Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Мураш – и прочие рядом – посмотрел вверх. Склон нависал, как стена, пропадая в чёрном небе. Только что спустились оттуда, а уже не верилось.

Умные мамуки на полпути к дому…

Вдвоём нести по ровному – не дотащить живого: долго, замёрзнет. Значит, четверых отряжать. А наверх втащить – и шестерых мало.

Четверть сотни уйдёт, врага не повидав…

– Жалей меня, Мураш, – ясно сказал Леп. – Или давай, я себя сам пожалею…

Мураш молча сел рядом с ним, взял за руку. Твёрдая была рука…

– Да, – сказал он. – Прости, Леп.

– И ты меня прости… Моё жало только возьми. Потом себе оставь. Получится – жёнке вернёшь. Не получится – и то ладно.

– У тебя жива ещё?

– Жива… Крепкая жи€ла, из горынычей.

– Помню её. А мои все…

– Знаю, Мураш. Передать им что?

– Скажешь, скоро свидимся. Пусть не скучают.

– Ладно…

Мураш принял жало Лепа, поворочал в ладони, привыкая. Рукоять была костяная, шершавая, ухватистая, клинок – трёхвершковый, трёхгранный, чуть изогнутый, с детский палец толщиной, на конце сплюснутый и отточенный, у основания загрублённый, чуть зернистый; древняя вещь.

– Ещё от прадедов, – подтвердил Леп. Он лёг поудобнее, повернул голову в сторону. – Да, чуть не забыл, – приподнялся. – Брательника моего встретишь, Миху, так передай: проклял его отец наш по-чёрному, пусть знает. Но сам не убивай.

– Постараюсь, – сказал Мураш.

Он приложил остриё жала к шее Лепа между напрягшимся щетинистым кадыком и углом челюсти – и мгновенным движением снизу вверх воткнул клинок на все три вершка, не зацепив ни косточки. Леп даже не вздрогнул, только потянулся смертно и тут же обмяк. Одна капелька крови выглянула из звёздчатой ранки…

– Доброй охоты, Леп, – сказал Мураш. Встал. Оглядел своих. – Радёк, Креп, Барма – прикопайте ребят и догоняйте нас. Лёжка будет под склоном.



Костры – пусть не костры, а собойные очаки – распалили, грелись. Густой ельник скрывал всё.

Выбиваешь под ёлкой яму, ежели надо – сверху ещё следаками да лапами прикрываешь. Уже тепло. Свечечку поставить – совсем тепло. А собойный очак – это котёлка такая с трубой насквозь, ещё и перегородкой пополам делённая, в трубе шишечки-палочки горячо горят, в котёлке юшка да каша булькают, – с ним вообще хоть помовню устраивай. А и устраивали иной раз, бывало – но не сегоночь. Половина сотни вон спит уже, силы все кончились, половина с голодухи уснуть не может, кашку ременную ждут. По три ремня вяленой конины выдал Сирый на брата, а что там тот ремень? – уж давно плесень одна. С крупой не лучше. Ну да оно ладно, разживёмся…

Закончил обег лёжки Мураш, в свою нору забрался. Манилка спал и посапывал, Барок сеч-ватаган оселком доводил, хотел, наверное, чтоб волос на лету вдоль сёк, а девки обе очак облегли с двух сторон да варево заговаривали. И то правда: пахло как-то иначе.

Знал давно Мураш, выучил назубок, как правёж: не хлебать с голодухи да с усталости враз, а – малыми глоточками, с расстановкой. Знал-то знал, а тут не смог перестоять: в два проглота свою долю смёл, пот вытер – и как потонул.

Не слышал ничего.

5

… – А как же ты гельвский-то выучить сумела?

– Да так. Слово за слово. Он простой, гельвский. Это они с нашими речами мучаются. Даже средьземный – уж чего проще, правда? – и то знают еле-еле. Хотя опять же – зачем он им? Кому надо – те гельвский пусть учат…

– Я про другое, не про то. Тебе не… не противно было?

– Нет. Язык-то при чём? Мне и сейчас не противно было бы. А сами гельвы… они мне тогда нравились даже. Такие… необычные. Потом уже поняла, что сквозь людей смотрят. А поначалу думала – красиво, тонко, рьяно. Дура была. А потом вообще война началась. Мы ж еле выбрались тогда…

– А почему они нас за людей не считают?

– Наверное, им так проще. Ещё и войны не было, а уже пошло: уруки – чудовища, мясо сырое жрут, не моются, в шкурах ходят… ну и ещё чего хуже… На нас с сестрой специально глазеть приходили: когда же мы звериное нутро покажем?

– А почему «уруки»?

– А они почему-то всё время «с» и «к» путают. Я понимаю, когда «б» и «в», «п» и «ф» – можно не расслышать, неправильно записать, потом по записанному выучить… А почему вместо «с» вдруг «к» получается, они и сами сказать не могут. И вместо «урус» у них – то «уруц», то «урук», а то и вообще «орок»… И видят вокруг они чудну. У гельва глаз ночной, пытошный – синего от голубого не отличает…

– Девки, – сказал, не разжимая рта, Барок. – Ну-ка спать бегом… не наболтались…

6

Вот он, огородец военный. Ров, за ним частокол. Вышки наблюдательные. За частоколом верхушки шатров рядами – не сосчитать. Да и не за тем пришли, чтобы считать. Хаживали уже к огородцу лазутчики, и выходило, что тысяч пятнадцать регулярного войска сидит тут, из них гельвов до тысячи, прочие – гонорные и рохатые люди.

Мураш сполз с камня, махнул рукой: туда. Манилка уже стоял меж сосен, ждал, оглянувшись. Дождавшись отмашки, повёл, ступая легко: из лоз плетёные следаки не проваливались, держали, и хоть смешно человек бежит, словно придуряется, а бежит поверху, не буровит снег. Добрая вещь следаки, и на снегу в них легко, и на болоте не страшно…

Ушли от огородца в сторону, обогнули дневной дугой – и снова в лёжку. А искать место пришлось, волглый снег, непригодный. Но – нашли. Спали до предэтра.

А на рассвете остановились. Нет, не показалось солнышко, за спиной оно вставало, за горами да за колдовскими оболоками, но небо впереди просияло и белые зубцы итильских гор. Другое: стояли они на возвышенном берегу речушки Пустыка, граничной когда-то меж Черноземьем и Итилем – а впереди был низкий её берег, и берег был полон травой…

7

С переправой и навозились долго, и промокли зря: добрая синегарьская верёвка, которой сплотили брёвна, то ли погнила, то ли при спусках с гор перетёрлась, то ли мыши её подгрызли – в общем, распался тот плот. Добро, место мелкое уж было, всего-то по грудь – до берега добрели и ничего ценного не потопили.

Бегом грелись. Далеко ушли. Чуть на итильский Южный тракт не выскочили…

Без шуток. Вдруг первоходец Манилка рукой замахал и бросился за куст, и все, кто шёл позади, тут же рассыпались по кустам да за кочки, а через малое время зацокали впереди копыта и медленной рысью прошёл впереди роханский разъезд: двенадцать конных воинов в кожаных стёгнях, в железных шишаках с кованой стрелкой-переносьем и короткими загнутыми рогами – чтобы меч чужой, по шишаку скользнув, не на плечо падал, а застревал; в руках тонкие длинные пики и гнутые луки за плечами; все кони гнедой масти – стало быть, лёгкая разведка. У рохатых завод такой: для боя вороная масть и белая, а для похода и разведки – гнедая и мышастая.

Отползли, отошли, снова в ельник забились. Хоть и дорог каждый час, а без отдыха в бой – дурь одна, перебьют. И прощения надобно испросить и друг у друга, и у себя самого…

И отречение совершить. Без отречения никак.

Потому велел Мураш сегодня лёжкой лечь – и никаких.

Запас едоцкий решили извести почитай весь, по одному ремню мяса на троих оставили на заутрый день. Мураш роздал сорокб, себе оставил собачий час, лёг спать.

Приснилось, чего не было: будто он, Мураш, схватился на бичах с огромным тарским батыром: кто кого перебичует, тот и будет головой. То есть в ясном смысле головой, потому что все люди тут так и ходили, нося другб на закорках. И Мураш почему-то никак не мог бичом взмахнуть, а удары тарина ложились все ровненько вдоль хребта… Мураш с хульной руганью проснулся, выволок из-под спины неладно лёгшую толстую еловую лапу, стал спать дальше.

Приснилось то, что было: он, Мураш, двенадцати лет, в учениках кузнеца Дубаха, старого учёного горыныча. Сам Добах маленький, жилистый, одноглазый, а молотобоец его, Жимля, из горного камня тёсан-вырублен, только зубы белые, когда хохочет. Силы был страшной… Ковал Добах прямые мечи, ножи да жала. Мечей с десяток поковок скуёт, ножей с полста – начинается кузнецкое колдование. В глину белую вонючую сыпется роговая стружка да костяная мука – как раз дело для Мураша, на маленьком жернове ту муку молоть, – да после ещё конский навоз. Поковки этой глиной обмазываются ровненько, сохнут в тени, чтоб не потрескалась глина, после в яму кладутся на большую груду углей, угли вздуваются с четырёх сторон – и Жимля сверху на яму каменную плиту кладёт. Теперь дело Мураша да Жимли – медленно качать мех, от которого труба под яму подстроена. До трёх дней, бывало, качали… Потом давали остыть медленно – ещё два дня. После этого доставали поковки. Делались они в подземном огне серые и страховидные. Дальше точильный камень в дело шёл и шлифовальный, мечи Мураш точить не мог, а вот ножей через его руки немало прошло. И наконец наставал день закалки. Жимля вздувал горн, Добах брал железным прихватом меч за пяту или за шип – и…

У всех кузнецов свои колдования на закалку были. Кто-то по-простому в воде калил, кто-то в масле, кто-то – и на воздухе: или кузнечиха, или дочка кузнецова скакали во весь опор на коне, держа на отлёте раскалённый меч. Про рохатых кузнецов недоброе сказывали, не говоря уж про дварей…

Добах был мудр. Он калил в сале. Делал эти пласты Мураш, скалывая, когда надо, острыми щепочками: свиное сало, каменная соль, мясо нежное; снова сало, снова соль, снова мясо, потолще; и так слоёв шесть-семь, и в общем где-то с пуд всего. Чистая холстина расстилалась рядом со столом… Добах брал прихватом меч за пяту или за шип – и с нажимом и потягом отрезал пласт; сало как раз переставало шкворчать, когда он доводил клинок до последнего, нижнего слоя. Второй раз погружал он клинок в пламя, грел недолго, зато студил медленно, покачивая и кружа им в воздухе. Мураш в это время запускал в горн следующий клинок – и шёл сгребать обрезки сала в корзину. Запах стоял…

Когда всё кончалось, Добах и Жимля оставались точить и полировать готовьё, а Мураш волок тяжёлую корзину в коптильню к батяне Ершу, тестю Жимли. И долго потом подкреплялись они на работе этими копчушками.

Вот и сейчас: волок-волок Мураш корзину к Ершу, а навстречу ему Игашка, младшая дочка батяни, а в руках у неё короб берестяной, тряпицей прикрытый…

– Проснись, командир, – появился откуда-то из-за угла Барок. – Решать надо…

8

Обуз был не воинский и не купеческий, а поселянский: три дюжины крытых дороб с колёсами выше человека, в доробы запряжены волы, а лошади бредут на привязях; на некоторых едут парнишки с луками в руках, и ещё человек двадцать верховых разбросаны вдоль обуза: кто впереди, кто в серёдке, кто замыкает. От ватаги защита, да; а от боевой силы… смех. Разве что сослепу кого поранят.

Мураш пересчитал лошадей. Сорок семь. Это половина отряда с подменными окажутся… ну и дело большое, громкое… и хлебный припас…

Заманчиво.

Но и уходить придётся сейчас же, новую лёжку бить, это опять день-ночь без отдыха. А главное – отречения не совершивши, на такое дело идти…

– Пропускаем, – сказал Мураш.

– Что ж ты, командир… – выдохнул Барок. И Манилка посмотрел косо, не одобрив.

– Я сказал, – отрезал Мураш.

И пополз с пригорка. От свежей травы – дурел просто.

9

Отречение, дело нечистое, тёмное, на собачий час пришлось. Огонь растравили в яме, Мураш кинул туда по листку белены, вороньего глаза, молочая. Все сидели, смотрели, дышать забыв. Мураш снял с шеи малый кружель, пресветлого солнышка-Ра образ нательный, задержал в руке, греясь в последний раз…

Потом плюнул на него. Сказал:

– Отрекаюсь и проклинаю тебя, Ра…

Горло перехватило, не досказал похабную фразу. Просто бросил кружель в огонь. Кожа и береста вспыхнули жарко.

За ним и другие снимали образы, кто на шее носил, или из кишеней поясных доставали, а Манилка – и вовсе из заплечного мешка. Раскладная кинига тихо плакала в руках у Манилки, он в неё смотрел, шевеля губами, потом выронил из рук в огонь – и долго был как мёртвый… Рысь свою Рось ясную бесценную в руках измяла, изорвала; бросила, проклиная. Не сдержалась, ушла от огня. Беляна следом – утешать. Кто бы её утешил… У Барока, веру сохранившего прежнюю, образок Единого; долго смотрел Барок, что-то думал; последним плюнул, швырнул в огонь с силой.

Теперь они все были почти и не людьми, а так – беззаконными сиротами. И за злодейства за все свои отвечали сами и только перед собой, не срамя своих богов.

10

Обуз с юга они пропустили – похоже, то были солевозы со своими приземистыми телегами, накрытыми от дождя камышом. Всего три лошади на весь обуз, а больше и взять нечего.

И тут же появился обуз с севера, такой же, как вчера – поселенческий. Немного поменьше, доробы и лёгкие дроги, тех и других по два десятка, но в общем коней сорок набиралось. Охрана была так себе.

– Берём? – спросил Мураш – и, не дожидаясь ответа, повторил: – Берём.

…Они-то небось думали, что это простой ватажный щипок – отщипнут чуток и пропустят. Потому и верховые топтались на месте, не разгоняясь. Ждали, надо думать, когда из середины подъедет старшой. Не впервой, наверное, было – встречаться с ватагой; знали: биться – себе дороже.

А когда поняли, что всё не так, было поздно.

Мураш, ни на кого внимания не обращая, подошёл к передней доробе и зарубил обоих быков. Всё: дорога была перегорожена, проехать не мог никто. И уж развернуться – тем боле.

На него бросились верховые, толкаясь и мешая друг другу – их тут же поснимали стрелами, а двоих, кто до него доскочил, Мураш снизу вверх проколол сам, драться они не умели и думали, что ежели ты на коне, так и король.

В минуту, не больше, верховых не осталось, кони скакали куда попало, все обезваженные, пустосёдлые. Из дороб и дрог лезли мужики и парни, кто с мечом, кто с дубьём…

Их убивали враз.

Только вот потом самое тяжкое настало – из-за чего и от богов отреклись…

Но кто сумел спрятаться – тех не искали. Кто убегал – давали убежать.

Уходили уже верхами, прихватив и шесть коников подменных. Взяли еды и питья. Остальное – пустили под огонь.

Долго слышно было, как ревут недорубленные быки.

11

Восемь дней прошло, ой, погуляли. Огнём, полымем да углями дымными отмечен был путь; да кровью. Три новосельских деревни дотла спалили, земледелов гонорных всех перерезали, тою землёю им рты набив; и хуторов малых числом пять; хуторян же на дубах развешали. Два обуза огромных, невиданных, начисто разорили, а мелким и счёт разошёлся: кто говорил семь, кто – и все десять. На рохатский лёгкий разъезд засаду сделали, трое задних только и ушли…

Своих потеряли немало: из тех, кто ещё в Бархат-Туре под руку Мураша встал, девятнадцать в сёдлах сидели; а всё одно сотня сильно прибыла: шестой десяток Мураш строил, думая, под кого б его подвести; и выходило, что под Рысь.

Прибывала сотня за счёт батраков да рабов черноземских, которых в деревнях-хуторах немалым числом было, да в каменоломнях-каторгах расковали и вывели пленных воев своих, и кто хотел и мог под копьё встать – тех взяли. Прочим, итильским, да гонорским, да иных племён ватажникам и татям просто ключи бросили: живите, как вывезет.

И ещё на каменоломнях тех взяли полвозка дробнуго зелья. Хорошо, Барок, среди горынычей поживший, знал, что это такое, а иначе так бы и бросили… а то и подпалили…

Страх теперь поперёд сотни далеко бежал. Уже тысяча страшилищ с костяками вместо лиц на блед-конях огнедышащих сметала всё на своём пути, оставляя позади мёртвые трупы и пепелища-пожарища, а на перекрёстках дорог мощёных – горы отрезанных голов. Кровь высоко стояла в мельничных прудах заместо воды… По кличу боевому «Хай!» стали звать их урук-хаями (то гонорные, во всём подделывающие себя под гельвов) или урус-хаями. И видели их уже в каждом кусте тёмном…

Наконец мольбы натерпевшихся страхов и ужасов новосельцев дошли до ушей военных начальников.

12

На конях не скроешься и не стешешь след. Затеряться, схорониться, что в лесу, что в степи – можно только пешему. Но и погонщик, пока он верхами, след твой видит плохо: ему, разобраться чтоб, надо спешиться, а то и нос к дерьму поднести да на коленках поползать… Так на так оно и выходит.

Наседали гонорные. Поначалу хотели малой силой взять, просто вися за спиной. Не вышло: у Мураша уже каждый вой по подменному конику имел, так что висеть подолгу даже у гонорных крылатых гассаров, мнивших себя лучшей конницей Средиземья, не получалось. Два раза Мураш бил их – бесчестно, в спину, сперва на гатях болотных, а после на переправе – отправляя перед тем вперёд десяток погонщиков со всеми подменными кониками в поводу, а сам с воями затаиваясь в месте укромном и быстрых да гордых крылатых вперёд себя пропуская – в узость и неудобь…

Но быстро сила вражья росла. Дороги, высотки, мосты, броды – скоро все места, которые миновать трудно, оказались заняты постами, в деревнях обнаружились гарнизоны, у лесных троп появились засидки лучников-невидимок. Никто не выжил из тех, в кого попали тонкие стрелы с голубым оперением.

Пора была уходить от Итильского тракта, а Мураш всё ещё не знал и не был уверен – а сделал ли он своё дело, надёжно ли выманил из огородца вражью силу? Пленные говорили рузно; а некоторых пешек и вообще с переправ сюда перебросили, и о делах тутошних они знали меньше самих урус-хаев…

Следовало так обидеть врага, чтоб взъярился, чтоб багрец ему взор и разум застил.

На четырнадцатый день Мураш всё рассчитал – и решился.

13

Вниз по течению Пустыки – вёрст двадцать от полуночного уреза Моргульской долины – начинается Глинопесь, неудобьсельная чересполосица длинных узких озёр, болот, песчаных кос и глиняных отрогов. В давние времена, когда Итиль был в силе и Черноземье ему дань платило, когда серебром, а когда и кровью, – затеялись итильские каганы соорудить через Глинопесь дамбу, а над Пустыкой навесить мост. Зачем оно им сдалось, непонятно – на том берегу Пустыки до самых Окоёмных гор густые леса; брёвна, может, хотели возить? – так в самом Итиле леса не хуже. В общем, осталась дорога в никуда, но прохожая вполне себе и даже проезжая. И мост цепной на совесть скован, держится. Зовётся почему-то: Каинов мост.

Дорога от Моргульской долины к дамбе есть короткая – не через тракт и потом старую торцовку, а почти напрямик, по пересохшей тальниковой старице, под невысоким глиняным обрывом. Ну, каким там невысоким – в пять ростов, местами и в десять…

И, сбив вечером заставу у мосточка по закатную сторону от тракта и захватив большой богатый хутор (к старым хозяевам-итильцам пристраивались гонорские родственнички, рядком их так и повесили – почти всех), Мураш и Барок разыграли перед дедом и внуком, которых как будто бы не нашли в курячьем загоне, ссору: куда, дескать, идти дальше. И Мураш победил, доказав, что идти надо на Глинопёсь, на Каинов мост.

Тщательно все шумели, чтоб не слышно было, как дед-шархун с внуком кур куролесят да потом через забор на конюшню лезут…

А когда ускакали те, Мураш оставил Рысь с остатками её десятка – всего четверых, чтобы под утро хутор запалить, а самим отползти в сторонку и затаиться, и повёл остальных к той дороге по пересохшей старице. Все лопаты и заступы, что на хуторе были, разобрали, мешки пустые, сколько нашли, да ещё горбылей от забора поотрывали – чтоб у каждого было по горбылю, а кто сильный – то и по два.

14

Делали так: в ночи, почти на ощупь, копали в обрыве длинную нишу – два локтя в высоту и четыре – в глубину. Глина, слежавшаяся да сырая, подавалась плохо, но – копали, аж пар валил. Десять человек Мураш отрядил за тальники собирать окатыши да гальку в мешки. Уже по сумеркам – разложили в глубине ниши просмолённые колбаски дробнуго зелья, проковыряв их там, где Барок велел, горбылём оградили, по эту сторону горбыля в мешках хуторских положили окатыши да гальку. Глиной забросали-замазали – ничего не видно.

Немаленькая работа сделана – почти двести шагов длиной ниша получилась. С галькой немного промахнулись, и под конец уже бегали-таскали просто так, без мешков, в подолах…

Зажигать должен был Барок сверху, с обрыва. Прокопал от ниши колодец узкий с воронкой наверху, под колодцем зелье распушил. Туда, в колодец, должен он будет бросить смоляной шарик горящий – заранее заготовил.

Ну а там – как повезёт.

15

Повезло.

Только разложил Мураш сотню свою за тальники да сверху проверил, не видно ли, – показался дозор пеший. Мураш распластался и чуть попятился даже, ну его, этот дозор, пусть бежит. Лежал и слушал.

Мягко пробежали, быстро, без одышки.

Гельвы.

Стал ждать.

Вот и колонна…

Эх, вот же ж не додумали! Надо было собойный очак растеплить и после от него огонёк делить. А Барок масляную лампадку ладонью огораживал, и в последний миг возьми, да и опрокинь. Ну, не совсем в последний, однако ж…

Заторопился Барок, чиркнул огнивом. Ещё и ещё. Тихо выразился.

От пота рабочего отсырел трут.

Бежит колонна. Гельвы не любят ездить верхом – а вернее, коники не любят гельвов, бесятся под ними. Зато гельвы бегают под стать верховым. Мураш знал: на средних статей лошадёнке он гельва накоротке обгонит, конечно. Но за дневной переход так на так может выйти. А ежели гнать без передыху, то гельв верхового загонит. Сам никакой после этого будет, бери его голыми руками, но – загонит.

Свой трут перебросил он Бароку. Тот торопится, не попадает искрой. Огниво же – оно любит, когда его спокойно пользуют…

Попал. Вскурился дымок.

Щепицу смоляную, а теперь…

Выскользнул шарик из пальцев и канул.

Кисет тряхнул – высыпались другие. И – мимо руки.

Всё. Пробежит сейчас колонна…

И тогда за тальниками встали Савс, Тягай, Дрот, ещё двое новиков, Мураш в затемнении имён вспомнить не мог, натянули луки, пустили стрелы…

Это с гельвами-то тягаться в лучном бою!

По короткому крику колонна стала, как один человек (а не слышно, в мягких сапогах бесшумно бегут, и если б не проглядывал Мураш сквозь густую траву, ничего бы не понял; разве что смысл криков Мураш различил бы ухом), налево развернулись, в две шеренги встали, одна шеренга на колено, другая стоя, луки вздеты, стрелы легли – и тетивы хлопнули, как волна на берег ложится: от хвоста колонны к голове громкое «шшших!» прокатилось. И тут же поднялся Барок. Лук напряг, а на луке огненная стрела дымком да искрами плюётся.

С гельвами тягаться в лучном бою…

Сразу несколько стрел пришли в Барока – снизу вверх, под стёгань. Но и Барок свою стрелу выпустил…

Сначала белый дым да синий огонь вылетели столбом – как раз перед Бароком, и он медленно-медленно в этот дым клониться стал. А потом глухо ухнуло – и взревело вдруг страшным рёвом, коротко, но так мощно, что земля вылетела из-под ног, и там, внизу, где была дорога и гельвы на ней, сделались дым и мрак.

И Мураш, не помня себя, слетел по обрыву, держа меч на отлёте…

16

Ну, надо было повременить. Уже неслись, как поток по камням, ныряя в тальники и выпрыгивая высоко, его вои – с присвистом, с гиком, с «Хай-хай-хай!» – но ещё шагов сто до них было…

Никогда Мураш такого под ногами не видел, но и гельвы выжившие тоже – снуло шевелились, тыкались мимо. Трёх рубанул Мураш, пока не встали перед ним другие трое – наверное, чуть одыбавшие. Перешагивая через мёртвых, которые ещё ворохались под ногами, и оскальзываясь на крови и дерьме – закружились медленно, опасливо, но и опасно – ох, знал Мураш умения гельвов биться, меч у них лёгкий, гибкий, клинком защищаться надо умеючи, а то обтечёт твой клинок гельвская сталь, и нет руки. Один на один с ними выходить, и то тяжко, думать надо, а тут – против троих.

Но были гельвы всё ж битые и ошеломлённые, а Мураш… что-то подхватило Мураша и понесло.

Таким оно и бывает, упоение боем – хватает и несёт, и ничего тебе не страшно, и сил только прибывает, и удары проходят все. Он положил изумлённых двоих – и положил бы и третьего, но остриё жёстко легло на остриё, и сломались оба меча.

Схватились вручную. Здоровенный был гельв, чуть не на голову Мураша выше и в плечах шире, хотел было Мураш его на калган взять, не достал или достал плохо, покатились оба в канаву. Обрубок своего меча гельв не выронил, там какой-то шип продолжал торчать, Мураш руку его поймал, но гельв наверх перекатился и стал тушей давить. Мураш дал ему повозиться, улучил момент, когда тот чуток приподымется, и двинул коленом между ног. Гельв попытался сложиться пополам, Мураш, не теряя времени, выбил вбок его обломок, дотянулся до своего ножа – и содрал с морды гельва эту их серебристую сетку, кольчужку мелкую-мелкую, которая и от ножа защищает, и от стрелы на излёте…

Содрал и обомлел: гельв был чёрный. То есть угольно-чёрный, с вывернутыми пепельными губами и синими белками глаз. Ну, в общем-то, Мураш знал, что такие бывают, но одно дело знать – и совсем другое увидеть, да не где-то, а верхом на себе.

Миг изумления чуть не стоил ему дорого, но нет, успел он ткнуть эту невидаль ножом под ухо – и, уже перекатив чёрного под себя, уже вставая, чтобы не измызгаться кровью, которая сейчас струями ударит, заорал страшным шёпотом:

– Я тебя звал сюда? Я тебя звал? Я тебя звал? Хоть кто-то – тебя звал?..

Гельв зажимал ещё рану ладонью, но глаза у него мутились, а рот дёргался – может, тоже что-то сказать хотел.

17

Всех, кто от каменного удара уберёгся, срубили – всего сто восемьдесят шесть мертвецов насчитали посланные Беляна и Кречет. Быстро велел Мураш с мёртвых гельвов шейные чепи поснимать да наугад три десятка заплечных мешков прихватить.

Своих мёртвых Мураш велел не бросать здесь (а раньше – бросали), грузить на подменных и вывозить. После схороним. Пусть думают, что мы тут своей крови не отдали…

На самом деле – отдали, и немало. Дорого стоила оплоха Барока-покойника… Сам погиб, Савс погиб, Дрот погиб, Тягай погиб, Мумча и Талыза, только что пришедшие в сотню братья-погодки – погибли. Старый Хитро, лесознатец, на него у Мураша большой расчёт был – тоже погиб. Ещё четверо ранены были стрелами и шестеро – мечами, и тех четверых можно было тоже причислить к мёртвым… а если для шестерых этих не найти крова и покоя – то и троих из них тоже.

Четверть сотни ушло. Ну, чуть поменьше четверти…

Ладно, сказал себе Мураш. Уж после такой-то резни – взбеленятся. Это не земледелов грязных да вонючих покрошили, это цвет закатного воинства. Такое не прощают.

Надеяться будем изо всех сил – что не прощают…

18

Не простили. Хлынуло наконец войск на тракт и в окрест тракта – как воды из прорвы. Точно, весь огородец в долине теперь пустой окажется…

Давай, царь Уман, не подведи, не промахнись. Зря ли тебя так зовут? Зря ли тебя князцы наши заедино в главные начальники избрали, хоть ты не черноземец, а синегарин? Не подведи, царь!..

Мураш в голове имел, что только в одном случае узнает, получилось ли у царя Умана, – если вернётся сам в Бархат-Тур. А в том, что не вернётся, он не сомневался. Слишком овражиста теперь дорога туда…

И всё же металась сотня Мураша между трактом Итильским и Пустыкой ещё полных четверо суток. Спали в сёдлах. Кони начинали бредить, падали, пена белая шла.

Люди… а что люди? Как могли.

Хоть ночь надо было дать роздыху.

Уронили себя в крапивах у хутора, ими же и спалённого, один амбар остался. Гарью несло мокрой, пёсьей, – и труповщиной. Поставил Мураш сороковых, наказав – только ходить, не останавливаться, не присаживаться. Слушали его, кивали. А глаза плавали…

Как ты там, царь? Знать бы…

Отрядил двоих к колодцу – воду проверить и принести, ежели годная. У кого собойные очашки уцелели, те их вздували, думая и кулеша сватажить… А у кого не уцелели или не было в заводе, просто сала с сухарём приняли в утробу – и под попонку.

Сторожно прошёлся Мураш взад и вперёд; а что он сейчас мог? – ничего он не мог. Луна сияла посередь неба, как поднос серебровый начищенный; звёзд не было. Хорошо хоть, не лес здесь, а то в лесу гельвам раздолье… Что-то тревожило, тревожило сильно, он не мог понять.

Но он всегда при такой луне был тревожен и тосковал.

Беляна, сороковая, перешла ему путь, держа на сгибе руки лёгкий гельвский меч. Свой она третьего дня утопила по-глупому. Хотел ей что-то сказать, подбодрить, не нашёлся.

Себе самому Мураш на собачий час сурок назначил. Велел разбудить.

Уже во сне понял: ни одной вороны, ни одного ворона мертвоклюющего он здесь не услышал…

19

Очнулся в путах, да и не очнулся вовсе, а вроде как помер – такая мука была. То ли с угару, то ли с перегару – лопалась голова, очи лопались, и всё жарко и мутно неслось по кругу.

Не выдержав, не понимая, что вокруг, что внутри – заорал.

От крика, от натуги, что ли – всплеснуло белым огнём в глазах, и стало сплошное ничто.

20

Потом понял, что развязывают ему руки. Тело было ватное, мятое, глупое. Голова ещё глупее. Болело всё огнём. Шевельнуться попробовал, не смог.

– Ш-ш-ш… – сказал кто-то, за темнотой кромешной невидимый.

– Что… – начал Мураш, но почувствовал пальцы на губах. Потом ухо уловило тепло:

– Молчи. Это я, Рысь. А ты молчи. Ты себя не видишь…

Мураш согласно кивнул. Зря он кивнул, в голове что-то болталось тяжёлое, острое – и за всё цеплялось.

– В плену мы, – одними губами шептала Рысь, прильнув. – Ты да я. Остальных, говорят, побили всех. Как – не спрашивай, не знаю. Нас зачем-то держат. Я тебя и узнала-то с трудом, обожжено всё…

– Пить, – все-таки шепнул Мураш.

– Сейчас…

Рысь поила его так: набирала в рот воду где-то далеко, возвращалась – и приникала к его разбитым и сожжённым губам. Раз за разом.

Потом рассказывала.

Самою Рысь и людей её выследили и нехотя сдали рохатым здешние поселенцы исконные, итильцы. Живыми не всех взяли, троих только, и стали конями на части рвать, одного порвали, Митошку, а тут нате – разъезд роханский. Препираться стали: дескать, велено было живыми, живые нужны. Поделили в конце концов: Рысь поперёк седла бросили и увезли, а Лутик-Двупалый остался – и за себя платить, и за неё.

Везли через переправу – долго.

Вот, сидит теперь здесь, в темнице крепости Рамаз, и не знает ничего – ни сколько дней прошло на свете, ни пало ли Черноземье, – ничего. Вчера приволокли ей и бросили связанного и обожжённого человека: выхаживай, мол, – и Мураша она распознала не сразу, а единственно по бреду. И раньше, в ночёвках, и сейчас – звал он Вишенку…

У Мураша застыло сердце, о другом и думать забыл. Вишенка, младшая доченька, пропала этой зимой, и не видел он её мёртвой, как всех остальных своих чад и домочадцев. Значит, жила она в нём, раз он с нею разговаривал.

Не сразу, но начал Мураш шевелиться, потом вставать. Стыд его подгонял.

Глаза не разлеплялись, и промыть не получалось никак. Так и тыкался в темноте. Но руки и ноги были уже почти свои – разве что дрожали. Холод бил его.

Рысь помогала, обмывала горелые места водицею. Много было горелых мест. Он не стонал, она стонала.

Есть давали сырой кислый хлеб и непонятную хлебню. А сколько раз в день давали, понять не получалось, то же и Рысь говорила – ни малейшего окошечка нигде, весь свет от малого медного маслечника на столе. Но и этого света Мураш не видел, только чувствовал правым виском.

21

Как-то лязгнули замки, и Мураша скрутили, навалившись скопом, – будто был он не лядащий да слепой недобиток, которого воробей крылом свалит да мышака в подпол утащит, а тарский батыр, семью мясами откормленный; свалили, помяли и взяли в железа. Рядом, Мураш ухом слышал, так же мяли Рысь…

Так же, да не так: билась Рысь крепко, и кто-то кряхтел и икал от боли. Потому и месили потом Рысь ногами, жутко дыша, пока кто не заорал по-гонорски: «Хватит!» Тогда перестали, отошли. А то бы убили.

Гнали их куда-то вначале по затхлому, после – по свежему воздуху. Дождь падал, пах травой. Завели в помещение, жаркое, мокрое, склизкое. Железа не сняли, одяг ножами порезали, велели мыться. Мылись под гогот.

Дали накинуть какое-то хламьё. Погнали дальше.

Когда запахло пережжённым зерном, Мураша усадили на низкую скамью, и чьи-то твёрдые тонкие пальцы, похожие на жучьи лапки, стали ощупывать его лицо. Что-то сказали по-гельвски, Мураш не понял, пожал плечами.

– Она сказала: «запрокинь голову», – голос Рыси он узнал, хотя мог и не узнать, сквозь такую боль голос тот протискивался.

Мураш запрокинул голову, снова с трудом вытерпел прикосновение жучьих лапок. Потом правый глаз словно вспыхнул – боль была синяя, холодная, острая. Он зарычал и попробовал зажмуриться, но твёрдые пальцы-коготки разодрали его веки. Свет хлынул туда, где давно уже не был.

Что-то яркое и мутное виделось ему, и плыли свекольные пятна.

– Она говорит, всё почти хорошо, – издали донёсся голос Рыси. – А другого глаза у тебя просто нет, вытек он, – добавила Рысь спустя.

В глазу темнело не скоро, пятна собирались в лики, но так и не успели собраться: погнали Мураша с Рысью дальше. Лекарка гельвская дала Мурашу тряпочку, пахнущую смолой, её он и прикладывал время от времени к глазу, который и слезился, и гноем сукровичным тёк.

Рысь неузнаваема стала, лицо разбито всё и искровавлено, и нос порван. И тоже одноглазая, второй затёк чёрной гулей, даже щелки не видать. Но целым глазом синим – усмехается.

Посадили в закрытый возок, повезли. По звуку колёс судя, по каменному тракту везли, а значит – в Монастырит. Ехали молча, о чём поговорить можно, когда с каждой стороны по стражу – сидят, подпирают?

Скучен был путь.

Однако ж доехали.

22

Когда сказали, что привезли их на суд, Мураш аж засмеялся-закашлялся. Суд! Выдумать такое…

Но вот – поди ж ты. В каморе заперли, но в тёплой, с окошком зарешёченным, и еды дали забытой: каши трёхкрупенной с маслом и взвара горячего. В отхожее место водили. Ещё раз вымыться заставили, теперь уже порознь, и не торопили никуда, и щёлоку дали не едкого – но вот одяг оставили лохмотный, хотя и чистый.

В окошко видна была стена Монастырита и башен несколько. Солнце, привычное уже, могло и заглянуть на закате дня.

Так и оказалось.

Но вот как раз когда «Ура!» шепнули Рысь с Мурашом, пришёл гельв.

Говорил он по-черноземски верно, хоть и медленно, и слова ставил не так, как обычно их ставят люди. Но понять его можно было легко.

Сказал гельв, что заключены они в крепостце, нарочно выделанной для воев, воинскую правду преступивших. И каждый ждёт суда по делам его, и многие ждут уже и по два года, и по три – это из тех, кто под стены Монастырита ходил с Уроном покойным. Хотел Мураш спросить, их-то за что держат, но не стал – плохо мысли ворочались, блевотно становилось от малого напряга.

Но их вот, Мураша и Рысь, судить будут скоро, потому что вина их проста и непременна. И всё равно по законам гельвским даже таким татям положен судный защитник, вот ему и выпало быть.

Зовут его Хельмдарн.

– Забавно, – сказала Рысь раздутым языком сквозь щерблёные зубы и губы, которые шевелиться не хотели. – Надо же было для такой глупости нас сюда волочить да ещё подкармливать…

Гельв Хельмдарн принялся объяснять, что нет ничего выше закона, и Мураш по дыханию уловил, что Рысь объяснений не слушала, а готовилась сказать что-то вклин. Набрала воздуху.

– Тебе защищать нас велели – в наказание или в честь? А, Хель?

И гельв оборвал свою речь. Горлом свистнул.

– Так это ты? – прошептал он.

– Я. Что, не пригожа?

Гельв вскочил, подбежал, наклонился.

– Не может быть… Ты.

И снова сел, весь белый, дрожа губой. Глаза обиженные, огромные, со слезой внутри.

23

Ничего Рысь после не рассказывала, да Мурашу рассказов и не надо было, как-то оно всё само собой узналось: любовь у неё была с этим парнем, да такая, что человека живьём в тонкий пепел сжигает. И когда порушилось всё, когда их, как сцепившихся котят, друг от дружки оторвали, внутри гореть продолжало…

У гельва у этого – тоже.

Никак не мог сейчас Хельмдарн поверить, что та давняя его печаль – и есть вот эта страшная заскорузлая череполикая урукхайка с топором в правой руке и с сечом в левой, и по колено в крови. Потрясло его.

Но взял гельв себя в руки, не сразу, но взял. Для суда нужно было найти оправдание действиям подсудимых…

Негоже нам оправдываться, сказал Мураш, да и перед кем? Мы от богов своих отреклись, так чем ваш суд нас может пронять? Да и нет у вас над нами суда, как нет у детей права судить стариков – огней и мук очистительных вы не прошли. Но если хочешь послушать, так слушай…

И голосом скрипуче-ровным, как санный путь, стал рассказывать про день, когда взорвалась Ородная Руина, и как потом перебирали руками распавшиеся дома в восходных, особо пострадавших городцах и слободах Бархат-Тура, доставая мёртвых и обожжённых, и редко когда целых; как видел сам, своими глазами, запечатлённые на кирпичной стене тени сгоревших в той чудодейной вспышке; как ушло лето, и не стало урожая на чернозёмных полях, когда-то кормивших всё левобережье; как пал скот, пали кони и стали падать люди; как ходят чёрные бабы по развалинам и роются, а что ищут, не говорят; как ездил он разбирать вину между тарскими племенами и востоцкими, потому что кто-то вырезал стойбища сначала одних, а потом других, везде оставляя слишком много слишком явных следов…

– Хватит, Мураш, – сказала наконец Рысь, еле шевеля губами. – Видишь, Хель заскучал…

Тот посмотрел на неё. Что-то сдвинулось в глазах, как бы моргнуло, хотя веки не шевельнулись.

– Да, – сказал он наконец. – Месть. Наверное, я понимаю…

– Это не месть, – сказала Рысь. – И ты ничего не понимаешь.

24

На следующий день он пришёл рано, принёс корзину из белой лозы. Мурашу казалось, что внутри тоненького гельва что-то гудит-звенит, как пчелиный рой.

В корзине были сладости в основном – наверное, вспомнил, как угощал любу в монастырицких розовых чайных. Рысь засмеялась; точнее, можно было догадаться, что это она так смеётся.

Но пирожное съела. Наверное, чтобы не обижать.

– Что тебе будет за нас? – спросила.

– Не знаю, – сказал Хельмдарн по-черноземски. – Будет зависеть от суда. Как пойдёт суд. Что он решит. Рассказывайте мне… хоть что-нибудь.

Но вместо этого говорил сам. Что сотню Мураша опоили сонным зельем, заправив им колодец. Много колодцев в округе было им заправлено. Бесчувственных, покидали всех в амбар и амбар запалили с четырёх углов. Правда, вытащили из полымя нескольких – Мураша вот и ещё кого-то, – потому что подоспел малыш от йеллоэля– если не ошибался Мураш, то так назывался по-гельвски военный наместник всего края (а имени его он и не разобрал).

Но кого ещё выволокли тогда и где они сейчас, Хельмдарн или не знал, или не мог сказать.

Остальные в огне проснулись…

Про военный городец на Морготской равнине и про укромы потаённые Мураш не спросил. Мог гельв и соврать.

25

Три дня так прошло; словно чего-то ждали. На четвёртый – повели судить.

Перевязали чистым. Одяг поновее дали и плащи серые.

Вели долго: по лестницам, по переходам, потом через площадь. На площади ставили помост огороженный. Головы рубить, что ли?

Сыпал дождик, Рысь приостановилась даже, голову задрав, лицо под капли подставив. Ей даже позволили так постоять, потом подтолкнули, но не грубо, а почти по-свойски.

Завели в высокий зал, светлый, прохладный, по углам деревья в кадках, колонны вьюнами обвиты. Стол на возвышении поперёк, два стола вдоль.

Посадили за стол на крепкую скамью со спинкой, железа ручные и ножные прихватили замками к тяжёлым кольцам в полу и к шкворням под крышкой стола. Со стороны: сидит себе человек и сидит. Встать может. Что ещё нужно в суде?

Два гельва в парадных, чёрных с серебром, узких кафтанцах и с обнажёнными сияющими мечами встали за скамьёй.

Рысь наклонилась к Мурашу, сказала тихо:

– Я тут послушала, что говорят. Не всё поняла, но что-то у них сорвалось из затеянного. Сказали, готовились к пиру, а приходится просто ужинать.

– Так и сказали?

– Ага.

– А ужин-то ещё и подгорел…

Они посмотрели друг на друга и засмеялись. И потом ещё несколько раз, переглянувшись, фыркали и потом утирали проступающую на губах кровь и сукровицу.

Пришёл Хельмдарн, сел рядом с Рысью. Ободряюще похлопал её по руке. Страж предостерегающе каркнул.

По правую руку от Мураша, но поодаль и подчёркнуто отдельно, села гельвская барышня, не в военном, но в чём-то очень похожем, положила перед собой несколько книг. У барышни были белые бровки и белые нежные детские волосики завитком. И острое ушко с серьгой: звёздочка и полумесяц. Серьга вздрагивала.

Несколько гельвов – в военной парадной одежде и в простой – вошли и сели за стол напротив. Потом на середину вплыла, иначе не скажешь, гельвинка в серебряном плаще, воздела руки, что-то спела.

Все поднялись.

Мураш остался сидеть, и Рысь, шевельнувшаяся было, просто села прямее.

Их толкали в спины, коротко и точно били в больные места, но они продолжали сидеть.

Трое гельвов, вальяжные, как тарские хабибы, вышли откуда-то сбоку и сели за третий стол, что на возвышении.

Тот, что посередине, сделал знак, и настала предельная тишина. Он обратился к соседу слева, и тот громко задал вопрос. Барышня с серьгой тут же заговорила – тихо и очень быстро:

– Каллариэль спрашивает, почему вы не встаёте в суде?

– Потому что мы не подсудны ему, – сказал Мураш. – Мы пленные, захваченные на поле боя. Переведи.

Барышня встала и перевела. Села.

Заговорил уже средний, сам. Барышня встала, слушая.