Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Джим Шепард. Рассказы

Радость крокодилов

Конверт с эмблемой «Почты победы»[1]. От нее; вместо каждой «о» в моем имени и фамилии нарисовано сердечко. Вскрываю тут же, не отходя в тень. От влажности листки слиплись. Долго-долго отдираешь один от другого — точно луковицу чистишь — и встряхиваешь, сушишь. А тем временем двое наших ребят потеряли сознание прямо в очереди. Ротному командиру приказано: его воинский долг — никого не выпускать на солнцепек, если нет срочной необходимости. Приказ действует вплоть до особого распоряжения. Но к пикапу сбежались почти все: почта нагнала нас впервые после Порт-Морсби [2]. И уже неважно, что привезли только один мешок.

Мой сосед по очереди сплюнул на заднее крыло машины — просто так, любопытно посмотреть, как вскипит. Вроде бы только наши четыре роты загнали сюда, где запах океана даже не ощущается. Загораем тут уже третью неделю, поголовно дохнем. Ребята разбрелись по кустам и там валяются, с тропы видно одни подметки. Бронетранспортер «брен» зарос бурьяном, точно брошенная сеялка. Почти все механизмы барахлят: смазка из них вытекает или испаряется. Половину запасов воды мы потеряли, когда эмалевое покрытие канистр, прозванных «берлинками», растаяло от жары. Чуть подальше по тропе взорвались сами собой два снаряда, оставленные под солнцем. В палатках — как в топке. В середине дня руки обгорают до волдырей ровно за десять минут — это один фельдшер подсчитал, по часам. У всех поголовно — обезвоживание и обессоливание: головная боль втыкает иголки в мозг, сухая рвота корячит. Голову повернуть — и то требуется нечеловеческое усилие. Патрульные чумеют, начинают палить по каждой ветке. Несколько часовых, стоявших лицом к вечернему солнцу, временно ослепли, но смолчали — только после смены доложили, что ничего не видят.

Хорошо еще, что япошки тоже сидят, как пришитые. У меня есть панама из пальмовых листьев, но даже сквозь нее солнце бьет обухом по башке.

В начале письма она щебетала, как рада была узнать, что у меня все нормально. Ей легче было прожить этот день, ну и так далее. Второй абзац: «Отвечаю на твой вопрос: нет, когда твой брат приезжал в отпуск, я с ним не виделась». А он уже написал, что виделась. Написал без подробностей — понимай, как знаешь.

— Фосс, не стой на солнце, — окликнул ротный.

Один из обморочных пришел в себя и побрел в палатку. Другой даже не шевелился. Моему соседу по очереди вручили раздавленную — лепешка лепешкой — бандероль в рождественской обертке. Он пристроился в тени пикапа, начал обрывать бумагу.

Почтальон, рядовой первого класса, заметно злился из-за того, что вынужден выдавать почту прямо на тропе. Здесь был только один более-менее затененный участок — в роще кокосовых пальм, — но никто не посторонился, не позволил припарковаться. Почтальон выкрикивал фамилии и, если через секунду никто не откликался, просто швырял письмо или посылку на землю и вызывал следующего. На его тропическом шлеме сзади была намалевана баба с раздвинутыми ногами. Вдоль края шла подпись: «Твоя маманя шлет привет».

В третьем абзаце она, как ни в чем не бывало, сменила тему. Такая-то сказала про одну ее подругу то-то и то-то, можешь себе представить?

— Тебе разжевать и в рот положить? — сказал мой друг Лео, когда я попросил совета.

— Что? — переспросил я, хотя меня донимало чувство, что отгадку я уже знаю. — Но ты-то как думаешь? Что вообще происходит-то, что ты насчет этого думаешь, а?

— Как я думаю, что я думаю, чем я думаю, а? — передразнил Лео, и вся остальная четвертая рота захохотала. Мы ишачили около тропы. Разнеслась весть, что вчера вечером две роты нашего батальона — вторую и шестую — забросали «косилками». Осколочными бомбами то есть. И теперь мы копали укрытия типа щель, двухместные. Теснились на узкой полосе, чуть уши друг другу не поотрубали саперными лопатками. — Я думаю, они вдвоем сидят и говорят о том, какой ты чудесный парень. Я думаю, им тебя становится ой как жалко, и они хором роняют слезы в свое пиво. И потом, я думаю, он ее жарит.

— Чего это он нос повесил? — спросил наш старший сержант у Лео, когда наутро мы рыли щели по новой. Можно подумать, все остальные в этот момент сияли от счастья. После дождя, даже после самого мелкого, щели за ночь оплывали, теряли полтора фута глубины.

— Завидует своему брату, — разъяснил Лео.

— А че, его брат красивше него? — развеселился старший сержант.

— Скажешь тоже! Страшный, как черт.

— А почему сержант решил, что дело во внешности? — спросил я потом у Лео. — Могу же я еще чему-то завидовать, нет, скажешь?

— Куда жратва задевалась, а? — задумался вслух Лео. Ребята бесцельно слонялись по лагерю, страдали. Когда долго не подвозили горячую пищу, сразу становилось заметно: все маются, точно звери в зоопарке.

Мы — солдаты четвертой роты второго батальона 126-го пехотного полка 32-й дивизии, сформированной из частей Национальной гвардии Мичигана и Висконсина; здесь, на Новой Гвинее, мы провели всего четырнадцать дней, но именно нам — в армии своя логика! — предстояло стать ударной силой при грядущем наступлении генерала Макартура[3]. Нам поручалось выбить из самых непроходимых на свете дебрей две дивизии, идеально обученные для войны в джунглях.

У двоих из нас пока еще не росла борода, трое ничего не видели без очков, а фельдшер — даже в очках. Только один висконсинский раньше выезжал дальше своего штата. А теперь мы здесь. Пятнадцать миль до ближайшей хижины, сто пятьдесят миль — до цивилизации, если можно так назвать малонаселенное северо-восточное побережье Австралии. Десять тысяч миль до родины.

В учебке мы были в Южной Каролине: к влажному климату кое-как привыкли, но к войне в джунглях подготовились не особо. Мало кто выдерживал кросс — три круга с полным ранцем гранат вдоль ограды батальонного лагеря. Одно время наша рота занимала первое место. По числу тех, кто угодил в госпиталь, не подумайте чего.

До образцовых солдат нам было далеко. Некоторые из нас боялись, что по приказу «Рота, подъем» не успеют полностью одеться и заправить койки. Нашли выход: спали не раздеваясь и под койками. Каждого проэкзаменовали — установили, кто для какого рода войск лучше годен. А потом всех чохом определили в стрелковую дивизию, погрузили на транспортные суда и отправили за океан. Когда прошли Панамский канал, капитанам категорически запретили сбавлять ход: если кто свалится за борт, пусть сам спасается. Спали мы в трюме в парусиновых гамаках, подвешенных к траверсам. Гамаки в четыре яруса, верхний — прямо под железными перекрытиями: захочешь взглянуть на свои ноги — ударишься башкой. Воняло подмышками, грязными носками, кишечными газами. Оружие сложили на багажные полки, все прочее свалили грудой на полу. Ровно посередине плавания каждому выдали пять долларов. Колоссально повысили боевой дух картежников и игроков в кости. Некоторые спали на палубе — одни не переносили вони, другие думали, что так больше шансов спастись, если в судно попадет торпеда. Напрасные надежды: на борту имелась взрывчатка. Мало того, весь кормовой трюм был забит семидесятигаллонными бочками с бензином.

Для обороны у нас был один станковый пулемет на корме. Надежная защита, если на тебя напали максимум три мужика на моторке.

Всего неделя в Австралии, и поступает приказ: идем на Новую Гвинею. Мы про это узнали во время бейсбольного матча с новозеландцами. Лео отбивал. Когда матч прервали, Лео уронил биту в грязь и сказал: «Тьфу. Еще немножко, и мы бы их сделали!»

Запах берега — запах гнилья от всего, что вообще может гнить, — мы ощутили раньше, чем на горизонте появилась земля. «Это что ж такое?» — удивился Лео. Мы все облепили поручни. «Джунгли», — объяснил ему лоцман с малого десантного корабля, на котором мы шли. «А чего это они так пахнут?» — спросил Лео. Лоцман засмеялся. Ощущение было такое, словно в воздухе клубились полчища бактерий. На палубе все старались не дышать ртом.

Наши следопыты целый час разыскивали начало тропы, которая должна была вести вглубь острова. Лес стеной. Отойди на пять метров — погрузишься в толщу этой стены, пропадешь из виду. Нам предстоял марш-бросок. Все снаряжение оставить на берегу. Иметь при себе только оружие, боеприпасы, ножи, хинин, лосьон от москитов, фляги и брезентовые ведра. Остальное доставят носильщики. Первую ночь мы провели в бывшем лагере австралийцев. Тот еще лагерь: горы всякой всячины, накрытые камуфляжной сеткой. Нам с Лео не спалось, и мы глазели на туземцев: идут гуськом, на плечах шесты с подвешенным грузом. На вид хилые, а ноша — под стать великану. Я попробовал заговорить с одним на языке жестов. Он смотрел, смотрел, потом спросил: «Вам что-то нужно?»

Туземцы навалили еще одну гору грузов и сошли с тропы, чтобы расположиться на ночевку особняком. Пятнадцать человек, сделав три шага вперед, словно под землю провалились. Потом даже Лео задремал. Пришлось мне в одиночестве беспокойно ворочаться с боку на бок, слушать зуденье мошкары.



С Лео я советовался по всем вопросам. Он был старше меня — двадцать один год, из них уже три — в армии, из них два — в нашей четвертой роте. Мы еще в Штатах подружились. По крайней мере, стали вместе ходить в увольнение. Лео любил говорить, что я так и пройду всю войну, удивленно разинув рот. А иногда: «Да что там войну! Всю жизнь так проживешь!» Той ночью, после высадки, он сказал мне: «А знаешь, у меня вообще нет друзей». Таким голосом, словно его только что осенило.

— Почему ты так говоришь? — спросил я. — У тебя есть я.

Он с минуту помолчал, уставившись на меня. Потом сказал: «Да, верно». И больше к этой теме не возвращался.

Через неделю после знакомства он спросил: «А ты девственник?» Я помотал головой. Так у нас зашел разговор о Линде. «Серьезно? Ты правда все-все с ней делал?» А я почему-то рассказал ему без утайки про наши с Линдой четыре ночи. Прямо в очереди к полевой кухне; потом поднимаю глаза — а повар так и застыл с лопаточкой в руке, вместо того чтобы накладывать нам мясо. «Ты все это делал?» — переспросил Лео, когда мы нашли свободные места за столом. Я кивнул. Я же ничего не приврал.

Мы с Линдой учились вместе. Правда, общий урок у наших групп был только один — география. Мой брат учился в той же школе, двумя классами старше. Мы все вместе катались на машине старшего брата Линды и спорили: кто-то уверял, что наш Минерал-Пойнт — самая гнусная дыра в Висконсине, а другие — что на всем свете. Выпивать мы ездили к заброшенному карьеру, о котором брат Линды всегда говорил: «Тут можно человеческие жертвоприношения устраивать: полтора года никто ничего не отыщет». Эти слова все время вспоминались нам, когда мы однажды поехали туда вдвоем (я уже получил права, и брат Линды дал нам машину на вечер).

— Я тебе хочу кое-что показать, — проговорила она своим особым шепотком, как только я выключил фары. Положила руку мне на затылок, притянула к себе и стала расцеловывать — казалось, она настырно ищет что-то губами, но, если и находит, все равно продолжает искать. — Вот так, — шептала она иногда и учила, как сделать, чтобы стало еще слаще.

— Наверно, надо еще кое-что тебе показать, — прошептала она через некоторое время, заставила меня откинуться назад, расстегнула мне ширинку, спустила мои брюки почти до колен. Наклонилась низко, куда-то к брюкам. — А где сейчас твой брат? — спросила как бы невзначай.

— Да я не знаю, — ответил я. Сам не пойму, как вообще смог что-то выговорить. — Что… что ты… делаешь? — спросил, удерживая ее за плечи, за волосы.

Она хихикнула, отпустила меня. Я почувствовал сырость, почувствовал, какой холодный воздух.

— М-м-м, — произнесла она, и меня снова обволокло тепло.

Я не знал, что сказать.

— Ты выйдешь за меня замуж? — наконец спросил я, не открывая глаз, а она снова хихикнула.

Когда мы поехали туда во второй раз, я загодя взял у брата предохраняющие средства, и мы проделали все остальное. На третий раз я притиснул ее к дверце, и она даже застонала.

— А почему, когда мы в первый раз тут были, ты спросила про моего брата? — поинтересовался я потом, когда мы уже просто отдыхали.

— Когда? — уточнила она. — Когда мы приезжали с моим братом?

Я сидел, уткнувшись лбом в ее плечо, а она — закинув одну ногу на приборный щиток.

— Нет, когда мы вдвоем…

— Не знаю, — сказала она. — Не помню. — Вздохнула, заворочалась, потянула меня за собой. Сиденье под нами было мокрое на ощупь.

— Ну как, герой? — спросил брат, когда я вернулся. — Можешь не рассказывать. По тебе все и так видно.

— Говорят, вы женихаетесь, — сказал он мне на следующий день после школы.

— С чего ты взял? — спросил я, хотя втайне обрадовался.

— Линда хочет знать всю твою подноготную.

— А почему сама не спросит? — удивился я. На географии она лишь помахала мне рукой, а едва прозвенел звонок, умчалась со своими подружками.

— Наверно, хочет знать правду.

— И что ты ей сказал?

— Угадай! Что она положила глаз не на того Фосса.

— О чем это вы тут, мальчики? — на кухню зашла мама. Она собиралась печь пирог. Достала блюдо с вареными яйцами — для начинки.

— Твой малыш рассказывает про свое новое хобби, — объявил брат.

— А по-моему, он о девушке рассказывает, — возразила мама и начала облуплять скорлупу.

— Когда это вы с ней успели поговорить? — спросил я у него.

— А я не дожидаюсь, пока в моей жизни все произойдет само собой, — брат взвесил на ладони одно очищенное яйцо и кинул назад на блюдо.

— Покажи, которое трогал! — потребовала мама.

— Я перетрогал все! — и он обеими руками пригладил свою шевелюру.

— Она моя девушка, — напомнил я ему.

— Твоя девушка? Если б я тебе сейчас не сказал, ты бы и не догадался!

— Значит, вы все-таки о девушке, — сказала мама. — Как ее зовут?

На кухню забрел кот. Обнюхал свою миску. Уселся. Мы все на него уставились — смотрели, как его хвост медленно сворачивается в кольцо и снова разворачивается.

Мама посмотрела на брата. На меня. Снова на брата.

— Так-так, не мое дело, значит, — пробурчала под нос.

— У тебя мама такая чудачка, — сказала мне Линда, когда мы в следующий раз остались наедине.

— Откуда ты знаешь? — спросил я. Ключи от машины ее брата я засунул наверх, под противосолнечный козырек, — чтоб не звенели, когда мы кувыркаемся на передних сиденьях. В руках я держал маленькую подушку: Линда принесла подложить к дверце, чтоб помягче было; когда становилось тихо, из нутра машины слышалось какое-то тиканье.

— У меня свои источники, — отозвалась она. Потерлась щекой об мою щеку.

— И часто ты с моим братом… видишься?

— Каждый день, каждую минуту, вздохнуть некогда, — хихикнула она. Потом спросила, не сделаю ли я для нее кое-что. Растолковала что и как. Подождала, пока до меня дойдет смысл ее слов. Добавила: — Ну, один твой орган уж точно этого хочет.



Дождь лил от зари до зари, и из-под земли повыползали все твари, какие только могли выползти: москиты, песчаные блохи, гнус и пиявки. Лео хотел сполоснуть свою миску, глядь — а в ней паук. Напряженный, как сжатый кулак. Перед тем как переодеться, мы по несколько раз все перетряхивали. Почти каждое утро какое-нибудь страшилище вываливалось на землю. И тогда мы всей ротой отбивали чечетку, пока оно не удерет.

От москитов нас спасали накомарники и курильницы. Вот только на время еды накомарник приходилось снимать. А по одну сторону от тропы водились малюсенькие муравьи; от них защитила бы разве что сетка, которая даже воздух не пропускает. В швах нашей одежды пристраивались клещи. Сидим однажды утром в укрытиях, думаем: «Дым валит», — а оказалось, туча гнуса. Мелкие жучки, похожие на ожившие дробинки, проникали даже в консервные банки. Тараканы сожрали клей, на котором держались брошюры «Боевой устав». Термиты изглодали складную мебель ротного — стол и кровать. Нам сказали, что при переправе через речку надо шуметь или плескаться, потому что в ней «радость крокодилов». Это такое туземное выражение — вроде бы означает, что крокодилов просто пропасть.

— Значит, крокодилы боятся шума? — поинтересовался Лео на инструктаже.

— Если честно, не очень, — сознался инструктор.

Некоторые все равно ходили купаться — извелись от скуки и зноя.

— Да пусть приплывет хоть один крокодил — я только рад буду, — сказал наш радист Дубек, когда мы стали его подкалывать. — Ну, отхватит он у меня кусок задницы. Зато домой поеду.

Куда ни приди, на вопрос: «Как дела?» всякий отвечает: «Перетерпится, брат. Перетерпится». Потом стали отвечать по-другому: «Ничего, недолго мучиться осталось!» Некоторые офицеры думали, что это говорится всерьез.

Наш боевой дух пошатнулся. Оно и неудивительно, если учесть общую картину событий. Пока мы занимались в учебке и позже, во время долгого перехода по океану, из здешних мест поступали только дурные вести. Нам разъясняли: «И все-таки у нас остается военно-морская база в Рабауле[4]», но в нашей роте никто не знал, где этот Рабаул. А когда узнали, Рабаул уже капитулировал. Документальный фильм «Неприступный Сингапур» нам показали за неделю до захвата Сингапура японцами. Японские самолеты бомбили Дарвин. Японские субмарины обстреливали Ньюкасл. «Но это в Англии, разве нет?» — удивился Лео.

«То другой Ньюкасл», — разъяснил ему матрос. Этот разговор происходил, когда мы стояли на палубе, вокруг, куда ни глянь, океан. Точнее, если честно, мы ошивались у помойки на корме. «Что ж, передайте австралийцам: мы идем на выручку», — сказал Лео, не переставая рыться в ящике со сморщенными апельсинами из офицерской столовой.

По слухам, дело было швах, и австралийцы решили пожертвовать северной половиной своей страны — занять оборонительные позиции на юге, чуть севернее крупных городов. И только Макартур их вроде бы отговорил.

Нам рассказывали: Макартур исходил из того, что япошки даже Новую Гвинею контролируют не полностью. Правда, Порт-Морсби мы удерживали только благодаря рельефу: ни один человек не сумел бы добраться туда по горам и джунглям, не выбившись из сил в пути. Для обороны нашего куска побережья у нас имелось всего три самолета: один «вирравэй» и две «летающих лодки» типа «каталина». Ну и еще один «гудзон»[5] без крыла, который в момент нашей высадки как раз чинили несколько ребят. В их распоряжении была одна зенитка. Как они нам рассказали, им велено в случае нападения японцев продержаться не меньше тридцати шести часов. Мы недоверчиво взревели, а они разобиделись, зашипели: мол, Рабаул продержался всего четыре. Но их положение было не столь уж безнадежным: оказалось, если опустить ствол зенитки, можно стрелять уже не по самолетам, а по десантным кораблям.

Когда наши вещмешки наконец-то нас нагнали, оказалось, они вспороты, половина вещей разворована. Ротный сказал, что не станет писать жалобу — толку никакого, а нас посчитают нытиками. Я уронил свою винтовку в речку. Достал — а в ней полно песка и воды. Чистил ее две ночи подряд, пока остальные спали. Лео нашел в своем вещмешке гамак, который слямзил с корабля — спокойненько запрятал среди других вещей и унес. Теперь он попытался подвесить гамак к дереву. И вырвал дерево. С корнем. Дерево высотой в шестьдесят футов и толщиной с самого Лео. Правда, оно не упало, только накренилось: запуталось в кронах густого дождевого леса. Ствол и ветки дерева кишели рыжими муравьями. Лео потом рассказал: искупался в речке, начал одеваться и почувствовал, словно его шляпными булавками колют — так кусаются эти муравьи.

Туземцы то приходили, то уходили. Понадобится им что-то — поработают на нас немного и сматывают удочки. От них только и слышишь: «Дехори». Пожалуй, главное в их языке слово. Означает: «Обожди немножко».

Нашу роту передислоцировали — подальше от тропы, в густые джунгли. Под пологом леса смеркалось моментально, такое ощущение, что слепнешь. Периодически наши наряды ходили пешком на берег, за пайками и водой. Каждый раз мы видели одного и того же сержанта, писаря из регистрации захоронений: он сидел сложа руки. Из этого мы делали вывод, что у него кончились бланки — значит, где-то идут ожесточенные бои.

В один наш старый транспорт, стоявший на рейде, попала бомба. Разломила его надвое. Носовая часть опрокинулась набок, через нее перекатывались волны. У линии отлива торчал искореженный «Брен», уже наполовину поглощенный песком. Настоящей гавани тут не было, и все грузы приходилось перебрасывать с рейда на берег на туземных каноэ. Каноэ — просто выдолбленное бревно, к которому с обеих сторон на двух палках-перекладинах прикреплены понтоны. Пока везешь, все промочишь: каноэ опрокидывается, если слегка нарушить равновесие. Квартирмейстер в шортах и безразмерном свитере с оторванными рукавами командовал этим цирком, сидя на складном стуле. Когда мы видели его в последний раз, он пытался вскрыть штыком банку с консервированными абрикосами. В тот вечер мы не торопились в свой лагерь, хотя солнце уже закатилось: захотели посмотреть кино. Экраном служил бок лазаретной палатки. Но проектор дурил, картинка дергалась.



Мой брат служил в ВВС. Не летчиком, но все-таки.

— Он даже не летчик, — сказал я Лео.

— А ты их форму видал? У них на груди что? Крылышки! Заходят в бар, и все девки: «Ой, ой, расскажите, как там в небе, когда летишь высоко-высоко…» А нас они о чем спрашивают? Каково копать окопы?

И отпуск брату давали чаще, чем мне. Каждый раз, когда их часть передислоцировали, он сообщал: опять получил отпуск. И каждый раз непременно ехал на побывку домой.

— Значит, домосед он у вас, — пожимал плечами Лео. — Скучает по мамке.

— От твоих слов мне не легче, — сказал я ему.

— А я что, нанимался тебя утешать?

Я записался в Национальную гвардию только потому, что Линда однажды разрыдалась. Спрашиваю, в чем дело, — молчит. Попробовал разузнать у ее лучшей подруги, а та:

— Твой брат уходит в армию, верно?

— Как? Линда из-за этого расстроилась?

— Мне-то почем знать, я только говорю, что слышала, — надулась подруга.

Я тоже сунулся было в ВВС, но не прошел по зрению. Хотя обычно обхожусь без очков.

Прямо на следующий день пошел и записался в Национальную гвардию. Думал, так больше шансов, что оставят служить в Штатах.

— Я уезжаю, — сказал я Линде у школьных ворот.

— Знаю. Все уезжают, — и она обняла меня крепко-креп-ко. Немножко отстранилась, рассмотрела мое лицо по частям. И поцеловала, прямо при всех.

Это было в начале лета. Я призывался только через несколько недель, но Линда вскоре отправилась с родителями на озеро Мичиган, бунгало у них там.

— А насчет пожениться ты с ней заговаривал? — спросил меня брат однажды вечером, накануне своего отъезда. Его призвали на две недели раньше, чем меня. Мама не хотела даже слышать обо всем этом. Так распереживалась, что перепуганный кот спрятался в подвале.

— Насчет пожениться? — переспросил я.

— Значит, не заговаривал. Так я и думал.

— А ты как считаешь: стоит заговорить? Насчет брака? — спросил я его попозже, на террасе. Какая уж там терраса — просто крыльцо о двух ступеньках, но мы говорили «терраса».

— Только этой новости нашей маме не хватало, — сказал он.

В гостиной папа пытался успокоить маму. В те дни он тратил на эти попытки почти каждый вечер. Жутко досадовал. Если мама умолкала, можно было слушать радио. Но паузы дольше минуты не затягивались.

— Наверно, я пока не готов заключить брак, — сказал я. И тут же сказал себе: «Но хотел бы, чтобы нас схоронили в одной могиле».



Облака затянули небо, почернели. Начался дождь и не кончался три недели, ни на секунду. «Отчего это все птицы снялись с места?» — спросил наш фельдшер прямо перед тем, как ливануло. Тропу смыло. Ответвление тропы, которое вело на берег, прозвали Бешеный Водопад. Главный склад превратился в озеро. Ливень налетел на нас, как поезд, дубасил по плечам, отскакивал от касок огромными фонтанами брызг. На четвертый день начала гнить одежда. Все, что мы таскали в водонепроницаемых сумках, промокло. Все, что мы хранили в водонепроницаемых емкостях, заплесневело. Стойки палаток вымывало из земли, траншеи затопляло, мосты сносило. В посуде, в котлах с едой, под нижним бельем, в глазах, всюду, короче, — грязь. Кое-где вообще не пробраться, если не держаться за веревки, протянутые между деревьями. Куда ни ступи — проваливаешься в жижу. Иногда кто-нибудь падал в затопленный окоп. В ботинках у нас зеленели настоящие сады: стельки стали пушистыми от мха. Полевые телефоны разъедала коррозия. Изоляционные материалы гнили. Аккумуляторы протекали. Патроны ржавели. Не успеешь открыть консервы, а от них уже нехорошо пахнет.

Один день было просто пасмурно. И снова начался дождь. И лил еще тридцать шесть суток. Все мы покрылись сыпью, волдырями, пузырями, цыпками, чирьями, нарывами. Некоторые заболевали дизентерией, воспалением легких или японской речной лихорадкой. У женатых под обручальными кольцами завелся грибок. Пальцы на ногах чернели и как бы срастались. «Это тропическая гниль», — говорили медики. Действовало правило: отправлять в тыл только с температурой не ниже 39,5. Грязь срывала подметки с ботинок. Никто ничего не делал — все только сидели на корточках или прямо на земле под дождем и дрожали. Дизентерийные старались сесть в таком месте, чтобы из-под них лилось под уклон.

На тридцать седьмой день нам объявили новость: передислокация. Дубек, сидя в затопленной щели, по горло в воде, закричал: «Ура!»

— Чего радуешься — думаешь, там, куда нас отправят, нет дождя? — спросил Лео.

— Как знать… На этом дурном острове и не такое возможно, — возразил Дубек.

В нашей роте шестьдесят процентов личного состава пока еще передвигали ноги. Водонепроницаемую экипировку все давно выкинули — толку от нее не было. Вещмешками себя обременять перестали. Правда, многие рассовали банки с сухпайком по карманам штанов. На небольшом взгорке мы свалили в кучу все, что решили взять с собой. Старший носильщик распределял грузы между другими туземцами, а мы неусыпно за ним наблюдали. Когда лил дождь, этот самый старший иногда складывал ладони ковшиком у рта и преспокойно пил дождевую воду.

До сборного пункта вроде бы шесть миль. Чем быстрее дойдем, тем больше останется времени на отдых и горячий ужин перед долгим маршем.

Шагать пришлось больше по обочине. Сама тропа превратилась в поток жидкого клея — настоящий ручей нам по колено. То и дело можно было увидеть, как несколько солдат общими усилиями пытаются что-нибудь выволочь из грязи на середине тропы. Вылитые мухи на липучке.

Не прошло и часу, как в глазах у всех потемнело — ковыляли с одной только мыслью: ну еще шажок, еще шажок. Другие роты от нечего делать выходили из своих лагерей посмотреть на наш черепаший поход. Через два часа нам — арьергарду колонны — стали попадаться те, кто шли впереди, а потом упали от усталости. Треть наших вообще отстала. На ужин раздали консервы — неразогретое рагу — и черствые галеты. Зачерпываешь ложку рагу, и впадина в банке заполняется дождем. Все заснули прямо там, где присели. Ротный посчитал нас по головам, прикинул: сорок пять процентов годных к марш-броскам перешли в разряд негодных. На следующее утро майор, выслушав его рапорт, сказал, что у нас лучший результат по батальону.

Вокруг расположилось много других частей: все теснились на маленьком пятачке. Я увидел знакомое лицо — а-а, рядовой, который раздавал почту. Мы ждали, отставшие подтягивались маленькими группами. Тропа взбегала на холм и пропадала из виду. Порой из-за холма, даже сквозь шум дождя, доносились отголоски стрельбы. Все, как могли, чистили свое оружие, набирали боеприпасы про запас. Несколько ребят из нашей роты блевали стоя, рвоту смывало, едва она касалась земли. Я подставил под дождь каску. Пока она наполнялась, бросил в воду пару таблеток халазона — так, больше для спокойствия.

— Как по-твоему, есть в этом дожде микробы? — спросил я у Лео.

— Девять миллионов гребаных микробов, — откликнулся он. И сделал особый такой жест — помахал руками под дождем, точно хотел их обсушить. Жидкая грязь въелась во все бороздки на коже: прекрасно виден узор, хоть отпечатки пальцев снимай. Лео сложил ладони лодочкой, ополоснул лицо. От умывания ему, похоже, полегчало.

Двадцатиминутная готовность, объявил ротный. Идем в атаку первыми. Мы не знали, куда идти, когда перевалим через холм. Но взводные, вероятно, знали.

Все сидели по-турецки, держа на коленях винтовки. Повар разносил сухпайки — выбирай сам, что хочешь. Я взял банку консервированных бобов. Сидел, жевал бобы, работал челюстями. Лео сосал палец. Нам были видно, как «семерки» — минометная рота нашего батальона — пытаются отыскать на склоне, в зыбкой грязи, подходящие позиции для своих минометов. Все, к чему мы притрагивались — ложки, пачки патронов, любой облепленный грязью предмет, — становилось только грязнее, потому что наши руки были заляпаны оружейным маслом.

Мы — солдаты Национальной гвардии штата Висконсин. Форма обтрепана, в ботинках хлюпает вода, винтовки проржавели от сырости. Мы устали, как никогда в жизни. Всех тошнит. Никто ни с кем не разговаривает. Все мы горбимся в обнимку с винтовками. Я вспомнил, как впервые увидел этот остров, как поразился собственной мысли, что некоторые из нас так и останутся на нем, мертвые.

— Вот вернемся в тыл, закатим попойку, какая вам и не снилась. Я угощаю! — объявил ротный. Они с лейтенантом держали в руках маленькую непромокаемую карту, поглядывали то на нее, то на вершину холма.

— Ротный вам выпивку поставит, — подтвердил лейтенант. Наши старшие сержанты подходили к каждой кучке солдат — проверяли винтовки и дружески хлопали по спинам.



Когда я был маленький, отец все время уезжал работать по линии ГКОПР[6]. Большей частью строил линии электропередачи на юге Висконсина. И изгороди ставил. И деревья сажал. На этих работах он был чуть ли не самый старый. Трудился сорок часов в неделю, получал тридцать долларов в месяц, из них двадцать пять отсылал семье. Ему полагалось носить особую форму и жить в трудовом лагере. Домой отпускали только на выходные. Поднимали их на рассвете, по звуку горна. Папа рассказывал, что над воротами лагеря было написано «Согнем Депрессию в бараний рог!» Однажды к нам пришли гости и мама рассказала про этот транспарант, а папа буркнул: «Еще вопрос, кто кого согнет и нагнет — мы Депрессию или она нас?» Мама на него шикнула. Потом папа нашел работу на строительстве дорог. Домой наведывался не чаще, чем раньше. А однажды, незадолго до Рождества, вернулся поздно ночью, с обмороженными ногами. Обморожение было легкое, но он все равно бесился. Мне было семь лет, брату — девять. Папа сидел, опустив ноги в таз с водой, а мы сидели рядом и таращили на него глаза. Мамы в комнате не было — она старалась не попадаться папе под руку. По радио передавали рождественские гимны. Папа мерил нас взглядом — с макушки до пят и с пят до макушки. Казалось, пытается высмотреть хоть что-то стоящее, но никак не находит.

Наконец мой брат спросил у него: «Что не в порядке?» Я подивился — надо же, какой смелый.

Папа молчал. Мы все вслушивались в звуки с кухни: мама размораживала холодильник.

— Что не в порядке? — снова спросил брат.

— Что не в порядке? — повторил папа, в точности скопировав его тон. На этом мой брат сломался. Закончился один рождественский гимн, зазвучал следующий. Мы больше не могли выдерживать отцовский взгляд. Брат первым выскочил за дверь, я немножко помешкал — хотел проверить: папа ненавидит нас обоих или только брата.



Когда оставалось пять минут, нам сказали, что атака откладывается. Требуется артподготовка — надо расшатать оборону противника. Но ни одного залпа мы так и не услышали. Только шум дождя да «ке-ке-ке-кек» — голоса гекконов. Прошел слух, что боеприпасы для минометов застряли где-то на тропе, а куда девалась наша артиллерия, вообще никому неизвестно. Торчать здесь было неохота, но идти в атаку — тем более.

— Ну и что ты думаешь предпринять? Насчет Линды и твоего брата? — спросил Лео. — В смысле, если жив останешься.

У меня дико крутило в животе. Я пытался глубоко дышать — авось отпустит.

— Слушай, я только одного не понимаю, — сказал я ему, поразмыслив. — Откуда она столько знает про это самое? Где нахваталась?

— А-а, — откликнулся Лео и поднял руку, как школьник. — Кажется, догадываюсь.

Пока мы сидели и ждали, ротный рассказал нам, что пойдем пешком через Прогал — по ущелью, рассекающему горный хребет Оуэн-Стэнли. Склоны почти отвесные — одни из самых крутых в мире. Хребет разделяет остров надвое. Нам велели бросить все, кроме предметов первой необходимости: вещи придется волочь на собственном горбу до конца пути. Дубек опростал свой мешок. Оказалось, он скопил двадцать восемь банок консервированных персиков. Теперь он прикинул, что шесть сможет взять в поход. Остальные тут же попытался сожрать, не сходя с места. Глядя на него, Лео сказал:

— Есть все-таки у американской армии один неиссякаемый запас. Фруктовые консервы.

Наконец, нам приказали выступать, хотя дождь продолжался, а артиллерия так и не появилась.

— А что там с расшатыванием обороны, сэр? — спросил Лео у ротного, когда тот проходил мимо.

— Теперь новая идея: мы захватываем их врасплох, — откликнулся ротный. Он велел всем встать, и мы, оскальзываясь в грязи, начали штурмовать первый холм — это было только предгорье. Приходилось все время смотреть под ноги: поднимешь голову — оступишься.

На гребень холма все взобрались измочаленные и увидели: впереди неглубокая низина, а за ней наша тропа карабкается вверх, до самых облаков. Разведчики, высланные вперед, вернулись — съехали навстречу нам со склона. Что дальше? Не видно за завесой туч — тех самых, которые поливали нас дождем.

К восхождению мы готовились примерно час. С нами шли трое носильщиков — к линии огня нужно доставить как можно больше боеприпасов. Ротный дал нам полчасика отдохнуть и снова поднял. Почва под ногами все время оползала. Носильщики подсмеивались — дескать, мы даже ходить правильно не умеем. На участках, где глину покрывал слой листьев, солдат поставит ногу и тут же поскальзывается, и заодно сшибает с ног еще троих. Окрик «Поберегись!» означал «Лови всех, кто едет на тебя с горки!» Когда надоедало так передвигаться, мы становились на четвереньки и лезли дальше — руки по запястья в воде.

У меня началась рвота. Я ничего не мог поделать — разве что старался блевать не себе под ноги, а на обочину. Нам попадались орудийные окопы, так хорошо замаскированные, что несколько ребят в них свалились. Потом мы увидели впереди узкое крутобокое ущелье и то ли занавес, то ли стену — так выглядела опушка джунглей. На земле тут валялись шприцы и пустые упаковки сульфидина. И один-единственный ботинок.

Лео дернул меня сзади за штаны. Шепнул: «Обожди».

Я отошел на обочину, попробовал отдышаться. Пропустил мимо себя пару ребят. Лео тоже остановился.

— Это сколько ж еще топать? Охренеть, — пробурчал, пыхтя, Дубек, когда поравнялся с нами. Он вытянул шею, чтобы оглядеться… и тут джунгли над нами, на склоне, словно бы забились в припадке. Стена листьев затряслась, расплылась в глазах, все винтовки грянули разом — ад кромешный!

Рубашка Дубека распустилась, как бутон, а сам Дубек, раскинув руки, покатился вниз колесом, ломая кусты. Его каска отлетела в противоположном направлении. Мы все вцепились в глину, обнялись со склоном. Листья, ветки, щепки, ошметки коры разлетались, кружились в воздухе, сыпались с деревьев. Грохот высасывал воздух из наших легких, а мне еще и отключил мозги. Я забился в какую-то выемку на склоне, Лео затаился чуть пониже. Ноги у меня тряслись, колотились о живую циновку из переплетенных стеблей. Щеку царапали колючки. Я рыл землю голыми руками, пытался окопаться. Кое-кто с нашей стороны открыл ответный огонь. Но не я. Какое-то время стрельба продолжалась. Пули осыпали тропу где-то впереди нас с Лео. Еще через минуту раздался голос ротного: «Прекратить огонь!»

Когда последний из наших прекратил стрелять, снова стал слышен дождь. И стоны. И проклятия. Ротный и один из старших сержантов выкрикивали команды. Лео был вынужден перелезть через меня — я никак не решался сдвинуться с места. Он даже подумал, что я убит.

— Как он? — окликнул его снизу ротный.

— Невредим, — ответил Лео.

— А остальные? — спросил ротный. Я разглядел его — двадцатью футами ниже, плечом врылся в склон, в свободной руке карабин. Время от времени ему приходилось вдавливать пятки в землю, чтобы не съехать под откос. Спрашивал он о ребятах, которые шли передо мной. Их было человек шесть.

Лео сказал ему, что никто из них не зовет санитаров — значит, плохо дело.

Мы услышали, как наши внизу перезаряжают винтовки.

— Нам отступать, сэр? Сэр? — спросил Лео.

— Ко мне! Все ко мне! — закричал снизу кто-то из сержантов.

— Отступать? — переспросил ротный. — А в чем проблема? На япошек наткнулись?

Наверно, это он так пошутил.

Мы припали к глине. Дождевая вода и грязь впитывались в одежду.

— Эй, вы двое, смотрите там в оба, — крикнул ротный. Прямо под нами, на склоне он устроил совещание: он, лейтенант и два старших сержанта. Спросил, какие будут предложения. Ни у кого предложений не было.

— Рассредоточиться, что ли? — спросил наконец один. — А нас никто не может прикрыть огнем? Есть хоть какой-то простор для маневра?

— Безнадега, — сказал мне Лео, когда они все замолчали.

— А может, это только одно такое место? — задумался вслух ротный. — Проскочить его, и дальше все будет более-менее?

— Как ты там? — спросил Лео. Он лежал близко-близко, чуть не уткнулся в меня носом.

— Эй, вы там наблюдаете или как? — окликнул ротный.

Мы оба посмотрели вверх, на склон ущелья. Даже в дождь под деревьями сгущался туман. Ни одного японца мы до сих пор в глаза не видали.

— Они нам не разрешат назад спуститься, правда? — спросил я у Лео. Я замерз, как никогда в жизни: едва прекратилась стрельба, меня стало трясти. И хотелось бы не плакать, но слезы текли сами.

— Рассуди так, — отозвался Лео, — о Линде будет кому позаботиться.

— Проклятые джунгли!

— Угу…



В третий или в четвертый раз, когда мы все собирались покататься на машине брата Линды, я пришел к ним домой, но их мама сказала, что Линда еще не готова: «Располагайся, подожди в гостиной, а хочешь — на заднем дворе, с Гленном». Так звали Линдиного старшего брата. Гленн. Оказалось, что Гленн в сарае.

— Как жизнь? — спросил я.

— «Покажись»? Слепой, что ли? Меня не видишь?

Со мной такое приключалось везде, куда бы я ни приходил. «Каша во рту», — говорил папа маме за ужином, когда я что-нибудь спрашивал. Иногда мама отвечала: «Я его прекрасно поняла», но тогда папа сердился уже на нее, до самой ночи.

— Руками не трожь, — продолжал Гленн.

Я недоумевал, что он имеет в виду. В сарае действительно было темновато.

— Ты что, на охоту ходил? — изумился я, когда глаза привыкли к полумраку.

— Это кошачьи, — объяснил он. — Вот сушу кошачьи шкуры.

— Твой брат сушит кошачьи шкуры, — сказал я Линде, когда мы поехали кататься.

— И что ты хочешь этим сказать? — воскликнула она. А я велел себе: никогда больше не заговаривай о вещах, из-за которых она от тебя отшатывается.

— А твой брат, думаешь, во всем нормальный? — добавила Линда.

И сказала, что я могу сесть впереди, рядом с Гленном. Когда мы чуть-чуть отъехали от ее дома, она спросила, чем сейчас занят мой брат. И прежде чем я успел ответить, предложила:

— Давай его тоже возьмем.

— Да, возьмем и братца, — подхватил Гленн.

Когда мы подъехали к нашему дому, мой брат уже сидел на крыльце.

— Ого, какой сюрприз, — сказал он и устроился сзади, рядом с Линдой.

— Эй, друг, гляди прямо перед собой, — буркнул Гленн, когда я обернулся на них посмотреть. Так повторялось всю дорогу до карьера: едва я пытался оглянуться, он резко крутил руль, и нас всех швыряло по салону. Линда сказала: «Перестань», а он сказал: «Это не я, это он», и тогда она велела мне сидеть смирно.

— Я хочу смотреть на тебя, — сказал я.

— Как мило, — вставил мой брат.

— Да, мило, — прошипела Линда.

Когда мы подъехали к карьеру, она сказала, что ей надо по-маленькому.

— Давай провожу, — сказал мой брат. — Темнотища.

Линда отказалась:

— Нет, спасибо. Я уж как-нибудь сама.

Она долго не возвращалась. Сидя в машине вместе с моим братом, я воображал, как она бродит в темноте, ощупью разыскивает безопасное место.

Гленн положил руку на спинку сиденья. Его пальцы касались моего плеча. Мой брат насвистывал: две ноты, одни и те же, высокая — низкая, высокая — низкая.

— Тыщу долларов отдал бы, чтоб сейчас сделаться маленьким цветочком, — сказал Гленн.

— И я бы тоже, — подхватил мой брат.

— Пойду-ка ее поищу, — сказал я.

Оба фыркнули.

— Эту местность она знает лучше, чем мы, — заявил Гленн.

— По крайней мере, не хуже, — подхватил мой брат.

Я прикинул, что лучше сказать, мысленно отрепетировал несколько фраз. И только после этого заговорил:

— Значит, вы тут уже бывали.

Повисла пауза — казалось, они решают, кому отвечать.

— Мы тут уже бывали, — подтвердил мой брат.

Наконец из темноты вынырнула Линда. Глаза у нее были мокрые. Она распахнула дверцу, забралась в машину.

— У тебя все в порядке? — спросил я.

— Естественно, — ответила она.

— Мне, наверное, лучше сесть рядом с тобой? — спросил я.

— Естественно. Кыш, — сказала она моему брату.

— Естественно, — повторил за ней мой брат.

И Гленн тоже:

— Естественно.

На свету, когда дверца вновь распахнулась, я увидел: Линда раздраженно скривилась.

— Давай-ка оставим голубков наедине, — сказал мой брат Гленну.

— Естественно, — откликнулся Гленн.

— Но вначале я должен кое-что тебе показать, — сказал мой брат, обращаясь ко мне.

— Сейчас? — спросил я. Я уже почти перелез на заднее сиденье.

— Не ходи, — сказала Линда. Она прижалась спиной к дверце и что-то мне показывала на пальцах.

— Да ладно, командор, дело минутное, — сказал мой брат. — Мне надо кой-чего у тебя спросить.

— Так не полагается, — сказал я.

— Да ладно, вернешься, и все будет в ажуре. Пять минут. И мы откланяемся, оставим вас наедине.

Линда опустила руку, уставилась в заднее окошко машины.

— На пять минут, — повторил мой брат.

Я вылез наружу. Он повел меня по тропе. Когда мы обходили кучу валунов, я оглянулся через плечо и увидел: Гленн распахивает дверцу с левой стороны.

Это заняло не пять минут. Скорее двадцать. Брат хотел спросить, не кажется ли мне, что отец в последнее время совсем опустился. Не кажется ли мне, что он стал пить больше.

— Да я и не знал, что он вообще выпивает, — сказал я ему. — И ты меня сюда потащил, чтобы об этом сказать?

Когда мы вернулись, Линда сидела в машине одна.

— А Гленн где? — спросил я.

— Не знаю, — сказала она.

— Давно одна сидишь?

— Он только что ушел.

— Пойду его отыщу, — сказал мой брат. — Пока меня нет, ведите себя прилично.

Я присел рядом с Линдой. Она была вся зареванная. Даже не пошевелилась, пришлось мне пристроиться на краешке, наполовину снаружи. Чтобы не упасть, я уперся ногой в землю.

— В чем дело? — спросил я. — Что стряслось?

Вместо ответа она почему-то кивнула. Улыбнулась мне, утерла глаза и сказала, что все у нее нормально, просто иногда ей бывает радостно и грустно одновременно. Я хотел еще раз спросить, что же стряслось, но она подвинулась, хлопнула ладошкой по сиденью — садись, мол. Велела закрыть дверцу. Прижалась ко мне, вытерла свои губы кончиками пальцев, сказала:

— Сделай для меня кое-что. Докажи, как сильно тебе хочется меня поцеловать.

— А отчего тебе грустно? — спросил я потом.

— Если б я думала, что тебе стоит это знать, я бы тебе сказала, — прошептала она. И мы еще немного полежали; она обнимала меня, я обнимал ее.

— Теперь понимаешь? — сказала она наконец.

— Как, по-твоему, почему Линда сегодня плакала? — спросил я брата, когда нас высадили у нашего дома. Брат с Гленном дали нам с Линдой полчаса наедине, потом запрыгнули на передние сиденья, и машина рванула с места. Они у нас даже не спросили, настроены ли мы возвращаться.

Казалось, мой вопрос озадачил брата. Он мне ответил только со второго раза:

— Наверно, потому что она думает: ей здорово повезло, что она встретила тебя.

— Мне кажется, причина другая, — сказал я.

— А ты разве не думаешь: тебе здорово повезло, что ты встретил ее?

«Да», — подумал я той ночью, лежа в постели. «Да», — думал я каждую ночь, когда мыкался в трюме, и потом в укрытиях, и когда подслушивал, как Лео разговаривает сам с собой (это когда ему казалось, что я уже сплю).



Артподготовки мы дожидались до вечера. Я битый час смотрел, как стекает с лиан дождевая вода — то в одну сторону посмотрю, то в другую. В дождливую погоду мы догадывались, что день сменился ночью, только когда лица товарищей расплывались в полумраке. По цепочке передали приказ окопаться; Лео съехал мимо меня по склону на свое прежнее место, заработал лопаткой. Он всегда первым в роте заканчивал окоп. Сейчас он тоже меня опережал: ну да его и трясло поменьше, и участок он выбрал не на тропе, с краю. Окапываться на тропе было все равно, что отводить водопад в новое русло: сверху бежал настоящий ручей. Но я рыл и рыл и, наконец, отгородился от основного потока — по голове и плечам вода больше не струилась.

Дождь понемногу стихал, облака и туман иногда раздвигались, обнажая черные горные пики высоко-высоко над нами. Я трясся и замирал, трясся и снова замирал, успокаивался.

Скоро совсем стемнеет. Что бы мы ни попробовали предпринять, все придется делать вслепую и, должно быть, впустую. Остается только одно — затаиться, не высовываться. Я на передовой. Лео, пожалуй, тоже. Те, кто спускается с гор по тропе, наткнутся сначала на нас, а потом уже на остальных.

Мы все слышали россказни, что они могут двигаться совершенно бесшумно — крадутся по лесу, скользят по мокрым камням. У них специальные резиновые сапоги с раздвоенным носком: большой палец отдельно. У них специальные ночные штыки — покрашенные в черный цвет, зазубренные сверху.

Там, где мы слепы, как котята, они видят все. Едва они возьмутся за меня, заметят целую цепочку фигур, которая тянется вниз, в лощину. Цепочку парней, с ног до макушки в грязи, заросших щетиной до самых глаз. Парней, которые еле шевелятся. Парней, которые сюда не просились; но, если оставить их в живых, наутро они встанут, пойдут в атаку после артподготовки и перебьют столько японцев, сколько удастся. Парней, которые думают: «Поделом им, раз они такие». Ничем не отличающихся от японцев, которые притаились где-то на склоне выше нас с Лео. Когда они перевернут нас на спину, то испытают шок: увидят, как мы оскотинились. Испытают шок от того, что натворили. Шок от отвращения, которое мы чувствуем каждый день и даже — тем сильнее — при взгляде на самых дорогих нам людей.

В морях мелового периода

Ты что, болтаешь в воде ногами? Да знаешь ли ты, кого дразнишь? Ксифактина! Убийственные челюсти: нижняя заходит за верхнюю; зубы — острые иголки; башка вся в шишках; глаза налиты гневом, а мускулистое полосатое тело легко сшибает макушки коралловых кустов, когда ксифактин продирается к косякам незадачливых молоденьких клидастесов — те, обернувшись, едва успевают увидеть, как летит на них раскрытая пасть, искривленная непреходящей кровожадной злобой. Самый хилый ксифактин втрое длиннее тебя. Добычу они глотают живьем. Плавают жабра к жабре с кретоксиринами — это такие громадные белые акулы, пятьдесят футов от носа до кончика хвоста, голова — что твой «мини-купер», а зубы — мерзейшего вида, треугольной формы, двенадцатидюймовой длины. Есть также мозазавры, большие и маленькие: даже карликовые виды весят две тонны, а тилозавры и прочие верзилы могут похвастаться умопомрачительными — шестьдесят футов от кончика носа до хвоста — габаритами. Под водой тилозавр — вылитая германская субмарина с крокодильей мордой. Плиозавры, один зловреднее другого, охотятся стаями, особым строем — плывут гуськом. А вот кронозавры: их челюсти, действуя по принципу рычага, могут перекусить хребет хоть киту. Вот талассомедоны — самые крупные в семействе эласмозавров. Двадцатифутовые змеиные шеи, челюсти в форме листьев росянки; талассомедон потрошит и обкусывает трофей, кажется, со всех сторон одновременно. А еще дакозавры, всегда окруженные облаком чешуи — только это и остается от добычи после первого же натиска…

Из синего мрака поднимается — точно само ухабистое дно всплывает с тобой знакомиться — лиоплевродон, рудимент юрского периода, крупнейший в истории хищник: в его черепе можно расселить несколько семей. Полное ощущение, что это континентальный шельф отправился прогуляться, правда? Куда только ни забирается лиоплевродон в поисках корма, даже на мелководье, где прибой разбивается об него, словно о песчаную отмель. Он не застрянет — его передние ласты способны своротить гору. Ну а если какой-нибудь крупный наземный хищник бродит вдоль берега, лакомясь дарами волн… пусть пеняет на себя. Таких зверюг лиоплевродон сшибает, точно груши с деревьев.

Это океан Тетис: огромный, мелкий, прогретый солнцем, он уютно устроился между двух колоссальных суперконтинентов. Это край, где не только хищники, но и их добыча способны запросто прикончить кашалота. И все это — постель одного человека. Человека — назовем его Конрой, почему Конрой? нипочему, его действительно так зовут, — которого еженощно терзает изнурительная бессонница: эпическая, переполненная негативной энергией, перенаселенная, бессонница-океан. Отчего он мается? Ох, даже ума не приложу, с чего начать. Ударь пятками по воде и смотри: сейчас еще кто-нибудь вынырнет из бездны. Он плохой сын, дерьмовый брат, никудышный отец, никакой кормилец, наказание, а не муж. Сгубил трех питомцев: двух собак и одного попугая. Еще две собаки и несколько черепах скончались без его помощи.

Его дочь не разговаривает, ходит по дому в лыжной шапке, пишет рассказы, в которых ее родным вспарывают животы под смех повествователя. Она — штамм-изолят, ее наблюдают, не приближаясь, поясняют: «Не стоит делать из мухи слона». Его брат живет один во Флориде, та же тоска в предыдущей версии, хочешь соприкоснуться — просто набери номер. Общаются они раз в год по обещанию, и всякий раз, когда Конрой намекает, что пора бы повесить трубку, брат восклицает: «Славно, славно поговорили». Его отец не слушается врачей — в смысле, не выполняет рекомендаций по приему лекарств, этих его дилантинов и прозаков, и всей аптеки от «А» до «Я», — и потому медленно угасает, но они все равно повторяют ритуальные беседы дословно, будто время стоит на месте, а не утекает, закручиваясь водоворотом, в унитаз. На работе он должен заверять всех, что досконально разбирается в своей области и непременно придет на выручку, хотя на деле он трус и эгоист: сотрудник команды, раскручивающей революционный новый препарат, один из неофитов в профессии, ручающихся за правоту светила — научного руководителя проекта; наш герой не то чтобы высосал данные из пальца, но отобрал самые благостные. А если, не ровен час, лекарство кого-нибудь уморит? Он надеется, что не уморит все-таки. Ведь у него лично самые добрые намерения.

Намерения-то у него всегда добрые. Об этом он напоминает сам себе в постели, шлепая по водам Тетиса.

Хорошо еще, что он в постели не один. Рядом жена — самый дорогой человек на свете. Немаловажные детали: жена часто отсутствует — уезжает в командировки (она рекрутер Центра американского прогресса), и беспокоится за него, и в последнее время выражает свою тревогу вслух, советуя полушутливо-полусочувственно завести интрижку. А ему кажется, что она подразумевает: «Перехвати где-нибудь немножко нежности. Потому что здесь тебе нежность не светит».

Взял бы да спросил, не это ли она хочет сказать. Но он из тех, кто склонен жалеть себя: городить высокие башни жалости и глядеть, как они гнутся под ветром. Поэтому он только молча изводит себя догадками.

В постели он сыплет намеками. Его жена — тонкий психолог, у нее редкостный нюх, да и мужа она знает, как свои пять пальцев, как комнату своего детства, но на намеки у нее не хватает терпения, и ее просьба «Разъясни» звучит, как приказ. Он обижается, зажимается, точно цветок, расцветающий только по ночам.