Последняя война окончательно выбила стариков из колеи. Давно следовало влить в состав Девяти Неизвестных свежую кровь, однако этому препятствовали традиции: да и трудно спорить с людьми, самый младший из которых родился за два года до Христа.
Потом нас призвал тот, кого мы знали под именем инока Софрония, а русская история под несколькими иными именами, единственный уцелевший из трех зиждителей Пятого Рима, ныне – номинальный глава Ордена. Даже здесь он носил черную рясу и черную скуфейку.
Он протянул руки для благословения. Правую ладонь пересекал тонкий белый шрам. Именно об эту хрупкую длань преломился дамасский клинок нойона Арапши, любимца Бату-хана.
– Служите Господу и миру, – просто сказал он. – Близок наш день.
За годы учения во мне зародилось, а по прошествии лет созрело и укрепилось ощущение, что Орден наш живет и существует по законам затерявшегося в бескрайней степи форпоста. Мы ежедневно чистим ружья и точим клинки, обновляем запасы пороха и солонины, все ждем неприятеля – но когда он появится, откуда, и кто он будет – узнаем только в решающий день. А мы все равно тупо чистим ружья и выполняем полагающиеся артикулы… И по вечерам у котла с кулешом усатые ветераны рассказывают уже поседевшим новобранцам страшные сказки:
И что самое обидное – далекие всадники, время от времени возникающие на горизонте, не обращают на нашу крепость никакого внимания.
3
Джейку нередко приходилось видеть фотографии трупов и, хотя ни одну из них он не мог рассматривать с удовольствием, некоторые были вовсе не так уж плохи.
Джон Гришэм
– По-моему, я обоссался, – честно сказал Вовчик потом, уже в машине. – Немного, но все равно обидно. Мы так не договаривались, Николай Степанович… Ну, думал я, что крутой мужик попадется, покруче, может, и евпаторийских – но не до такой же степени: не с хвостом же… Какой-то парк юрского, мать его, периода…
– У меня вместо тела один синяк остался, – хмуро сказал Тигран. – Вовчик, ты Галке подтвердишь, что махаловка была, а не иное что…
– Галка мне с детства не верит, – вздохнул Вовчик.
– Зато теперь вы можете действительно купить танк, – сказал Николай Степанович, открывая кейс.
– Много? – спросил Тигран, отворачиваясь.
– Много.
– Это плохо…
– Почему же?
– Всегда плохо, когда много денег. Раздор начинается. Боюсь.
– Да брось, Тигр, какой раздор, о чем ты? – Вовчик удивился вполне натурально.
– Ты не видел, – сказал Тигран. – А я видел. Один армянин всего-то за пятнадцать косых родному брату голову отрезал и азербам принес. Потом мы его: но уже потом. Командир, может… – он замолчал.
– Я понимаю, ребята, – сказал Николай Степанович. – Маневры кончились, начинается война. Думайте.
– Не понимаю, какие проблемы? – фыркнул Вовчик. – Ну, будут деньги. Хорошо. Ну, не будет. Хотя они уже есть. Так ведь обходились же…
– В общем, предложение у меня такое, – сказал Николай Степанович. – Сейчас вы идете в ресторан. Надираетесь. Берете ящик шампанского с собой. Снимаете девок. Возвращаетесь шумно и весело. С песнями, с плясками, с бубнами звонкими. Дежурную в номер тащите. Там, наверное, уже паника. Если же нет…
Короче, постарайтесь так сделать, чтобы на люкс приоткрытый она внимание обратила. А потом – скандальте, съезжайте, требуйте чего-нибудь несусветного.
И тут вдруг Вовчик забился, тонко подвывая. Не сразу стало понятно. что он зашелся в хохоте.
– Ты чего? – спросил Тигран.
– Менты… менты над ящером стоят: я как представил… и героин у него в брюхе… о-ой, счас опять уссусь:
– Вылезь, отлей, – посоветовал Тигран.
Вовчик выпал из машины и, скривясь на бок, шагнул к темным кустам. Гусар приподнялся с сиденья и посмотрел ему вслед.
– Что там? – спросил Николай Степанович.
Гусар мотнул головой и снова лег.
– Показалось, – понял Тигран.
– Вам надо расслабиться, – сказал Николай Степанович.
– А вам, командир?
– Боюсь, что нельзя. Тем более, нас не должны сегодня видеть вместе. Хотя все это, конечно, чушь, но гусей дразнить не стоит.
– Таких гусей не то что дразнить, командир – знать о них не хочется. Вам понятно было, о чем он говорил?
– Да. Сравнительно.
– Он кто? Из космоса?
– Нет. Коренной землянин. Кореннее нас. Для него мы пришельцы незванные…
– Гады, – искренне сказал Тигран.
Гусар опять тревожно заворчал.
– Да что там Вовка копается, сколько в нем воды: – Тигран пригнул спинку переднего сиденья, полез наружу. – Вовка!
Николай Степанович вышел тоже, вытянул из-под приборной доски «узи».
Гусар молча пошел в темноту.
Вовчик стоял в пяти шагах, за кустами, привалившись лицом к забору.
– Эй, боец, – тряхнул его за плечо Николай Степанович.
– Да, – слабым голосом отозвался Вовчик.
– Что с тобой?
– Нормально… уже все… Уже прошло.
– Что было, Вовка? – рядом возник Тигран.
– Нет… это… Сковало меня, ребята… жуть какая-то. Как будто… не знаю. Не могу объяснить. Пойдемте отсюда…
Они сели в машину и поехали куда глаза глядят. Минут через двадцать Николай Степанович высадил бойцов у ресторана «Приют Ермака». Последний приют Ермака, продумал он, глядя в спины бойцов, исключительно рыбные блюда…
– Ты их побереги, – сказал он Гусару. – Близко не подходи, а так, со стороны…
Гусар белой тенью ушел во мрак.
Вернулся пес под утро. Глухой стук в дверь совпал с телефонным звонком.
Николай Степанович открыл, прижимая трубку головой к плечу.
– Явился, бродяга, – сказал он. – Извините, я не вам… Тихонов слушает.
– Начальник уголовного розыска полковник Шапшелевич.
– Здравствуй, Олег Наумович. Что, опять нумизматика?
– Да нет, Николай Степанович, дело куда серьезнее…
Так. подумал Николай Степанович. Или ребята влипли, или я влип. Н-ну…
– По телефону даже как-то и не объяснить… Ты же у нас специалист по всякой нечисти?
– Я? По нечисти? Я, скорее, по древним культам.
– Я не в том смысле. Настоящая нечисть, в натуре. Я же твоего проглота помню…
– И… что? Он у меня как сидел, так и сидит. Срок мотает.
– Машинку я к тебе подошлю. Тут есть на что посмотреть.
– Да у меня своя у подъезда стоит. Скажи, куда ехать.
– Гостиница «Октябрьская». Там тебя встретят…
– Понял. Сейчас чай проглочу да собаке корму задам, всю ночь пробегал…
С начальником городского уголовного розыска Олегом Наумовичем Шапшелевичем у Николая Степановича в свое время возникло небольшое недоразумение, в результате которого они чуть не поубивали друг друга, но потом во всем разобрались и время от времени обменивались взаимными услугами. Шапшелевич раз и навсегда уяснил, что гражданин Тихонов никакого отношения к уголовному миру не имеет, а больше ему ничего и не нужно было.
Мало ли какие люди водятся на свете?
Выносили тело Ящера Абдухакимовича человек шесть. Четверо еле волокли носилки за ручки, и еще двое, продев под носилками скрученное покрывало, пытались облегчить участь товарищей. Рядом уже крутились ребята с видеокамерами, под нос Шапшелевичу совали микрофоны и требовали немедленных, по горячим следам, комментариев. Олег Наумович вяло отбивался. Тут по причине узости дверного проема, не рассчитанного на вынос усопших ящеров, простыня предательски сползла, и толстый зеленый хвост бухнул шипами по паркету.
– Убрать камеры! – сорвавшимся голосом закричал Шапшелевич, но было уже поздно. – Пленку засвечу!..
Николай Степанович приобнял разошедшегося полковника.
– Зря ты, Олег Наумович, – сказал он негромко. – Во-первых, магнитная пленка не засвечивается. А во-вторых, если делать все по уму, ты на этой твари верхом в Москву въедешь…
Золотая дверь. (Поповка, 1897, лето)
Глаза чудовища были круглые и отливали тусклым серебром. Морщинистые веки медленно опускались. Дракон делал вид, что не обращает на меня никакого внимания. Он поднял лапу, поискал, куда ее поставить. Поставил. С неуклюжим изяществом переволок белое брюхо через ствол секвойи, преграждавший ему путь. Сделал два быстрых шага и приподнял тупую морду. Я возблагодарил Создателя, что дракон не может подняться на задние лапы, подобно тиранозаурусу рекс: лапы были не длиннее и не мощнее передних. Это был ползающий дракон. Кожа его отливала перламутром. Чешуйки были настолько мелки, что сливались. Поэтому многие недалекие драконоведы, не покидавшие своих пыльных кабинетов, называли его иногда «голым драконом». Но нам-то, настоящим охотникам в джунглях, хорошо известно, что пронзить эту шкуру возможно лишь клинком из Голконды, закаленным в теле молодого мускулистого раба-нубийца.
Я попятился. Дракон обогнул ствол каинова дерева и приник к земле. Возможно, он почуял меня и приготовился к атаке. Но у меня в руках было кое-что получше голкондского клинка…
Невидимая сеть обрушилась с неба на джунгли, с треском сминая мохнатые пальмовые стволы. Дракон ринулся вперед, но было поздно. Ударившись о незримую преграду, он пометался недолго и вдруг смирился, поняв, что против его древней воли встала другая, еще более древняя сила…
– Коля, кончай жуколиц ловить! – раздалось за спиной. – Минги уже окопались на острове!
Я быстро перевернул банку. Банка была высокая, поэтому тритон не мог ее покинуть без отпускного билета.
– Иду! – крикнул я.
Митя держал в поводу наших лошадей. Остальные воины племени ангирасов уже сидели верхами и проверяли луки и аркебузы.
Я поставил банку в траву, а чтобы не потерять ее, воткнул рядом сухой прут, на который сверху повесил свою соломенную шляпу. Атака началась на рассвете. Солнце стояло уже в самом зените, но атаку в любом случае положено начинать на рассвете. Гром пушек оглушил нас, и белый дым английского пороха поплыл над гладью залива. Визжала картечь. Кони грудью таранили волны.
– Заходи слева! – вскричал я. – Минги – трусливые змеи! Шелудивые собаки!
Воины мои ответили дружным ревом. Град стрел обрушился на нас. Одна пробила мне ухо, да так и осталась болтаться там до конца битвы. Боли я не чувствовал. Потом я велю мастерам племени позолотить стрелу и буду носить как украшение. Все раненые остались в строю, к величайшему неудовольствию противника. Минги вынуждены были покинуть мангровые заросли тальника, где коварно таились. и принять бой в чистом поле. Мы сошлись грудь в грудь. Моим противником оказался реалист Саша Быстроногий Удав. Голкондская сталь против тартесской, ловкость против силы, искусство против коварства. Его вороной жеребец грыз железо. Черные латы мрачно сверкали.
Первым же ударом меча я снес перья белого орла с его вампума. Он ответил прямым выпадом в грудь, я уклонился. Мы обменялись ударами. Искры летели от клинков, озаряя мрак ночи. Кони сцепились и кусали друг друга, обильно роняя на траву кровавую пену. Копыта вязли в песке. Император глядел на нас с крепостной стены в подзорную трубу, скрестив на груди руки, и размышлял, не послать ли нам на помощь Старую Гвардию. Но это было бы позором для нашего славного племени.
Мой противник хотел нанести мне неотразимый удар из-под конского брюха, но, видимо, в горячке боя забыл, что лошадь неоседлана. Он рухнул плашмя, и доспехи взгремели на павшем. Я рванул поводья на себя так сильно, что и сам едва не слетел. Голова Быстроногого Удава оказалась как раз между копытами Зорьки:
Тут чей-то аргамак толкнул Зорьку, и она рухнула на бок. Я успел соскользнуть.
Зорька вякнула и поднялась. Быстроногий Удав лежал неподвижно, раскинув руки.
Бой кончился. Мы все сгрудились вокруг Саши, не зная, что делать. Если бы он нахлебался воды из пруда, тогда дело ясное: перегнуть через колено и колотить по спине. А здесь… Кто-то побежал за водой.
– Что, гимназия, загробил парнишку?
Семинарист Меняйло шел на меня, расставив руки. Странно, что этот великовозрастный парень принимал самое деятельное участие в наших забавах.
Видно, в родной бурсе крепко ему доставалось, а тут он чувствовал себя набольшим.
– Ты полегче, – сказал Митя. – Тебе тут не бурса.
– Не надо, я сам…
Драться всерьез мне приходилось редко. В нашей гимназии это было не принято.
И только на улице, сталкиваясь с реалистами или «сизарями»…
Меняйло медведем шел на меня, я сделал шаг в сторону и наступил на быструю ногу Быстроногого. Он заорал и ожил.
Тут заорали все.
Так не суждено было реалисту Саше стать первым моим покойником…
Красные расстреляли его в Крыму. Стеклянную сеть я обнаружил перевернутой. Дракон ушел, и следов коварной твари я не смог различить в наступающих сумерках, потому что на берега озера Виктория-Ньяса ночь приходит рано и сразу.
Шестое чувство. (Москва, 1934, август)
Такой наглой, трудоемкой и бессмысленной акции «Пятый Рим» еще не проводил.
Причем скажу не без гордости, что сам был ее инициатором.
Все это напоминало то, что на фронте именовалось «тухта»: ничего не решающая, но эффектная и заведомо успешная операция для поднятия духа войск…
Готовиться я начал еще в марте, когда сумел убедить Софрония в желательности и целесообразности присутствия нашего человека (в скобках: меня) на грядущем Съезде писателей. Будь здесь Брюс, я мог бы распинаться до второго пришествия; Софроний же был человеком сомневающимся, но при том и рисковым.
– Что же, – решил он, наконец, – пожалуй: нехорошо без пригляда оставлять…
Наверное, теми же словами мотивировал и Сталин необходимость создания единого Союза Писателей.
Весь апрель и половину мая я проходил курс омоложения. Это настолько неприятный процесс, что стоит о нем поговорить особо. Я стал гораздо лучше понимать Ашоку…
Сорок дней следовало соблюдать пост, утоляя жажду исключительно майской росой, собранной с ростков пшеницы, а голод – единственным куском хлеба. На семнадцатый день полагалось кровопускание, и только после этого начинался прием раствора ксериона в малых дозах, постепенно нарастающих вплоть до тридцать второго дня. Потом опять кровопускание, укладывающее вас при такой диете на целую неделю в постель. Мало того, постель приходилось постоянно менять, потому что человек впадал в некое подобие комы и за деятельность организма не отвечал. Потом начиналось кормление легкими блюдами и прием того же снадобья, но уже в гранулах – то есть в настоящих дозах. Постепенно во сне у человека выпадали волосы, зубы, ногти, отслаивалась и сползала кожа. На тридцать девятый день все это безобразие завершалось приемом десяти капель эликсира Ахарата в двух ложках красного вина. Наступал день сороковой, и вы могли считать себя обновленным. Правда, еще две недели было невыносимо тяжело: страшно чесалось все тело и резались новые зубы…
С тех пор я стал гораздо терпимее относиться к вопящим младенцам.
Покуда я мучился, мне выправили новые документы. Теперь я был белым кыргызом, представителем исчезающе малой народности, ютящейся в хакасских степях, жертвы царского самодержавия и помещиков-эксплуататоров (откуда в Сибири взялись помещики, мне неведомо), поэтом-двуязычником и переводчиком народных эпосов. Так что мое включение в состав делегатов от Восточно-Сибирской области выглядело вполне естественным. Имя мое стало Алан Кюбетей, и лет мне от роду было двадцать четыре. Национальный костюм я придумал сам, да такой, что в нем не стыдно было предстать перед самим абиссинским негусом. Когда-то мы с ним расстались друзьями…
Номер в «Национале» мы делили с Ваней Молчановым, который, подобно Суворову, присовокупил к своей фамилии топонимический довесок: «Сибирский».
Дабы не путали его с тем, другим Молчановым, попавшим под кинжальный огонь критики бедного Маяковского. Человек он был не без способностей, в другое время и при других обстоятельствах я бы охотно с ним позанимался, но здесь приходилось ломать комедию. Так, скажем, номер наш был снабжен биде, в котором я незамедлительно омыл уставшие ноги, чем привел Ивана в несказанный восторг. Это могло бы послужить началом цикла легенд, если бы Иван не оказался достаточно тактичен, и если бы подавляющее большинство делегатов не столкнулись бы с этим чудом цивилизации впервые в жизни.
Я предполагал, что господа «красные маги» порезвятся здесь на славу. Ведь, по моей же версии, вся затея эта – со Съездом и формированием единого писательского союза – была ни чем иным, как сооружением огромной астральной пушки, этакой «Большой Берты» ментального пространства, долженствующей обеспечить стратегическое преимущество. Однако, к моему изумлению, Колонный зал освобожден был от кабиров марксизма и украшен портретами Шекспира, Льва Толстого, Мольера, Гоголя, Сервантеса, Гейне, Пушкина и других гениев, которые не то что не могли мне повредить, но даже и прибавляли силы. Оркестр был, на мой вкус, слишком громок; хорошо хоть, пиесу они исполняли достаточно короткую: туш – правда, чересчур часто.
Делегаты расселись и стали шумно ждать. Наконец, грянули аплодисменты. На трибуне воздвиглась сутулая фигура писателя-буревестника. Того самого, чья спасительная для меня телеграмма так и не поспела вовремя… Буревестник был болен. Хуже того: Буревестник был сломан…
– Уважаемые товарищи! Прежде, чем открыть первый за всю многовековую историю литературы съезд литераторов советских социалистических республик, я – по праву председателя оргкомитета союза писателей – разрешаю себе сказать несколько слов о смысле и значении нашего съезда. Значение это – в том, что прежде распыленная литература всех наших народностей выступает как единое целое перед лицом революционного пролетариата всех стран и перед лицом дружественных нам революционных литераторов. Мы выступаем, демонстрируя, разумеется, не только географическое наше единение, но демонстрируя единство нашей цели, которая, конечно, не стесняет разнообразия наших творческих приемов и стремлений…
Вступительное слово мэтра оказалось, по счастью, кратким и достаточно бессодержательным. Потом долго и нудно выбирали президиум, в состав которого вошли немало знакомых мне фигур, в частности – Мариэтта Шагинян.
Вот бы подойти к ней и потребовать вернуть данные ей взаймы в двадцать первом, незадолго до моего ареста, пятьдесят тысяч: так ведь сделает вид, что слуховой аппарат испортился…
Тем временем очередной шквал аплодисментов выплеснул на трибуну секретаря ЦК ВКП(б) товарища Жданова. Так я его увидел в первый раз…
Товарищ Жданов олицетворял собой здоровье и полнокровие партийной жизни. Он развернулся на трибуне во всю ширь и рассказал, сверкая небольшими очами, о непревзойденном гениальном анализе наших побед, сделанном товарищем Сталиным на последнем съезде партии. Постепенно он как-то добрался и до писательских дел.
– Нет и не может быть в буржуазной стране литературы, которая бы последовательно разбивала всякое мракобесие, всякую мистику, всякую поповщину и чертовщину, как это делает наша литература. Для упадка и загнивания буржуазной культуры характерны разгул мистицизма, поповщины, увлечение порнографией. «Знатными людьми» буржуазной литературы, той буржуазной литературы, которая продала свое перо капиталу, являются сейчас воры, сыщики, проститутки и хулиганы. Так обстоит дело в капиталистических странах… – аплодисменты. – Не то у нас. – Аплодисменты. – Наш советский писатель черпает материал для своих художественных произведений, тематику, образы, художественное слово и речь из жизни и опыта людей Днепростороя и Магнитостроя…
Особенно слово и речь, подумал я и сделал вид, что уснул. Молчанов немедленно разбудил меня локтем в бок.
– …Будьте на передовых позициях бойцов за бесклассовое социалистическое общество! – закончил Жданов и снова с удовольствием погрузился в море аплодисментов.
Тут оказалось, что Буревестник сказал далеко не все. Это к лучшему, подумал я, поскольку Алексея Максимовича знал весьма неплохо и ожидал, что он непременно проговорится о подлинных целях съезда.
Зашел Алексей Максимович очень издалека. Со времен превращения вертикального животного в человека.
– Трудно представить Иммануила Канта, – говорил Алексей Максимович, – в звериной шкуре и босого, размышляющем о «вещи в себе»…
Счастливый Буревестник. Мне так вообще трудно представить себе Иммануила Канта хоть в шкуре, хоть и без оной.
– Не сомневаюсь в том, что древние сказки, мифы, легенды известны вам, но очень хотелось бы, чтобы основной их смысл был понят более глубоко…
Я насторожился. Вот сейчас-то он и проговорится насчет здорового пролетарского оккультизма, социалистической эзотерики, передовой коммунистической магии…
– Смысл этот сводится к стремлению древних рабочих людей облегчить свой труд, усилить его продуктивность, вооружиться против четвероногих и двуногих врагов, а также силою слова, приемов «заговоров», заклинаний повлиять на стихийные, враждебные людям явления природы. Последнее особенно важно, ибо знаменует, как глубоко люди верили в силу своего слова, а вера эта объясняется явной и вполне реальной пользой речи, организующей социальные взаимоотношения и трудовые процессы людей.
Знал бы Алексей Максимович, что «древние рабочие люди» могли шутя поднять все это здание со всеми делегатами и перенести его куда-нибудь в Замоскворечье, чтобы не портило архитектурный ансамбль. Так что мимо, дорогой друг. Я облегченно вздохнул.
Далее Буревестник поминал зачем-то епископа Беркли, Христа, Микулу Селяниновича, Арсена Люпена, Тиля Уленшпигеля, Ивана Дурака, Ивана же Грозного, Нестора Кукольника, Пирпонта Моргана… Эрудиция у него была чудовищная. Потом он обрушился на Достоевского и объявил, что Федор Михайлович нашел свою истину в зверином, животном начале человека, а под конец своей бесконечной речи потребовал немедленного написания «Истории фабрик и заводов», причем в качестве положительного примера привел Марию Шкапскую. Бедная Маша, подумал я и толкнул локтем в бок соседа: «Однако, не спи, Иван. Неприлично…»
Доклад длился три часа, а показалось – десять. В перерыве был а-ля-фуршет.
Иван побежал к каким-то московским знакомцам, а я, наполнив свою тарелку всякой всячиной, нашел место за дальним столиком и принялся разглядывать присутствующих. Членов президиума ждать здесь, разумеется, не приходилось: бесклассовое общество никак не могло построиться. А мне так хотелось поближе разглядеть Алешу Толстого… В президиуме он сидел с преувеличенной уверенностью, как безбилетник, проникший в приличный театр. Мариэтта была мне неинтересна во всех смыслах, равно как и Чуковский, а вот с Эренбургом, скажем, хотелось бы обменяться некоторыми соображениями относительно белокыргызской поэзии. Или подстеречь его в Париже?..
Совершенно седая Ольга Дмитриевна Форш, проходя мимо, посмотрела на меня очень внимательно, покачала головой и что-то сказала своему спутнику.
Наверное, она нехорошо подумала о Гумилеве. Я подчеркнуто светски поклонился и даже стукнул несуществующими каблуками мягких ичигов, отчего Ольга Дмитриевна покачнулась и повлекла своего спутника дальше. Уж не знаю, что ей почудилось…
Странное дело: покойником здесь был я, но именно я-то и смотрел на них на всех, как на мертвецов. И, пожалуй, впервые почувствовал, что запах разлагающегося Слова – отнюдь не метафора.
4
Ничто не дается без жертвы. Ни одной тайны не узнаешь без послания в смерть.
Сергей Есенин
Короткий сюжет, снятый оператором местной телекомпании, два дня спустя показал московский «Взгляд». Видно было, что под простыней лежит не человек.
Волочащийся хвост не оставлял вообще никаких сомнений. Умельцы тут же провели компьютерную реставрацию, и Насрулло Динозаврович продемонстрировал зрителям свою истинную звериную сущность. Теперь спрятать концы в воду было очень и очень трудно. Любимов по-бульдожьи вежливо вцепился в какого-то чина с Петровки и по капле выдавливал из него раба должностных инструкций. Шапшелевич ходил ошалелый: ему посулили гонорар в двести тысяч долларов и уже успели всучить аванс за книгу о «чудовище из Октября», а начальник группы, прилетавшей за трупом ящера, прозрачно намекнул о новой должности и головокружительных перспективах.
Олег Наумович удивлялся: да если бы у нас Ельцина грохнули во время исторического визита, и то столько шума бы не было… и уж тем более не заплатили бы…
Николай Степанович все это время из дома не выходил, следил за эфиром и просматривал газеты. Парни вчера утром улетели домой. Естественно, через Москву. Подозрений на них не было, в свидетели они тоже не годились, зато администратора гостиницы мытарили до тех пор, пока он не рассказал, что за щедрым жильцом и раньше замечались некоторые странности… Например, в ресторан он не ходил, питался исключительно в номере, и горничные выносили потом оттуда довольно необычные объедки…
Но самое удивительное, что никто не упоминал о пакете с героином, который Николай Степанович для пущей важности вложил в распоротое брюхо ящера.
Видимо, «бритва Оккама» в руках угро не знала пощады и отсекала все, по ее мнению, лишнее.
Репортер из местной газеты «Морда буден» был двоюродный брат Гаврилова, и отказать ему в интервью оказалось невозможно. Энергичность его могла соперничать только с его же невежеством. В профессиональных кругах он навек прославился проблемной статьей «Кто рубит сук?», вышедшей на заре перестройки и наделавшей много шума. Впрочем, в «Морде», как во всяком хорошем хозяйстве, все шло в дело. Возникнув когда-то в кооперативные времена как листок рекламы и объявлений, выходивший раз в неделю, газета выросла в четырехтетрадное чудовище со стотысячным тиражом. Серьезные материалы перемежались там с совершенно безумными откровениями духовидцев и контактеров. Заголовок вроде «Можно ли забеременеть от мумии?» считался в этой газете вполне рядовым. Но иногда там проскальзывали и подлинные сенсации всероссийского масштаба, например – «В реке Клязьма найдено тело настоящего Ельцина!» Так что дать интервью относительно усопшего ящера именно этой газете было и полезно, и забавно.
Николай Степанович с возмущением говорил о людях, которые, неожиданно для себя разбогатев, стали держать в доме не только собак и кошек редких пород, не только покупать чистокровных арабских жеребцов, но и посягнули на крокодилов, варанов, питонов, игуан и прочих подобных зверюг, требующих для своего содержания соблюдения установленных правил.
Вот, например – и он рассказал историю из недавнего прошлого, когда один аквариумист-любитель, ничтоже сумняшеся, выпустил «лишних» рыб в пруд-охладитель Ангарской ТЭЦ. Рыбы, не ограниченные теперь объемом аквариума, принялись расти в тепленькой водице, напоминавшей родные тропики. Николай Степанович лично был свидетелем сюрреалистической рыбной ловли, когда мальчишки таскали на удочки килограммовых гуппи и меченосцев. Видимо, так вот и исчезнувший жилец приобрел где-то небольшую красивую ящерицу… Мы в ответе за тех, кого приручаем, закончил он сакраментальной фразой. Репортер долго благодарил Николая Степановича, пока, выйдя в прихожую, не обнаружил там Гусара, меланхолически дожевывающего репортерскую шапку. Пришлось отдать свою, ненадеванную. Гусар ухмылялся. Он явно что-то знал.
Итак, впереди у нас Двадцатипятиголовый Хотгор Черный мангас… Гусар молча слушал рассуждения, уронив тяжелую башку на скрещенные лапы, да вздыхал время от времени. Что-то не нравилось ему в таком повороте событий… Как жаль, что прежние товарищи Гусара не догадались научить его грамоте!
Николай Степанович разыскал на антресолях степкину разрезную азбуку и принялся наверстывать упущенное. Но Гусар, похоже, был дальнозорок и не различал Н и М, Б и В – и так далее. Затею пришлось отложить до более спокойных времен.
– Ничего, брат, – сказал Николай Степанович, убирая азбуку. – Вон Дастин Хофман тоже читать не умеет, а какой актер!
Пустой дом наводил тоску. Гусар и Рики придумали какую-то не совсем понятную человеку игру. Проглот конголезский шуршал в террариуме, просился в компанию, но его не брали. Приходила Светлана, побыла недолго и ушла, оставив долгий запах незнакомых духов. Он передал с ней письмо в Аргентину.
Было холодно в доме еще и потому, что местные энергетики привычно забыли: в Сибири хотя бы раз в год случается зима. А к вечеру они забыли, что по ночам бывает темно. Николай Степанович поискал свечи, но нашел только несколько черных. Посмотрел на них пристально и спрятал в карман «аляски» – от соблазна.
Он сидел в плотной темноте, слушал возню зверей. Сами собой приходили строки, выстраивались, просились наружу. Нельзя было их выпускать…
Когда-то этот понятый и принятый запрет доводил его до умоисступления.
Спасала черная тетрадь. В нее он прятал себя настоящего. Где она теперь, эта тетрадь… Потом, после шестьдесят восьмого проклятого года, он иногда записывал нечаянные строки, но обязательно сжигал бумагу. Буквы взлетали к Богу.
Запищал телефон. Торопливо. Междугородний.
– Ответьте Симферополю, – сквозь шипение сказала телефонистка. Потом прорезался голос, гулкий, как из медного рупора, неузнаваемый:
– Николай Степанович?
– Да, я.
– Вы меня слышите?
– Слышу, кто это?
– Это Тигран! Беда, Николай Степанович! Вовчик в самолете помер! Сердечный приступ…
Между Числом и Словом. (Прага, 1933, сентябрь)
Фон Зеботтендорф схватился за грудь и просипел:
– Стойте… Николас…
– Что с вами? – я подхватил его под руку.
– Сесть… мне надо сесть…
Сесть в Старем Мясте некуда, разве что прямо на булыжники. Улочки, куда завел меня фон Зеботтендорф, были такие узкие, что можно было, разведя руки, коснуться противостоящих домов. Глухие стены, окна за щелястыми ставнями, запертые двери без крылечек… Я подвел, почти подтащил его, легкого и тощего, как птица-марабу, к такой двери, усадил на порожек и дернул шнурок звонка. За дверью загудело. Потом, минут пять спустя (фон Зеботтендорф постанывал; лицо его в дневных сумерках этих щелевидных пространств стало серым, влажным, как лягушачья шкурка. Сразу стало видно, что он глубокий старик…), зазвучали острожные шаги.
– Кто там? – тихо спросили за дверью.
– Человеку плохо, – сказал я по-немецки. – Принесите, пожалуйста, воды.
– Пан немец? – поинтересовались там.
– Нет, русский, – я сдержался.
– А пан, которому плохо, он тоже русский?
– Нет, он как раз немец.
– Так пусть ему и дальше будет плохо, – и шаги зашуршали обратно.
– Сволочь, – сказал я вслед.
– Не надо, Николас, – тихо сказал фон Зеботтендорф. – Я… обойдусь. Но они здесь… они еще… – он закашлялся.
– Ну уж нет, – сказал я. – Пусть в этом доме никогда не будет свежего молока…
Я присел на корточки и гвоздем начертил на стене у самой земли перевернутую руну «Йеро». Теперь, пока хозяин не удосужится побелить стену…
– Вы страшный человек, Николас, – сказал Зеботтендорф. – Ну, а теперь вы понимаете, почему мы их не любим?
– Нет, – сказал я. – Немец бы натравил на нас еще и свою маленькую серую с подпалинами собачку…
– И правильно бы сделал, – вздохнул Зеботтендорф. – Ходят тут всякие…
– Вам уже лучше? – спросил я.
– Лучше, – сказал он. – Почти хорошо. Злость – самое действенное из лекарств.
– И как вы с таким характером прошли посвящение, не представляю, – сказал я.
– По меркам семнадцатого века мой характер считался золотым… Почитали бы вы тогдашних гуманистов.
– Да я читал…
Фон Зеботтендорф, кряхтя, поднялся, и мы медленно направились в сторону Altenschule. Там, позади нее, на древнем кладбище, должен был ждать нас рабби Лёв.
После сумрака улочек открытое пространство кладбища казалось окутанным ослепительно-белым полутуманом. Пахло сгоревшими листьями. Сторож прошаркал своей метлой рядом с нами, даже не взглянув в нашу сторону. Росту в нем было примерно метр двадцать. Огромный горб свешивался набок. Небо было странного цвета: сиреневое с сединой. Солнце словно растворилось, поэтому мы не отбрасывали теней. В Тинской церкви зазвонили к обедне, и светящийся туман в такт ударам колоколов заколыхался.
– И где мы должны искать этого старого жулика? – пробормотал фон Зеботтендорф.
– Думаю, он подойдет сам…
– В конце концов, Николас, это унизительно.
Я вспомнил прошлогоднюю львовскую встречу и решил воздержаться от комментариев.
– Напрасно вы это все затеяли, Рудольф, – сказал я. – Не отдаст он вам ваши буковки. И напрасно вы вечно требуете в посредники меня… У меня и своих дел полно. К шаолиньским монахам, например, все никак не соберусь…
– Да, – сказал барон. – Вам это тоже уже надоело. Я очень хорошо понимаю вас.
Вот что бывает, когда подлинный мастер начинает ставить национальные интересы выше интересов братства. Сразу возникает узость мышления, сварливость, старческая подозрительность…
– Можно подумать, что в Туле сидит космополит на космополите.
– Но вы же осознаете, что все рано или поздно должно влиться в предначертанное арийское русло! Зачем же нам тратить силы и дни напрасно?
Я вздохнул – как мог выразительно.
Полукруглые надгробия несли в себе такой груз спрессованной вечности, что, попади мы, выйдя с кладбища, в Прагу времен Карла IV, я бы не удивился.
Напротив – удивление вызовет трамвай или белый «мерседес-бенц»…
По аллее навстречу нам быстро шел. почти бежал узкий человек в черном лапсердаке.
– Господа, господа! – быстро заговорил он. – Я понимаю, вы ждете рабби Бен-Бецалеля?
– Да, – сказал я. – Мы посланники королевы Елизаветы. Меня зовут доктор Ди, а это мой приятель Эдуард Келли…
Он посмотрел на нас дико, потом рассмеялся.
– А, вы шутите! Спутник доктора Ди должен быть корноухий! Господин фон Зеботтендорф, господин Гумилев! Рабби просит у вас прощения за свое непредвиденное отсутствие. Сегодня утром ему пришлось срочно выехать в Иерусалим…
Даже по моему мнению это выходило за всяческие рамки приличий.
– Передайте вашему рабби, – барон побелел от ярости, – что этот его непредвиденный отъезд обойдется ему в цену, которой он никогда не сможет заплатить.
Это было одно бесконечно длинное немецкое слово, и оно прозвучало, как древнее проклятие. Посланник попятился.
– Пойдемте отсюда, Николас, – барон опять держался за сердце. – Мне надо сесть…
Промедление смерти. (Киев, 1921, октябрь)
В тот день Брюс был особо торжествен, как папаша-ветеран, отправляющий любимого младшего сына сдавать экзамен на первый офицерский чин.
– Дождались! – сказал он взвлнованно и широко перекрестился. – Пришло дозволение приобщить вас малых тайн.
Предыдущего дня бабка Горпина выпроводила нас погулять по берегу Днепра, а сама за это время в одиночку выбелила хатку и навела в ней порядок подлино царскосельский, и даже глиняный пол вдруг заблестел, как паркет. Вечером она же договорилась с соседней русской семьей, чтобы те истопили баню, и выдала нам, поворчав для виду, кусок настоящего довоенного дегтярного мыла. В бане Яков Вилимович подробно рассказывал об истории своих многочисленных шрамов и уязвлений. «Под Очаковым бился с туркою, наносил ему поражение…»
Нашлись и веники, и мочала. Мы напарились, переоделись в чистое хрусткое солдатское исподнее, которым широко торговали навынос красные командиры, кое-как добрели, разморенные, до хатки, сели у самовара и предались неге.
– А соседи не донесут? – вдруг во мне проснулись питерские (поздновато обретенные) опасения.
– Донесут? – изумился Яков Вилимович. – На Горпыну? Та вы шо! Та воны Горпыны, як бис ладану, лякаются: – и поведал, как в прошлом году здешние комсомольцы вздумали подшутить над Горпиной, переодевшись чертями. Тогда Горпина смолчала. Зато когда те же комсомольцы затеялись строить маленькую железную дорогу, дабы подвезти новой власти дровишек, она поворожила над пирожком с гнидами, и шутники-комсомольцы семь тех несчастных верст ползли, согласно фронтовой присказке, как беременная вошь по мокрому тулупу – больше трех месяцев.
Нынешняя осень была не чета той, прошлогодней. Стояла тихая и теплая прозрачная погода. От желтых листьев исходил свет. Даже красноармейцы, в изобилии роившиеся на улицах, старались вести себя сдержанно.
К кинематографам, где давали «Кабинет доктора Калигари» и «Девицу Монтеррей», стояли очереди, в театры было вообще не пробиться…
Правда, один раз мы все же попали в балет на гастроли Мариинки. Поскольку все старые спектакли все еще были запрещены, а новые только создавались, театры прибегали к немыслимым ухищрениям. Так, балет, который мы смотрели, именовался «Сон красноармейца Иванова». Красноармеец Иванов стоит на посту. Потом его сменяют. Он танцует в казарму, снимает шинель и сапоги – и засыпает. Ему снится сон: что бы вы думали? Конечно, «Лебединое озеро». В финале красноармеец Иванов просыпается, надевает шинель и сапоги и танцует на пост. Занавес.
Вошедший был роста невысокого, в монашеском одеянии и с истертым до блеска посохом в руке. Горпина засуетилась, перестала походить на ведьму, пала на колени, приложилась робко к руке. Отставив посох, инок благословил ее.
Потом Брюс подтолкнул в спину меня. Оказывается, я стоял столбом. На одеревеневших почему-то ногах я подошел, преклонил колена, поцеловал иноку руку. Кисть его была восковой, полупрозрачной. Белый поперечный шрам, тонкий, как серебряная нить, выделялся на ней резко.
– Быть по благу, человече, – сказал инок глухо. Не глазами, а всем лицом видел я нездешний свет, исходящий от него. – Встань и иди.
Я встал и отошел к стене. Давно я не чувствовал себя так странно.
Будто все переменилось в мире. Будто твердые белые глиняные стены хатки – это всего лишь листы папиросной бумаги, которые можно прорвать одним движением и выйти: куда? Да уж не в Киев осени двадцать первого: Будто Брюс – не Брюс, не сподвижник Петра Великого, не колдун, а древний рыцарь из тех времен и стран, которые в историях и летописях умолчены, не названы. И будто невысокий инок – могущественный король:
Потом как-то сразу оказалось, что инок смиренно сидит в углу, надвинув клобук на лицо, Горпина исчезла куда-то, я внимаю Брюсу, а Брюс стоит надо мной и говорит медленно, негромко, бесстрастно.
В тысяча двести шестьдесят восьмом от Рождества Христова году, году больших и малых бед и русской земли, и Европы, и Турана, и страны Хин, в пустой степи неподалеку от крымского города Солдайя встретились трое. Это была случайность – одна из тех случайностей, которые Провидение готовит веками. Инока Софрония ночь застала в пути, и он привычно расположился там, где прекратил свое дневное поприще. Поганский идол давних времен смутил было его, но среди прочих узоров, пестривших камень, увидел он крест и успокоился. Вкопан был идол на краю узкой, но глубокой ложбины, поросшей колючим кустарником, и стоял, надо думать, последний год: весной талые воды подмоют основание, и скатится кумир на дно, и прикроется скоро землею: Инок собрал ветки, дивным образом затеплил огонь, протянул руки над смиренным пламенем. Достал котелок. Родник журчал рядом. Инок набрал воды, вынул из котомки пучок высушенных трав, приготовился ждать. Когда вода побелела и забурлила, бросил травы в кипение. Поплыл по лощине нездешний аромат. И как бы привлеченный этим ароматом, вышел из темноты широкоплечий человек, одетый бедно и ведущий в поводу хромающую лошадь. Ступал он мягко и бесшумно. Инок приглашающе повел рукой. Пришедший, рыцарь-храмовник, приветствовал его по-франкски, потом по-тюркски и, наконец, на классической латыни. На латыни же отвечал инок. И как бы в ответ прозвучал из темноты третий голос, и в освещенный круг вступил сарацин, высокий и темнолицый, с аккуратной седеющей бородой. Мешок с книгами нес он на плече…
Так сошлись вместе инок Софроний, рыцарь Эрар де Вернуа и хаджи Джалал Аль-Гурганджи. Классическая латынь соединила их умы, арабский – их сердца, а русский – их души…
И случилось так, что утром они не разошлись каждый в свою сторону, а направились в город Солдайя, поселились на постоялом дворе кривого Джакопо Серпенто и проводили долгие часы в совместных беседах. В этих беседах и родилась идея о необходимости создать новый тайный союз, объединящий сакральные знания севера, востока и запада.
Ибо инок Софроний был одним из немногих членов Братства святого Георгия, владевшего древней тайной румов-убежищ. Рыцарь Эрар не выпускал из рук окованной железом книги «Дракономикон», прочитав которую, человек приобщался великих тайн. Редкий ум мог постичь их, не помутившись. Хаджи же Джалал, мухтар ордена Гассаров, держал в медной лампе пригоршню облепленных воском буро-красных шариков, обладающих чудесными свойствами: будучи брошенными в расплавленную медь, они превращали ее в серебро, а после того серебро – в золото. Будучи же принятыми особенным образом внутрь, сообщали телу необыкновенную крепость и выносливость, уму – ясность, а душе – стойкость и долголетие, ибо не по усталости тела одного подкрадывается к человеку старость, а по усталости души…
Три главные тайны сплавились в одном тигле.
Они разошлись только поздней весной следующего года, расчислив наперед судьбы мира и определив свое в нем место.
Поначалу, когда Орден был еще так молод, встречи фундаторов происходили каждые пять лет. Затем они стали более редкими, но и более продолжительными. Как всякое большое дело, Орден становился похож на живую тварь, обладающую собственым нравом и повадкой…
Вскоре Орден заключил конкордат с Союзом Девяти, который, в отличие от множества других соглашений, не нарушается и по сию пору. Как выяснилось, орден Гассаров был создан в давние времена именно Союзом Девяти, дабы распространить свое влияние на мир ислама.
Многим, если вдуматься, обязан Орден мудрому царю Ашоке…
Целями нового Ордена, первоначально принявшего имя «Мозаичники», или «Флорентианцы», провозглашались всемерное распространение полезных заний, пресечение знаний вредных и научение различать одно от другого. Кроме того, была и цель тайная: постоянное бдение в ожидании неведомого врага, готовность к последнему сражению и славной гибели во спасение рода людского…
В том, что тайный враг действительно существует, пришлось убедиться дорогой ценой: в 1314 году во Франции грянул процесс тамплиеров. Рыцарь Эрар устремился на родину с целью спасти то, что еще можно было спасти, но его как будто ждали: в Марселе люди парижского прево схватили его, в оковах доставили в столицу и пытали до тех пор, пока он не согласился указать путь к сокровищам тамплиеров. Благородный Эрар завел своих мучителей в тайное подземелье Тампля и, проскандировав гримуар, обрушил своды. Филипп Красивый, который затеял это дело с целью подбодрить казну (тем, кто его навел на эту мысль, он обещал отдать все архивы храмовников), не получил ни денег, ни бумаг, сильно огорчился и умер в страшных мучениях. Господь ли его наказал, дьявол ли – знал только благородный идальго дон Халиль, крещеный мавр из Толедо, владелец галеры «Мальтийский сокол», вечером того же дня вышедшей из Марселя на юг. Сотни кожаных непромокаемых мешков составляли ее груз…
Два месяца спустя галера бросила якорь в гавани Солдайи.
Очень немногое из архивов тамплиеров попало тогда в чужие руки. Разве что шкатулка с географическими картами, которую, польстившись инкрустацией, упер хозяин постоялого двора кривой Джакопо. Недаром же острые на язык французы тогда уже придумали глагол «сгенуэзить»: Всплыла шкатулка полтора века спустя в самой Генуе, и приобрел ее некий дон Кристобаль Колон…
Последствия этого Орден ощутил в конце пятнадцатого века, когда богатства, хлынувшие из Нового Света, обесценили золото по всей Европе и чуть было не лишили Мозаичников их главного оружия. Спасли положение русские меха…
Дон Халиль погиб весной тысяча триста пятнадцатого года в схватке с какими-то очень странными пиратами, которые взяли галеру на абордаж, убили капитана, вынесли все, что могли, из его каюты – и отбыли, даже не притронувшись к бесценному грузу слитков столетней хорезмской стали:
Весть об этом иноку Софронию принес рабби Лёв, гость дона Халиля, а вернее – хаджи Джалала, путешествовавший вместе с ним.
Связи с Каббалой еще только устанавливались…
Инок Софроний, оставшийся единственным фундатором, перенес резиденцию Ордена из Тавриды в небольшой русский городок, затерявшийся за Муромскими лесами. И проживи Иван Калита хоть сто лет, не накопить бы ему без иноковой помощи средств, достаточных для воздвижения державы. «И кто ж то знал, что Москве царством быти, и кто ж то ведал, что Москве государством слыти?» Один Софроний и ведал…
Когда мятежник Мамай шел на север, чтобы дань великую взять и пойти законного царя Тохтамыша воевать, на пути его встало войско Русского улуса и подоспевшие конные сотни царя. В великой сече мятежник был повержен и бежал. Среди тех, кто последними отстал от бегущих и поворотил коня, был и Софроний, ратник черной сотни…
Догнать он Мамая не догнал, но пометил, и был с тех пор Мамай не жилец.
Ордену уже виделась раскинувшаяся меж четырех океанов империя чингизидов, воспрянувшая после ужасов гражданской войны, мирная и могучая, справедливая и веротерпимая, объединившая сто царств и тысячу языков – новая Лемурия…
Но враг не дремал. Всего через два года Тохтамыш, проявивший даже по восточным меркам чудовищную неблагодарность и внезапное помрачение рассудка, сжег Москву. Никто не мог объяснить потом причин этого: И начался с той поры распад Большой Орды, продолжавшийся неостановимо сто лет.
На костях ее вставало Русское царство.
5
В нашем мире позвольте мне иметь мир собственный, чтобы быть проклятым и спасенным с ним вместе.
Готфрид Страсбургский
– Опасно рядом со мной делается, – сказал Николай Степанович, – так что уж не обижайся: жить буду в гостинице.
– Может, он просто так помер? – спросил Коминт задумчиво. – Может, он сроду сердечник был? У нас вот в труппе…
– В том-то и дело, что все может быть. Абсолютно все. Поэтому надо быть готовым к худшему. Может быть, даже залечь на матрацы, как говаривал один мой чикагский приятель…
– Ну, не знаю…– Коминт почесал подбородок. – На каждый чих не наздравствуешься, и вообще так и спятить недолго…
– Вот именно, – Николай Степанович достал папиросу, продул – и весь табак вылетел ему на колени. – Какую дрянь стали делать… Спятить очень легко.
Когда я был зеленым и сопливым, мне мерещилось даже, что звери в зоопарке располагаются в клетках не абы как, а образуют связную цепь символов. И понадобилось очень много времени. чтобы научиться понимать, где скрытый смысл наличествует, где – вероятен, а где его быть не может принципиально.
Он достал, наконец, пригодную папиросу и закурил. Доносился грохот костяшек по столам: доминошники открывали сезон козлиной охоты.
Снег уже сошел весь, и кое-где обозначилась живая трава. Солнце грело по-весеннему. И, как всегда весной, было немыслимо грязно и мусорно во дворе…
– И что же теперь будем делать? – Коминт прищурился и стал смотреть куда-то мимо всего.
– У нас две мишени: Каин и Дайна Сор. Надо подумать, с кого начать.
– По логике вещей – с бабы, конечно. Бить надо в голову.
– Я очень сомневаюсь, что она – голова. Скорее, что-то не выше пояса. Жаль, не догадался спросить, сколько голов может быть у мангаса. Тогда бы хоть звание знали: сержант она или полковник. Но не генерал, это я чую. И потом: случай с Вовчиком меня беспокоит. Вдруг это у них свойство такое, у этих мангасов…
– Никак не могу поверить, – сказал растерянно Коминт. – Вот слышу, понимаю, а поверить все равно не могу.
– Хорошо у них пропаганда поставлена, – согласился Николай Степанович. – По-настоящему. Чтобы – знать, понимать, видеть, осязать всей шкурой – и все равно не верить. Куда там Орвеллу.