Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Юкио Мисима



НЕСУЩИЕ КОНИ

1

В 7-м году Сёвы[1] Сигэкуни Хонде исполнилось тридцать восемь лет.

Еще учась в Токийском императорском университете, он успешно сдал квалификационные экзамены на должность судебного чиновника высшего ранга и после окончания учебы был направлен стажером в осакский суд. С тех пор Хонда постоянно жил в Осаке. В 1929 году он получил должность судьи, дослужился до второго помощника председателя суда в Центральном суде Осаки, а через два года был переведен в Апелляционный суд, где стал первым помощником председателя суда.

В двадцать восемь лет Хонда женился на дочери друга своего отца, того самого друга, которому в 1913 году в связи с реформой судебной системы было приказано подать в отставку. Свадебная церемония состоялась в Токио, после нее молодожены сразу уехали в Осаку. Хотя с тех пор прошло уже десять лет, детей у них так и не было, однако жена Хонды — Риэ была женщиной мягкой и покладистой, так что жили они дружно.

Отец умер три года назад. Хонда собирался продать усадьбу в Токио и перевезти мать в Осаку, но мать отказалась и осталась одна поддерживать порядок в большом доме в Токио.

В Осаке Хонда снимал дом, где они жили с женой и нанятой служанкой. Дом имел два этажа: на первом было пять комнат, включая прихожую, и еще две комнаты размещались на втором этаже. Кроме того, при доме имелся приличный сад площадью в двадцать цубо.[2] Плата за дом и сад составляла тридцать две иены в месяц. Три раза в неделю Хонда бывал в суде, а остальное время работал с документами дома. На службу он ездил из своего дома в Тэннодзи Абэно на городском трамвае. Выходил на Китахама, переходил через речки Тосабори и Додзима. Сразу за мостом Хаконагаси находился суд — здание из красного кирпича, над входом в которое красовался внушительных размеров герб в виде хризантемы.

Для судебного чиновника особую ценность представлял фуросики — большой платок, в который чиновники заворачивали те судебные бумаги, что они носили при себе. Когда документов бывало немного, они помещались в портфеле, но в большинстве случаев их накапливалось такое количество, что в портфель они не входили. В фуросики же можно было носить любую пачку бумаг — объемную или не очень. Хонда носил с собой муслиновый фуросики — рекламный презент универмага Даймару, но, опасаясь, что одного фуросики может оказаться недостаточно, Хонда клал в портфель еще один на всякий случай. В этих свертках лежала вся работа чиновников, и каждый знал, что даже в поезде нельзя класть сверток в багажную сетку. Было вполне обычным, когда судейский, отправляясь после работы выпить с сослуживцами, пропускал под узлом на фуросики шнурок и вешал сверток на шею.

Конечно, никому не запрещалось работать с документами в помещении суда. Но даже в те дни, когда не было судебных заседаний, столов и стульев все равно не хватало, а над ухом то и дело спорили по поводу статей закона. Дискуссии привлекали еще и слушателей из тех, кто собирался сдавать квалификационные экзамены и приходил сюда на занятия. В результате спокойно написать судебное решение в помещении суда не представлялось возможным. Лучше было работать вечерами дома, с перерывом на хороший ужин.

Сигэкуни Хонда специализировался на уголовных делах и довольно спокойно относился к медленному продвижению по службе, связанному с тем, что в Осаке апелляций по уголовным делам было немного.

Работая дома, Хонда засиживался далеко за полночь, читал полицейские протоколы, протоколы предварительного следствия, речи прокурора по делам, назначенным к слушанию на следующем заседании суда, и делал из них выписки. Кроме того, будучи первым помощником председателя суда, Хонда составлял проекты решений, поэтому обычно до заключительной фразы «Таково решение суда» он добирался, когда за окном уже светало. Прочитанный и исправленный председателем черновой вариант Хонда еще должен был кистью переписать набело. От кисти у него на пальце даже появилась мозоль, как у писца.

Шумные застолья с гейшами Хонда посещал только раз в году, когда сослуживцы собирались в каком-нибудь увеселительном заведении, чтобы проводить уходящий год. На этих мероприятиях он сидел молчаливым наблюдателем, хотя начальники и подчиненные пили на равных, и находились даже такие, кто, напившись, приставал с глупыми разговорами к председателю суда.

Как правило, развлечения Хонды были достаточно скромными — обычно он ограничивался тем, что сидел в кафе при вокзале в Умэда или в дешевом ресторанчике. В некоторых кафе был такой вид услуги: официантку спрашивали, который час, она задирала юбку и смотрела на часы, надетые на бедро. Конечно, среди судейских были люди строгих правил, которые считали, что кафе — это место, где действительно только пьют кофе. Хонда ужасно сердился, когда в деле о растрате тысячи иен ответчик сообщил, что все эти деньги потратил в кафе: «Ерунда, не может этого быть! Ведь чашка кофе стоит пять сэн.[3] Человек просто не в состоянии выпить такое количество кофе».

Даже после снижения зарплаты месячный оклад Хонды составлял почти триста иен, что в армии соответствовало содержанию командира полка, так что свободные деньги у Хонды оставались. Кто-то тратил эти деньги, охотясь за книгами, другие увлекались классическим театром Но. Кто-то собирал поэтические сборники, а кто-то — рисунки. Однако большинство свои свободные деньги просто пропивало.

Судейские ходили на танцы. Хонда этим не увлекался, но часто слышал рассказы сослуживцев, тех, кто любил танцевать. В Осаке местные законы не позволяли открывать танцевальные залы, поэтому любителям приходилось ездить в Киото или в танцзал Куисэ, устроенный посреди рисовых полей Амагасаки. От Осаки на такси это удовольствие обходилось в одну иену, но когда дождливыми вечерами танцующие пары двигались в освещенных окнах похожего на спортивный зал здания, одиноко стоящего среди полей, звуки фокстрота раздавались там, в потоках ливня, так же естественно, как бой барабанов при посадке или жатве риса.

…Такова была в то время жизнь Хонды.

2

Тридцать восемь лет — какой это все-таки странный возраст!

В далеком прошлом осталась юность, память не сохранила ничего от времени, прошедшего с тех пор, поэтому Хонде казалось, что он все еще живет годами своей юности. Оттуда постоянно доносились отчетливо различимые звуки. Однако в разделяющей эти две жизни стене не было прохода.

Хонда чувствовал, что его юность кончилась со смертью Киёаки Мацугаэ. Со смертью друга иссякло все, что накопилось, выкристаллизовалось и горело в Хонде ярким огнем.

Теперь ночами, когда Хонда писал черновики судебных постановлений, он, случалось, перечитывал дневник снов Киёаки — прощальный подарок друга.

Многое в дневнике казалось мистическим, лишенным смысла, но среди всего этого был и тот завораживающий, трагически сбывшийся сон о смерти. Не прошло и полутора лет, как сон, в котором Киёаки увидел некрашеный гроб, стоящий посреди комнаты, рассвет, мерцающий в окнах лиловыми бликами, и себя, плывущего в воздухе и смотрящего на свое тело, лежавшее в гробу, претворился в явь; та женщина с распущенными волосами, что рыдала, цепляясь за гроб, конечно, была Сатоко, хотя на похоронах Киёаки реальная Сатоко не появилась.

С тех пор прошло уже восемнадцать лет. В памяти Хонды граница между снами и реальностью стала размытой, и то, что Киёаки когда-то на самом деле существовал, было куда менее ощутимо, нежели виденные и записанные его собственной рукой сны, яркие, словно крупицы золотого песка среди пустой породы.

Со временем в воспоминаниях эти сны и реальность приобрели одинаковую ценность. Границы между действительным и воображаемым постепенно стирались. Сны быстро поглотили реальность, и прошлое стало походить на будущее.

В молодости данность воспринимается как единственно существующая, будущее же видится полным перемен, однако с возрастом реальность приобретает многообразие, да и прошлое в воспоминаниях выглядит каждый раз по-иному. Видно, эти перемены во взглядах на прошлое соединились с многообразием действительности, сделали ее туманной, неопределенной. И вот воспоминания о быстротечной жизни уже перестали отличаться от снов.

Хонда мог не помнить имени человека, встреченного накануне, но всегда были свежи воспоминания о Киёаки, прочитанный вечером тот страшный сон из дневника друга казался более ярким, чем привычный угол улицы, мимо которого Хонда проходил сегодня утром. Имена после тридцати лет стали забываться одно за другим, словно облезла краска. По сравнению со снами действительность, которую эти имена представляли, становилась пустой, ненужной, она выпадала из повседневной жизни.

Хонда больше не испытывал разлада с собственной жизнью: ему казалось, что его дело — охватить стройной системой законов все, чему может быть подвержено общество. Хонда целиком принадлежал отвлеченному миру теории и воспринимал только его, а вовсе не сны или реальность.

Конечно, по роду своей деятельности Хонда постоянно сталкивался с людскими страстями. Сам он ни разу не испытал подобного, но видел многочисленные примеры того, как в жизни человека сильное чувство приобретало магическую, часто роковую силу.

Ощущал ли он на самом деле эту полную безмятежность? Ему казалось, что когда-то, глубоко в душе, густым серебряным звоном ухнуло и рассыпалось что-то опасное, и с тех пор он огорожен железной стеной, делающей его неуязвимым для любых чар. Этим пережитым в далеком прошлом потрясением был Киёаки. Киёаки обладал этими чарами.

Прежде Хонда любил рассказывать о том периоде своей жизни, что они провели вместе, однако для него, продолжающего жить, воспоминания юности стали не более чем своего рода защитной реакцией. Вот ему уже тридцать восемь. Возраст, когда неосторожно заявлять, что ты жив, — для молодости этот возраст связан с возможной неожиданной смертью. Возраст, когда жизнь приедается, а новых радостей с каждым днем становится все меньше. Возраст, когда от любой малой глупости мгновенно тускнеет очарование.

…Хонда полюбил свою абстрактную работу, странную в том смысле, что увлеченность делом сама по себе предполагала отказ от чувств.



Вернувшись домой, Хонда, перед тем как отправиться в кабинет работать, обычно ужинал вдвоем с женой. Время ужина не было строго определенным: когда он работал дома, ужин подавался в шесть часов, а в дни заседаний суда, когда ему приходилось задерживаться на службе, они, случалось, ужинали и в восемь. Но теперь уже он не поднимал жену среди ночи, как тогда, когда работал в суде по предварительному следствию.

Риэ всегда ждала его, чтобы поужинать вместе, как бы поздно он ни приходил со службы, и если он очень задерживался, спешила разогреть приготовленную еду. Хонда в ожидании ужина обычно читал вечернюю газету, прислушиваясь к доносившимся с кухни звукам, где жена со служанкой хлопотали у плиты. В это время до и после еды он мог позволить себе полностью отключиться от дел. Нынешняя семья Хонды была меньше, но у него в памяти часто всплывала фигура отца, также когда-то отдыхавшего за вечерней газетой. В такие моменты Хонда становился очень похожим на него.

Хонде, правда, недоставало присущей отцу нарочитой суровости, вызванной влиянием Мэйдзи[4] — эпохи реформ. Кроме того, у Хонды не было детей, которым он должен был являть пример чести и достоинства, и в доме придерживались более простого и естественного уклада жизни.

Риэ была немногословна, никогда не перечила мужу и не имела привычки совать нос в его дела. У нее было что-то не в порядке с почками: иногда появлялись легкие отеки под глазами, но в таких случаях она подкрашивалась чуть больше обычного, и эта небольшая припухлость, наоборот, придавала ее лицу оттенок сдержанной чувственности.

Воскресным вечером где-то в середине мая у Риэ, после некоторого перерыва, был именно такой вид. Назавтра предстояло судебное заседание, и Хонда вторую половину воскресного дня посвятил работе: он решил, что сможет управиться с делами до ужина, поэтому сказал жене, что сегодня они будут ужинать сразу, как только он закончит работу.

У Хонды не было особых увлечений, но, живя долгое время в Кансае — западной части Японии, славившейся керамикой, он позволил себе маленькую роскошь — собрал для повседневных нужд хорошую посуду.

Они пользовались пиалами в стиле Нинсэй и пили вечером сакэ из чашечек, созданных Ёхэем — третьим мастером гончарной школы Аватаяки. И Риэ продумала меню, чтобы порадовать мужа, который целый день провел за письменным столом: небольшая форель с легким салатом, а к печеному угрю дольки белых огурцов, посыпанные приправой.

Обычно в это время года уже не разводили огонь в длинной жаровне, и в медном котле не булькала кипящая вода.

— Сегодня вечером можно позволить себе сакэ. Пожертвовал воскресным днем, но зато закончил работу, — Хонда словно разговаривал сам с собой.

— Вот и хорошо, — отозвалась Риэ, наполняя его чашечку.

В движениях обеих ее рук — и той, что протягивала чашечку, и той, что наливала в нее сакэ, — был какой-то ритм. Почти игривый естественный закон жизни — руки, словно связанные невидимой нитью, тянулись друг к другу. Так же очевидно, как наполненный ароматом магнолий вечерний сад перед глазами, было и то, что Риэ не из тех женщин, которые способны нарушить эту гармонию.

Вот оно — спокойствие, которое здесь рядом, на расстоянии протянутой руки, до него можно дотронуться… То, что способный юноша обрел через двадцать лет. Когда-то для Хонды было нереальным — коснуться руки, коснуться пальцев, но именно потому, что он никогда не роптал, все пришло ему в руки.

Хонда медленно выпил сакэ и, подставляя лицо горячему пару, поднимавшемуся от риса с яркими вкраплениями зеленого горошка, уже собрался приступить к ужину, как вдруг услыхал звук колокольчика, извещавшего об экстренном выпуске газеты.

Он быстро послал служанку купить газету. В наспех подготовленном экстренном выпуске, края которого были криво обрезаны, а еще не высохший шрифт пачкал руки, сообщалось о попытке военного переворота и говорилось о том, что морскими офицерами застрелен премьер-министр Инукаи.

— Вот-вот. Что это последнее время постоянно дела кровавых братств, — сказал Хонда. Избежавший той жизненной рутины, когда человек с хмурым видом сожалеет о прожитом времени, он был уверен, что сам принадлежит к более яркому миру. Состояние легкого опьянения делало этот мир еще ярче.

— Вы опять будете заняты, — сказала Риэ. Хонду резануло невежество жены, неподобающее дочери судейского чиновника.

— Нет, такие дела в ведении военного трибунала.

Дело по своей природе подлежало другой юрисдикции, оно не могло рассматриваться гражданским судом.

3

Конечно, в кабинете судей несколько дней обсуждали это событие, но в июне все оказались завалены работой, поступавшей каждый день, и перестали интересоваться делом, которое никому и никогда не приходилось и не придется вести. Однако судьи были хорошо осведомлены по поводу действительного положения вещей, которое не нашло отражения в газетных новостях, и усиленно обменивались информацией. Каждому из них была очевидна точка зрения председателя Апелляционного суда Сугавы — мастера кэндо,[5] сочувствовавшего заговорщикам, но прямо об этом никто речи не заводил.

Прошедшие события подступали из того майского дня, подобно морским волнам. Мелькавшая далеко в море белым треугольничком волна, приблизившись, вдруг вздымалась закрученным гребнем, разбивалась о берег и отступала. Хонда вспомнил тот песчаный пляж в Камакуре, где давно, девятнадцать лет назад, он лежал рядом с Киёаки и принцами из Сиама, наблюдая за волнами, которые берег притягивал и отпускал, притягивал и отпускал. Однако берег не может сдержать волны событий. Ему назначено неутомимо возвращать воду в лоно моря, чтобы она не затопила сушу. Снова и снова возвращать волны, наступающие из безграничной бездны, в их исконные владения смерти и скорби.

Что есть зло, что есть преступление — размышлять об этом, собственно, не входило в задачу Хонды, это была прерогатива государства. Хонда бессознательно ощущал, что в преступлении скрывается нечто, к нему побудившее, — это пробивалось свежим ароматом лимона, сок которого глубоко въелся в кожу испачканных рук. В этом ощущении сказывалось, скорее всего, влияние Киёаки, и от этого влияния было так трудно избавиться.

И все-таки эти «нездоровые» мысли не были столь радикальными, чтобы бороться за них. Как борцу за идею, Хонде недоставало фанатичной преданности теории всеобщей справедливости.

Как-то в начале июня судебное заседание первой половины дня кончилось раньше, и когда Хонда вернулся в кабинет, до обеда еще оставалось время.

Он открыл гардероб, напоминавший по форме буддийский алтарь из красного дерева, убрал туда черную судейскую мантию, украшенную по плечам пурпурной вышивкой, и черный головной убор с пурпурной лентой. А потом, в задумчивости стоя у окна, закурил.

Моросил мелкий дождик. «Вот я уже и не молод, — подумал Хонда. — Делаю свое дело, не считаясь с мнением других, и при этом получаю удовлетворение от того, что это в порядке вещей. Я уже поднаторел в работе. В моих руках глина приобретает форму, которую я придаю ей по собственному усмотрению…»

Хонда легонько потряс головой, сопротивляясь стремительному исчезновению из памяти лица подсудимого, в которое он еще несколько минут назад внимательно вглядывался. Однако лицо это все время ускользало.

Следственный отдел занимал южные, выходившие окнами на реку комнаты на третьем этаже, а рабочий кабинет судей смотрел окнами в тень северной стороны. Взгляд, если смотреть оттуда, упирался в здание следственной тюрьмы.

Следственная тюрьма, огороженная стеной из красного кирпича для того, чтобы доставлять подсудимых на процесс скрытно от посторонних глаз, соединялась со зданием суда переходом.

Хонда обратил внимание на то, что от сырости на окрашенных стенах скопились капли воды, и открыл окно, чтобы проветрить комнату. Внизу красная кирпичная стена опоясывала белые двухэтажные строения следственной тюрьмы. Между строениями стояла довольно высокая сторожевая вышка, напоминавшая формой силосную башню, на окнах вышки решеток не было.

Черепица на крыше зданий и на крышах выступавших домиками дымоходов намокла до черноты и поблескивала, как сажа. За строениями в небо устремилась большая труба, закрывая собой весь вид из того окна, откуда смотрел Хонда.

Окошки, прорубленные в стенах тюрьмы в строгом порядке, были забраны решетками и закрыты ставнями, под каждым окошком на когда-то белой стене, приобретшей от дождевых подтеков цвет грязной рубахи, арабскими цифрами были крупно выведены номера — 30, 31. 32, 33… Порядок этих номеров был непонятен: под камерой второго этажа с номером 32 на первом этаже располагалась камера номер 31. В ряд тянулись вентиляционные отверстия, похожие на продолговатые листочки бумаги для написания танка,[6] а на уровне пола первого этажа находились канализационные стоки.

Хонда поймал себя на том, что думает об обвиняемом, только что проходившем по суд): в какой же камере он сидит? Судьи не могли этого знать. Обвиняемым был бедный крестьянин из префектуры Коти. Он продал дочь в публичный дом в Осаке и, не получив даже половины обещанных денег, отправился туда выяснять отношения, был обруган хозяйкой и в ярости, не рассчитав силы, избил ее до смерти. Однако Хонда никак не мог вспомнить каменное, ничего не выражающее лицо этого человека.

Дым от папиросы, которую курил Хонда, просачивался сквозь пальцы и медленно расплывался в завесе дождя. В том мире за оградой эта папироса была огромной ценностью. Хонда вдруг ощутил какую-то дикую несообразность в контрасте ценностей этих двух, разделенных законом миров. В том мире вкус папиросы воспринимался как вершина наслаждения, а здесь папироса была всего лишь средством убить время.

Во дворе напротив веером располагались прогулочные площадки для заключенных. Хонде случалось видеть из окна фигуры в синей тюремной одежде с наголо обритыми головами. Заключенные, разделенные по двадцать человек, делали зарядку или совершали прогулку, двигаясь по кругу в этих разгороженных секторах, однако сегодня, наверное из-за дождя, площадки напоминали курятник, где все обитатели вымерли.

В этот момент промозглую тишину разорвал резкий звук, словно кто-то с силой хлопнул ставней.

И звук снова поглотила тишина. На брови Хонде упали мелкие капли дождя, занесенные ветром, он потянулся закрыть окно, и тут вошел его сослуживец Мураками — кончилось и другое заседание.

— Я сейчас слышал, как привели в исполнение смертный приговор, — пояснил Хонда.

— Я тоже недавно слышал. Надо сказать, ощущение не из приятных. Это была плохая идея — расположить место казни так близко к ограде, — отозвался Мураками, убирая мантию. — Ну что, пойдем обедать.

— Что будешь сегодня есть?

— Как всегда, бэнто,[7] — ответил сослуживец.

_______



Они прошли по темному коридору в столовую для руководящего персонала, расположенную на том же этаже. Раз и навсегда определенная еда, поглощаемая за разговорами о судебных делах. Новая стеклянная дверь в извилистых цветочных узорах, на которой висела табличка с крупной надписью «Столовая руководящего персонала», сверкала, пропуская горящий внутри свет.

В помещении стояли десять больших столов, на них были приготовлены чайники и пиалы. Хонда обвел взглядом столовую: нет ли среди присутствующих председателя суда. Тот часто приходил обедать в столовую специально, чтобы поговорить с сотрудниками. В таких случаях сведущая служанка поспешно приносила председателю особый маленький чайничек. В него вместо чая наливалось сакэ.

Сегодня председателя не было.

Хонда сел за стол напротив Мураками и снял ту часть коробки с едой, где лежали маринованные овощи и рыба, как всегда недовольный тем, что к запотевшему с облезающим красным лаком низу коробки прилипли зернышки риса, аккуратно собрал их пальцами и отправил в рот. Мураками, с улыбкой наблюдая эти привычные движения, заметил:

— Тебя в детстве, наверное, заставляли каждое утро подносить несколько рисинок статуэтке крестьянина, сидящего со скрещенными ногами, на которых лежала большая соломенная шляпа. Меня тоже. Если хоть одна рисинка падала на татами, надо было подобрать ее и съесть.

— Самурая всегда можно было упрекнуть в том, что он не работает, а ест. Сейчас что-то еще осталось от этого воспитания. А ты как воспитываешь детей?

— Берите пример с отца! — бодро, не моргнув глазом, отозвался Мураками. Мураками как-то решил, что его лицу недостает солидности, и отпустил усики, но, преследуемый насмешками товарищей и сослуживцев, отказался от этой затеи. Он много читал и часто заводил разговоры о литературе.

— Оскар Уайльд считает, что в нынешнем мире нет преступлений как таковых — люди просто вынуждены их совершать. Посмотреть на недавние дела, так таких полно, выходит, нам, судьям, тут нечего делать, — заговорил Мураками.

— Да. Дел, где преступление можно считать естественным продолжением или результатом нерешенных социальных проблем, полно. Это почти всегда касается необразованных людей, — сдержанно отозвался Хонда.

— Говорят, в сельской местности Тохоку бедность ужасная.

— К счастью, в нашем районе ситуация несколько лучше.

С 1913 года под юрисдикцией Апелляционного суда Осаки находилось девять префектур — Осака, Киото, Хёго, Нара, Сига, Вакаяма, Кагава, Токусима, Коти — все в основном богатые.

Затем Хонда с Мураками заговорили о проблемах, связанных с множившимися преступлениями, которые совершались по идейным соображениям, и о позиции, занимаемой в этом вопросе прокуратурой. Все это время у Хонды в ушах стоял звук, с каким свершилась смертная казнь, — свежий, резкий, вызывающий удовлетворение ценителя. Несмотря на это, ел Хонда с аппетитом. Звук не бил по чувствам, Хонде просто казалось, что в сердце ему вонзился тонкий кристаллик.



Вошел председатель суда Сугава, и все повернулись к нему. Служанка поспешила за чайничком. Председатель сел рядом с Хондой и Мураками.

Этот краснолицый массивный кэндоист был мастером Хокусинъитто — одного из направления в кэндо и консультировал общества воинской доблести. Давая инструкции, он каждый раз цитировал что-то из «Пяти колец», поэтому за глаза его звали «право пяти колец».[8] Но если судить по тому, какие решения он принимал в суде, Сугава был добрым человеком. Председатель с удовольствием посещал всевозможные соревнования по кэндо, и его обычно просили выступить с речью, в результате завязывались связи с храмами, и Сугаву стали приглашать в качестве почетного гостя на праздники, посвященные воинской доблести.

— Ну и попал я в положение, — сразу начал председатель. — Сначала принял приглашение, а теперь, оказалось, никак не могу пойти.

Хонда решил, что это как-то связано с кэндо, и не ошибся.

16 июня в храме Оомива, который находится в Сакураи префектуры Нара, должен состояться турнир кэндо, посвященный богам этого храма: прибудут паломники со всей страны, соберутся лучшие спортсмены университетов Токио. Председателя просили выступить с речью, но в тот же день он должен быть на совещании в столице и никак не сможет присутствовать. Само собой, на судей нельзя взваливать административные обязанности, он также не вправе настаивать, чтобы его заменили на празднике, но, может, им будет интересно… То была робко выраженная просьба, и Хонда с Мураками стали листать записные книжки: у Мураками на данный день было назначено судебное заседание — он отпадал. А Хонда как раз мог работать с документами дома, к тому же судебное дело намечалось несложное.

Председатель с радостным видом сказал:

— Вот спасибо. И я никого не подведу, и в храме будут полностью удовлетворены, хотя бы потому, что имя твоего отца хорошо известно. Отправим тебя на два дня в командировку: вечером в день соревнований остановишься в гостинице в Наре, там очень тихо, поработаешь, а на следующий день побываешь на празднике цветов в храме Идзагава, который относится к храму Оомива, что в самой Наре. Я как-то присутствовал на этом торжестве — это самый красивый из всех старинных праздников. Ну, как? Если у тебя есть желание, я сегодня же напишу письмо. Да нет, обязательно надо посмотреть. Это того стоит.

Последний раз Хонда был на состязаниях по кэндо лет двадцать тому назад еще в школе Гакусюин. Тогда, давно, они с Киёаки презирали компанию кэндоистов и их фанатичные выкрики, слышные во время тренировок. Впечатлительным подросткам казалось, что в этих выкриках выплескивается удушающее, выворачивающее нутро, бьющее в нос звериным запахом безумие, — безумие, которого не стыдятся, которым гордятся, как священным помешательством. Слышать подобное было мукой. Причины отвращения, которое питали к этим звукам Хонда и Киёаки, были разными: Киёаки воспринимал их как презрение к тонким чувствам, а Хонда — как презрение к разуму…

Однако все это было в прошлом. Хонда научился внешне не реагировать на то, что он видит или слышит.



В такой день, как сегодня, когда до послеобеденного заседания еще оставалось свободное время, в хорошую погоду удовольствием было бы прогуляться по берегу Додзимы, посмотреть, как белая пена, оставляемая суденышками, лижет деревянную набережную, но, к сожалению, шел дождь. В кабинете сослуживцы шуршали бумагами, покоя тоже не было. Хонда, расставшись с Мураками, некоторое время постоял в вестибюле. Бледный свет пробивался через стеклянные двери с изображенными на них в зеленых и белых тонах оливами, пересекал коридор и слабо отражался в колоннах пестрого гранита. Вдруг, поддавшись какому-то чувству, Хонда отправился в бухгалтерию за ключами.

Он собирался подняться в башню.

Высокая башня из красного кирпича на здании суда являлась одной из достопримечательностей Осаки, ее отражение в реке красиво смотрелось с противоположного берега. Некоторые сравнивали башню с лондонским Тауэром, где, если верить слухам, на верхней площадке установлена виселица, и там приводят в исполнение смертные приговоры.

В осакском суде не знали, как использовать идею английских проектировщиков, и в запертой на ключ башне не было ничего, кроме пыли. Время от времени судейские поднимались наверх, чтобы отвлечься и насладиться широкой панорамой: в погожие дни отсюда был виден даже район Авадзи.

Хонда отпер дверь, шагнул внутрь — и оказался в белом безграничном пространстве. Башня опиралась на потолок вестибюля, внутри — от основания до самой вершины была абсолютная пустота. Белые, покрытые пылью стены в подтеках воды, окошки с четырех сторон были только в самом верху, вдоль них с внутренней стороны тянулся узкий балкончик, к нему, извиваясь виноградной лозой по стене, вела железная лестница.

Хонда держался за перила и знал, что испачкает руки пылью. В дождливый день свет, падающий из верхних окошек, создавал в огромном внутреннем пространстве ощущение предрассветных сумерек. Эти необъятные по размерам пустые стены, эта нелепая лестница — каждый раз у Хонды возникало ощущение, что он попал в какой-то странный мир, умышленно растянутый до неестественных размеров. Казалось, что в центре этого пространства должна стоять невидимая гигантская фигура. Невидимая огромная статуя с выражением гнева на лице.

В противном случае, это пространство было бы слишком пусто, слишком бессмысленно. И окна, достаточно большие вблизи, отсюда выглядели спичечными коробками.

Хонда шаг за шагом поднимался по железной лестнице, сквозь просветы видно было пространство внизу. Каждый шаг отдавался в башне гулким эхом. Хотя надежность конструкции не вызывала сомнений, каждый шаг сотрясал лестницу сверху донизу, казалось, по спине стремительно пробегает дрожь. Пыль медленно оседала на постепенно удаляющийся пол.

Вид, открывавшийся из окон на вершине башни, не был для Хонды внове. Хотя дождь затруднял обзор, хорошо просматривалось место, где река Додзима плавно поворачивала к югу и сливалась с Тосабори. На противоположном берегу будто присели на корточки дом собраний, центральная библиотека и здание Японского банка, которое венчал медный купол; плоскими смотрелись сверху здания на острове Накано, а на западе в тени возвышающихся строений просматривался стилизованный под готику фасад клиники. Красные кирпичные стены левого и правого крыльев судебного здания потемнели от дождя, и зелень газона во внутреннем дворике напоминала зелень сукна непонятно как оказавшегося здесь бильярдного стола.

С большой высоты людей было не разглядеть. Только стоящие стеной здания, в которых уже днем зажгли свет, покорно мокли под дождем. В природе не было ничего необычного, и это немного утешало.

Хонда подумал:

«Вот я на вершине. На такой, что темнеет в глазах. Не на той вершине, что достигается властью или деньгами, а на той, что, можно сказать, представляет государственный разум, — на вершине логической конструкции».

Находясь здесь, на высоте птичьего полета, он более остро, чем тогда, когда стоял за кафедрой красного дерева, ощущал, что судебное дело стало его жизнью. Отсюда все земные обстоятельства, события прошлого представали на мокрой от дождя схеме. Если в разуме есть что-то детское, то самое подходящее развлечение для разума — это смотреть на мир с высоты птичьего полета.

Внизу происходили разные события. Застрелили министра финансов, убит премьер-министр, проходят многочисленные аресты революционно настроенных учителей, возникают беспочвенные слухи, углубляется кризис в деревне, политика правящей партии накануне провала…И Хонда здесь, где вершится справедливость.

Конечно, Хонда всячески иронизировал по своему поводу. Вот он, будучи на страже справедливости, выбирает пинцетом разные низменные страсти, завернув в теплый сверток разума, несет домой, и они ложатся в строчки судебных решений… Он встает в тупик перед различными тайнами и каждый день целиком отдается работе: скрепляет кирпичи, из которых возводится здание правосудия.

И все-таки каково это — быть на вершине, взирать с прозрачной высоты человеческой жизни на мутный осадок внизу. Что это такое — жить не столько в реальном мире, сколько в мире закона. Как конюх пропитан запахом конского пота, так и он в свои тридцать восемь лет был уже пропитан этим духом законной справедливости.

4

16 июня с утра уже стояла невыносимая жара. Так бывает, словно на один день вдруг наступает разгар лета — об этом возвещает палящее солнце. Председатель суда прислал машину, и Хонда, выйдя из дому в семь утра, отправился в Сакураи. В содержавшемся на средства казны храме Оомива, в просторечии Мивамёдзин, поклонялись самой горе Мива. Ее еще называли почтительно «Хозяин». Гора высотой 467 метров и почти 16 километров в окружности у основания, густо заросла деревьями: растущие здесь кипарисовики, криптомерии, сосны не вырубались, и простым смертным всходить на гору не дозволялось. Один из храмов древнего государства Ямато был самым старым в Японии, полагали, что здесь сохранились изначальные формы верований, и ярые приверженцы религии синто[9] считали своим долгом хотя бы раз в жизни совершить сюда паломничество.

Существовало два объяснения слова «мива»: одно возводило его к просторечному наименованию высокого сосуда грубого обжига, в котором прежде изготовляли сакэ, по второй версии считалось, что это корейское «мион» — забродивший рис. Сосуд для сакэ почитался наравне с богом, так что для его обозначения стали употреблять просто иероглиф, означающий слово «бог». Божество, которому поклонялись в храме Оомива, воплощало дух главного бога древней страны Изумо и издавна считалось покровителем виноделов.

На территории храма Оомива находился и храм Саи, посвященный духу мятежного громовержца, — его особенно чтили военные, многие приходили сюда помолиться за судьбу военных, а пять лет назад глава местного общества военных предложил проводить здесь турниры кэндо в память тех, кто посвятил себя военной службе. Однако территория самого храма Саи была небольшой, поэтому состязания стали проводить на площади перед главным храмом. Всю эту историю председатель суда и поведал Хонде.

Хонда вышел из машины у высоких храмовых ворот «тории», на которых висела табличка, извещавшая о том, что въезд запрещен.

Засыпанная гравием дорога, делая плавный поворот, вела к храму. По обе стороны дороги в рощицах криптомерии на веревках, протянутых по веткам, слегка колыхались белые полоски, прикрепленные в определенном порядке. На выступавших из-под земли корнях сосен и дуба сочно зеленел, напоминая водоросли, мокрый от вчерашнего дождя мох. Вскоре дорога пошла вдоль реки, в зарослях бамбука и папоротника усилился шум воды, а с неба, пробивавшегося сквозь ветви деревьев над головой, на траву лились жгучие лучи солнца. За мостом, на вершине выщербленной каменной лестницы где-то в глубине впервые мелькнул краешек белого с пурпурным узором занавеса храмового помещения.

Хонда одолел каменную лестницу и вытер пот. На склоне горы Мива возвышался величественный храм. На площадке перед храмом гравий расчистили и засыпали песком прямоугольную арену, с трех сторон вокруг этого места для состязаний были расставлены стулья и скамьи, а слева и справа над ними натянули большой шатер. Свое место почетного гостя Хонда обнаружил как раз под этим шатром.

Появился жрец в белой одежде и объявил Хонде, что настоятель с нетерпением его ожидает. Хонда, оглянувшись на светившуюся розоватым цветом арену, подготовленную для турнира, последовал за жрецом в служебное помещение храма.

Хонда привык ко всему подходить серьезно, но особенно набожным не был. Глядя на то, как в утреннем небе величаво сияют вершины необычных деревьев, растущих на возвышающейся за храмом божественной горе, он не мог не почувствовать, что там обитают боги, но нельзя было сказать, что им постоянно владели благочестивые мысли.

Чувствовать, что тайна, словно чистый воздух, переполняет этот мир, и, признавая тайну, считать это явлением случайным — совершенно разные вещи. Конечно, Хонда питал к тайне нежные чувства, его отношение к ней напоминало отношение к матери. Однако ощущение, что можно прожить и без матери, полагаясь на самого себя, свойственное молодым, было для Хонды наполовину врожденным, оно владело им с девятнадцати лет.

Присутствующие — гости и местные деятели — обменялись визитными карточками, прозвучали длинные приветствия, и настоятель повел всех к храму. Около храма под навесом две жрицы лили из черпаков на руки гостям воду для очищения. В храме уже устроились спортсмены — пятьдесят человек в бойцовской форме казались синей глыбой. Хонду усадили на самое почетное место.

Музыкант извлек высокие ноты из инструмента, похожего на флейту, и священник в просторном одеянии и высокой, напоминающей птичий гребень шапке начал читать обращенную к богам молитву: прогоняя злых духов, он провел над головами присутствующих слева направо и снова налево веткой священного деревца сакаки, с которой гроздью свисали молитвенные полоски белой бумаги.

Вслед за устроителями Хонда, как представитель почетных гостей, поднес в дар богам такую же ветку сакаки, а от спортсменов ветвь на алтарь возложил пожилой, лет шестидесяти, мужчина в выцветшей форме. Жара становилась все сильнее, и Хонда ощутил под рубашкой неприятно щекотавший кожу пот. После церемонии все спустились во двор и расселись: почетные гости — на стульях под шатром для почетных гостей, спортсмены — на циновках под шатром для спортсменов. Места под открытым небом, предназначенные для паломников, уже были заполнены, здесь люди сидели, повернувшись на восток, лицом к храму и священной горе, поэтому утреннее солнце светило им прямо в лицо. От солнечного света прикрывались веерами и полотенцами. Потянулись многословные приветствия и речи, Хонда тоже, поднявшись, произнес подобающие случаю слова. Из выступлений стало понятно, что пятьдесят спортсменов разделены на две группы по двадцать пять человек — «красные» и «белые», и состязания пройдут в пять туров, в каждом туре среди пяти спортсменов от каждой команды победу одержит тот, кто выиграет все пять встреч. Пока продолжалась бесконечная речь председателя местного общества военных, сидевший рядом настоятель прошептал на ухо Хонде:

— Взгляните на молодого человека, крайнего справа в первом ряду. Он на первом курсе колледжа при университете Кокугакуин, но от команды «белых» будет выступать первым. Присмотритесь к нему: в мире кэндо на него возлагают большие надежды. Девятнадцать лет, а уже третий разряд.

— Как его зовут?

— Иинума.

Это имя вызывало какие-то ассоциации, и Хонда переспросил:

— Иинума… Его отец тоже кэндоист?

— Нет. Сигэюки Иинума держит известную в Токио частную школу националистической организации, он ревностный поклонник этого храма, но сам не фехтует.

— Отец сегодня будет здесь?

— Я слышал, он хотел посмотреть, как будет выступать сын, но, к сожалению, из-за деловой встречи в Осаке приехать не сможет.

Вне сомнения, это тот самый Иинума. Имя Сигэюки Иинумы теперь стало достаточно известным, а каких-нибудь двадцать три года назад Хонда знал прежнего Иинуму — воспитателя и секретаря Киёаки. Когда в рабочей комнате судей пошли разговоры об идейных движениях, Хонда взял почитать последние журнальные материалы у сослуживца, изучавшего эти движения. Среди них была статья «Деятели правого направления», где о Сигэюки Иинуме говорилось следующее:

«Выдвинувшийся в последнее время Сигэюки Иинума действительно отмечен лучшими качествами человека из Сацума[10] — верностью и преданностью; в школьные годы у себя на родине в провинции Кюсю считался самым способным учеником, но семья была бедной, поэтому он не мог учиться дальше и по рекомендации местных властей отправился в столицу воспитателем молодого наследника маркиза Мацугаэ; он с рвением занимался образованием своего воспитанника и самообразованием, но воспылал страстью к служанке семьи Мацугаэ — Минэ, бежал с ней и после долгих лишений достиг видного положения, организовав свою школу Сэйкэн, которой занимается с необычайным энтузиазмом. Женат, естественно, на Минэ, у них есть сын».

Прочитав это, Хонда впервые узнал что-то о Иинуме, встречаться им не приходилось, и в памяти сохранилась только внушительная, обтянутая унылой дешевой тканью спина, которая маячила впереди в длинном темном коридоре резиденции маркиза Мацугаэ. По этим воспоминаниям Иинума всегда представлялся Хонде бледной, неясной тенью, тонущей во мраке.

Огромный слепень, бросая тень, собрался сесть на чисто подметенную площадку для состязаний, но передумал и переместился к покрытому белым полотном столу, где сидели почетные гости, загудел над ухом одного из гостей. Тот, раскрыв веер, отогнал его. Достоинство, с которым он открыл веер и отмахнулся от слепня, напоминало о его звании, указанном на врученной Хонде визитной карточке, — наставник в кэндо, имеющий седьмой разряд. Многословный председатель местного общества военных все еще продолжал выступать.

От прямоугольника перед глазами, нет, от самого пространства, поднималось горячее, прерывистое дыхание к нависающей крыше главного храма, к зелени священной Горы, к блистающему небосводу. Когда это повисшее молчание, которое вот-вот должны были взорвать боевые выкрики и звуки ударов бамбуковых мечей, шевелил редкий ветерок, его призрачное дуновение было наполнено предчувствием героической схватки и постоянно движущихся призраков.

Взгляд Хонды был прикован к лицу сына Иинумы, сидящего прямо против него. Двадцать лет назад Иинума, всего лишь воспитатель из деревни, был на каких-то пять лет старше его и Киёаки, а сейчас он отец такого взрослого сына: это неожиданно заставило Хонду, у которого не было детей, подумать о собственном возрасте.

Во время нескончаемых речей юноша неподвижно сидел на циновке в официальной позе. Трудно было определить, слышит ли он то, что говорится. Он смотрел прямо перед собой — его глаза напоминали сталь, в которой отражался внешний мир.

Брови вразлет, смуглое лицо, твердая линия губ, будто зажавших клинок. Несомненно, в юноше было что-то напоминающее отца, но размытые, тяжелые, мрачные черты Иинумы-старшего приобрели у его сына определенность, смягчились, стали просто строгими. «Вот лицо человека, еще не знающего жизни, — подумал Хонда. — Лицо человека, который пребывает еще в том возрасте, когда трудно поверить, что только что выпавший снег вскоре станет грязным и растает».

Перед каждым спортсменом на циновке, поверх вытянутых в аккуратную линию налокотников, лежала прикрытая полотенцем маска. Кое-где из-под полотенец видна была поблескивающая проволока. Это мерцание, то тут, то там бросавшее блики на обтянутые синей материей колени, вполне соответствовало напряженному тягостному ощущению перед схваткой.

Поднялись судьи — судья передней линии и судья задней линии, вызвали: «Команда белых, Иинума», — облаченный в доспехи юноша ступил босыми ногами на горячую землю и почтительно поклонился богам.

Хонде почему-то очень хотелось, чтобы этот юноша выиграл поединок. Из-под маски, словно крик спугнутой дикой птицы, вырвался боевой клич.

Этот крик разом перенес Хонду в дни его отрочества. Помнится, он как-то разъяснял Киёаки, что через несколько десятков лет молодое поколение начального периода Тайсё, к которому они принадлежали, будут отождествлять, не делая различий в тонкости чувств и ощущений, с группой их сверстников кэндоистов и объединять всех в поколение почитателей грубого, примитивного бога, глупой идеи, — так оно и произошло. Однако неожиданно для себя Хонда теперь с нежностью вспоминал это слепое почитание и чувствовал, как в нем крепнет ощущение того, что этот примитивный бог много привлекательнее той благородной, возвышенной силы, в которую он прежде, сам того не сознавая, верил. Теперь это определенно была другая пещера, не та, куда его втолкнули в юношеские годы.

Поэтому невыносимо резкий боевой клич Хонда воспринял как огонь души, вырвавшийся наружу через узкую щель. Страдания души, охваченной бушующим в груди огнем, сейчас так явственно ожили в груди, словно он сам в свое время испытывал их (хотя на самом деле в те годы Хонда почти не знал душевных страданий).

Время заставило человеческое сердце исполнять странную роль. Эта была попытка, не счищая с памяти патины лжи, покрывшей серебро прошлого, сыграть себя самого целиком, с мечтами и страстями, глубоко проникнуть в ощущения, которых не знал в прошлом. Это было равносильно тому, будто смотришь на деревню, где некогда жил, с высокого перевала: если пренебречь деталями, то осознаешь смысл тогдашней жизни, и выбоины на камнях, которыми была вымощена площадь, доставлявшие в свое время столько неприятностей, отсюда, с высоты, сверкают, заполненные водой, и становятся чарующе прекрасными.

В тот миг, когда Иинума издал первый боевой клич, тридцативосьмилетний судья вдруг до резкой боли ощутил, как этот выкрик, словно стрела, пронзил грудь юноши. Хонде никогда не приходилось проникать так в душу молодого человека, сидящего на месте обвиняемого.

Противник Иинумы из команды красных появился тоже с угрожающим криком, поднимая плечи под спускающейся на них маской, что делало его похожим на раздувающую жабры рыбу.

Иинума был спокоен. Соперники, будто примеряясь друг к другу, сделали один круг, затем другой.

Когда Иинума поворачивался к Хонде лицом, то в глубине проволочной маски, пропускающей свет, подобно бамбуковой шторе, видны были четко очерченные брови, блестящие глаза, а при выкриках мелькал ряд белых зубов; со спины из-под аккуратно подложенного под маску полотенца с перекрещивающимися на нем синими шнурками маски выглядывал стриженый крепкий юношеский затылок.

Неожиданно возникло движение, словно столкнулись бросаемые волнами корабли, затрепетал прикрепленный у Иинумы сзади белый лоскут — знак принадлежности к команде, и в тот же миг противник получил сопровождаемый резким звуком удар по голове.

Раздались аплодисменты: Иинума вывел из строя одного из соперников. Следующего противника, казалось, сдерживало само бесстрашие Иинумы, который, присев на корточки, неожиданно вытянул от бедра меч.

Даже Хонда, который ничего не понимал в кэндо, сразу обратил внимание на правильность выбранной юношей позиции. В самые опасные мгновения его поза не менялась — юноша напоминал вырезанную из синей бумаги фигурку, приклеенную к пространству. Тело его не клонилось к земле, не теряло равновесия. Даже окружающий его воздух казался прозрачной, текущей водой, а не горячей клейкой массой.

Когда Иинума выступил из тени, отбрасываемой шатром, зеркало его нагрудника залила голубизна отразившегося в нем неба.

Противник отступил на шаг. Верхняя, застиранная часть формы резко контрастировала со штанами хакама насыщенного синего цвета, на спине, там, где перекрещивались завязки нагрудника, материя вытерлась, выцвела, образовав покосившийся белый крест. В этом месте свисал яркий красный лоскут.

Хонде, который уже начал ориентироваться в приемах, было хорошо видно, как опасно напряглись в налокотниках руки Иинумы, сделавшего еще один шаг вперед.

Руки, которые выступали между налокотником и отверстием рукава, были крепкими, уже не юношескими: с внутренней стороны бугрились напрягшиеся мускулы; на белую кожу изнанки налокотников переполз кобальт лицевой стороны, и она приобрела лирический цвет рассветных сумерек.

Острия скрестившихся мечей, несмотря на свою толщину, казались обнаженными нервами.

— Яаа, — надменно выкрикнул противник.

— Аря-аря-аря, — громко и чисто отозвался Иинума.

Соперник нацелился на нагрудник, но Иинума отвел меч вправо — раздался треск, похожий на треск ломающегося бамбука. Противники сошлись маска к маске, судья развел их.

— Начали! — подал команду судья передней линии, и бросившийся в атаку Иинума, не останавливаясь, надвигающейся синей волной обрушил на соперника серию ударов.

Это был прием, в котором удары раз за разом становились все более совершенными, резкими, тщательно подогнанными один к другому, поэтому противник, отражавший их слева и справа, в третьей серии, сам подставил себя под прямой удар.

Судья передней линии и судья задней линии одновременно подняли белые флажки.

Таким образом, Иинума вывел из борьбы и второго соперника; вместе с аплодисментами раздались возгласы восхищения.

— Энергично теснить, преследовать и нанести удар! — важным тоном произнес сидевший по соседству с Хондой наставник кэндо. — «Красный» следил за кончиком меча «белого». Этого нельзя делать. Нельзя смотреть на кончик меча противника. Это сбивает с толку.

Абсолютный профан в кэндо, Хонда тем не менее хорошо понимал, что в Иинуме словно сидела пружина, излучающая глубокий пурпурный свет. Движения его души, не имея цели, находили выход в скачках, движениях тела и, не встречая ответа, мгновенно создавали в душе соперника подобие вакуума.

Вероятно, меч Иинумы спокойно, словно через открытую дверь, достал противника, потому что открывшаяся у соперника щель, необходимая для того, чтобы заполнить воздухом этот вакуум, сама затянула меч Иинумы.

Третий соперник приближался, раскачиваясь телом влево и вправо, с воплем «Ия-ия», напоминающим плач младенца.

Полотенце под маской у него сбилось: ровная белая линия не пересекала лба, один конец почти падал на правое плечо. Своей сгорбленной спиной он напоминал хищную экзотическую птицу.

Однако он был из тех противников, с кем следовало считаться, — искушенный в соревнованиях, где доставлял соперникам немало неприятностей своей манерой фехтования. Подобно тому как птица, схватив корм, убегает, он издали нацеливался на налокотники соперника, часто ему удавалось задеть их, тогда он опять отбегал на приличное расстояние и издавал победный крик. Это был искусный фехтовальщик, который ради обороны не боялся принимать самые уродливые позы.

Изящные ответные движения Иинумы, который, выпятив грудь, словно скользил по воде, выглядели опасно уязвимыми. Казалось, на этот раз он может погубить себя своими изяществом и умением.

Противник все время уходил на недосягаемое для меча расстояние. Он замышлял заразить соперника своим уродством, своим нетерпением.

Хонда забыл о жаре, забыл о папиросах, которые постоянно курил: он обратил внимание на то, что в стоящей перед ним пепельнице совсем мало окурков.

Он протянул руку, собираясь разгладить сморщившуюся материю на столе, и в этот момент сидевший рядом настоятель ахнул. Оказывается, судьи скрестили флажки и потом снова взмахнули ими.

— Обошлось. Сейчас чуть было не получил удар по налокотнику, — пояснил настоятель.

Иинума старался преследовать соперника, который держался на расстоянии. Иинума делал шаг вперед — противник на шаг отступал. Защита была прочной: тело «красного» казалось обвитым причудливыми водорослями.

— Яа… — Иинума сделал выпад — соперник немедленно с холодной улыбкой прикрылся, и они сошлись в решающей схватке.

Скрестились поднятые почти вертикально мечи, они слегка подрагивали, словно мачты сошедшихся кораблей. Нагрудники сверкали, как днища кораблей, казалось, соперники сейчас объединили свои силы в одну и преподносят ее общему, недосягаемому голубому небу. Это прерывистое дыхание, пот, чуть ли не скрежет мускулов, перегоревшее недовольство выкипевшего соперничества… — все это переполняло застывшую симметричную композицию из двух тел.

Судья, чтобы разрешить ситуацию, уже приготовился произнести: «Отставить!». И вдруг Иинума, воспользовавшись силой, с которой соперник сдерживал его натиск, отпрыгнул назад, раздался легкий шлепок — это его меч поразил соперника прямо в грудь.

Оба судьи вскинули белые флажки, а зрители разразились громкими аплодисментами.

Хонда наконец закурил, но сразу же потерял интерес к папиросе, на конце которой тлел слабый огонек, такой слабый, что в солнечном свете, отражавшемся от белой скатерти, было не понять, горит он или нет.

Под ноги Иинумы на землю падали темные капли пота, напоминающие капли крови. Когда он выпрямился, из-под запыленных синих штанин внизу выглянуло, словно выпорхнуло на свет, белое ахиллесово сухожилие.

5

Обладатель третьего разряда Иинума победил пятерых соперников, и на этом первый тур соревнований закончился.

После окончания пятого тура судьи объявили победу команды «белых», а Иинума был награжден серебряным кубком за абсолютную личную победу.

Когда он вышел получать приз, на его лице уже не было пота, на пылающих щеках проступала сдержанная скромность победителя: Хонде давно не случалось встречать в своем окружении такой цветущей молодости.

Ему хотелось поговорить с юношей об отце, но его увлекли в другое здание, повели на обед, и случая поговорить не представилось. Во время обеда настоятель предложил:

— Может быть, подниметесь на Гору?

Хонда некоторое время пребывал в нерешительности, глядя из зала на солнечные лучи, заливавшие Двор.

Настоятель добавил:

— Конечно, простым смертным туда ходить нельзя, обычно подняться на Гору разрешается лишь избранным паломникам — это такое внушительное зрелище! Те, кто поклонился богам на священной вершине, рассказывают, что их, словно громом, поразило ощущение таинства.

Хонда еще раз взглянул на лучи летнего солнца, сверкавшие в зелени сада, и соблазнился тем, что сможет соприкоснуться с тайной.

Для него допущение к тайне предполагало прежде всего очевидность, наличие тайного. Если бы она существовала — очевидная всеобъемлющая тайна, он, скорее всего, охотно поверил бы в нее. Обычно тайна — это нечто необычное, мистическое, скрытое в сумраке, если же существует тайна, которая может быть выставлена под эти безжалостные солнечные лучи, то именно она станет реальной, другими словами, будет принадлежать миру Хонды.

После обеда и короткого отдыха Хонда в сопровождении одного из жрецов начал подниматься по утопающей в зелени храмовой дороге, через несколько минут они подошли к одному из храмов — Саги. Правильное название его звучало много длиннее, указывая на посвящение буйному, свирепому духу; здесь было положено совершить молитву и пройти очищение перед тем, как подниматься на Гору.

Окруженный устремившимися ввысь криптомериями храм, крытый корой кипарисовика, производил ощущение священного места, где смиряется буйный дух; над крышей высоко поднимались тонкоствольные сосны, напоминавшие длинноногих подвижных воинов былых времен.

После обряда очищения жрец поручил Хонду заботам пожилого вежливого проводника, обутого в матерчатые сапоги. Здесь у начала подъема они впервые увидели венок из диких лилий.

— Это к завтрашнему празднику?

— Да. Здесь на Горе три тысячи штук никак не набрать, собрали в ближайших храмах и уже поставили в главном храме, где будет проходить праздник. Студенты, участвовавшие сегодня в соревнованиях, в дар богам повезут цветы на повозке в Нару.

Проводник, предупредив, чтобы Хонда был осторожен на скользкой от вчерашнего дождя дороге, пошел впереди.

Подножие горы Мива, имеющей в окружности около двенадцати километров, расширялось за счет долины Цукумо, обнимавшей запретную территорию, которая включала западную часть Горы позади Главного храма и долину Омия. На плато справа просматривалась заповедная часть, и стволы тонких сосен, растущих в густой некошеной траве, в лучах послеполуденного солнца поблескивали, как агат.

В запретной части деревья, заросли бамбука и папоротника, пронизывающий их солнечный свет — все казалось необычайно возвышенным и чистым. И цвет свежей земли у ямы, которая, по словам проводника, была вырыта кабаном, рисовал в воображении древнее животное, воплощавшее неведомое племя.

Однако сама Гopa, по которой ступали их ноги, не вызывала ощущения божественного присутствия. Хонда, который, удивляясь легкой походке проводника, едва поспевал за ним, то и дело вытирая пот, радовался тому, что деревья преграждают дорогу солнечным лучам, становившимся после полудня все жарче.

Он был укрыт от солнца, и земля под ногами постепенно становилась тверже. На горе во множестве росли священные деревья сакаки: молодые деревца с более крупными, чем у их городских собратьев, листьями там и тут в тени темной зелени были усыпаны белыми цветами. Хонда с проводником добрались до водопада «Солнца, луны и звезд», воды которого бурно низвергались с высоты. Вид на водопад наполовину скрывала маленькая хижина, предназначенная для тех, кто совершал ритуальное омовение. Считалось, что у водопада лес самый густой, но везде было полно света, создавалось впечатление, словно ты заключен в солнечную корзину.

Поднимавшаяся к вершине дорога становилась труднее. Они карабкались по круче, опираясь на скалы и цепляясь за корни сосен, только было начиналась достаточно ровная дорога, как опять показывалась каменная круча, ярко освещенная послеполуденным солнцем.

У Хонды прерывалось дыхание, пот лил ручьями, и в опьянении своего подвижничества он ощутил предчувствие надвигающегося чуда. Это было бы закономерно.

Взору открылась долина, где толпились сосны, имеющие более трех метров в обхвате. Гниющие сосны, обвитые лозой и диким виноградом, были кирпичного цвета. Криптомерию, повисшую над кручей, паломники, почувствовав присутствие божественного, обвили веревкой симэнава и сделали обителью бога — рядом стояли подношения. Ствол дерева с одной стороны был цвета зеленой меди от покрывавшего его мха. По мере приближения к горной вершине, деревьев и кустов, где обитали боги, становилось все больше, казалось, сама природа олицетворяла бога.

Вот крона высокого вечнозеленого дерева роняет под ветром бледно-желтые цветы, и полет этих цветов, пронзающих пространство между деревьями в безлюдном месте глубоко в горах, неожиданно, словно освещенный электрическим светом, озаряется присутствием божественного духа.

— Еще немного. Там уже вершина. Скальная обитель и храм Кономия, — показал рукой проводник, он даже не запыхался.

Обитель возникла на крутой дороге совершенно неожиданно.

Груда огромных бесформенных камней — местами острых, местами с изломом — высилась, словно остов потерпевшего крушение гигантского корабля, обвитая кольцом двух переплетенных соломенных жгутов, отгоняющих злых духов. Это нагромождение каменных обломков, лишенных всякого подобия правильной формы, по виду никак не укладывающееся в представление о привычном порядке вещей, образовалось в глубокой древности определенно в результате ужасной катастрофы.

Камни, будто враги, сцепились между собой, а потом этот гигантский клубок обрушился и раскололся. Отдельные камни раскатились по пологому склону. Все это было так непохоже на мирную, божественную обитель, это скорее напоминало следы битвы, последствия страшного потрясения; разве может столь измениться заведенный порядок в месте, где хоть единожды побывал бог?!

Солнце безжалостно освещало мох, лишаями покрывавший камни, в этом месте сразу ожил ветер, и окружающий лес нежно зашелестел.

Храм Кономия, построенный прямо над этим скоплением обломков, находился на отметке 467 метров, скромный облик его маленькой простой молельни усмирял ужас, испытанный при виде хаоса обители. Небольшие, но отчетливо видные, рельефно изображенные рыбы в окружении зеленых сосен под крышей, походившей своей формой на соединенные ладони, бесстрашно цеплялись друг за друга и напоминали налобную повязку хатимаки.

Хонда отдал дань почтения богам, совершив молитву, отер пот и с разрешения проводника закурил там, где курить запрещалось, глубоко затягиваясь дымом. Давно не испытываемая физическая, подобающая молодым нагрузка, удовлетворение от того, что он как-то с ней справился, освободили душу, и здесь, в божественном присутствии, которое явно чувствовалось в шуме пробегающего по соснам ветра, он ощутил, что способен поверить в самое невероятное.

Может быть, из-за сходства рельефа и из-за высоты Хонда вдруг вспомнил, как девятнадцать лет назад он летом поднимался на гору, что возвышалась позади «Приюта на крайнем юге». Тогда они с Киёаки еще в душе посмеивались над тем, как сиамские принцы, увидев в просвете между деревьями статую большого Будды в Хасэ, сразу опустились на колени и молитвенно сложили руки: теперь бы он точно не стал над этим смеяться. С шумом колышущий листву ветер на мгновение стих, и словно закапала тишина; в ушах стоял только шелест крылышек оводов. Сияющее небо, пронзенное пиками верхушек криптомерии… Плывущие облака… Листва деревьев, сквозь которую пробиваются солнечные лучи… Неожиданно для себя Хонда ощутил прилив счастья. Даже такое, с легким, беспричинным, словно мятным привкусом горечи ощущение счастья было для него редким.



Спуск против ожидания оказался нелегким. Ноги то и дело разъезжались, красная глина, налипшая на казавшиеся надежными корни деревьев, делала их скользкими. Когда они подошли к дороге, огибающей водопад «Солнца, луны и звезд», Хонда почувствовал, что его рубашка насквозь промокла от пота.

— Может быть, совершите омовение? Прямо сейчас.

— Наверное, неудобно делать это просто для физического удовольствия?

— Вовсе нет. От ударов воды проясняется в голове. Это аскеза, вам не стоит беспокоиться по этому поводу.

Войдя в хижину, Хонда заметил на гвоздях несколько тренировочных костюмов. Кто-то уже был здесь.

— Это, видно, студенты, которые выступали сегодня в соревнованиях. К завтрашнему празднику нужны еще цветы для подношения, вот их и послали сюда очиститься.

Хонда снял одежду и, оставшись в одних трусах, вышел из хижины к водопаду.

В ярко освещенных зарослях высоко в месте падения воды была натянута соломенная веревка симэнава: только там различались цвета — зеленый цвет кустарника, колыхавшегося под ветром, и белый — развевающихся полосок, атрибута священного жгута. Когда же взор скользил ниже, то там все было скрыто темными скалами: крошечная молельня бога огня Фудо пряталась в нише скалы, осыпанные брызгами воды папоротник, кустарник, считавшиеся священными деревья сакаки, — все это было темным, белела только тонкая линия водопада. Шум воды громким эхом отражался от скал.

Под струей водопада тесно, касаясь друг друга телами, стояли трое юношей, падающая им на плечи и голову вода, разбиваясь, разлеталась брызгами в разные стороны. К шуму водопада примешивались хлесткие звуки ударов воды, бьющей по молодой упругой коже, вблизи было видно, как она покраснела на плечах.

Заметив Хонду, один из юношей подтолкнул товарищей и, выйдя из-под водопада, почтительно склонил голову. Он уступал место под струей.

Хонда сразу узнал Иинуму. Хонда занял под водопадом место, которое ему уступили. И отскочил, почувствовав плечами и грудью удары воды, похожие на удары палкой.

Иинума, весело рассмеявшись, вернулся под струю. Встав рядом с Хондой, он, словно намереваясь объяснить ему, как встретить удары воды, высоко поднял вверх, навстречу падающей воде руки и, поддерживая ее пальцами раскрытых ладоней, словно поднимал тяжелую цветочную корзину из буйствующей воды, засмеялся, обратив лицо к Хонде.

Обученный Хонда приблизился к водопаду, и вдруг его взгляд задержался на левой стороне груди юноши. Левее соска, в месте, обычно скрытом под рукой, ясно были видны три маленькие родинки.

Хонда с трепетом всматривался в такое дорогое для него сейчас лицо. Юноша, часто мигая, смотрел на него из-под сведенных бровей.

Хонда вспомнил прощальные слова Киёаки: «Мы снова встретимся. Обязательно встретимся. Под водопадом…»

6

В тихой комнате гостиницы в Наре, куда снаружи доносилось лишь кваканье лягушек в пруду Сарудзава, Хонда, погрузившись в воспоминания, провел бессонную ночь, так и не притронувшись к разложенным на столе судебным бумагам.

…Он вспоминал, как сегодня, уже в сумерках уезжая на машине из храма Оомива, он встретил на краю поля, озаренного вечерней зарей, тележку. Тележку, доверху нагруженную красными лилиями, напоминавшими своим цветом о рассвете в горах. Тележка была перевязана поверх вороха цветов священным соломенным жгутом симэнава, и везли ее трое юношей в студенческих фуражках и белых налобных повязках — один тянул, а двое толкали сзади; впереди шел жрец в белой одежде, он должен был совершить приношение. Заметив в машине Хонду, Иинума, который тянул повозку, остановился и, сняв фуражку, поклонился, его товарищи повторили за ним то же самое.

После удивительного открытия, сделанного им под водопадом, Хонда потерял душевный покой, и весь прием в храме прошел для него как в тумане. И вот новая встреча с молодым человеком, который появился в тени лилий, мерцавших под лучами заходящего солнца, — и Хонда окончательно впал в прострацию. Оставшийся в пыли от промчавшейся машины юноша ни чертами лица, ни оттенком кожи не походил на Киёаки, и все-таки само его существование говорило о том, что это, вне всякого сомнения, был он, его друг.

…Вернувшись в гостиницу, Хонда никак не мог отделаться от мысли о том, что его прежний мир с сегодняшнего дня кардинальным образом изменился; не в состоянии усидеть на месте, он сразу же вышел из номера и отправился ужинать, но съел поданный ему набор стандартных блюд, не замечая того, что ест. Опять вернулся в номер. В слабом свете настольной лампы светился белым откинутый край простыни на приготовленной ко сну постели, напоминая загнутый уголок белой страницы в большой книге.

Хонда зажег верхний свет, намереваясь стряхнуть наваждение, но это не помогло. Мир, в котором он жил, не допускал существования подобного чуда, и Хонда просто не мог представить, что произойдет дальше.

Более того, таинство возрождения, которое Хонда так живо узрел, с самого начала становилось тайной, которую он не может никому открыть. Скажи Хонда об этом кому-нибудь, и сразу решат, что он повредился в уме, пойдут слухи о его профессиональной непригодности.

При всем этом тайна имела рациональное объяснение. Как Киёаки восемнадцать лет назад и обещал, сказав: «Мы снова встретимся. Обязательно встретимся. Под водопадом…», Хонда встретил под водопадом юношу, с такими же и там же расположенными на теле родинками.

К тому же если исходить из того, сколько лет прошло с момента смерти Киёаки, то, как следовало из буддийских сочинений, тех, что Хонда прочел после проповеди настоятельницы храма Гэссюдзи и из которых узнал об учении о четырех стадиях возрождения, Иинума, которому в этом году исполнилось ровно восемнадцать лет, точно подходил для этого по продолжительности цикла возрождения.

Четыре стадии цикла возрождения — это четыре временных периода: промежуточный — период после смерти живого существа до переселения души в новое тело, момент рождения в новой ипостаси, собственно жизнь от рождения до смерти и момент смерти — так описывался круговорот жизни всего сущего. Между завершением одной и началом другой жизни бывает промежуток, длительность которого составляет минимум семь и максимум семьдесят семь дней, поэтому, пусть даже день рождения Иинумы-младшего неизвестен, вполне может быть, что он родился в промежутке, границы которого составляют семь и семьдесят семь дней после смерти Киёаки, последовавшей ранней весной 1914 года.

Согласно буддийскому учению, промежуточный период есть не просто существование духа, он имеет и физическую ипостась — облик пяти-шестилетнего ребенка. Этот ребенок чрезвычайно подвижен и сообразителен: он слышит самые отдаленные звуки, проникает взглядом сквозь любые стены и мгновенно оказывается в том месте, где хотел бы быть. Он невидим для людей и животных, и только кристально чистым, наделенным ясновидением людям удается увидеть фигуру ребенка, плывущую в воздухе. Прозрачные дети, блуждая в воздухе, питаются ароматами. Поэтому промежуточный период еще называют «ищущий аромат», название восходит к санскритскому Gandharva — «бог аромата».

Ребенок, витая в воздухе, высматривает фигуры мужчины и женщины, которые в будущем должны стать родителями, и, увидев подходящих, склоняет их сердца друг к другу. Если блуждающая душа принадлежит мужчине, то в качестве матери ее привлекает любая женщина, а при выборе отца она очень капризна; как только семя мужчины попадает в лоно женщины, душа воспринимает его как свое вместилище, прекращает блуждания и поселяется там. Этот момент и есть момент зарождения.

Так толковало учение. Когда-то Хонда, читая буддийские сочинения, воспринимал их всего лишь как сказку, но сейчас неожиданно вспомнил это.

Он подумал, что способ, каким тайна, независимо от его воли, вдруг вторглась в его душу, очень походил на действия души в период блуждания. Он получил опасный дар. Казалось, будто в холодное строго функциональное здание закономерностей и разума забросили снаружи яркий, многоцветный шар. В том, как на шаре чередовались цвета, был какой-то свой закон, только этот закон отличался от законов нашего разума, и потому шар нужно было спрятать от людских глаз.

Независимо от того, признавал он ее или нет, тайна уже оставила в душе Хонды свою печать. И не было способа бежать от тайны. Если и был такой способ, то он состоял не в том, чтобы бежать, а в том, чтобы найти кого-нибудь, с кем ее можно было бы разделить. Одним из таких людей был сам Иинума-младший, другим — его отец. Нет явных доказательств того, что они знают эту тайну. Определенно, пожалуй, то, что Иинума-отец, которому в свое время приходилось видеть Киёаки обнаженным, знает о таких же родинках на теле сына. Но, может быть, зная, скрывает это. Как выяснить это у отца и сына? Да и не глупо ли вообще выяснять? Во-первых, даже если они и знают тайну, захотят ли они ею поделиться? Если не захотят, то тайна навечно ляжет тяжелым грузом на сердце одного Хонды.

Хонда и сейчас не мог не чувствовать того резкого следа, который Киёаки оставил своей жизнью в его молодости. Хонда никогда не испытывал желания прожить другую жизнь, но промелькнувшая, как миг, прекрасная жизнь Киёаки пустила свои корни в определяющий период жизни Хонды — так орхидея, распускаясь нежно-сиреневыми цветами, погружает свои корни в дерево, вокруг которого обвилась, поэтому жизнь Киёаки в некотором смысле была жизнью Хонды: Хонда вырастил цветы, которым не суждено было распуститься. Что будет дальше? В чем смысл этого возрождения?

Теряясь в множившихся загадках, Хонда тем не менее ощущал, как в душе его, словно пробивающийся источник, рождается радость. Киёаки вернулся! Молодое дерево, неожиданно срубленное в начале жизни, снова пустило молодые побеги. Восемнадцать лет назад они оба были молоды, теперь же молодость Хонды ушла, а его друг по-прежнему в расцвете юности.

У Иинумы не было красоты Киёаки, но зато у него была мужественность, которой тому недоставало. По первому впечатлению понять это было трудно, но вместо высокомерия Киёаки в Иинуме были простота и твердость, которыми Киёаки не обладал. Они отличались друг от друга, как свет и тень, но взаимодополняющие особенности олицетворяли молодость каждого, и это делало их похожими.

Хонда вспоминал дни, которые он когда-то провел с Киёаки, печаль и нежность переплелись в душе, и он снова питал смелые надежды. Он чувствовал, что в таком состоянии способен без раскаяния отбросить свои прежние убеждения, замкнутые пределами разума.

И все-таки какими судьбами ему удалось прикоснуться к чуду возрождения здесь в Наре, месте, связанном с Киёаки?

«Дождусь утра, а там нужно идти не в храм Идзагава. Прежде всего, надо на машине ехать в Обитокэ, рано утром посетить в женском монастыре Сатоко, просить прощения, что не встречался с ней после смерти Киёаки, и сообщить ей о возрождении; пусть даже мне не поверят, но сообщить — это моя задача. Где-то мелькало, что после кончины прежней настоятельницы Сатоко теперь занимает этот пост и пользуется всеобщим уважением. Может быть, на этот раз мне доведется увидеть на прекрасном, печальном лице неподдельную, открытую радость».

Эти мысли были полны молодого задора, но, поразмыслив, Хонда решительно пресек собственное безрассудство, которым были чреваты подобные действия.

«Нет. Я не должен этого делать. Я и сейчас не имею права нарушать ее покой, полученный благодаря решимости отречься от мира, решимости столь твердой, что она не появилась даже на похоронах Киёаки. Сколько бы Киёаки ни возрождался, это события суетного мира, который Сатоко уже отринула, эти события, как и всякие другие, не имеют к ней никакого отношения. Какие бы неопровержимые доказательства возрождения не были бы ей предоставлены, она, разумеется, отвергнет их без обсуждений. В ее мире чуда как такового не существует. Не следует поступать так, чтобы в одночасье нарушить ее мир, спутать все связи.

Воздержусь от визита. Если чудо этого перевоплощения действительно предопределено свыше, то Сатоко представится случай встретиться с возродившимся Киёаки и без моих хлопот. Лучше подождать, пока этот случай созреет и тихо где-нибудь произойдет».

Эти размышления окончательно прогнали сон. Подушка и простыни были горячими, пропало всякое желание заснуть.

…Окно посветлело.

В стекле, заключенном в резную деревянную раму, луной отражался свет горевшей в комнате лампы.

На фоне белеющего неба бросался в глаза силуэт пятиярусной пагоды храма Кофукудзи, спрятавшегося в лесу, что рос вокруг пруда. Отсюда были видны только три яруса и шпиль, пронзающий предрассветное небо. Однако силуэт в уголке еще не освещенного неба и изгибы крыш словно повествовали о наслаивающихся друг на друга снах, когда, вроде бы окончательно проснувшись, снова оказываешься в другом сне, отринув одну несообразность, замечаешь, что оказался в плену другой, более явной. Сны с вершины пагоды стекали по девяти кольцам шпиля и орнаменту крыши и, как слабый дым, растворялись в начинающем алеть небе. Наблюдая все это, Хонда не был уверен, что он окончательно проснулся. Может быть, проснувшись, он снова провалился в другой сон, удивительным образом напоминавший реальность.

Щебетание птиц стало громче. Хонде вдруг стало казаться, что воскрес не только Киёаки. Может статься, что воскрес он сам. Воскрес, избавившись от того оледенения души, от той смерти, от боли безразличия, когда чувствуешь себя завернутым в тысячи листов бумаги, от постоянно повторяемых слов: «Моя молодость ушла…».

Именно потому, что жизнь Хонды когда-то так тесно сплелась с жизнью Киёаки, стала частью жизни друга, воскрешение их связи напоминало утро, когда заря освещает ветку за веткой.

Эти мысли принесли некоторое успокоение, и Хонда наконец впал в забытье, похожее на легкий обморок.

7