Время учеников
Выпуск 3
Писателям, мыслителям, УЧИТЕЛЯМ БРАТЬЯМ СТРУГАЦКИМ посвящается эта книга
Думать — не развлечение, а обязанность.
Аркадий Стругацкий, Борис Стругацкий
Андрей Чертков
АНИЗОТРОПНОЕ ШОССЕ
Предисловие от составителя
Все на свете имеет свое начало — и все на свете имеет свой конец. Вот так и Проект «Время учеников» — задуманный в 1991 году, еще до смерти Аркадия Натановича и до того, как обрушился лживый, душный и несправедливый мир, которому братья Стругацкие противостояли всем своим творчеством, он начал реализовываться в бумажной плоти в середине 90-х, когда контуры даже ближайшего грядущего были еще неясны, а завершается уже на рубеже новой эпохи — то ли в последний год предыдущего века и тысячелетия (по мнению одной половины человечества), то ли в первый год следующего века и тысячелетия (по мнению другой). Если оценивать этот рубеж в координатах российской фантастики, то впереди у нас уже даже не время «учеников», а время «учеников учеников». (Правда, многие из героев этого наступающего времени будут, похоже, учениками совсем других учителей; но стоит ли особо переживать по этому поводу?)
Разумеется, все сказанное мной отнюдь не означает, что больше никогда не будет появляться произведений, созданных по мотивам и в продолжение текстов братьев Стругацких, — это означает лишь то, что антологий под общим грифом «Миры братьев Стругацких: Время учеников» более не будет. Таково мое решение как автора идеи, инициатора и составителя всех трех мемориальных антологий, последняя из которых сейчас перед вами, уважаемый читатель. Мы, участники настоящего Проекта, сделали все что могли — и теперь перед нами «кирпич»: анизотропное шоссе, обратной дороги нет.
В отличие от своих комментариев к первому сборнику, я не буду рассказывать здесь о том, как шла работа над последним томом. Скажу лишь, что в чем-то эта работа оказалась гораздо более непростой и неожиданной. Не в смысле технологии и не в смысле творчества, а скорее психологически. Психологически как для меня самого, так и для многих людей, принимавших участие в Проекте.
В отличие от своих комментариев ко второму сборнику, я не буду вдаваться здесь в анализ отобранных мною произведений (среди которых, как вы наверняка отметите, есть и весьма даже спорные), а также в общую композицию книги. Надеюсь только, что внимательный читатель отметит ее отличие от композиции двух предыдущих книг и, может быть, попытается понять поспудные мотивы и логику составителя.
Финал есть финал; все что можно было сказать — уже сказано.
И поэтому я хочу лишь поблагодарить читателей, которые отнеслись к нашему Проекту благосклонно. Но также я хочу поблагодарить и тех читателей, для которых Проект оказался неприемлем в принципе — споря с нами, возражая нам, они, тем не менее, все же прочли эти книги.
Я хочу поблагодарить всех писателей, принявших приглашение участвовать в Проекте, — перечень этих людей вы найдете в конце этого тома. Я хочу поблагодарить всех авторов, приславших нам свои вещи, которые я по тем или иным причинам был вынужден отклонить. Лично я буду только рад, если эти произведения увидят свет где-то еще — в журналах ли, авторских книгах или, наконец, в сети Интернет, где «каждый, право, имеет право…» Хочу лишь извиниться перед теми из них, кому я не сумел ответить лично и отвечаю теперь этими типографскими строчками.
Но прежде всего я безмерно признателен Борису Натановичу Стругацкому, разрешившему всем нам — составителю, авторам, художникам, читателям и критикам — принять участие в этом, не побоюсь этого слова, поистине уникальном литературном эксперименте. Эксперименте, который лично для меня подтвердил то главное, ради чего, собственно, он и задумывался: миры братьев Стругацких по-прежнему дороги людям, для которых «думать — не развлечение, а обязанность», и, можно надеяться, будут дороги еще очень и очень долго — все то время, которое нам предстоит идти вперед по анизотропному шоссе в наше непредсказуемое будущее.
Андрей Лазарчук
СЕНТИМЕНТАЛЬНОЕ ПУТЕШЕСТВИЕ НА ДВУХМЕСТНОЙ МАШИНЕ ВРЕМЕНИ
(Время и герои братьев Стругацких)
Этого я все-таки не ожидал. Было больно, но не очень, и тем поразительнее оказался вид глянцевой синевато-малиновой кожи с вдавленным в нее рисунком грубых обмоток и верхней части ботинка. На ощупь кожа была горячая и липкая. Повторяю: боль была вполне терпимой, но от одного только прикосновения к опухоли меня начинало мутить. И, чтобы отвлечься, я стал смотреть по сторонам.
Лиловые лбы выпирали из склона напротив, и в тенистых ложбинах еще лежал снег. Елки казались игрушечными. Вершины, плоские, срезанные доисторическим морем, устилали заросли карликовой березы и багульника. Левее и ниже, видимое едва только на треть, чернело озеро в полукружии обледенелых базальтовых скал; сверху падала тонкая замедленная струя — там было второе озеро, верхнее, вровень со мной, а потому недоступное взгляду; а за ним было третье, у самой пяты ледника. Ледника Черышева. Названного так в честь Леонида Черышева, моего пра-прапра-прадеда. Пра-пра-пра-пра-прадеда Дашки.
Но он-то дошел до него. И не в мае — а в марте. Когда здесь еще снег и ночью минус двадцать с ветром. И вместо палатки у него был лишь кусок брезента… Я же — совершенно точно — не дойду.
Ну, не повезло… Бывает.
Здесь, на плоском широком гребне, царила карликовая береза — пока без листвы. И несколько завязанных узлами горных сосен. Японцы любят выращивать такие в горшках. Они называют их «бонсай». Одно деревце живет у меня дома. Деревцу больше лет, чем мне. Его привез отец моего друга Канэко. Я видел мало отцов, которые настолько не походили бы на детей. Отец был на голову выше сына и раза в два тяжелее. Лицо у него было совершенно неподвижное. Очень твердое лицо. Он ездил по всей Земле и развозил его друзьям такие деревья.
Я не догадался сам, а потом кто-то из ребят сказал мне, что отец прилетел на Радугу сразу же после катастрофы, с первой волной спасателей, нашел остатки глайдера, в котором, наверное, сгорел его сын, и собрал то, что могло быть пеплом. И подмешал этот пепел в почву, к корням маленьких деревьев. Вполне возможно — какая-то частичка Канэко живет сейчас в моем доме в виде деревца, которое старше нас обоих…
Почему бы нет? В этих древних верованиях — своя немалая прелесть.
Послышался шорох осыпающейся каменной мелочи, и внизу показалась задранное Дашкино личико. Оно совсем осунулось и почти исчезло, остались веснушки, глаза и зубы.
— А ручей рядом! — крикнула Дашка. — Там только трудно дотягиваться, потому что камни! Поэтому я долго! А еще там лопух растет! Он опухоль снимает!
— Это замечательно, — сказал я. — У меня будет компания. А то обидно быть единственным лопухом в округе. Спасибо, дщерь.
— Как ты меня обозвал?! — обиделась она полушутливо. Она обижается полушутливо всегда: и когда шутит на полторы тысячи оборотов, и когда сердится по-настоящему.
— Дщерью, — сказал я. — Что по-старорусски значит «дочь». В конце концов, не на машине ли времени мы странствуем? А значит, надо соблюдать условности. Но если тебе это обидно…
— Дщерь, — сказала она. — Дверь и щепа. Дверь в щепки. Или: дверь и щель. Склонность к незаметному исчезновению.
— Это точно, — сказал я. — Они такие. Только отвернись, а их уж нет…
Я распаковал аптечку. Вот: настоящие хлопковые бинты, обваленные в настоящем гипсе. Надо сложить из них что-то вроде полотенца, потом смочить водой и примотать к ноге. И — довольно долго сидеть, пока все это просохнет.
Короче, о теплой ночевке сегодня придется забыть.
Я с тенью сожаления посмотрел на Дашку, потом — на браслет. Достаточно лишь активировать его…
И через пятнадцать минут здесь будет кремового цвета коптер с вежливыми киберами или даже вполне живым врачом-стажером, дежурящим на горноспасательной базе. Но тогда цель наша с Дашкой останется не достигнутой — а скорее всего, и вообще недостижимой…
Это не перелом, сказал я себе твердо. Это никак не может быть переломом. Потянул связки — и все.
Сделаем лишнюю дневку. А потом — доковыляем потихоньку.
И следующие полчаса, пока я складывал, смачивал, обкладывал, накручивал и оглаживал, я повторял себе строго: не перелом. Не перелом.
Дашка смотрела на меня и страдала. Но молодчина — страдала она молча.
Потом она сбегала вниз еще раз и вернулась с несколькими сухими сучьями то ли сосны, то ли арчи. Сопя, разделала их топориком, сложила костерчик и с первой спички разожгла. С этим у нее все было в порядке.
В тепле костра гипс затвердел до звона — ногу же стало дергать и давить, пока еще терпимо, но с намеком на трудную ночь.
Хорошо бы все же спуститься к воде и траве…
Ботинок пришлось распластать и подвязать снизу — шнурком и обмоткой. Потом, опираясь на альпеншток, я встал. Перенес тяжесть на больную ногу.
Уф-ффф…
Впрочем, я ожидал худшего. Боль ударила вверх, до колена — но тупая, темно-красная. Можно терпеть.
Можно терпеть и можно шагать.
И я пошел. Шаг, два, десять… Поворот. Обратно. До рюкзака.
Дашка молча выгребала из него банки и перекладывала в свой.
— Э! Мы так не договаривались!
— Ну и что?
В два приема — зло — закинула свой рюкзак на плечи и встала, вызывающе меня рассматривая. Полтора конопатых метра железного упрямства.
— Да, действительно… Обстоятельства изменились…
Я привел в порядок темную разворошенную обитель банок, сухарей и запасных носков, прикрепил сверху палатку и спальники. Вздел сооружение на спину, стараясь при этом не терять равновесия.
— Веди, Тенсинг.
— Кто-о? — с величайшим подозрением прогнусила Дашка.
— Чему вас только учат. Тенсинга не знаешь.
— Нас хорошо учат! А ты, может быть, неправильно произносишь. Ну кто это, кто?
— Первый человек на вершине Эвереста.
— А кто же тогда был сам Эверест?
Действительно…
— Кажется, это был какой-то английский…
— Смотри, — сказала вдруг Дашка и остановилась, показывая вниз. — Тропа. Наверное, козья, да? Козы ходят к ручью…
— Возможно.
Я прикинул направление. И так и сяк выходило, что тропы этой нам не миновать. А здесь к ней, похоже, спуститься достаточно легко.
В горах надо ходить по тропам. Какими бы извилистыми они на первый взгляд ни казались, а всегда являют собой кратчайший путь от точки А до точки Б. Если, конечно, путь измерять расходом сил.
Это так. Но когда я ступил, наконец, на эту тропу, в глазах моих было черным-черно, а пот тек струями по спине и бокам. Чудом, нелепым чудом дошел я… преодолел сто метров — вниз по склону…
Но в то же время я понял вдруг, что дойду.
Главное — пореже останавливаться.
Дашка топала гордо, и чувствовалось, что ей стоит больших сил не жалеть меня вслух.
Так прошел час. Потом — два и три. Тяжелее всего было начинать движение после отдыха.
Потом мы — вместе с тропой — стали пересекать снеговую линзу, и я провалился. Удача еще, что успел выдернуть альпеншток и, перехватив за середину, упасть на него грудью. Палка да рюкзак за спиной сработали как тормоз. Ноги, однако, болтались над пустотой, и сколько там — полметра или пять метров — сказать я не мог…
Если больше полутора — я не вылезу.
— Дашка! — предостерегающе крикнул я, и она обернулась. — Стой на месте! — когда она уже бросилась ко мне.
И все же реакция ее была хорошей, и здравый смысл оставался где надо: она успела затормозить.
— Отойди чуть назад, — скомандовал я, и она отошла. — Сними рюкзак. Достань веревку. Свяжи петлю на конце. Кидай мне. Еще раз. Не замахивайся так сильно. Молодец.
Стараясь делать как можно меньше движений, я продел в петлю правую руку.
— Теперь разматывай веревку до сухой земли. Там вобьешь кол и закрепишь конец.
Стал мокнуть и мерзнуть живот. При моем провале полы шинели распахнулись…
Вещный консерватизм предков изумлял меня все время, сколько я занимался внераскопочной археологией. Никак нельзя сказать, что они не понимали своего удобства и комфорта. Но покрой и конструкция мужских панталон восемнадцатого-девятнадцатого веков — это нечто. Или флотская офицерская фуражка девятнадцатого-двадцатого — со всеми ее планками, пружинами и ватными вставками. Или солдатская шинель восемнадцатого-девятнадцатого-двадцатого-двадцать первого…
Современники писали, что это гениальное изобретение. Видимо, я просто чего-то еще не понял.
Дашка помахала мне рукой. Быстро она… Я присмотрелся и увидел, что там торчит пенек. А-атлично…
В пару движений выбрав слабину, я попытался вытащить себя.
Через десять минут я оставил эту затею…
Видимо, я вклинился в дыру так плотно, что сдвинуться мог только вместе с тоннами окружающего меня ужасно мокрого и тяжелого снега. Все попытки как-то расшатать себя в этой дыре приводили только к тому, что я проседал чуть глубже. Это было унизительно и страшно.
И — жарко. Пар от меня бил струями, и пот жрал глаза. И еще громко пыхтело и стучало в ушах.
Может быть, поэтому я не сразу понял, что Дашка уже не одна. Кто-то в черном стоял рядом с нею, подняв руку вверх — привлекая мое внимание.
Я кое-как проморгался, помахал рукой в ответ.
— Держитесь крепче! — повторил черный человек. И я стал держаться крепче…
— Извините, — мягко проговорил спаситель, разглядывая мое запястье. — Трудно рассчитать силу в такой ситуации.
— Да о чем речь, — сказал я. — Просто ссадина. Затянется. Все заживает, и это заживет. Ерунда.
— Давайте я вам помогу. Тут идти еще с километр.
— Докуда?
— Там мой дом. Надеюсь, вы не откажете мне — побыть моим гостем?
Дашка дернула меня за рукав. Я взглянул на нее — она быстро-быстро кивала.
— Спасибо. Только, видите ли…
— Не беспокойтесь. Дарья мне уже все объяснила. У меня нет ни линии доставки, ни порта связи, ни нуль-Т. Так что вы никак не нарушите свой… обет.
Он сказал это с неуловимой заминкой, а у меня вдруг словно открылись глаза. Мой спаситель, высокий, широкоплечий, загорелый и по виду очень сильный человек одет был в черную монашескую рясу. На груди его висел грубый крест из темного дерева.
— Пойдемте, — с легкой усмешкой (или мне показалось?..) он забросил на одно плечо мой рюкзак, подхватил Дашкин — и зашагал по тропе. И мы, переглянувшись, тронулись следом, и вновь вначале я плавал в собственной боли, а потом будто бы вышел из нее, а она волоклась за мной следом, цеплялась и канючила…
Мы спустились к речке, перешли ее по простому крепкому мостику — и оказались у входа в неширокое ущельице; из ущелья катился ручей, прозрачный настолько, что казался дрёмой. Дном его были белые камни.
А через несколько минут ущельице расширилось, превратившись в маленькую долину, окаймленную зеленью. На этом берегу ручья прятался в соснах стандартный полевой модуль «Домбай», совсем как в полевых лагерях Юнны — только на крыше вместо обязательных антенн топорщились черные панели древних фотовольтов. Возле дома лежал, припав на брюхо, элегантный серосеребряный глайдер. А напротив, через ручей, я увидел стоящие в ряд невысокие каменные плиты — десять или двенадцать…
Может быть, сказалась усталость. Может быть, я слишком отвлекся на пейзаж и перестал смотреть под ноги… В общем, подвязанный ботинок мой несчастный разболтался, ослаб — и соскользнул с какого-то невидимого камушка в невидимую ямку. Вспышка боли была настолько яркой и резкой, что я не просто рухнул — а еще и заорал вдобавок.
Сознания я не терял, но несколько минут просто не мог ничего замечать кругом и ни о чем думать, кроме как о ноге, проклятой чертовой ноге…
Монах внес меня в дом на руках — это при моих-то без малого ста — и уложил прямо в прихожей (по совместительству — кухне) на жесткий топчан, крытый шерстяным одеялом. Дашка, подозрительно сопя, стянула ботинок со здоровой ноги, а потом стала помогать монаху высвобождать меня из шинели; стыдно, но я чуть сам не разревелся тогда и от боли, и от растроганности чувств. А потом монах решительно пресек все мои неуверенные возражения и разрезал повязку.
Что сказать? Гипс раскрошился и не держал. Сине-багровая опухоль выросла еще больше, стопа теперь формой своей напоминала коровье вымя.
— Прошу извинить… может оказаться больно…
Куда уж больнее, хотел сказать я, но подумал, что это будет враньем. Вполне может быть и больнее. Впрочем, руки монаха оказались бережными. Он не столько ощупывал, сколько слушал руками. Или смотрел — судя по его же реплике:
— Я вижу по крайней мере два перелома… вот — лодыжка, а вот — плюсневая…
Потом он поднял лицо, улыбнулся и сказал:
— Что я говорил, Леонид Андреевич?.. и новые гости пожаловали…
Я запрокинул голову. В дверях, ведущих в одну из двух комнат «Домбая», стоял высокий худощавый мужчина с котом на плече. Свет падал на него сзади, рисуя лишь силуэт. В следующую секунду кот мягко оттолкнулся, спрыгнул на пол, а с пола — мне на грудь.
— У-ух! — сказала Дашка. — Как его зовут?!
— Наполеоном, — ответил монах. — Но отзывается и на Бонни.
Кот сунул морду мне под мышку и мощно заурчал.
— Как тщательно он сегодня намывал гостей, — сказал человек в дверях знакомым голосом и вышел из пятна света, так что теперь я уже без сомнения узнал его.
— Здравствуйте, Леонид Андреевич. Мир тесен и странен…
— Простите… Я вас знаю?
— Вряд ли. Меня зовут Петр Черышев. Мы встречались дважды — при довольно бурных обстоятельствах. Но — в толпе. Когда была утечка в лаборатории Галати. И еще на Радуге…
— Вы были на Радуге?
— Ну… как сказать… Я был на «Стреле». Так что самое интересное я пропустил.
— Черышев… Простите, не могу вспомнить. Тогда… тогда все было так… нервно.
— Да, конечно. Мы сразу улетели на юг…
— На те сигналы… Да-да. Помню. Не поверите, но — этот эпизод помню. Так, значит, это были вы?
— Не только я. Нас было два десятка.
— Конечно, конечно… — он стал всматриваться в меня, и я понял, о чем он думает. Но помогать не стал.
Дашка обошла его и положила мне руку на плечо.
— А вы — тот самый Горбовский? — спросила она вздрагивающим голосом.
— Да вроде бы я, — ответил он. — А как вас зовут, сударыня?
— Дарья. Дарья Петровна.
— Очень приятно…
— А уж как мне-то приятно! — заявила Дашка.
Я накрыл ее руку, прижал. Спокойно, сказал про себя. Она хотела выдернуть руку, но услышала меня и удержалась.
И вдруг Горбовский все понял. Я видел, как изменилось его лицо.
— Мир полон странных перекрестков, — почти повторил я.
— Леонид Андреевич, — сказал монах, — раз уж вы встали — сходите, пожалуйста, за льдом. Вы знаете, куда.
— Мм… да. Знаю. Конечно, знаю…
Он подхватил стоящее в углу ведро и вышел наружу. Мембрана сомкнулась за ним.
— Я плохой врач, — сказал монах. — Вернее, я совсем не врач. Так, эмпирик…
Он замолчал. Кот распластался по мне, тяжелый, мягкий, горячий. Казалось, он впитывает мою боль.
— Если использовать методы двадцатого века, вам придется задержаться у меня недели на две-три, — продолжал монах. — Или же — можно прибегнуть к активатору. У меня есть полевой бета-активатор. Тогда вы сможете ходить уже завтра. Что из этого меньше противоречит вашим принципам?
— Если всерьез — не годится ни то, ни другое. Как ты считаешь, Дарья?
— Может быть, — сказала Дашка невпопад. Потом она включилась: — Не знаю, папа. Это уже не игра.
— Это и не было игрой.
— Ты делаешь вид, что не понимаешь меня. Я ведь о другом.
— А ничего другого нет. Понимаешь, просто нет, и все. Тебе показалось.
— О чем вы? — спросил монах.
— О Леониде Андреевиче!..
— Дашка, прекрати, — сказал я. — Прекрати. Простите, у вас есть гипс? Я не хочу выходить из того времени, но и трех недель у меня нет. Если сделать более прочную повязку…
— Не получится, — сказал он. — Во-первых, у меня просто нет гипса. Конечно, за гипсом можно слетать в Абакан… это не будет противоречить вашему обету?.. впрочем, не важно. Самый прочный гипсовый сапог не защитит ногу от холода, будет отморожение и после — гангрена. Да и размокнет он на второй день… Поверьте, в двадцатом веке у вас здесь была бы четкая альтернатива: отлежаться в тепле — или умереть. В лучшем случае — потерять ногу. При такой вот пустячной травме. Весело, правда?
Я молча кивнул. Он был прав. Хотя признавать эту правоту не хотелось.
— Сейчас Леонид Андреевич принесет лед, обложим опухоль льдом, потом забинтуем. А вы пока подумаете… В каком году ваш предок был здесь?
— В тысяча девятьсот пятьдесят седьмом.
— И что, неужели он был один?
— Вдвоем. Он и мальчик-подросток. Они выжили после катастрофы маленького самолета и больше двух недель шли по горам.
— И сколько же ему тогда был лет?
— Пятьдесят шесть.
— А-а! И вы решили повторить его маршрут — в ваши-то годы? Извините, что об этом напоминаю, но… кости уже не те, да и силы, наверное…
— За что же тут извиняться? Все нормально… Знаете, я подумал вот как: будем активировать… Представим себе, Дашка, что мы отлежались с месячишко в пастушеской хижине? Ты охотилась на коз…
— Нет, я охотилась на диких горных ежиков. Все хорошо, папка. Ты правильно придумал… — и она вдруг шмыгнула носом.
— Что такое?
— Да я вдруг… Понимаешь, я вдруг представила, что прапра-пра вот так же подвернул ногу… и не дошел. И некому было его вылечить…
— Вся жизнь состоит из таких моментов, — глухо сказал монах. — Иногда мы их замечаем. Очень редко. Но именно из них по-настоящему и состоит жизнь.
Вошел Горбовский с ведром. Неловко потоптался у входа.
— Вот… я лед принес…
— Поставьте в уголок, пусть тает. Надобность отпала, Леонид Андреевич. Мы решили применить бета-активатор.
— А-а… Ну, понятно. Конечно. Да, это правильно. Вам еще чем-то нужно помочь, Роберт? Я чувствую себя бездельником.
— Вы гость. Но, если хотите, можете приготовить ужин. Нас, как видите, стало больше.
— Я приготовлю, — сказала Дашка.
— Но вы же еще больше гостья, — запротестовал Горбовский.
— Готовить буду я!..
— Лучше не спорьте с ней, — сказал я. — Во-первых, она действительно умеет, а во-вторых, вам ее не одолеть. Девочки в таком возрасте неодолимы.
Дашка просверлила меня взглядом и, вздернув короткий нос, повернулась к маленькой плите и продуктовому шкафу-стерилизатору.
— Мужчины, — презрительно сказала она, роясь в пакетах и коробках. — Одни консервы…
Ночью я сквозь тяжелую дрему услышал шепот. Не помню, что мне померещилось: какой-то зловещий заговор, наверное, — но я стал настороженно прислушиваться, одновременно всячески подражая спящему человеку. Но нет, это был не разговор, шептал один человек, монах, и я не мог разобрать слов. Будто бы угадывались имена: Ирина, Маргарита, Фатима, Анна-Мария… Герман, Игорь, Денис… Впрочем, я не уверен. Я лежал и вслушивался, а потом вдруг уснул.
К утру опухоль спала, и я даже смог, почти не опираясь на палку, пройти до нужника и обратно. Потом — вышел на крыльцо.
Солнце еще не показалось над хребтом, но небо было дневное. Длинные нервные облака летели высоко и стремительно, что-то предвещая. Но что именно, я вспомнить не мог. Именно по утрам я чувствовал, как сильно сдал за этот проклятый год… Но воздух был сладок, и ручей — пел. Я стоял, чувствуя что-то глубокое и настоящее. А потом подошел Горбовский и встал рядом.
— Дурацкая ситуация, — сказал он тихо. — И надо бы попросить прощения, но знаешь, что будет еще хуже…
— Нет, — я вдруг засмеялся; смех был скрипучий. — Хуже уже не будет.
— Ох-хо-хо… — протянул он горестно. — Так вот всегда и бывает. Бросаешься помогать, не думая ни о чем. И главным образом о том, что с тобой побегут другие люди и что они тоже — люди…
— Нас заворожило название, — сказал я. — Надежда… Надо же было такое придумать.
— Я знал эту Надежду, — сказал он. — Ну, в честь которой… Надежда Моргенштерн, балерина. Поплавский был влюблен в нее всю жизнь, планету назвал… а она в его сторону даже не смотрела. Странная была женщина… Сколько вам лет, Петр?
Он спросил это — будто в ледяную прорубь прыгнул…
— Тридцать шесть. Плохо выгляжу?
Он не ответил. Из домика вышел кот Бонапарт и стал тереться о мою больную ногу. Уже не такую больную…
— Интересное вы затеяли путешествие, — сказал Горбовcкий очень не скоро. — Значащее. Я вот размышляю… Наша нынешняя жизнь — все всерьез, но очень часто так: подойдешь к самому краю, а там — барьер, а там — страховка, спасатели дежурят. И вот — раз от раза — становимся слишком храбрыми, что ли. Наглыми. А когда вдруг — ни барьера, ни спасателей, и сделать уже ничего нельзя, и не отменить сделанное, и снова не начать…
— Да. — сказал я. — Это была авантюра. Но теперь-то уж… не бросать же на полпути. Дойдем.
— Я не об этом… — с тоской сказал он.
— А я — об этом. Только об этом.
Мы помолчали, переглянулись и пошли в дом.
Владимир «Воха» Васильев
ПЕРЕСТАРКИ
Рассказ по мотивам
— Тирьямпампация, — пробормотал Кондратьев.
А. и Б. Стругацкие. Полдень, XXII век
Маврин, конечно же, надулся. Умеет он дуться — лицо сразу делается до невозможности презрительным, уголки рта опускаются, взгляд становится надменным. Сквозь прищур. Выстрел, не взгляд.
Капитан терпеливо вздохнул.
— Ну хорошо. Что ты предлагаешь?
— Ответить! — Маврин даже удивился. Словно бы говоря: «А что тут еще можно предложить?»
Капитан усмехнулся. Ответить! Словно у них энергии — пруд пруди. Или он сначала замедлиться предлагает?
Связь с Землей они утратили шесть лет назад. То есть теоретически, они могли получить сигнал с Земли, теоретически могли даже отправить ответный… но после этого «Форвард» вряд ли бы сумел завершить очередную пульсацию. Завис бы навеки неизвестно где, в душной щели между нормальным пространством и… пространством ненормальным. Нелинейным. В общем, застрял бы, как монетка за подкладкой.
— Ладно…
Капитан еще раз переспросил. На всякий случай:
— Тебе точно не померещилось?
Маврин опять надулся, но теперь капитан не обратил на это внимание.
— И за аппаратуру ты ручаешься?
— Ручаюсь, Как за себя.
Капитан фыркнул. Это звучало слишком двузначно: либо Маврин правдив до конца, либо свихнулся на пару со своим хваленым фар-спикером.
— Пошли, поглядим… Кстати, сигнал дешифруется?
— Не знаю. По-моему, он вообще не шифрован. Кто-то шпарит открытым текстом — в записи, скорее всего. На фар только самое начало прорывается, я прослушал, и сразу сюда.
Капитан уже более-менее отошел от экстренного пробуждения. Он натянул синий комбинезон, морщась, выпил стакан какой-то дрянной микстуры, поднесенный услужливым диагностером, пошел вслед за Мавриным. В рубку.
Как всегда после пробуждения, зверски хотелось есть. По коже бродили стада мурашек с иголочками вместо лапок, и капитан то и дело массировал затекшие мышцы рук и торса. До которых был в состоянии дотянуться. Очень хотелось — не меньше, чем есть — помассировать и ноги тоже — но не на ходу же? А останавливаться капитану не хотелось вовсе — Маврин опять, наверное, надуется. Нервный он стал какой-то…
«Все мы стали нервные, — подумал капитан. — Все. Черт бы побрал этот Космос! Зачем он такой безграничный? Летим к одной из самых близких звезд, давно летим, двадцать лет уже, и только-только подползаем к середине пути. Или к четверти, если обратный путь тоже считать…»
Маврин что-то говорил, оживленно жестикулируя, оборачивался, заглядывал в глаза капитану, и капитан машинально кивал, поддакивал, шевелил бровями, когда было нужно, но думал совсем не о выходках фар-спикера. Думал он обо всем сразу — и ни о чем конкретно.
«Нервные. Станешь тут нервным — „Форвард“ прет сквозь пространство, а на экранах ничего не меняется. Ни-че-го. То есть ничего и не должно меняться, и все это прекрасно знают. Но что-то внутри протестует. Вот, проснешься к очередной смене — и первым делом на обзорники в галерее. Жадно, словно от этого что-нибудь зависит. И наблюдаешь ту же картину, ту же паутинистую сеть звезд, рисунок которой успел заучить еще на поза-позапрошлом дежурстве. Только алая точка на диаграммере смещается дальше от условного знака Солнца. Единственная перемена в рубке…»
— …не может быть и эхом, потому что ближайшее скопление… — вещал Маврин, и капитан согласно кивал. Солидно так кивал, по-капитански, и глаза Маврина теперь становились значительными и даже чуть-чуть торжественными. Маврин любил, когда его хвалили. А, впрочем, кто этого не любит?
Двадцать лет. С лишним. Восьмая звездная стартовала и ушла к Сальсапарелле — в долгий, почти нескончаемый путь сквозь световые годы — и, увы! — сквозь годы обычные. На Земле прошло уже больше семидесяти. Три поколения, черт побери! Три поколения успело смениться! А они только полпути к Сальсапарелле одолели.
Может быть, правы те, кто считал звездные экспедиции преждевременными? Кто считал их трагическими шагами в бездну? Самарин, например.
Тогда, двадцать лет назад… хотя нет, не двадцать. Меньше — ведь большую часть времени капитан и остальные из экипажа «Форварда» провели в гиперсне. Но иногда капитану казалось, что он действительно постарел на двадцать лет. И — соответственно — стал смотреть на многие вещи немного иначе. Тогда, перед стартом, он презирал всех, кто высказывался против звездных. Считал их перестраховщиками и где-то трусами. И лицо, наверное, при этом у капитана делалось, совсем как у Маврина, когда тот недоволен.
Капитан вздохнул. Маврин осекся на полуслове, вопросительно заглянул капитану в глаза. Нескончаемый коридор вел в головную часть «Форварда» — коридор длиною в полтора километра.
— Может быть, стоило взять велосипеды? — озабоченно справился Маврин. — А?
— Ничего-ничего, — капитан бодро расправил плечи. — Пройтись после сна даже полезно. Сам, что ли, не знаешь?
Маврин смолчал, но взгляд у него теперь сделался подозрительный. Наверное, он воображал, что капитан не умеет читать его взгляды. Хотя Маврин, скорее всего, так же научился читать чужие взгляды…
Восемь человек в огромном корабле. Восьмая звездная. Они изучили друг друга, как узники-соседи по камере, приговоренные к пожизненому заключению.
Полтора километра от жилого блока до рубки. Это еще что — от жилого до реакторного кольца — шесть. Шесть километров. И еще столько же от кольца до дюз, но там коридора, естественно, нет. Там длинные сужающиеся трубы векторных ускорителей и пузатые нашлепки инжекторов на каждой трубе. Людям за реакторным кольцом нечего делать — да и не выживет там человек. Скафандр высшей защиты превратится там в излучение в миллионные доли секунды. Но все же чуть позже, чем человек внутри скафандра. За дюзами оставались обширные области искореженного, изломанного пространства, и никто, даже физики, не могли внятно представить, что там, во-первых, творится и когда, во-вторых, возмущения сгладятся и пространство придет в норму. А уж почему все это происходит… это вообще вопрос отдельный.
Впереди вставала овальная переборка с овальной же створкой шлюза. Маврин подошел к створке первым, откинул панель и бодро настучал код. Створка медленно провалилась внутрь, освобождая проход. Едва она закрылась, как ожила другая створка, напротив.
Кольцевая галерея, опоясывающая рубку, имела прозрачные стены. То есть, строго говоря, стены были непрозрачные — просто внутренняя поверхность стен представляла собой сплошной панорамный экран. И изнутри галерея выглядела, как гигантский прозрачный бублик, зависший между звездами.
Капитана всегда раздражало, что на части экрана, обращенной к корме, где полагалось быть коридору и могучим тягам-станинам, беззаботно сияли звезды. В том числе родное наше солнышко. Отчего-то все время казалось, что рубка оторвалась от корабля и летит себе не пойми куда, в межзвездную пустоту, не в силах ни замедлиться, ни ускориться, ни даже сманеврировать.
Какой психолог это просмотрел? Его бы сюда, да после шестимесячного дежурства… В голос бы взвыл! Едва миновали еще один шлюз, из галереи в рубку, капитан свернул налево. В сортир. Организм просыпался после долгой спячки. Маврин тактично покосился и ушел в рубку, где сразу же уселся у пульта фар-спикера.
Капитан вернулся спустя несколько минут.
— Вот! Вот! Глядите сами! — заорал Маврин, едва капитан вошел в круглый, как монета, зал. Мозг «Форварда», если угодно. Самое главное помещение на звездолете.
Но капитан первым делом взглянул, конечно, на диаграммер. Алая точка сместилась, но не так далеко, как он ожидал. Конечно, ведь разбудили его раньше, чем предполагалось…
На рисунок звезд капитан взглянул еще в галерее. На знакомые до отвращения очертания созвездий.
— Глядите! Опять принимает! — не унимался Маврин. Приемник фар-спикера мигал глазком индикатора. Он действительно что-то умудрялся вылавливать из окружающего эфира. Немного — всего шестьдесят четыре символа. Шестьдесят четыре байта. Одну-единственную строку. Остальное обрезал странный и не разгаданный пока закон фар-связи в режимах пульсации.
форвард прекратите пульсацию экстренно объяснения после земля
Шестьдесят один символ, и три пустых в конце.
Капитан тупо глядел на монитор. До сих пор он не мог поверить, до сих пор надеялся, что все как-нибудь просто и естественно объяснится, что все окажется не более чем неожиданным и приятным приключением, отвлекающим от рутины нескончаемого полета к Сальсапарелле.
Но все оказалось не так. Маврин ничего не напутал и ничего не приплел. Ничего ему не померещилось, и он не сошел с ума. Хотя оставался шанс, что они оба сошли с ума и что у них сходный горячечный бред.
До завершения очередной, семнадцатой, пульсации оставалось еще полтора месяца. Потом — короткое пребывание в обычном пространстве, придирчиво-тщательная ориентировка, расчеты и очередной прыжок за подкладку мироздания, когда четырнадцатикилометровый корабль-песчинка замирает посреди бесконечного ничто, и только далекие и равнодушные звезды видны из-за подкладки. Вблизи же не видно ничего. Да и нет ничего вблизи, кроме осколков пространства.
Но кто тогда посылает сигнал? Осколки пространства? Капитан с трудом подавил желание длинно выругаться.
— Надо тормозить! — без обиняков сказал Маврин. — А, капитан? Раз ответить не сумеем — тормозить надо.
«Дьявол! — подумал капитан. — Представляю, что начнется, когда придет Самарин, штатный циник восьмой звездной!»
Капитан наперед знал, что тот скажет, потому что Самарин уже тысячу раз говорил это. При всех. Еще на Земле, перед стартом.
Что они не долетят до Сальсапареллы. Что за годы полета на Земле пройдет уйма времени — и люди научатся прыгать к звездам. Прыгать, а не тащиться годами. И что все их мучения окажутся напрасными.
Капитан знал даже, какие именно слова скажет Самарин. Способ быстрого полета к звездам он назовет тирьямпампацией. Он будет говорить о музее Самарина в Вологде, сплошь мемориальных досках и о рогатом шлеме, который якобы носил Самарин в детстве. И о нехороших ассоциациях, связанных с бюро Вечной Памяти. И о моложавых потомках еще что-то скажет. А участников восьмой звездной назовет перестарками.
— То-то Самарин раздухарится, — проворчал Маврин, косясь на капитана.
Капитан слабо пошевелился.
— Мысли ты, что ли, читаешь?
— Только учусь, — отозвался Маврин с неожиданной тоской в голосе. — Капитан, неужели он прав?
— Как видишь, не совсем, — капитан пожал плечами. — Он прогнозировал веселье по возвращении из полета, а потомки, похоже, оказались гуманнее. Они решили предупредить нас еще по пути туда.
— Предупредить? — не понял Маврин.
— Предупредить, — холодно пояснил капитан. — Что Сальсапарелла давно изучена, что они туда летают на уик-энд и что там теперь искусственная планета-курорт размером с Юпитер. Или как там в книге-то?
— А-а-а, — дошло до Маврина. — И на том спасибо. Сколько лет мы сэкономим? Шестьдесят, что ли?
— Около того, — отозвался капитан. Мрачно отозвался. Очень мрачно.
— Зося не выдержит, — вздохнул Маврин. — Столько лет коту под хвост? Нет, точно не выдержит.
форвард прекратите пульсацию экстренно объяснения после земля
— Буди экипаж, — устало сказал капитан и поднял глаза на Маврина. — Слушай, где ты коньяк прячешь?
Маврин покраснел.
— Вы действительно знали?
— Сережа, в моем экипаже идиотов нет. Просто мой коньяк нашел Шапиро и, конечно же, выдул. А в каюту идти мне лень.
Маврин вздохнул и полез под кресло, в зип фар-спикера. Извлек початую бутылку «Юбилейного», сбегал на кухню и притащил пару стаканов. Дунул в них зачем-то, налил на два пальца каждому.
— Может, еще и бутербродики сообразишь? — попросил капитан. — Чес-слово, шевелиться не хочется… Ноги дрожат.
— Момент, Михалыч! — Маврин засуетился, поставил стакан с коньяком на пульт, отпихнул ногой раскрытый чемоданчик зипа и вскочил.
— Побудку-то все-таки включи. Время идет… — проворчал капитан.
Маврин торопливо заколотил по клавишам дежурного терминала. В полутора километрах отсюда вспыхнул ослепительный свет, выдергивая медблок из темноты, зацокали диагностеры, поднялись колпаки камер гиперсна. Пятеро звездолетчиков начали двухчасовой путь от небытия к жизни. А Маврин зайцем ускакал на кухню и чем-то там зашуршал, чем-то зазвенел. Там Маврин чувствовал себя хозяином. Почти как за пультом фарспикера.
— Кстати, — спросил капитан, повысив голос. — А где Маша?
— Спит! — прокричал Маврин с кухни, заглушая ровное гудение микроволновки. — Я на нее наорал, и она обиделась. Неделю уже.
— В смысле — гиперспит? — удивился капитан; одним глотком выпил коньяк и болезненно поморщился. — Осел ты, Серега. Разве можно так с женщинами?
Маврин виновато шмыгнул носом, опять громче микроволновки.