Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Наринэ Абгарян

Молчание цвета

Сборник

© Наринэ Абгарян, текст, ил., 2022
© Сона Абгарян, ил., 2022
© Юлия Межова, обложка, 2022
© ООО «Издательство АСТ», 2022


Молчание цвета

Часть 1

Четыре: зеленый



– Где этот Астцу зулумат? – причитает бабо Софа, теребя в руках недовязанный шерстяной носок – гулпа. Растопыренный круглыми петлями носок распорот ровно на треть: остался синий низ, оранжевая пятка, желтая полоска и край фиолетовой. Зеленая и едва начатая красная полосы отсутствуют, только мелкие петли торчат.

Виновник торжества, семилетний внук Левон, спешно покинув эпицентр событий, прячется в саду. Перед тем как выскочить из дома, он предусмотрительно натянул отцовскую толстовку и обмотался дедушкиным шарфом: неизвестно, сколько придется отсиживаться в укрытии, пока бабо Софа перекипит. На дворе южная зима – влажно-промозглая, крепчающая к ночи до пронизывающего кусачего холода.

Гулпа повторяли расцветку деревянной пирамиды, которую кропотливо и преданно, деталь к детали, собирает старший брат Левона, Гево. Нижний круг пирамидки синий, а далее, в порядке уменьшения, следуют ярко-оранжевый, желтый, фиолетовый и красный. Конструкцию венчает конус цвета смуглой зимней ели – Левон называет темно-зеленый именно так, да и как по-другому можно называть цвет, который точь-в-точь воспроизводит припорошенный снежной крупой еловый! Если осторожно, стараясь не смахнуть робкий снег, залезть под растущую на самом отшибе сада ель – сучковатый ствол, ржавая шелуха веток, согнутая крючком верхушка, – и расположиться поудобнее (одна рука под головой, другая греется в кармане, ноги же свободно раскинуты), крепко зажмуриться, вдохнуть сыроватый, мигом проникающий в легкие аромат хвои, а потом, спустя долгие мгновения, медленно выдохнуть и разжмурить глаза, то обязательно поймаешь именно тот серовато-мглистый, пасмурный, отдающий свежим и в то же время лежалым зеленый, который Левон упорно называет смуглым. Такой смуглостью, пожалуй, отдает еще мшистый подол летней реки, перед самым закатом, когда вода, прекратив отражать свет, принимается ненасытно вбирать его в себя, судорожно и взахлеб, словно пугаясь того, что следующего раза может не случиться.

– Где этот Астцу зулумат? – надрывается бабо Софа.

Левон лежит на мерзлой земле и, ощущая затылком ее безразличное дыхание, разглядывает сквозь бурые прожилки продрогших еловых лап блеклый звездный первоцвет. Он уже знает, что никогда не скучаешь по весне так, как зимой, когда до солнца еще далеко, два месяца с лишним, а то и дольше. Настанет тепло только за трендезом[1], на пороге большого поста, придет разом и нежданно, так всегда бывает, вчера еще снег лежал, а сегодня уже вылупилась первая крапива – нежно-сочная, совсем не кусачая, бабо Софа припорашивает ее каменной солью, растирает в ладонях и кормит всех, кто попадется ей на глаза: внуков, мужа, сына с невесткой, шумную домашнюю птицу… И даже собаку Ашун пытается кормить, но та отползает, резво орудуя кривоватыми лапами, сгребая круглым пузом дворовый сор.

«Зачем собаке крапива?!» – откровенно недоумевает всем своим толстеньким, курчаво-волосатым телом она.

– Разве кому-нибудь свежая трава причинила вред? – возражает бабо Софа, переводя мятежную собакину позу в слова. И выжидательно умолкает, словно добиваясь ответа.

Ашун прячется за конуру и оттуда дипломатично виляет хвостом.

– Дурья твоя башка! Окачу ледяной водой – будешь знать! – не дождавшись мало-мальски вразумительного объяснения, ворчит бабо Софа. Ашун тут же выскакивает из-за конуры и летит опрометью к любимой хозяйке, потому что знает: нет в ее обращении ничего обидного, а только ласка и любовь. В Тавушском регионе Армении, где обитает семья Левона, нежные чувства принято выражать словами, которые, казалось бы, совсем не приспособлены для того, чтобы обнаруживать привязанность. Всякое слово здесь имеет множество значений зачастую совершенно противоположных, и все эти объяснения зависят не от прямого смысла произнесенного, а от того, с какой интонацией оно было сказано. Потому, если, к примеру, девушка говорит молодому человеку – сейчас так звездану, что дух испустишь, – вполне возможно, что она не расправой ему грозит, а совсем наоборот – признается в нежных чувствах.

– Барабанная ты шкура! Один толк от тебя – бессмысленный лай и клочья шерсти по всему двору, – приговаривает бабо Софа, делано хмурясь и почесывая собаку за мохнатыми ломаными ушами. Ашун счастливо повизгивает и подскакивает, норовя лизнуть хозяйку в морщинистую щеку.

– Где этот Астцу зулумат? – голос бабушки, набирая силу, гремит по дому, заполняя собой два верхних этажа и гулко отзываясь эхом в погребах – большом и малом. Интонации такие, что сомнений не остается – она еле сдерживает гнев. Гулпа распорота почти на треть, некоторые из петель успели уползти, и теперь придется их подбирать английскими булавками, подслеповато щурясь в толстенные стекла очков, а потом довязывать, неустанно причитая и призывая в свидетели предков – живых и мертвых, и проводить обличающие параллели. Из мертвых за поведение Левона держит ответ прапрадед Мамикон, которого в свое время прозвали Безумным и благодаря которому их род окрестили Анхатанц, то бишь Собственниками (так ругали людей старого, дореволюционного кроя и мышления). В годы коллективизации, когда по требованию новоявленной советской власти, назначившей своим главным врагом частную собственность, крестьяне вынуждены были сдавать в колхозное хозяйство домашнюю живность, среди них находились такие, кто отказывался это делать. Прапрадед Мамикон тоже оказался одним из этих строптивцев. Будучи человеком вспыльчивым и в гневе неуправляемым, он, после долгого и напрасного разговора, увещеваний и просьб образумиться – ну где это видано, чтобы отбирали кормилицу-корову! – избил до полусмерти председателя колхоза, пламенного большевика Чагаранц Вилика, а ночью спалил его дом. За подобный проступок Мамикона сослали в Сибирь, откуда он так и не вернулся. А его семья, в которой из семи детей из-за голода выжили только двое, вынуждена была существовать в крайней нищете, с клеймом врага народа.

Когда Левон беспричинно артачился и упрямился (а делал он это, говоря по правде, по сто раз на дню), бабо Софа возводила глаза к потолку и призывала к ответу того самого Безумного Мамикона.

– Почему из всех предков этот ребенок унаследовал именно твой дрянной нрав?! – возмущенно выговаривала она, попеременно колотя кулаком себя в грудь и указывая комком влажной тряпки, которой протирала с комода пыль, на Левона. И непременно добавляла, горестно вздохнув: – Нет чтобы ему достался чей-нибудь другой, ангельский характер!

Под чьим-нибудь ангельским характером бабушка, несомненно, подразумевала свой.

Левон, делано потупившись и с нетерпением переминаясь с ноги на ногу, ожидал конца отповеди – в кармане копошился цыпленок, которого он увел у наседки. Двух других цыплят бабушка отобрала и вернула в птичник, а про третьего не подозревала. Догадалась бы – ответ за Левона пришлось бы держать не только прапрадеду Мамикону, но и деду Геворгу. А он, в отличие от Мамикона, предусмотрительно почившего в бозе до рождения правнука, не только жив, но еще и женат на бабо Софе. Целых сорок девять лет и восемь месяцев.

У бабо Софы три врага: соль, сахар и собственный муж. Соль в ответе за плохую работу почек, сахар – за лишний вес и испорченные зубы, а за все остальные беды и испытания, сыплющиеся словно из рога изобилия на голову человечества, отдувается дед Геворг. И не имеет значения, какого рода это беды: природный катаклизм, птичий мор или покореженная из-за дождевой влаги деревянная крышка бочки. Широко и якобы отстраненно порассуждав о произошедшем (не забывая притом делать непрозрачные намеки), бабушка всегда завершает свою речь одними и теми же словами: «Если бы в свое время я вышла замуж за нормального человека, ничего этого не случилось бы!»

Дед Геворг пропускает ее пчелиное жужжание мимо ушей. Высказывается, лишь дождавшись традиционного заключительного аккорда.

– На пятидесятилетие нашего брака схожу в управу и потребую за ущерб, причиненный долгими годами супружества, килограмм золота! – торжественно объявляет он.

– Изумрудами лучше возьми! – не сдается бабушка.

– Изумрудами ты возьмешь. В день моих похорон! – нагнетает дед.

– Тебя похоронишь! – сбавляет обороты бабо Софа, но следом, вспомнив очередной порочащий мужа факт, сразу же заводится по новой. – Да ты меня, бессовестный, несколько раз переживешь! И на этой бесстыжей Марине женишься! Я что, не вижу, как ты на нее заглядываешься?

– Это ко-огда я на нее за-аглядывался-то? – дед от изумления аж заикаться начинает.

– Да хоть сегодня! Кто ей калитку чинил? Битый час провозился.

– Я же с калиткой, а не с Мариной провозился!

– Геворг!

– Джан! Ревнуешь поди.

– Ревную, а как же! Много чести!

Раньше Левон, заслышав перепалку бабушки и деда, расстраивался, но потом перестал, потому что сообразил, что это глупая, но безвредная привычка. Бабо Софа, хоть и ела мужа поедом, но любила его (правда, весьма оригинально, сообразно поговорке «от любви до ненависти один шаг») и заботилась неустанно: внимательно следила, чтобы тот таблетки от сердца и давления принял, вовремя поел, не простыл, не переутомился. Дед огрызался и артачился, но уступал. Ну или притворялся, что уступал, особенно когда дело касалось лекарств. Левон часто застукивал его за тем, что из двух положенных таблеток он принимал только одну. Поймав деда в первый раз за подобным преступлением, он припер его к стенке и потребовал объяснений. Дед кхекнул, смущенно рассмеялся, потом промямлил, что от таблеток, которые лечат сердце, в желудке изжога, потому он вынужден принимать только те, что от давления.

– Я папе скажу, – пригрозил Левон.

– Ишь, вылупилось яйцо! – возмутился дед.

– И маме скажу! Или же обещай принимать таблетки. Обещаешь?

Дед ничего отвечать не стал, зато сгреб его в объятия и чмокнул в макушку. «Отлынивает», – вдыхая знакомый табачно-дымный аромат его кусачей бороды, подумал Левон, но выдавать деда родителям все-таки не стал – пожалел. Не хватало только, чтобы наравне с денно и нощно пилящей женой, сын со снохой тоже его пилили!



– Где этот Астцу зулумат?! – взывает меж тем к совести предков бабушка Софа, цепляя убежавшие петли распоротых гулпа булавками. Позже она аккуратно поднимет их с помощью изогнутого коротконосого крючка до края вязки, соберет на спицы и примется довязывать.

Объяснение проступку Левона очень простое: у бабушки память до того прохудилась, что она постоянно забывает очередность кругов деревянной пирамидки Гево. Недавно связала для него свитер и, снова перепутав цвета, сделала горловину синей. Так Гево отказался надевать обновку, пока она не перевязала ее.

– Кто бы мне объяснил, что ему за разница, какого цвета горловина? – бухтела возмущенно бабушка, обращаясь в третьем лице к Гево. Тот, поглощенный сборкой пирамиды, рассеянно улыбнулся уголком губ. На тарелке с золотистой каемкой лежал полукруг недоеденного слоеного пирожного – вытекший из середки сливовый джем распустился по дну крохотными лепестками трилистника. Левон хотел смахнуть прилипшие к подбородку брата крупицы сахарной помадки и даже руку протянул, но сразу же отдернул – больше всего на свете Гево не выносил прикосновений, а еще – когда его отвлекали от любимого занятия – собирания деревянной пирамидки.

С гулпа вышла та же история – бабушка снова все перепутала и вместо зеленого сделала верх красным. Ну, Левону и пришлось распускать неправильные полосы. Надо было, конечно, не своевольничать, а предупредить бабушку, но рука сама потянулась выдернуть четыре коротенькие спицы и отмотать шерстяную нить. Левон проделал это, завороженно наблюдая, как исчезает ряд за рядом мелкий бисер петель.

И теперь, пока разгневанная бабушка взывала к его совести, он коротал время в самом отдаленном конце сада, прячась под ежащейся от кусачего холода столетней елью.

– Четыре, – шептал он, разглядывая припорошенные скудным снегом пушистые лапы и прислушиваясь к убывающему звучанию зеленого. Оно стелилось мягким басом, тягучим и долгим, словно улиточный путь капли меда по стеклянному боку сосуда. Если называть цвета не задумываясь, а сквозь занятые чем-то посторонним мысли, то в голове Левона они превращаются в цифры и в музыку. Притом каждому цвету строго соответствует своя цифра и свой звук. Зеленый, к примеру, всегда оборачивается угловатой и сварливой – рука вперена в правый бок, острым локтем наружу – четверкой. И звучит низким, чуть дрожащим басом. Левон раньше думал, что ничего необычного в том, что цвет воспринимается звуком и цифрой, нет. Но на деле оказалось, что таким странным восприятием обладает только он.

– Синестезия, – объявил невролог, к которому повела сына обеспокоенная мама, и поспешно добавил, видя ее расстроенное лицо: – Во-первых, в этом нет ничего смертельного, а во-вторых – мальчик очень скоро ее перерастет.

– Когда? – в голосе мамы появились напряженные нотки.

– Годам к шести.

– Так ведь ему уже семь!

– Значит – скоро.

И, выписав на всякий случай витамины, доктор попрощался с посетителями. Мама забрала у него листочек с рецептом, повертела в руках и со вздохом убрала в сумку. «Пошли», – шепнула она сыну, глядя куда-то вбок – она всегда отводила взгляд, когда сердилась на кого-либо. Сейчас она сердилась на доктора, который, по ее мнению, недостаточно ответственно отнесся к проблеме пациента и поспешил избавиться от него. Витамины еще бессмысленные выписал! Левон, в отличие от нее, уходил довольным: уколов не назначили, к зубному не отправили. Вот бы все доктора так лечили!

Выходя из кабинета, он посторонился, пропуская следующих посетителей – обширную тетечку в длинном цветастом платье и тоненькую смуглую девочку в красных ботиночках на полосатые колготки. Очередность полосок была не такая, как в пирамидке Гево, но тоже красивая: розовый, желтый, оранжевый и фиолетовый. Притом оранжевый был до того ярким, что заглушал остальные цвета, и нужно было всматриваться, чтобы их различить.

– Астхик[2], не отставай! – неприятно каркнула тетечка и поволокла девочку к столу, за которым, сложа руки перед собой, сидел доктор. Подол короткой юбки девочки сзади был задран, и мама, проходя мимо, незаметно подправила его. Последнее, что видел Левон сквозь закрывающуюся створку двери – недоумевающий взгляд медсестры, которым она смерила громкую тетечку, и худенькое, обтянутое шерстяным свитером плечо девочки. Склонив набок голову, она трогательно, совсем по-кошачьи потерлась плечом об ухо. Левон потом несколько раз повторял ее имя, приноравливаясь к колючим звукам. Имя девочки, вопреки другим знакомым именам, не пело и не складывалось в цифры. Оно звучало молчанием запертой в клетке птицы.

Зима кружила над миром, морозя окна каменных домов острым дыханием. Левон сидел под растущей на краю сада дряхлой елью, привалившись спиной к ее шероховатому стволу. В доме давно уже воцарилась тишина: Гево собирал свою пирамидку, Маргарита дежурила рядом в обнимку с книжкой, дед подкидывал дров в печь, мама, скорее всего, гладила – стираного белья собрался целый ворох, а папа сидел в своем компьютере. Бабушка же, остывая, довязывала ряд. Скоро она отложит гулпа, с демонстративным кряхтением поднимется с кресла и пойдет звать внука, которого в минуты расстройства, под молчаливое одобрение родных, называет не по имени, а исключительно «Астцу зулумат». То бишь «Божья кара».

Восемь: синий

– Зимой смеркается много раньше, чем успеваешь свыкнуться с напрасной мыслью, что еще один день, прокатившись круглым боком по мерзлому небосводу, пришел к своему концу, – протягивает задумчиво дед, разглядывая в окно стремительно темнеющий горизонт.

Обычно у деда незамысловатая деревенская речь, но в минуты тоски он изъясняется длинными, переполненными разноцветными словами фразами. Левон их с легкостью запоминает и потом, при удобном случае, когда никто не слышит и когда тому способствует настроение, произносит вслух. Слова в дедовых фразах круглые и беззащитные, словно воздушные пузырьки в воде. Левон перекатывает их на языке так и эдак, пробует на вкус и звучание. Придышивается.

Дед болезненно воспринимает течение времени, ему все кажется, что оно стремительнее, чем должно быть на самом деле.

– Ведь не может быть такого, чтобы буквально недавно светилось утро, а спустя час нагрянул закат! – возмущается он, вглядываясь в стремительно густеющую темь за окном. – Свет меркнет так, словно кто-то, чтобы сберечь керосин, убавляет огонь в мутной от дымка старой стеклянной лампе.

Бабушка, в отличие от мужа, относится к течению времени без особых возражений: день прошел – и слава богу, невелика потеря. Деду же обидно за каждый минувший час. Он прощается с ними, словно с безвременно почившими дорогими сердцу друзьями.

– Чувствуешь, как зима словно вода в песок утекает? – оторвавшись от вида за окном, обращается он к жене.

– Зато весна ближе! – отмахивается бабушка, орудуя ножом. Стружка картофеля змеится тоненькой длинной полоской – только бабушка умеет почистить клубень «в одно касание», не отрывая ножа и ни разу не оборвав ленточку кожуры.

Дед расстроенно цокает языком, задирает в возмущенном жесте руку – указательный и большой пальцы растопырены, остальные собраны в кулак. Резко повертев в воздухе рукой, он взрывается:

– Женщина! Ну подумай своей головой! С таким раскладом не успеешь моргнуть – и весна промелькнет! Была – и, фьють, нет ее!

– Ну и пусть промелькивает, скатертью дорога! – пожимает плечом бабушка. Кинув картофелину в миску с холодной водой, она придирчиво оглядывает очищенные клубни и, сделав в уме какие-то свои расчеты, удовлетворенно кивает – достаточно.

Дед бурчит недовольное, Левон различает «носовой волос»[3] и «приземленная женщина», боязливо косится на бабушку – если она услышала – не миновать скандала. Но бабушка роется в посудном ларе – выбирает подходящую сковороду для жаркого. «Фьють-фьють-фьють», – повторяет она, заглядывая под тяжеленную крышку чугунного сотейника.

Во время готовки Левон предпочитает ошиваться где-нибудь в другом, по возможности максимально удаленном от кухни месте – уж очень бабо Софа не любит, когда «говорят под руку».

– Не отвлекайте меня от дела! – сердится она, нарочито громко грохоча кухонной утварью.

Однако Гево приспичило собирать пирамидку именно на кухне, а черед присматривать за ним сегодня за Левоном. В выходные заботу о старшем брате поручают младшим детям. Вот они и сидят с ним по очереди. Возни с Гево не так чтобы много – держи его в поле зрения и все, но для Левона она ужасно утомительна. Утомляет не то, что нужно присматривать за братом, а необходимость неотступно находиться рядом. Руки у Гево неловкие, слабые и малоподвижные пальцы с большим трудом удерживают кольца пирамидки, а те выскальзывают и откатываются в сторону. И тут главное вовремя их вернуть, иначе добром это не кончится. Выронив кольцо и моментально отчаявшись так, словно все в мире умерли и оставили его в одиночестве, Гево пускается в плач. Голос у него негромкий, с рвущими душу перекатами, он выдает их на выдохе, когда воздух в легких почти на исходе, тянет до изнеможения, пока не начинает задыхаться и захлебываться. Плач идет по нарастающей: сначала робкое хныканье, прерывающееся обиженным кряхтением, потом безутешные рыдания, переходящие в рев. До рева дело доводить нельзя, иначе следом начинается рвота, а далее температура Гево поднимается до заоблачных высот и держится так по два-три дня. Маргарита справляется со своими обязанностями без особого труда, она любит чтение, так что устраивается рядом с книжкой, одним глазом приглядывает за братом, другим читает. Для Левона забота о Гево превращается в тихую пытку – у него большие проблемы с усидчивостью. Уроки, например, он делает, измеряя комнату шагами. Читает так же. Почерк в его тетрадях разный, все зависит от того, в какой позе он писал. Если строчка выведена с наклоном, значит, Левон сидел за письменным столом (редчайший случай). Если буквы выстроились в ряд, словно солдаты в шеренге, значит, он выводил их стоя, склонившись над тетрадью. Если рядовые в шеренге торчат как попало, вкривь и вкось, словно придавленные шквальным ветром, значит, он мелко подпрыгивал или выкидывал разные коленца. О таких неусидчивых людях говорят: «У него под хвостом муравей поселился». Судя по почерку Левона, под хвостом у него поселился целый муравейник. И очень может даже быть, что не один! Так что, пока Гево собирает свою пирамидку, его младший брат носится по комнате кругами, то играя сам с собой в прятки, то кидая дротики, то изображая охоту в саванне, показывая сначала злобного охотника, а потом пронзенного метким выстрелом льва, который долго катится по полу, душераздирающе рыча, а потом благополучно испускает дух, картинно закатив глаза и свесив набок язык.

Дважды, не успев вовремя подать откатившееся кольцо брату, Левон доводил его до приступа. Снедаемый чувством вины, помогал потом с ухаживаниями – то чаю поднесет, то в аптеку сбегает, то уксус из погреба притащит и терпеливо ждет, пока мама обтирает ступни и ладони Гево. А потом несет бутыль обратно, обзывая себя болваном.

В высокой температуре лицо Гево делается совсем детским: огромные распахнутые глаза, загнутые, в капельках слез, ресницы, румянец на щеках, кудрявящиеся от пота волосы. К последнему приступу они прилично отросли, мама упрямо отводила их с его лба, чтобы было не так жарко, а потом вообще заколола красной заколкой Маргариты. И Гево моментально превратился в девочку, лежал, сложив на худой груди прозрачные руки, мелко дышал и улыбался – тускло и беспомощно, мама обмазывала его воспаленные от жара губы детским кремом, и выражение лица у нее было такое, словно она сейчас расплачется, но она не плакала – она никогда не плачет, потому что считает, что это делает ее слабой. Левону очень грустно наблюдать ее нарочито каменное лицо, ведь он совершенно точно знает, что где-то там, в груди, у мамы плещется море слез, просится наружу, бьется холодными волнами о берега ее сердца и делает ему больно. Море синее, цвета лепестков горной лилии. Синее море волнуется раз, волнуется два, складывает лепестки-волны в полукруги, полукруги – в круги, круги – в восьмерки, поставленные на попа знаки бесконечности.

Иногда Левон путает слова, особенно когда говорит о чувствах. Сердитый человек, если не включать внимание и не контролировать речь, может нечаянно обернуться красным. Старый – белым. Грустный – синим. Порой (и даже очень часто) дело доходит до курьеза. Однажды Левон чуть не стал причиной сердечного приступа бабушки, когда на ее ворчливый вопрос «куда подевался твой дед» ответил, подразумевая нерадостное его настроение, «в саду лежит, синий». Дед действительно лежал в саду, под елью, сложив на груди руки и раскинув ноги, – и безудержно грустил. Еще бы не грустить, когда Генрих Мхитарян уходит из любимого футбольного клуба «Боруссия»!





– Болей теперь за него отдельно, а за «Боруссию» отдельно! – бухтел дед, демонстративно игнорируя комарье, назойливо налетывающее над ним круги. Бабушку тогда отпаивали успокоительными каплями, а за Левона пришлось держать ответ всем восходящим коленам рода Анхатанц. Больше всех, конечно, досталось Безумному Мамикону, но за него Левон не беспокоился, смысл беспокоиться за человека, который давно умер! А вот за деда было обидно, потому что он живой и вообще ни при чем! Мало ему было в тот день Генриха Мхитаряна, уходящего из любимой «Боруссии» во вражеский «Манчестер Юнайтед», так еще и за неосторожное высказывание внука пришлось отдуваться!

В другой раз, отвечая на вопрос отца о времени, Левон выпалил без запинки – половина коричневого! Отсмеявшись, папа вытащил лист бумаги. Сетуя, что не сделал этого раньше, он составил под диктовку сына таблицу-напоминалку для всей семьи и повесил ее на самом видном месте – над обеденным столом. Выглядела таблица так:



1 – белый
2 – черный
3 – желтый
4 – зеленый
5 – красный
6 – коричневый
7 – (нет цвета)
8 – синий
9 – фиолетовый
10 – оранжевый




На вопрос – «почему у семерки нет цвета» – Левон беспечно пожал плечом. Нет и никогда не было.

– Надо же, – вздернул брови папа. – Ведь семерка – символ счастья. Она, по идее, не может быть бесцветной.

Левон на секунду задумался, потом махнул рукой – не-а, никакого отношения к цифрам счастье не имеет. Оно вообще ни к чему не имеет отношения. Как и любовь, например. Или ненависть. Они существуют отдельно от всего остального.

– Совсем отдельно? – уточнил папа.

– Совсем.

– То есть любовь, счастье и ненависть отдельно, а мы – отдельно?

Левон еще немного поразмыслил.

– Они просто от нас не зависят, – неуверенно ответил он.

Папа помолчал немного, пощелкал пальцами, потом примирительно улыбнулся.

– Ну и ладно. Не будем усложнять там, где ничего не понимаем!

– Не будем, – с облегчением согласился Левон. Говорить о вещах, о которых он сам не очень понимал, он не любил.



– Отстригу, как температура спадет, – обещала в тот день мама, закалывая влажные локоны Гево заколкой Маргариты. Расстегнутый корсет лежал на краю кровати, растопырившись ремнями, словно перевернутый на спину речной рак клешнями, мама, в спешке раздевая Гево, забыла его убрать. Левон повесил корсет на спинку стула, бережно разгладил разноцветные ремни и расправил застежки-липучки. Последний год Гево очень быстро рос, позвоночник не успевал за телом, от этого он стал сутулиться, крениться набок, подволакивать при ходьбе ногу и часто спотыкаться. Кожа на пояснице и на плечах, не поспевая за ростом, покрылась розоватыми отметинами растяжек, которые спустя время побелели, но не исчезли. Доктор прописал специальный медицинский массаж и обязал носить фиксирующий спину корсет. С массажем, понятное дело, ничего не вышло, Гево не любил прикосновений и срывался в плач, если кто-нибудь, кроме мамы, до него дотрагивался. Да и маме позволена была самая малость: помочь помыться, одеться, накормить… Так что от массажа пришлось отказаться. С корсетом же пришлось идти на хитрость: он был телесного, почти незаметного цвета, но Гево все равно не дал его на себя надеть. Тогда Левон предложил покрасить его в цвета игрушечной пирамидки. Мама раздобыла специальные краски для ткани, тщательно прокрасила корсет, долго сушила на открытой веранде, чтоб хорошенько просох. И свершилось чудо – Гево не только позволил его на себя надеть, но даже не возмутился, когда на спине туго затягивали ремни. Бабо Софа в тот день на радостях испекла рождественскую гату – с начинкой на топленом масле, сахаре и жареном грецком орехе. Пока гата подрумянивалась в духовке, бабушка, утомленная готовкой, прилегла отдохнуть и уснула, на свою беду – с открытым ртом. Ну, дед и не преминул положить туда сигарету, чем чуть не сорвал праздничный ужин. Если бы не вовремя подоспевший папа, бабушка, наверное, заклевала бы его до смерти. А так обошлось привычным семейным скандалом.

Два: черный

Девочка с молчащим именем сидела, подперев подбородок кулачком, и вертела в руках ручку. Когда запыхавшийся Левон влетел в класс, она посмотрела в его сторону – мельком, незаинтересованно, и сразу же отвела взгляд. Дети, обрадованные возможностью оторваться от учебников, весело загалдели, приветствуя опоздавшего соученика. Учительница, тикин Сара, зашикала, призывая их к порядку, махнула Левону рукой – садись. Водрузив на место пустую мусорную корзину, которую сшиб дверью, Левон в своей неизменной манере – чуть подпрыгивая и дергая острыми локтями – направился к парте. Замедлился лишь на полдороге, когда с удивлением обнаружил, что она не пустая. В свое время тикин Сара настояла, чтобы он сидел за партой один (просто потому, что никто по соседству с ним бы не выжил). Ко второму классу, вертлявый и неугомонный, он все-таки научился худо-бедно, но в течение тех сорока минут, что длился урок, существовать в пределах своей парты. Изнывая от бездействия, скользил по скамье, от одного ее края до другого и обратно, доводя до зеркального блеска штаны, подбирал под себя ноги, с грохотом роняя на пол ботинки, иногда распластывался грудью на столе, свешивая за его края кисти – и болтал ими в воздухе.

– Еще один год, и ты превратишься в примерного ученика, – не очень убежденно, но неунывно повторяла тикин Сара, оборачиваясь от доски и обнаруживая торчащую из-за учебника макушку Левона: улегшись на бок и подперев голову ладонью, он читал, беззвучно шевеля губами и водя пальцем по строчкам.

Левон предпочитал напрасными надеждами учительницу не тешить, потому обещаний никаких не давал. В душе он очень сомневался, что через год или даже через пять превратится в прилежного ученика. Тикин Сара, похоже, тоже на это не надеялась, но мантру про «еще один год» неустанно повторяла. Видно, таким образом она успокаивала свои вздрюченные нелегкой преподавательской работой нервы.

Громко прошаркав путь от двери до парты, Левон с грохотом опустил на нее рюкзак. Класс с готовностью загоготал, тикин Сара привычно зашикала на всех и привычно же поинтересовалась, не притащил ли он с собой камней. Девочка с молчащим именем, единственная, кто не рассмеялся, подвинулась, высвобождая место. Левон плюхнулся рядом, больно задев ее локтем, но извиняться не стал. Вытащил учебник математики, затолкал под стол рюкзак.

– Я помню, тебя Астхик зовут, – дождавшись, когда учительница отвернется к доске, шепнул он примирительно.

– Знаю, – отчеканила девочка и отвернулась.

Левона ее равнодушие почему-то уязвило. Он собирался было выпалить в ответ какую-нибудь колкость, но сдержался – много чести. Демонстративно сел так, чтоб быть к соседке спиной. Похоже, девочку это не задело. Тогда он развалился на скамье, занимая ее чуть ли не целиком. Астхик безропотно отодвинулась на самый край и, подтянув подол юбки, заправила его под себя. Он громко почесал коленку, поддел ботинком ножку стола и пошатал его. Астхик даже бровью не повела. Класс корпел над уравнением. Девочка тоже писала, с невозмутимым видом отрывая ручку от листа каждый раз, когда Левон двигал партой, и возвращаясь к работе, когда он успокаивался. Закончив писать, она закрыла тетрадь, убрала ручку, бесшумно затянув молнию пенала. Подсунула под себя ладони, ссутулилась. Острые лопатки трогательно выступили на спине. Уравнение Левон решил за то время, пока тикин Сара, обходя класс, забирала тетрадки. Пропустив промежуточные вычисления и выведя сразу ответ, он с победным видом уставился на свою соседку: заметила ли она, какой он молодец? Она, отвернув подол юбки, разглядывала аккуратный, едва заметный шов, и, казалось, не существовало в мире ничего, что могло оторвать ее от этого занятия. Рассердившись, Левон решил идти напролом. Ткнув ее указательным пальцем в ребро, он хвастливо поинтересовался:

– Видела, как я быстро решил уравнение?

– Ты дурак? – беззлобно спросила она, потирая бок.

– Нет.

– Тогда почему так себя ведешь?

Левон пожал плечом. По правде говоря, он сам не очень понимал причину своего идиотского поведения. «Может, дрозд меня в темя клюнул?» – пробормотал он скорее себе, чем девочке.

– Дрозд? – повторила она.

– Ну… Моя бабушка всегда так говорит, когда я дурак дураком.

Девочка фыркнула. Намотала привычным жестом косичку на палец. Подергала ее, потом со вздохом перекинула за плечо. Достала из кармана две мятные карамельки, одну, не глядя, протянула ему. Стараясь не шуршать фантиками, они развернули конфеты.

– Меня Левоном зовут, – прошепелявил он, заталкивая за щеку остро отдающую хвоей карамельку. Подсознание, мгновенно объединив вкус хвои с елью, раскрасило восприятие в цвет. «Зеленый», – привычно подумал Левон. В голове мгновенно зазвучала тягучая, низкооктавная фуга Баха, которую вот уже который день вымучивала на пианино Маргарита.

Девочка перекатила во рту карамельку, кивнула:

– Знаю, что Левоном зовут.

– Откуда?

– Учительница сказала, что мне нужно сесть за парту Левона. И что ты, скорее всего, опоздаешь, потому что по дороге в школу по привычке будешь ворон считать. И что, как обычно, влетишь в класс вперед головой и снесешь мусорную корзину. Все так и случилось.

Левон выслушал ее с таким лучистым видом, будто его хвалили за примерное поведение. Когда учительница, убрав в шкаф стопку собранных тетрадей, принялась раздавать другую, с проверенным домашним заданием, он, улучив секунду, наклонился к уху девочки и зашептал:

– Кто придумал тебе такое странное имя?

– Почему странное? – обиделась она.

Левон хотел рассказать про немое звучание ее имени, но махнул рукой – потом. Она молчала оставшуюся часть урока, ответила, когда раздался звонок на перемену:

– Папа придумал.

Левон, подзабывший о своем вопросе, удивленно переспросил – какой папа?

– Папа меня назвал Астхик, – терпеливо пояснила она. – Он считал, что я похожа на звездочку.





Левон озадаченно уставился на нее. Девочка походила не на звездочку, а скорее на беззвездную ночь: гладкие, заплетенные в тугую косичку черные волосы, нежно-смуглая кожа, огромные и до того темные, что зрачок от радужки не отличишь, глаза. Уже потом, узнав ее поближе, он разгадает их удивительную способность – матово-сумеречные, непроницаемые, они никогда не отражали дневного света, а совсем наоборот: поглощали его с такой ненасытностью, будто от этого зависела жизнь девочки.

* * *

Беспардонная тетечка оказалась не мамой, а родственницей Астхик.

– Это старшая сестра папы, – доверительным шепотом сообщила девочка, когда они с Левоном поднимались по широкой лестнице низкорослого каменного дома. Фасад дома оплетали голые ветви винограда, в тех местах, где подтаял снег, крыша поблескивала влажной чешуей черепицы. Двор к полудню был совсем безлюдным. Единственный подъезд закрывался старой дубовой дверью, украшенную с обеих сторон шишковатой, чуть запыленной резьбой. Астхик провела по ней ладошкой, ощущая живое прикосновение дерева, и холодное, отстраненное, – тронутого ржавчиной железа. Поднесла пальцы к лицу, принюхалась. Левон хотел было тоже потрогать дверь, но не смог – руки оттягивал кожаный портфель, который он нес, прижимая к груди. Оторванная ручка портфеля беспомощно болталась, растопырившись швами и треснувшим креплением. Левон было расстроился, но Астхик махнула рукой – этому портфелю знаешь сколько лет? С ним еще тетушка в институт ходила!

Его подмывало сказать, что портфель действительно выглядит рухлядью, но он не стал – вдруг она снова обидится. Он предложил донести его, она сначала поинтересовалась, где он живет (Речной квартал, дом сразу за мостом), и, удостоверившись, что им по пути, не стала возражать.

– А давай подниматься через ступеньку! – предложил Левон. Он повел плечом, чтобы холщовая лямка собственного рюкзака встала на место. Рюкзак моментально отозвался грохотом. Астхик вздернула брови:

– Что у тебя там?

– Галька.

– Зачем?

Он сделал вид, что не расслышал вопроса. Крепче прижал к груди портфель, вытянул шею, чтобы не оступиться, и пошел вверх по ступеням, переступая через одну. Девочка последовала его примеру. В отличие от верткого длинноногого Левона, ей приходилось держаться одной рукой за перила лестницы, а другой упираться то в одно, то в другое колено, чтобы помочь себе оттолкнуться от нижней ступеньки.

Не получив ответа на свой вопрос, она, совсем не обидевшись, продолжила с прерванного места свой рассказ:

– Просто мама в тот день не смогла отпроситься с работы, потому меня к врачу повела тетушка. Она не замужем и почти никогда не бывает в настроении. Сейчас мы живем у бабушки: я, мама, тетушка. Хотя тетушка с ней и так жила. Раньше у нас был свой дом. Там у меня была большая комната, и еще у нас был свой сад. Любишь недозрелые яблоки?

Рот Левона моментально наполнился слюной.

– Еще бы!

– И я люблю. Мама ругалась, что я не даю яблокам созреть.

Она вздохнула.

– А теперь у нас нет сада.

Левон спиной ощутил, как у нее изменилось настроение: оно моментально окрасило девочку в черный, затемнив и без того темные ее глаза.

– Два, – прошептал он, но оборачиваться не стал: догадывался, что ей не понравится, если он увидит ее расстроенное лицо.

– Что?

– Не расстраивайся. Можешь приходить в гости, у нас огромный сад, и яблонь там много, штук пять-шесть.

– Хорошо, – с легкостью согласилась она.

Квартира находилась на последнем, третьем этаже. Окрашенная глянцевым лаком черная дверь казалась неприступной. Ручка и глазок отливали холодным серебристым.

Астхик забрала у него портфель.

– Спасибо. А теперь иди. Тетушке не понравится, что я без предупреждения привела гостя.

Левон поскакал по ступенькам вниз. Она постояла, прислушиваясь к утихающему звуку его шагов. Дождавшись, когда входная дверь внизу захлопнется, привстала на цыпочки и нажала на кнопку звонка.

– Дзыннь-донн. Дзыннь-донн, – резко зазвенел металлический колокольчик, разгоняя душную тишину.

* * *

Передав новым хозяевам все связки ключей, мама, не оборачиваясь, вышла за ворота. Астхик окинула прощальным взглядом высокий каменный фасад, обнесенную деревянными перилами веранду, козырек крыши, под которым, плотно прижавшись, ютились три ласточкиных гнезда.

– Не сносите их, пожалуйста, – попросила она новую хозяйку дома: высокую, грузную женщину с густыми, сросшимися на переносице бровями. Та непонимающе уставилась на нее, потом, проследив за взглядом, обернулась, разглядела гнезда под карнизом.

– Не буду, – заверила с такой поспешностью, что не осталось сомнений – первым делом, вооружившись шваброй, она их и разрушит.

Астхик погладила железные ворота ладошкой, поплелась к микроавтобусу, набитому доверху их домашним скарбом. Садясь в машину, прижала руку к лицу, вдохнула холодный запах металла.

Ехать было недолго, но оттого, что мама плакала, поездка показалась бесконечной. Астхик попыток утешить ее не делала: она знала, что мама выплакивает утрату дома, каждый угол которого ощущала и знала, словно себя. Среди вещей, которые они взяли, была совсем бесполезная, но дорогая ее сердцу деревянная люлька. На протяжении многих лет в ней спали все младенцы ее семьи. Когда люлька стала совсем старенькой, ее убрали на чердак и, кажется, совсем о ней забыли. Но мама вспомнила о ней в первую очередь, когда стала выбирать, что с собой забирать.

Иногда она прижимала к себе Астхик и целовала ее в лоб. Губы ее были холодные, почти безжизненные. С того дня, как папа попал в тюрьму, она будто бы умерла. Папа уснул за рулем, машину вынесло на встречную полосу, она протаранила другой автомобиль. Водитель спасся, отделавшись переломом руки, а жена его погибла.

Решение переехать к бабушке с тетушкой далось им с трудом, но так было правильно – вместе легче справиться с ожиданием. Дом пришлось продавать, чтобы было на что жить. «Потом, когда папа вернется, мы снимем свой угол и начнем все с нуля», – обещала мама. Астхик эта идея понравилась: она мысленно поместила свою семью в центре белого листа, обвела кружком и решила, что так она будет в безопасности. Начинать с нуля – самый верный выход, заключила она и терпеливо принялась ждать того дня, когда папин срок закончится и он вернется домой.

Мама сразу же устроилась в городскую управу секретарем, с ее опытом и знанием языков это не составило большого труда. Работала пять дней в неделю, с девяти до шести. Зарплата была небольшая, но она планировала набрать учеников и заниматься дополнительно репетиторством – спрос на английский есть всегда. Деньги, вырученные за дом, она положила в банк и тратила с умом – на самое необходимое. С тетушкой, работающей бухгалтером, они договорились делить все расходы пополам.

Астхик потихоньку привыкала к новой жизни. В школу, правда, пошла не сразу – подхватила вирус и пролежала в постели несколько дней. Пришлось потом идти в поликлинику, чтобы получить справку о выздоровлении. Столкнувшись с Левоном в кабинете доктора, она сразу же его запомнила. Это не требовало особых усилий: рыжий, буйно-курчавый, с прозрачными глазами и усыпанной мелкими веснушками переносицей, он моментально притягивал к себе внимание. Но дело было не только в яркой внешности: в открытом, солнечном выражении его лица было такое, что надолго потом не отпускало. Будто счастливое ожидание праздника. Будто воздушное облачко сахарной ваты, которую продавец тщательно наматывал на палочку, подцепив паутинную нить с края вращающейся чаши, а потом протягивал тебе: «На!»

Три: желтый

Пиджак, казалось, жал везде: в плечах, в подмышках, в рукавах, в карманах и даже в голове. Тщательно отглаженный ворот рубашки обвился вокруг шеи удавкой. Сияние натертых до блеска ботинок можно было притушить единственно возможным способом – задвинув их в самый темный угол обувного шкафчика и накидав сверху целый ворох тряпья. Как вариант можно было облить их бензином и сжечь на заднем дворе, в не занесенном снегом закуте между каменной стеной и жестяным боком чулана. Левон даже на секунду затуманился взором, представляя, как съеживаются и лопаются под натиском огня глянцевая кожа и рифленая подошва ботинок, как, чадно корчась и ядовито шипя, сворачиваются в змейки ненавистные шнурки, завязывание которых всегда отнимало уйму времени. Он с сожалением отогнал прекрасное видение, вообразив шум, который поднимет бабо Софа. Шум, кстати, получится знатным, потому что ботинки выбирала и покупала она. На подарки для родных и близких бабушка копила, ежемесячно откладывая часть своей пенсии. Оставшуюся часть, присовокупив к пенсии мужа, она, невзирая на возмущенные протесты сына, требующего, чтобы родители оставляли деньги себе, пускала на мелкие насущные нужды: лекарства, продукты, всякую бытовую химию. Двух стариковских пенсий при тщательной экономии хватало на неделю, иногда, если повезет – дней на десять.

Вполне естественно, что при таком раскладе бабушка вряд ли бы обрадовалась, если бы внук спалил дорогущие кожаные ботинки, которые она, уболтав до мозгового паралича продавца, с дополнительной десятипроцентной скидкой (тридцатрипроцентная уже наличествовала!) выторговала на распродаже в обувной лавке. Левон невзлюбил эти ботинки с того дня, как получил на семилетие, и всякий раз кочевряжился, надевая их. Слишком уж они были расфуфыренные, что ли: ни попрыгать, ни на забор вскарабкаться. Совсем другое дело кроссовки на липучках, в которых носишься целый день, то заскакивая в кусты чертополоха, то взбираясь на ореховое дерево, а то промахиваясь и уходя в воду по колено, перепрыгивая с одного речного валуна на другой. Будь на то его воля, он бы круглый год в кроссовках бегал, но кто же ему такое позволит?

К счастью, ботинки были велики на целый размер – бабушка по своему обыкновению брала все на вырост. Потому надевались они в исключительных случаях, когда необходимо было выглядеть по-человечески: в гости, на школьные праздники и какие-нибудь другие торжественные мероприятия. Сегодня как раз выпал такой случай: семья была приглашена на смотрины племянницы, которой исполнилось сорок дней с рождения. Настала пора знакомить ее со всей многочисленной родней.

Утро прошло в лихорадочных приготовлениях. Дед, основательно повоевав с женой, вынужден был выкинуть белый флаг и все-таки повязать галстук. Маргарита сначала вообще отказывалась куда-либо идти, потому что, проснувшись, обнаружила у себя на лбу внушительных размеров прыщ. К счастью, мама мигом решила эту проблему, позволив замазать его тональным кремом. Обрадованная Маргарита хотела выторговать себе еще и помаду, но потерпела поражение.

– Половина нашего класса пользуется косметикой, а мне, значит, нельзя! – канючила она.

– Не доросла еще, – отмахивалась мама, надевая на Гево корсет.

– Капелюшечку! Один-преодин разочек!

– Только через твой труп!

Маргарита, фыркнув, покинула комнату, в знак протеста громко шаркая тапками. Обычно мама раздражалась на это шарканье, но сегодня даже бровью не повела, чем еще больше рассердила дочь. Чтоб сорвать злость, она, проходя мимо брата, отвесила ему легкий, но от этого не менее обидный подзатыльник. Левон хотел было догнать ее и наподдать, но передумал – успеется. Стиснутый пиджаком и удавкой ворота рубашки, в носках и озаряющих весь дом невыносимым лаковым сиянием ботинках, он стоял перед зеркалом – нахохленный и недовольный, и, дергая шеей, демонстративно страдал.

– Еще немного – и голова отвалится, – бесстрастным голосом, от которого сводило скулы, прокомментировала бабушка, не поднимая от шитья головы. Она штопала треснувшие в пикантном месте брюки, которые Левон нечаянно порвал, пытаясь сесть на шпагат.

– Очень надо!

– Тебе не надо – а нам тем более. На еде хоть сэкономим!

– Это почему?

– Без головы есть некуда будет! – Бабушка аккуратно, у самого узелка, откусила нитку и, отряхнув брюки, протянула внуку. – Надевай!

Левон скинул ботинки. Принялся одеваться, возмущенно бубня под нос.

– Не сдерживайся, выскажись на всю катушку, – подзадорила бабо Софа. Левон боковым зрением видел, как она, не поднимаясь со своего места, дотянулась до комода и, вытащив ящичек, убрала туда шкатулочку со швейными принадлежностями. Царапнув слух лязгом, ящичек задвинулся обратно и, издав самодовольный скрип, встал на место.

– Грю – теперь я точно знаю, зачем взрослые нас рожают, – пробубнил Левон.

– И зачем?

– Чтоб издеваться над нами! Ну и мусор заставлять выносить!

Бабушка с невозмутимым видом поднялась со стула, разгладила рукава кофты, которые всегда закатывала, когда работала. С кряхтеньем нагнулась, чтобы оправить подол длинной шерстяной юбки.

– Геворг! А Геворг! – приведя в порядок свою одежду, наконец позвала она.

– Чего тебе? – заглянул в комнату дед. Левон, поймав в зеркале его отражение, не смог удержать вздоха сострадания: дед причесал свою седую бороду, отчего она сейчас стояла колом, и сделал дурацкий косой пробор в шевелюре. Обычно он выглядел так, словно его извлекли из старого сундука и, отряхнув от налипших лавандовых лепестков, которыми обильно обкладывали от моли одежду, накинули на забор – проветриться на солнечном ветру. Сейчас же он смотрелся нелепым манекеном, которого хвастливо выставили в витрине магазина – на всеобщее обозрение. Глаза деда от тщания вылезли из орбит и смотрели в разные стороны, над узлом галстука торчал акульим плавником кадык, а стрелочки его брюк нужно было обходить за километр, чтоб, бездумно напоровшись, не порезаться.

– Обведи в календаре этот день красным фломастером, – окинув одобрительным взглядом расфуфыренного мужа, посоветовала бабушка.

– Почему?

– Потому, что сообразительностью наш внук, слава богу, не в тебя пошел, а совсем наоборот! – И она ткнула себя победно пальцем в грудь, чтобы ни у кого не оставалось сомнений, в кого же пошел ее внук. Затем, подвинув опешившего мужа, бабушка торжествующе выплыла из комнаты.

* * *

Левон было расстроился, заметив среди гостей Астхик – почему-то было обидно, что она увидит его в дурацком костюме и ореоле сияния начищенных ботинок, но сразу же утешился, убедившись, что над ней поиздевались не меньше, чем над ним. Волосы девочки, расчесанные на ровный пробор, были заплетены в две косички, концы которых объединили, обвязав шелковым бантом. Подол пышного платья торчал чуть ли не пачкой балерины. Нарядные пряжки туфель переливались, словно рождественские гирлянды. Астхик, смущаясь и не решаясь подойти, издали помахала ему ладошкой. Левон терпеливо переждал, пока родственники по очереди потреплют его по волосам, восторгаясь тому, как он вытянулся и как безукоризненно одет. Потом он недолго тупил в крохотное личико племянницы, пытаясь понять, что к ней испытывает. Убедившись, что совсем ничего, и совершенно по тому поводу не расстроившись, он немного побесился, наматывая хаотичные зигзаги вокруг празднично накрытого стола. «Шашлык хоть будет?» – с беспокойством отметив обилие овощных салатов, припер он к стенке двоюродного дядю.

– Обижаешь! И шашлык будет, и кебабы, и твой любимый печеный в золе картофель.

– Тогда ладно, – утешился Левон и, решив, что все требования политеса соблюдены, подошел к Астхик.

– Привет. Получается, мы родственники.

Она энергично замотала головой:

– Нет-нет. Твой двоюродный дядя и мой папа учились в одном классе. Нас с мамой пригласили, чтобы познакомить со всеми. Ну и чтобы поддержать.

О беде, приключившейся с семьей Астхик, знала уже вся школа. По этому случаю Левон даже успел подраться с двумя одноклассниками, которые дразнили девочку. Из неравного боя он вышел почти победителем, если не считать порванного ворота свитера и потери молочного зуба, который и так держался на честном слове. Когда тикин Сара повела драчунов к директору, никто из них не открыл истинной причины драки. «Ластик не поделили», – виновато шмыгнув, буркнул один из них. Директор нацепил очки и целую вечность, пристально, словно в микроскоп, изучал каждого виновника торжества. Под его взглядом боевая троица ежилась и подбирала ноги.

Наконец, сделав какие-то свои неутешительные выводы, директор вынес вердикт:

– Все с вами ясно. Чтоб остались после уроков и сделали уборку в классе.

– Но сегодня не наша очередь!

– Ваша. А в следующий раз, если снова подеретесь, убираться будете неделю. Ясно? Ясно?! Не слышу ответа!

– Яааасно.

– Свободны.

Уборку произвели в полнейшей тишине. Левон протер влажной губкой классную доску и вынес мусор, один из мальчиков поставил на столы стулья, другой подмел пол. Потом они, чередуясь, вымыли его, елозя по паркету неповоротливой шваброй.

– Бывайте, – махнул рукой на прощание Левон, когда они вышли на порог школы.

– Мой дед тоже так прощается, – с готовностью откликнулся второй драчун.

– И мой, – пискнул третий.

И хоть Левон знал, что дед третьего давно умер, но говорить об этом не стал. Жалко, что ли?

Мама Астхик оказалась миловидной, невысокого роста женщиной с короткими, стриженными под мальчика, каштановыми волосами и зелеными глазами. Возле левого уголка рта у нее была круглая родинка – небольшая и уютная, хотелось потрогать ее, чтобы убедиться, что она держится крепко и в случае чего не отвалится. Мама Астхик поблагодарила Левона за то, что он защитил ее дочь, и пожала ему руку, чем ввергла его в замешательство – это было первое рукопожатие, приключившееся в его жизни. Левон надулся, словно индюк, и самодовольно растопырился локтями.

– Смотри не тресни от важности, – шепнула ему на ухо Маргарита. Он хотел накинуться на нее с кулаками, но не стал этого делать, потому что с удовлетворением констатировал, что старательно нанесенный тональный крем сошел, и на лбу сестры снова багровеет злобный прыщ. «Так тебе и надо», – подумал он и ускакал во двор – контролировать приготовление шашлыка.

* * *

Гево захныкал – жалобно кривя рот.

– Что такое? – встрепенулся папа. За компьютером его почти не было видно – только макушка торчала. Папа работал инженером-технологом в местном отделении коньячного завода и постоянно чему-то учился. Чаще удаленно, но иногда уезжал на неделю-вторую в Ереван. Два раза даже во Франции был, в головном офисе компании, которая в свое время купила армянский коньячный завод.

– Да все в порядке, – откликнулся Левон, положив рядом с братом откатившийся круг пирамидки. Но Гево продолжал хныкать, а потом заскулил – горько, с обидой.

Левон проверил, на месте ли все кольца пирамидки, собрал ее и, водрузив сверху темно-зеленый конус, продемонстрировал брату – вот, смотри, все в порядке!

Гево забрал пирамидку, но хныкать не перестал.

– Убери гальку, она его нервирует, – снова вынырнул из-за компьютера папа.

– Тут всего два зеленых камушка!

– Все равно убери.

Левон с сожалением засунул в карман гальку. Он собирал ее на берегу речки несколько дней, выходя из дому за полчаса до школьных занятий. Подбирал тщательно, камешек к камешку: чтоб были гладкие, одинакового размера, желательно – светлых расцветок. Далее он вымыл гальку щеткой, очищая от налипшего песка и грязи. Разложил сушиться на подоконнике, чем расстроил бабушку, буквально неделю назад все эти подоконники тщательно вымывшую. Когда галька высохла, Левон выпросил одноразовые перчатки и раскрасил ее акриловыми красками, сначала с одной стороны, потом, дав обсохнуть – с другой. Затем он пересыпал разноцветные камешки в ведерко из-под жареных куриных крылышек, которое берег потому, что считал, что бородатый дед, изображенный на нем, очень похож на его дедушку. И задвинул ведерко под кровать – до лучших времен. Спустя пятнадцать минут, решив, что лучшие времена настали, он принялся приучать старшего брата к новой игре. Но, чтобы не пугать его, начал с малого – продемонстрировал ему два зеленых камушка. При виде этих камушков Гево оцепенел, какое-то время молчал, беззвучно шевеля губами, а потом захныкал.

– Красиво же! Смотри, как красиво! – не сдавался Левон, перекатывая в ладонях гальку.

Гево продолжал скулить. Когда Левон убрал гальку в карман, он замолчал и уставился на брата выжидающе. Левон снова вытащил зеленые камушки и сунул их ему под нос. Гево с полминуты внимательно изучал их, потом снова захныкал. Левон поспешно убрал камушки в карман.

– Какой же ты дурачок! – зашипел он на брата и моментально застыдился того, что обозвал его. – Я же помочь хотел, – примирительно зашептал он, коснувшись указательным пальцем мизинца Гево. Тот сразу же отдернул руку и заворчал.

Левон пожал плечами и пустился колесом по комнате. И пока тело вытворяло привычные кульбиты, он думал о том, до чего же это сложно – любить того, кто этого не понимает.

День смотрин Гево провел у жарко затопленной печи, сосредоточенно собирая свою пирамидку. Астхик наблюдала за ним с интересом, но не решилась спросить, почему он не такой, как остальные его сверстники. Левон сам ей рассказал все, что знал об аутизме.

– Он как будто живет в одной комнате, а все мы – в другой. И двери между нашими комнатами нет. Потому он не может пробиться к нам, а мы – к нему, – объяснил он теми же словами, которыми в свое время объяснила ему мама.

Астхик озадаченно помолчала.

– Он всегда будет таким?

– Да. Ну, если только врачи не найдут лечения. Но они его пока не нашли.

– Сколько ему лет?

– Четырнадцать.

– Большой. А как будто маленький.

Она перевела взгляд на Левона, и он снова удивился обсидиановой черноте ее глаз. В окаемке пушистых ресниц они казались двумя бездонными провалами.

«Интересно, сны тоже ей снятся черные?» – подумал он, но спрашивать не стал – чтоб не обижать.

Она взяла его за руку – пойдем пить кока-колу?

Он мгновенно вспотел и выдернул руку.

– Я что, сам не дойду?

Она пожала плечом – дойдешь, конечно, не маленький.

* * *.

Если подумать, забот от Гево было не так уж много: он хорошо спал, ел по часам, редко капризничал. Ходил по дому осторожно, обязательно держась за стену. Особенно любил лестницу, ведущую на второй этаж – в спальни. Она плотно прилегала к стене, и, поднимаясь и спускаясь, Гево, игнорируя перила, опирался на нее кулаком. От его частых прикосновений на светлой поверхности стены оставались темные следы, которые с точностью повторяли количество ступенек и наклон лестницы. Посмотреть со стороны – будто кто-то пририсовал над перилами дробный узор в двенадцать неровных кружочков.

К телевизору Гево был равнодушен, игнорировал мультики. На звук компьютерных стрелялок, к которым пристрастилась Маргарита, реагировал нервно, потому она играла в наушниках. Радовался стуку игральных костей, когда дед с папой садились за нарды. Папа несколько раз предлагал ему кинуть кости, но он мотал головой и для надежности убирал руки за спину. На прикосновения реагировал так, будто они ему причиняют физическую боль. Чаще всего он не понимал, о чем его просят, но иногда вел себя сообразно обстоятельствам, чем очень радовал близких, которые не переставали надеяться, что однажды его сознание вынырнет из того дремотного состояния, в котором находилось.

Втайне от остальных Левон мечтал разрушить стену, которая отделяла Гево от остального мира. Попытки он предпринимал самые разные: то рисовать с братом возьмется, то лепить, то книгу примется ему читать, а то подсядет с планшетом и показывает обучающие мультфильмы для маленьких. Гево почти всегда оставался безучастным, иногда хныкал. Это расстраивало Левона, но сдаваться он не собирался. Для себя он давно уже уяснил: раз брат реагирует на цвета пирамидки, значит, цвет – единственный мостик, который перебросило его сознание в этот мир. И, пока Гево сосредоточенно собирал и разбирал пирамидку, он, расположившись рядом, упрямо рисовал, объясняя: вот смотри, Гево, это речка, она синяя, это дерево, оно внизу коричневое, наверху зеленое, а небо, например, голубое. Голубой, Гево-джан, это синий, но будто бы разбавленный водой… Брат иногда отрывался от своей пирамидки, чтобы заглянуть в рисунок Левона, но сразу же отворачивался. Левона подмывало сунуть ему в руку карандаш и поводить по бумаге, чтобы показать, как им пользоваться, но он не мог – брат не позволял никому, кроме мамы, к себе прикасаться. Впрочем, когда мама по просьбе Левона несколько раз вставляла карандаш в руку Гево, дело заканчивалось одинаково – он отшвыривал его и принимался хныкать. Маму это расстраивало донельзя, Левон аж всем своим существом ощущал, как в ее душе начинало волноваться синее море слез, распадаясь и снова собираясь волнами-скобками в восьмерки.





«Сам разберусь», – решил он, обещав себе никогда больше не привлекать маму к попыткам достучаться до Гево.

Идея с крашеной галькой пришла ему в голову, когда на день рождения он получил в подарок огромную коробку пазлов с пиратами Карибского моря. Тогда он и призадумался, что, наверное, можно было бы что-нибудь подобное изобрести для Гево. Он мог бы играть с камушками, собирать из них в какие-нибудь узоры, перекладывать из кучки в кучку, пересыпать в ведерко… К сожалению, и эта затея ни к чему не привела. Левон сначала не очень расстроился и даже решил через время снова вернуться к игре в гальку. Но когда вытащил ведерко, чтобы кинуть туда зеленые камушки, то неожиданно для себя заполз под кровать, зарылся лицом в ладони, чтоб никто не слышал его голоса, – и зло и коротко разрыдался. Потом, утерев слезы, он выбрался из-под кровати и, решив, что с него хватит, понес выкидывать ведерко. Ничего он больше не станет придумывать, и если все, что от него требуется, – это вовремя подавать откатившийся в сторону круг пирамидки, то так и быть, он будет делать это столько раз, сколько потребуется брату.

Гево стоял у подножия лестницы и, прислонившись кулаком к стене, собирался шагнуть на первую ступеньку. При виде Левона он убрал ногу, давая ему спуститься – не любил делить лестницу с кем-либо еще, даже с мамой поднимался по очереди: сначала она, потом – он. Левон заспешил вниз по ступенькам, перекатывая на ладони несколько камушков, которые не глядя выхватил из ведерка. Спрыгнув с последней ступеньки – галька в ведерке издала громовой грохот, – он посторонился – можешь подниматься. Гево уставился на камушки, которые брат держал в согнутой ковшиком ладони. Проследив за ним взглядом, Левон сам уставился на них: три ярко-желтых камушка. Едва он удивился тому, что ухитрился не глядя выхватить из ведерка гальку одинакового цвета, как Гево сделал невероятное: с несвойственной ему стремительностью он выхватил эти камушки и, сжав руку в кулак, убрал ее за спину. Левон стоял, боясь шелохнуться. Алюминиевая дужка тяжелого ведерка вонзилась в ладонь, но он этого не ощущал. Он пытался осмыслить произошедшее: брат, который не позволял никому, кроме мамы, к себе прикасаться, сам дотронулся до него, чтобы забрать гальку, которая буквально несколько минут назад его раздражала. И теперь он прячет у себя за спиной три желтых камуш… Вдруг его пронзила догадка. Он, уже не остерегаясь того, что рассердит Гево, порылся в ведерке и выудил два зеленых камушка. Протянул их брату. Тот почти сразу же захныкал. Тогда Левон выудил из ведерка еще два зеленых камушка, расположил вместе с двумя другими квадратиком на ладони и протянул Гево. Тот уставился на гальку, пошевелил губами и сгреб ее свободной рукой.

– Ты… ты чувствуешь цвет ровно так же, как и я?! – полуспросил-полуутвердил Левон. Гево загулил, словно голубь. Гулил он всегда, когда был чем-то очень доволен.

Зажмурившись, Левон с нерешительностью шагнул к брату и обнял его. Тот пару секунд терпел его объятие, потом с ворчанием отстранился. Но это уже было несущественно, это ровным счетом не имело никакого значения, потому что те несколько секунд, что можно было к нему прикасаться, показались Левону прекраснейшей вечностью.

Один: белый

Иногда казалось, что тетка ненавидит весь белый свет. Владельцы магазинчиков, бухгалтерию которых она вела, были не иначе как идиотами. Инспекторы пенсионного фонда и налоговой службы – жуликами. Операторов банка она обзывала недоумками. Вежливого молодого человека, заглядывающего раз в месяц за показаниями счетчика холодной и горячей воды, – раздолбаем. Родной городок был для нее исключительно захолустьем, дорожные рабочие, долбящие смерзшуюся землю, чтобы сменить лопнувшую трубу – нищебродами, а предновогодняя суета, затянувшая в свой лихорадочный круговорот людей, – языческой вакханалией. Что не мешало ей, вооружившись списком для праздничного стола, ходить по лавочкам и скупать продукты и милые сердцу безделушки, как то: нарядные салфетки, разноцветные свечи, рождественские веночки, открытки, силиконовые формочки для выпечки и переливчатую канитель. И конечно же, гофрированную бумагу, в которую нужно было заворачивать подарки.

Елку, правда, тетка никогда не ставила и в этом году исключения делать не стала, хотя бабушка ее об этом очень просила:

– Ребенку будет в радость!

Тетка была непреклонна:

– Украсим подоконники игрушками и гирляндами – будет ей радость.

Астхик обижаться не стала, потому что знала: искусственную елку тетушка терпеть не может, а срубленную из принципа покупать не станет, мотивируя тем, что это форменное извращение – хранить труп растения у себя в доме. «Самая красивая ель – та, которая растет в лесу. А не та, что торчит из ведра с песком, увешанная игрушками и гирляндами!» – объяснила свою позицию она. Астхик ее доводы вполне устраивали.

Подготовка к праздникам – Новому году и Рождеству – растянулась на целую неделю. Сначала в квартире произвели генеральную уборку, перемыв все окна, начистив до блеска ванную комнату, перестирав и перегладив белье и натерев паркетные полы пахнущей хвоей мастикой. Потом настала пора готовки и выпечки. У плиты в основном вертелась бабушка. Работы в этот раз было особенно много – во-первых, часть припасов мама с теткой собирались отвезти папе, ну и к традиционным визитам нужно было подготовиться: новогодние праздники – пора гостевания, а гостей не принято было выпроваживать голодными.

Уроков перед праздниками особо не задавали. Быстро справившись с ними, Астхик, сунувшись на кухню и стянув мятный пряник, убегала играть с Левоном. Первым делом они наведывались во двор церкви, чтобы полюбоваться рождественским вертепом. Иосиф и Мария не отрывали любящего взгляда от завернутого в лоскутное одеяльце младенца, горели свечи, хлев обступали плохонько слепленные глиняные животные, и нужно было сильно постараться, чтобы отличить вола от овцы.

Густо снежило, потому балдахин, натянутый над святым семейством, приходилось постоянно отряхивать. Для этого несколько раз на дню из церкви выдвигался священник тер Тадеос, неся под мышкой обмотанный мягкой тканью веник. Длинная ряса развевалась широкими полами, на груди качался маятником крест. Следом ковылял церковный сторож, неся стремянку. Пока тер Тадеос орудовал веником, стряхивая с шатра снег, сторож поддерживал стремянку и притворно вздыхал, подмигивая собравшейся вокруг детворе:

– Тер Тадеос, а ведь по нам можно время сверять!

– Это почему? – не подозревая подвоха, отрывался от работы священник.

Сторож потирал кончиком указательного пальца крючковатый нос, глядел вверх, запрокинув голову, чтобы поймать взгляд священника:

– Мы с вами, словно ходики с кукушкой: каждый час из церкви выскакиваем! Неплохо было бы при этом еще и куковать, но вас же не заставишь!

– Размик, ты опять за свое?

Детвора хихикала, тер Тадеос, сердито пыхтя, стряхивал веником снег, сторож, посмеиваясь, подпирал плечом стремянку.