Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Кристофер Мур

Грязная работа

Эта книга посвящается Патрише Мосс, которая в своей смерти была так же щедра, как и в жизни, и работникам и волонтерам хосписов всего мира.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Дела прискорбные

Гильгамеш! Куда ты стремишься? Жизни, что ищешь, не найдешь ты! Боги, когда создавали человека, — Смерть они определили человеку, Жизнь в своих руках удержали. Ты же, Гильгамеш, насыщай желудок, Днем и ночью да будешь ты весел, Праздник справляй ежедневно, Днем и ночью играй и пляши ты! Светлы да будут твои одежды, Волосы чисты, водой омывайся, Гляди, как дитя твою руку держит, Своими объятьями радуй подругу — Только в этом дело человека! «Эпос о Гильгамеше»
1

Коль я за смертью не зашел, она пришла за мной…[1]

Чарли Ашер ходил по земле, как муравей по воде: малейший неверный шаг — и его засосет в глубины. Благословенный воображением бета-самца, в жизни он по большей части вглядывался в будущее, дабы успеть засечь, каким манером мир сговаривается его прикончить. Его самого; Рэчел; а теперь и новорожденную Софи. Но, невзирая на всю внимательность, паранойю, беспрестанную суету с того дня, когда Рэчел выписала на тесте беременности синюю полоску, и заканчивая тем днем, когда Рэчел вкатили в послеродовую палату больницы имени Св. Франциска, — Смерть все-таки вкралась.



— Она не дышит, — сказал Чарли.

— Отлично она дышит, — ответила Рэчел, поглаживая кроху по спинке.

— Хочешь подержать?

В тот день Чарли уже подержал младенца Софи несколько секунд — и поспешно вручил медсестре, заявив, что пальчики на руках и ногах должен считать более квалифицированный специалист. Сам он пересчитал дважды и оба раза дошел до двадцати одного.

— Все делают вид, будто ничего особенного. Мол, все будет прекрасно, если у ребенка минимум десять пальцев на руках и десять на ногах. А вдруг лишние? А? Неучтенка с пальчиками? Что, если у ребенка хвост?

(Чарли был уверен, что в шесть месяцев опознал хвост на сонограмме. Пуповина, щас! Распечатку он сохранил.)

— У нее нет хвоста, мистер Ашер, — терпеливо сказала сестра.

— И пальцев десять и десять, мы все проверили. Может, вам пойти домой отдохнуть?

— Я все равно ее люблю, даже с лишним пальчиком на руке.

— Она вся — нормальная.

— Или ноге.

— Мистер Ашер, мы правда знаем, что делаем. У вас красивая здоровая девочка.

— Или с хвостиком.

Медсестра вздохнула. Она была приземиста, широка в кости, и на правой икре у нее сквозь медсестринский чулок виднелась татуированная змея. По четыре часа каждый рабочий день медсестра массировала недоношенных, продев руки в отверстия люцитового инкубатора, как будто в нем помещалась радиоактивная искра. Медсестра с ними разговаривала, ласково их увещевала, рассказывала, какие они особенные, и чувствовала, как внутри у них трепещут сердечки не больше свернутой в комок пары спортивных носков. И плакала над каждым, и верила, что слезами своими и касаньем переливает в их тельца капли своей жизни, — что вполне ее устраивало. Ей не жалко. Неонатальной медсестрой она работала уже двадцать лет и ни разу не повысила голос на свежего папашу.

— Черт бы вас подрал, нет у нее никакого хвостика, обалдуй! Ну сами посмотрите! — Медсестра отвернула одеяльце и нацелила попку младенца Софи на Чарли так, словно собиралась дать залп какашками оружейного класса такой мощи, что простодушному бета-самцу и не снилась.

Чарли отпрыгнул — вот вам поджарый и проворный тридцатник в чистом виде, — а затем, сообразив, что младенец не заряжен, огладил лацканы твидового пиджака жестом праведного негодования.

— Может, вы удалили его в родильном отделении, и мы так и не узнаем. — Сам-то он не знал наверняка.

Из палаты его выдворяли сначала акушер-гинеколог, а под конец — сама Рэчел.

(«Он или я, — сказала она. — Кто-то из нас тут лишний».)



В палате Чарли сказал Рэчел:

— Если ей удалили хвост, я хочу его забрать. Вдруг понадобится, когда она повзрослеет.

— Софи, твой папа вообще-то не спятил. Он просто пару дней не спал.

— Она смотрит на меня, — сказал Чарли.

— Она смотрит на меня так, будто я на скачках спустил все деньги на колледж, и перед тем как пойти на физфак, ей придется идти на панель.

Рэчел взяла его за руку.

— Милый, я думаю, глаза у них так рано еще не фокусируются, а кроме того, ей рановато переживать, надо ли ей по пути на филфак заходить на панель.

— Физфак, — поправил Чарли.

— В наши дни они взрослеют рано. К тому времени, как я разыщу ипподром, она может и вырасти. Господи, твои родители меня возненавидят.

— И что изменится?

— Другие поводы. Теперь я сделал их внучку шиксой.

— Она не шикса, Чарли. Мы это уже проходили. Она моя дочь, а потому — тоже еврей.

Чарли опустился на одно колено у кровати и двумя пальцами взял Софи за крохотную ручку.

— Прости папу, что сделал тебя шиксой. — Он поник головой, спрятав лицо в лощинке, где младенец смыкался с материнским боком.

Рэчел провела ногтем по узкому лбу Чарли, очертив вдоль волос резкий разворот.

— Тебе надо поехать домой и выспаться.

Чарли пробормотал что-то в простыни. А когда поднял голову, в глазах его стояли слезы.

— Она теплая на ощупь.

— Она и есть теплая. Ей так положено. Она млекопитающая. Грудное вскармливание. Ты чего плачешь?

— Какие вы прекрасные, ребята. — Он разложил темные волосы Рэчел на подушке — одним длинным локоном обвил головку Софи и стал укладывать его в детский паричок.

— И если волосы у нее не вырастут, это ничего. Была же такая сердитая лысая певица где-то в Ирландии — и ничего, симпатичная.[2] Если у нас будет хвостик, можно с него пересадить.

— Чарли! Иди домой!

— Твои родители скажут, что я во всем виноват. Что их лысая внучка шикса, на панели зарабатывает себе на физфак — и все из-за меня.

Рэчел схватила звонок с одеяла и воздела так, будто он подсоединен к бомбе.

— Чарли, если ты сейчас же не поедешь домой и не ляжешь спать, клянусь — я вызову сестру, и тебя отсюда вышвырнут.

Говорила она строго, но при этом улыбалась. Чарли нравилось смотреть, как она улыбается, — он всегда это любил: одновременно походило на одобрение и дозволение.

Дозволение быть Чарли Ашером.

— Ладно, поеду. — Он пощупал ей лоб.

— У тебя жар? Ты не устала, нет?

— Я только что родила, бабуин!

— Я просто беспокоюсь за тебя.

— Он не был бабуином. Она упрекает его за хвостик Софи, потому и назвала бабуином, а не обалдуем, как все остальные.

— Миленький, езжай. Ну? А я немножко отдохну.

Чарли взбил подушки, проверил кувшин с водой, подоткнул одеяло, поцеловал Рэчел в лоб, поцеловал младенца в голову, взбил младенца, после чего стал поправлять цветы, присланные его матерью: лилию-звездочет вперед, подчеркнуть веточками бабьего ума…

— Чарли!

— Иду, иду. Господи. — В последний раз он окинул взглядом палату, попятился к двери.

— Тебе привезти чего-нибудь из дому?

— Ничего не надо. По-моему, ты собрал весь комплект. Вообще-то, я думаю, огнетушитель мне уже не пригодится.

— Лучше перебдеть, чем недобдеть…

— Иди! Я отдохну, доктор проверит Софи, а утром мы увезем ее домой.

— Что-то быстро.

— Так принято.

— Нужен еще пропан для походной печки?

— Попробуем сэкономить.

— Но…

Рэчел замахнулась звонком так, будто последствия будут суровы, если ее требованиям не пойдут навстречу.

— Я тебя люблю, — сказала она.

— Я тоже тебя люблю, — ответил Чарли.

— Вас обеих.

— Пока, папочка. — Кукловод Рэчел помахала ему ручонкой Софи.

К горлу Чарли подкатил комок. Никто раньше не звал его «папочкой» — даже куклы.

(Он, правда, однажды за сексом осведомился у Рэчел: «Кто твой папочка?» — на что она ответила: «Сол Голдстин», отчего на неделю Чарли стал импотентом и у него возникли разнообразные вопросы, задавать которые не очень хотелось.)

Чарли попятился из комнаты, ладонью прикрыл за собой дверь, затем направился по коридору и мимо стола, из-за которого неонатальная медсестра со змеей на ноге косвенно ему улыбнулась.



Чарли ездил на мини-фургоне-шестилетке, унаследованном от отца вместе с лавкой старья и зданием, где она располагалась. В мини-фургоне всегда попахивало пылью, нафталином и потом, несмотря на целый лес благоухающих рождественских елочек, которые Чарли развешивал по всем крючкам, ручкам и выступам в салоне. Он открыл дверцу, и его омыл аромат нежеланного — этим товаром и торгуют старьевщики.

Не успев даже вставить ключ в зажигание, Чарли заметил компакт-диск Сары Маклахлан[3] на пассажирском сиденье. Да, Рэчел его будет не хватать. Ее любимый диск — а она приходит в себя после родов без него; такого Чарли не потерпит.

Он схватил диск, закрыл фургон и кинулся обратно в палату.

К его облегчению, медсестра покинула свой пост, а потому Чарли не пришлось выдерживать ее ледяной укоризненный взгляд — ну, во всяком случае, он рассчитывал на лед укоризны в этом взгляде. Мысленно подготовил краткую речь о том, что хороший муж и отец предугадывает нужды и потребности жены, а это, в свою очередь, означает и доставку ей музыки… Ладно, речь пригодится и на обратном пути, если его окатят ледяной укоризной.



Дверь в палату он открыл медленно, чтобы не испугать жену. Он предвкушал ее теплую улыбку неодобрения, но Рэчел, судя по всему, спала — а у кровати ее стоял очень высокий черный человек, одетый в мятно-зеленое.

— Что вы тут делаете?

Человек в мятно-зеленом, вздрогнув, обернулся.

— Вы меня видите? — Он ткнул в свой шоколадного цвета галстук, и Чарли — всего лишь на секунду — вспомнил тоненькие мятные пастилки, которые кладут на подушки в тех отелях, что получше.

— Конечно, вижу. Что вы тут делаете?

Чарли подступил ближе к кровати Рэчел, поместив себя между незнакомцем и своей семьей. Младенца Софи черный дылда, похоже, заворожил.

— Это нехорошо, — сказал Мятно-Зеленый.

— Вы ошиблись палатой, — произнес Чарли.

— Уходите отсюда. — Он потянулся назад и потрепал Рэчел по руке.

— Это очень и очень нехорошо.

— Сэр, моя жена пытается заснуть, а вы ошиблись палатой. Уйдите, пожалуйста, пока я…

— Она не спит, — сказал Мятно-Зеленый.

Голос его был мягок и звучал немного по-южному.

— Простите.

Чарли повернулся и посмотрел на Рэчел, рассчитывая увидеть ее улыбку, услышать, как она велит ему успокоиться, но глаза жены были закрыты, а голова скатилась с подушки.

— Милая? — Чарли выронил диск и бережно потряс жену.

— Милая?

Младенец Софи заплакала. Чарли пощупал лоб Рэчел, взял ее за плечи и потряс сильнее.

— Милая, проснись. Рэчел. — Он приложил ухо к ее сердцу — и ничего не услышал.

— Сестра! — Пошарил по постели и схватил звонок, выпавший на одеяло.

— Сестра! — Он заколотил по кнопке, затем развернулся к человеку в мятно-зеленом.

— Что здесь…

Тот исчез.

Чарли выбежал в коридор, но там никого не было.

— Сестра!

Через двадцать секунд явилась медсестра со змеей на ноге, а еще через тридцать — бригада реаниматоров со своей экстренной каталкой. Медицина оказалась бессильна.

2

Тонкая грань

У новой скорби тонкая грань, она режет нервы, отсекает реальность — острое лезвие милосердно. Лишь со временем, когда оно затупляется, приходит подлинная боль.

Поэтому Чарли едва ли осознавал, как вопил в больничной палате Рэчел, как ему кололи успокоительное, как в тот первый день все окутывала пленкой электризованная истерия. После — воспоминания из прогулки лунатика, сцены, снятые из глазницы зомби: он, живой труп, пробирается сквозь объяснения, обвинения, приготовления и церемонию.

— Это называется тромбоэмболией сосудов головного мозга, — сказал ему врач.

— При родах в ногах или почечной лоханке образуется сгусток, затем он перемещается в мозг и перекрывает кровоток. Очень редко, но случается. Медицина бессильна. Если бы даже реаниматоры сумели ее оживить, ущерб для мозга был бы обширен. Боли она не почувствовала. Вероятно, ей просто захотелось спать, и она скончалась.

Чтобы не закричать, Чарли прошептал:

— Человек в мятно-зеленом! Он ей что-то сделал. Он что-то ей вколол. Он там был, он знал, что она умирает. Я его видел, когда вернулся с диском.

Ему показали пленки службы безопасности, и все — медсестра, врач, администраторы и юристы — посмотрели черно-белые кадры:

вот Чарли выходит из палаты Рэчел, вот пустой коридор, вот Чарли возвращается в палату. Никакого высокого черного в мятно-зеленом. Даже компакт-диск не нашли.

Недосып, сказали все. Галлюцинации, вызванные измождением. Травма. Ему дали что-то для сна, что-то от тревожности, что-то от депрессии и отправили домой с малюткой-дочерью.



Когда на второй день Рэчел отбормотали и похоронили, малютку Софи держала на руках Джейн, старшая сестра Чарли.

Он не помнил, как выбирал гроб, как все улаживал. Больше походило на сон сомнамбулика: взад-вперед шаткими призраками перемещались ее родственники в черном, извергая малоадекватные клише соболезнований:

— Нам очень жаль. Она была так молода. Какая трагедия. Если мы чем-то можем помочь…

Отец и мать Рэчел обнимали Чарли, соприкасаясь с ним головами в вершине треножника. Сланцевый пол похоронного зала был испятнан их слезами. Всякий раз, когда плечи тестя сотрясались от рыданий, сердце Чарли разрывалось вновь. Сол сжал лицо зятя ладонями и сказал:

— Ты не представляешь, потому что я не представляю.

Но Чарли представлял, ибо он был бета-самцом и на нем лежала проклятая печать воображения; он представлял, потому что потерял Рэчел, а теперь у него дочь — эта крохотная незнакомка, что спит у его сестры на руках. Он представлял, как и ее забирает человек в мятно-зеленом.

Чарли посмотрел на пол в пятнах от слез и сказал:

— Вот почему большинство похоронных залов застелено коврами. А то кто-нибудь поскользнется.

— Бедный мальчик, — произнесла мать Рэчел.

— Мы, разумеется, посидим с тобой шиву.

Чарли пробрался через зал к сестре: на той был его двубортный костюм из темно-серого габардина в тонкую полоску, и от сочетания суровой прически поп-звезды восьмидесятых и младенца в розовом одеяльце сестра смотрелась не столько андрогинной, сколько попутанной.

Чарли считал, что на ней костюм сидит гораздо лучше, чем на нем, но все равно могла бы и спросить разрешения.

— Я так не могу, — сказал он.

И дал себе рухнуть вперед, пока отступающий клин его темных волос не уперся в ее склеенный гелем платиновый чубчик имени «Стаи чаек».[4]

Ему казалось, что для скорби это лучшая поза — вот так бодаться: вроде как пьяно стоишь у писсуара и падаешь, пока не воткнешься головой в стену.

Отчаяние.

— Ты отлично держишься, — сказала Джейн.

— Так редко у кого получается.

— Что такое, нахуй, «шива»?

— Мне кажется, это такой индусский бог со всякими руками.

— Что-то не то. Голдстины собираются со мной на нем сидеть.

— Рэчел что, не научила тебя быть евреем?

— Я не обращал внимания. Думал, у нас еще есть время.

Джейн переместила малютку Софи в позу мяча в руке полузащитника, а свободную ладонь положила Чарли на загривок.

— У тебя все будет хорошо, братишка.

— Семь, — сказала миссис Голдстин.

— «Шива» означает семь.

Раньше мы сидели семь дней, оплакивали покойных, молились. Так делали ортодоксы, теперь же большинство сидит всего три.



Шиву они сидели в квартире Чарли и Рэчел, выходившей на линию канатной дороги на углу Мэйсон и Вальехо. Здание это — четырехэтажное, эдвардианское (архитектурно — не вполне кутюр роскошной викторианской куртизанки, но все равно вульгарных оборок и хлама довольно, чтобы наскоряк оприходовать морячка в переулке) — построено было после того, как землетрясение и пожар 1906 года смели с лица земли целый район, ныне ставший Северным пляжем, Русским холмом и Китайским кварталом.

Когда четырьмя годами ранее умер отец, Чарли и Джейн унаследовали здание вместе с лавкой старья, занимавшей первый этаж. Чарли достались дело, просторная спаренная квартира, где прошло их детство, и стоимость содержания развалюхи, а Джейн — половина дохода от аренды и одна из квартир на верхнем этаже с видом на мост Бэй-бридж.



По распоряжению миссис Голдстин все зеркала в доме затянули черной тканью, а на кофейный столик посреди гостиной водрузили здоровенную свечу. Сидеть полагалось на низких скамеечках или подушках — в доме ни того ни другого не нашлось, поэтому Чарли впервые после смерти Рэчел спустился в лавку за чем-нибудь подходящим.

Из кладовой за кухней черная лестница вела на склад, где Чарли среди ящиков товара, который еще предстояло рассортировать, оценить и вынести в лавку, устроил себе кабинет.

Внутри было темно, если не считать того света, что сочился в витрину от уличных фонарей на Мэйсон-стрит.

Чарли остановился у подножия лестницы, не снимая руки с выключателя, — просто смотрел. Среди полок с безделушками и книгами, башен старых радиоприемников, вешалок со старой одеждой — все темное, сплошь бугристые тени во мраке — что-то тлело красным, чуть ли не пульсировало, словно бились сердца. На вешалках — свитер, в горке с антиквариатом — фарфоровая лягушка, у самой витрины — старый поднос «Кока-Кола», рядом — пара башмаков. Все это рдело.

Чарли щелкнул выключателем, флуоресцентные трубки зажглись, сперва помигав, жизнью, и вся лавка осветилась. Красное сияние погасло.

— Таааак, — сказал себе Чарли — спокойно сказал, точно теперь все было в полном порядке.

Выключил свет. Горящая красная хрень. На стойке неподалеку тускло светилась латунная визитница, отлитая в виде американского журавля. Секунду Чарли к ней присматривался — просто убедиться, что на нее не падает жуткий отсвет какого-нибудь красного фонаря снаружи. Шагнул в темную лавку, вгляделся в латунного журавля пристальнее, склонив голову набок.

Не-а, красным явно пульсировала сама латунь. Чарли развернулся и рванул вверх по лестнице.

Влетев в кухню, он едва не сшиб Джейн, которая нежно укачивала малютку Софи на руках, что-то ей при этом тихонько воркуя.

— Что? — спросила Джейн.

— Я же знаю, у тебя внизу валяются какие-то здоровые подушки.

— Не могу, — ответил Чарли.

— Я удолбался. — И он рухнул на холодильник так, словно брал его в заложники.

— Я принесу. На, подержи ребенка.

— Не могу, я обдолбан. У меня галлюцинации.

Джейн разместила младенца в изгибе правой руки, а левой обняла младшего брата за плечи.

— Чарли, ты принимаешь антидепрессанты и успокоительные, а не трескаешь кислоту. Посмотри вокруг, здесь же все на чем-нибудь сидят. — Чарли послушно выглянул в кухонный проход: женщины в черном, большинство — средних лет или старше, качают головами, мужчины держатся стоически, рассредоточились по периметру гостиной, у каждого в руках — солидный стакан, все пялятся в пространство.

— Видишь, всем пиздец.

— А маме? — Чарли показал подбородком на мать, выделявшуюся из прочих седовласых дам в трауре: она была обвешана серебряными украшениями навахо и так загорела, что, делая глоток «старомодного»,[5] будто вся утекала в стакан.

— Маме особенно, — ответила Джейн.

— Схожу поищу, на чем сидеть шиву. Не знаю, почему нельзя на диване. Бери дочь.

— Не могу. Мне ее не стоит доверять.

— Бери, сука! — рявкнула Джейн прямо в ухо брату — но как бы шепотом.

Между ними уже давно решилось, кто в доме альфа-самец, — им был не Чарли. Джейн сунула ему в руки малютку и направилась к лестнице.

— Джейн, — воззвал к ее спине брат.

— Ты там оглядись, перед тем как зажигать свет. Может, какую жуть заметишь.

— Ну да. Жуть.

Джейн оставила Чарли в кухне — он внимательно осматривал дочь: ну, может, голова чуть продолговатая, а так немножко похожа на Рэчел.

— Твоя мамочка любила тетю Джейн, — сообщил он малютке.

— Они вместе разбивали меня в «Риск»… и в «Монополию»… и в спорах… и на кухне у плиты. Спиной он сполз по холодильнику на пол, уселся, раскинув ноги, и зарылся лицом в одеяльце Софи.

В темноте Джейн шваркнулась лодыжкой о деревянный ящик со старыми телефонами.

— Да это просто дурь какая-то, — сказала она себе и щелкнула выключателем.

Никакой жути. Затем — потому что Чарли бывал кем угодно, только не психом, — опять выключила свет: ничего не пропустила?

— Жуть, ага.

Никакой жути в лавке не наблюдалось — за исключением самой Джейн, которая стояла в торговом зале и потирала лодыжку.

Но, не успев снова зажечь свет, Джейн заметила, как снаружи кто-то заглядывает в витрину — ладонями защищает глаза, чтобы пробиться взглядом сквозь отражения фонарей. Пьяный турист или бездомный, решила она. Прошла по темной лавке между минаретами комиксов и укрылась за вешалкой с пиджаками, откуда хорошо просматривалась витрина, вся в гроздьях дешевых фотоаппаратов, уставленная вазами, усыпанная ременными пряжками и прочим барахлом, кое Чарли почитал достойным покупательского интереса, но не достойным того, чтобы раскокать стекло и стибрить.



Мужик был вроде высок ростом и не бездомен — одет прилично, только отчасти монотонно, в светлое: Джейн показалось — в желтое, но под уличными фонарями не угадаешь. Может, и светло-зеленое.

— Мы закрыты, — сказала она громко, чтоб ее услышали сквозь стекло.

Человек снаружи оглядел всю лавку, но Джейн не заметил и отошел от окна. И впрямь высок. Очень высок. Свет поймал линию его скулы, когда он повернулся. А кроме того — очень худ и до крайности черен.

— Я ищу хозяина, — сказал высокий человек.

— Надо ему кое-что показать.

— В семье горе, — ответила Джейн.

— Мы будем закрыты всю неделю. Можете прийти через неделю?

Высокий кивнул, оглядывая всю улицу слева и справа. Качнулся на одной ноге, будто собирался задать стрекача, но все время останавливал себя — как спринтер, напрягшийся у стартовой колодки. Джейн не шелохнулась. На улице всегда кто-нибудь есть, к тому же еще даже не слишком поздно, только мужик все равно какой-то дерганый.

— Послушайте, если вам нужно что-нибудь оценить…

— Нет, — оборвал он.

— Нет. Просто передайте ему, что она… нет, скажите, пусть ждет бандероли почтой. Пока не знаю, когда придет.

Джейн сама себе улыбнулась. У мужика что-то есть — брошка, монета, книга, — и штуковина эта, считает мужик, принесет ему какие-никакие деньги: выкопал, наверное, в бабушкином чулане. Такое Джейн видела десятки раз. Ведут себя при этом так, словно отыскали потерянный город Эльдорадо, — приходят, запрятав вещицу под курткой или обернув в тысячу слоев папиросной бумаги и обмотав клейкой лентой.

(Чем больше ленты, как правило, тем никчемнее оказывается предмет, — наверное, соотношение можно рассчитать по какой-нибудь формуле.) В девяти случаях из десяти — наверняка дрянь.

Джейн наблюдала, как отец искусно пытался не обидеть такого клиента и мягко низвести его до разочарования, убедить, что от воспоминаний вещь бесценна и он, презренный старьевщик, даже не станет пытаться ее оценить. Чарли же просто говорил им, что ничего не понимает в брошках, монетах или что у них там, и за дурными известиями отправлял к кому-нибудь другому.

— Ладно, передам, — сказала Джейн из укрытия пиджаков.

На этом дылда ушел огромными шагами богомола, скрылся с глаз.

Джейн пожала плечами, отошла от витрины и зажгла свет, после чего нырнула за подушками в кучи старья.



Заведение было немаленькое — оно занимало почти весь нижний этаж здания, к тому же порядка здесь не наблюдалось почти никакого, ибо каждая система, разработанная Чарли, через пару недель рушилась под собственной тяжестью, и в сухом остатке выходило не лоскутное одеяло благоустройства, а заросший сад несочетаемых куч.

Лили, девушка-готка со свекольными волосами, работавшая у Чарли три дня в неделю, говорила, что если им вообще удается здесь что-либо находить, это просто лишнее доказательство теории хаоса, — после чего, бормоча себе под нос, удалялась в переулок курить гвоздичную папироску и прозревать Бездну.

(Хоть Чарли как-то и заметил, что эта самая Бездна до ужаса напоминает обычный мусорный контейнер.)

Навигация по проходам заняла у Джейн минут десять; она отыскала три подушки — вроде бы широкие и толстые, в самый раз для сидения шивы, — а вернувшись в квартиру, брата своего обнаружила на полу: тот свернулся зародышем вокруг малютки Софи и спал. Остальные плакальщики совершенно о нем забыли.

— Эй, обалдуй. — Носком она потыкала ему в плечо, и Чарли перевернулся на спину, не выпустив из рук младенца.

— Эти сойдут?

— Ты видела свет?

Джейн уронила подушки на пол.

— Чего?

— Свет. Красный. Ты видела в лавке такое, что светилось бы — ну как бы пульсировало красным?

— Нет. А ты?

— Вроде как видел.

— Бросай.

— Что?

— Колеса. Давай их сюда. Очевидно, они горазд до лучше, чем ты меня уверял.

— Но ты же сама сказала, что это просто успокоительные.

— Бросай колеса. Я присмотрю за ребенком, пока ты шивишься.

— На колесах ты не можешь присматривать за моей дочерью.

— Это ничего. Сдавай короеда и иди сиди.

Чарли передал младенца Джейн.

— Маму тоже близко не подпускай.

— Без колес — не смогу.

— Они в аптечке. Нижняя полка в ванной.

Он теперь сидел на полу, растирая лоб так, словно хотел натянуть кожу на свою боль. Сестра пихнула его коленом в плечо.

— Эй, братишка, ты меня извини, ну? Само собой, ну?

— Ну. — Слабенькая улыбка.

Она подняла малышку повыше и взглянула на нее с обожанием, как Богоматерь.

— Что скажешь? Мне такое тоже надо, а?

— Можешь мою одалживать, если понадобится.

— Не-а, мне бы своего. Мне и так уже стыдно, что я у тебя жену одалживала.

— Джейн!

— Шутка! Господи. Иногда ты такой задрота. Иди сиди шиву. Иди. Иди. Иди.

Чарли собрал подушки и отправился в гостиную скорбеть вместе с родственниками; он нервничал, потому что помнил единственную молитву — «День прошел. Иду ко сну»,[6] — только не был уверен, получится ли растянуть ее на три дня.

Про высокого мужика из лавки Джейн рассказать забыла.

3

Под автобусом номер сорок один

Из дому Чарли вышел только через две недели — добрел до банкомата на Коламбус-авеню, где впервые и убил человека. Орудием убийства он избрал автобус сорок первого маршрута, шедший от автовокзала «Транс-Бэй», по Бэй-бридж и к Пресидио мимо моста Золотые Ворота. Если вы нацелились попасть под автобус в Сан-Франциско, выбирайте сорок первый: с хорошей точностью, вид на мост у вас будет замечательный.

В то утро Чарли вообще-то не собирался никого убивать. Он намеревался раздобыть двадцаток для кассы в лавке, проверить баланс, ну и, может, захватить в гастрономии белой горчицы.

(Черную он не переваривал. Черная горчица — это приправа, равносильная затяжным прыжкам с парашютом: годится для профессиональных гонщиков и серийных убийц, а Чарли для остроты жизни вполне хватало прекрасных образцов английской белой.)



После похорон друзья и родственники оставили в холодильнике Чарли гору мясной нарезки — ею он и питался эти две недели, однако теперь сохранились только ветчина, темный ржаной хлеб и готовая молочная смесь «Энфамил», а все это без белой горчицы было невыносимо.

Желтоватый пластиковый горшочек он раздобыл, и теперь, когда горчица лежала в кармане пиджака, Чарли было как-то надежнее. Но парня сбил автобус, и она совершенно вылетела у Чарли из головы.

Стоял теплый октябрьский день, воздух над городом по-осеннему смягчился, летний туман прекратил свои неуклонные ежеутренние поползновенья из Залива, а ветерка дуло ровно столько, что несколько яхт, рассыпавшихся по водной глади, выглядели так, словно позировали для художника-импрессиониста. Ту долю секунды, за которую парень сообразил, что его давят, он, быть может, и не радовался такому событию, но лучше денька для смерти все равно бы не выбрал.

Жертву звали Уильям Крик. Тридцать два года, работал рыночным аналитиком в финансовом районе, куда и направлялся в то утро, когда решил остановиться у банкомата. На нем был легкий шерстяной костюм и кроссовки, а полуботинки для работы болтались под мышкой в кожаной сумке на ремне. Из бокового кармана высовывалась ручка складного зонтика — она и привлекла внимание Чарли: хотя по виду сделана была под ореховый кап, пылала тускло-красным, будто ее раскаляли в кузнице.

Чарли стоял в очереди к автомату, стараясь не замечать, стараясь выглядеть незаинтересованным, — но не пялиться он не мог. Она, блядский ужас, пылает, неужели никто не видит?

Суя карточку в банкомат, Уильям Крик глянул через плечо, перехватил упорный взгляд Чарли и попробовал силой воли растопырить полы пиджака в огромные крылья ската-манты, чтобы Чарли не увидел, какой код он вводит. Потом выхватил из автомата карточку, собрал отхаркнутую наличку, повернулся и быстро зашагал прочь, к перекрестку.

Чарли не выдержал. Ручка зонтика запульсировала красным, как трепетное сердце.

Когда Крик дошел до самого бордюра, Чарли окликнул его:

— Простите. Прошу прощения, сэр. — Крик обернулся, и Чарли сказал:

— Ваш зонтик…

В тот момент, миновав перекресток Коламбус и Вальехо, к остановке со скоростью около тридцати пяти миль в час подкатывал сорок первый автобус. Крик глянул на сумку у себя под мышкой, и пятка его кроссовки столкнулась с бордюром. Он стал терять равновесие — какой день ни возьми, все мы тоже так умеем: идем, скажем, по городу, споткнемся о неровность тротуара и для равновесия делаем пару быстрых шажков. Но Уильяму Крику удался лишь один. Шажок назад. С тротуара.

Тут уж пилюлю никак не подсластить, правда? Сорок первый долбанул его прежестоко. Добрых пятьдесят футов летел Уильям Крик по воздуху, пока не вписался в заднее стекло «СААБа» наподобие огромного габардинового мешка с мясом, после чего отскочил на мостовую и начал истекать разными жидкостями.

Пожитки его — сумка, зонтик, золотая галстучная заколка, часы «Таг-Хойер» — поскакали по улице, рикошетом отлетая от шин, ботинок, крышек люков, и что-то упокоилось, преодолев чуть ли не квартал.

Чарли стоял на обочине, стараясь продышаться. Он слышал какой-то писк — словно кто-то дул в свисток детского паровоза; больше он не слышал ничего, и тут на него кто-то налетел. Чарли понял, что ритмично поскуливает сам.

Парня — парня с зонтиком — только что стерло с лица земли. Набежал народ, люди столпились вокруг, человек десять что-то рявкали в мобильники, водитель автобуса едва не расплющил Чарли, несясь по тротуару к луже крови. Чарли качнулся за ним следом.

— Я просто хотел спросить у него…

На Чарли никто не смотрел. Сестра так его убеждала выйти из квартиры, он наконец собрался с духом — и вот на тебе?