Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Сабин Дюран

Вне подозрений

Роман


Sabine Durrant
Under your skin
© Sabine Durrant, 2014
Школа перевода В. Баканова, 2013
© Издание на русском языке AST Publishers, 2017


Посвящается Дж. С.


Пятница

Из дома я выбежала раньше обычного. На улице сумрачно – еще не утро, уже не ночь. Парк во власти призрачных теней; скованные холодом деревья похожи на равнодушных истуканов – неподвижные, голые, без намека на весеннюю дымку; вдоль рельсов тянутся кусты, их колючие заросли заплетены в причудливые узлы… Настоящий рай для хулиганов и грабителей. Но об этом лучше не думать.

Привычный маршрут: вверх на мост; вниз; бегом вокруг футбольных полей, вздыбившихся комьями земли, словно неспокойное море. Дорожка ведет в угол поля, здесь жутко темно и неуютно: с одной стороны – рельсы, с другой – игровая площадка, и ты зажата между ними, как в ловушке. Столб с висящей на нем синей курткой, мокрой и помятой, вдруг приобретает странные очертания, по коже от страха ползут мурашки, и я прибавляю скорости – туда, где тропа выводит на открытую лужайку и уходит в сторону магистрали. По тротуару скользит свет фар, кто-то спешит оказаться на работе даже раньше, чем я (неужели такое бывает?). Ох! Передо мной неожиданно и почти бесшумно материализуется призрачная фигура – еще один бегун; мелькнувшие наушники, отблеск лайкры, пронесшееся мимо шумное дыхание, волна тепла и легкий запах пота. В Лондоне нереально побыть в одиночестве: ни глухой ночью, ни зябким предрассветным мартовским утром. Почти наверняка кто-нибудь за тобой следит, высматривает, вынюхивает… Жуть.

От бега становится лучше. Скорость, ритм, размеренное движение рук, ног – все это приводит мысли в порядок. Спала я плохо. И даже в короткие промежутки беспамятства мне снилось, что я не смыкаю глаз. Пришлось в конце концов встать. Я сосредоточиваюсь на дыхании. Вдох-выдох… Вдох-выдох… Бежать и думать… А как только вернусь домой – сразу же в душ. В семь часов заедет Стив, чтобы отвезти меня в студию. Поцелую на прощание Милли, а завтраком ее покормит Марта. (Ну что ж она такая нелюдимая, эта Марта?) Застану ли я дома Филиппа? Вряд ли. Сейчас – сколько там? пять пятнадцать? – он уже бреется, принимает душ, смывает с себя следы «Нобу» и «Дорчестера» (ввалился домой в три часа ночи, и я уловила отчетливый запах сигар); потом втискивается в лайкровый костюм и верхом на новеньком карбоновом велосипеде катит в свой биржевой рай: Мэйфейр, Токио, «Блумберг». Раньше мы бегали вместе. (Даже подбирали по цвету одежду, кроссовки «Асикс», из серии «для него и для нее». Скажете – глупость? А мне ужасно нравилось.) Но прошлым летом все закончилось. У нас не город, говорит Филипп, а сплошной стресс. Тут нужна повышенная выносливость, хорошие на мышцы нагрузки. И никакой бег с этим не справится.

Дыхание совсем сбилось. В груди горит. Ничего у меня не выходит. Я безнадежна, даже бегать по-человечески и то не могу. Сворачиваю на центральную дорожку. Вперед, мимо бередящей душу скамейки, где каждое Рождество кто-то вешает венок с надписью «МАМА». Может, сначала лучше подумать о мелочах? Родители Филиппа: связаться с ними насчет воскресного обеда. «Невзаправдашний» день рождения Милли: попросить Филиппа на этот раз явиться обязательно (как он мог не приехать во вторник?!). Выходные в Брайтоне… Стóит об этом вспомнить, и в животе начинает твориться бог знает что. Филипп сказал, что слишком занят. «Ну и ладно, не вопрос! Ерунда какая!» – легкомысленно откликнулась я, а ведь это неправда. Я и выражений-то таких не употребляю. Будто изображала кого-то… более молодого и раскрепощенного. Вылитая Инди из нашей студии, протеже Стэна Кеннеди: улыбка – произведение стоматологического искусства, хорошенькая внешность и наличие мозгов. (Причем последние дают ей все шансы рано или поздно меня подсидеть.) «Не вопрос»? Кажется, услышав это, Филипп взглянул на меня как-то странно. Видимо, фраза прозвучала натянуто? Будто я только притворялась невозмутимой? Ладно, ерунда, не вопрос… В том-то и дело, что эти мелочи – вовсе не ерунда. Что можно считать пустяком? А что – важным? Воскресный обед с родителями Филиппа; роскошное нижнее белье в номере брайтонского отеля; жемчужные зубы молоденькой конкурентки; восьмилетняя девчушка, задувающая именинные свечки… Именно из этого и соткана жизнь. И все в конце концов сводится к любви…

Подъем на мост, спуск. Парк оживает. По ту сторону лужайки – еще два бегуна. У пруда что-то вынюхивает большая собака. Шлепая крыльями и гогоча, тяжело взлетают трое гусей. Небо чуть светлеет – где-то там, за хмурыми свинцовыми облаками, просыпается солнце, его неокрепшие лучи смягчают все вокруг, размывая цвета и границы. На серую ограду у детской площадки насажен маленький красный ботинок. С серебристой ветки свисает мокрая пятнистая шапочка – божья коровка. Оставленные вещи, забытые частички своих хозяев… Однажды во время бега я наткнулась в зарослях на мужские подштанники. Откуда?! Это вам не облюбованный геями парк Клэпхэм-Коммон, это Вандсуорд! У нас тут территория многодетных семейств с лабрадорами и пенсионеров с теннисными ракетками. Здесь никто в кустах не сношается!

Кафе. Секундное колебание – и я сворачиваю. Бегом вдоль лужайки для игры в шары. Вот и домик рядом с кортами. Меня вдруг неодолимо тянет нырнуть в глубь нетронутых парковыми садовниками зарослей. Обычно я здесь не бегаю. Треугольный участок тесно стоящих высоких деревьев примыкает к футбольному полю, но что там в глубине, под кронами, с главной аллеи не видно. А вдруг опасно?… И что меня сюда понесло? Зарождающийся свет дня? Нежелание с этим днем встречаться? Прилизанная ухоженность лужайки? Размеренность бега? Безнадежная попытка во всем разобраться? Не знаю… А может, внезапная жажда ощутить под ногами молодую траву, вырваться за жалкие, обозначенные людьми границы парка, хоть ненадолго остаться одной.

Кто знает…

Мне не страшно – спасибо скорости, – но бежать здесь труднее, чем я ожидала. Неровная земля – плохой союзник, то и дело норовит подсунуть кочку или яму. Ветви деревьев лезут в глаза; спутанная клубками трава цепляется за щиколотки. И вдруг, сквозь хитросплетения растений, – это…

Первая мысль – про надувную резиновую куклу. Или рыбину. Как-то, отдыхая на острове Уайт, мы набрели на выброшенного на песок мертвого дельфина, пугающе бледного и одновременно мясистого – противоестественное сочетание. А много лет назад, еще студенткой гуляя вдоль Оксфордского канала, я споткнулась о распластавшегося на набережной мертвого лебедя. Самым жутким было не то, что он мертвый, – хотя выглядела эта загубленная белоснежная красота совершенно дико, – а то, что никто его до сих пор не убрал.

Все, пробежка окончена. Раздвигая белесые ветки молоденьких березок, я расчищаю себе в зарослях путь к месту, где кто-то – собака? лисица? человек? – вытоптал траву; туда, где лежит нечто непонятное.

Вот… я вижу… ужас… ужас! Нет, не кукла. Не рыба. И не лебедь.

Она лежит на боку: обнаженные белые руки вытянуты над головой, спина изогнута. Волосы откинуты назад, будто ее за них тащили. Открытые глаза подернуты пеленой, словно прикрыты пищевой пленкой. Огромные густые ресницы, вряд ли настоящие, худое лицо, некрупные зубы, прикусившие вывалившийся наружу раздутый язык. Плотно облегающие штаны цвета хаки – из «Топшопа», наверное, – с карманами на бедрах и маленькими молниями на щиколотках. Босая. На пальцах ног – темный, почти черный лак. На руках же ногти, наоборот, обломанные и в заусеницах. Розовая футболка с коротенькими рукавами задралась на спине, виднеется черный треугольник трусиков. Кожа – на лице, шее, груди – иссиня-белая, и повсюду отметины: кровь, порезы, царапины, крошечные точки, горизонтальные темные линии, синяки. А шея… Нет, невыносимо…

Я не закричала. Даже не пикнула. Удивительно, да? В уши бьет громкий звук собственного дыхания – то ли всхлипывания, то ли рвотные позывы. Не хватает воздуха. В голове неразбериха. «Топшоп»?! Ну какая разница, где она купила штаны и настоящие ли у нее ресницы? Сколько деталей… они обрушиваются на меня, как цунами. Сперва я ничего не понимаю, в голове нет слов – одни картинки… Но вот мозг включается активнее… картинки обретают названия… превращаются в знакомые понятия… в мысли. Одна из них: надо сообщить кому-нибудь. Кажется, я уже в состоянии думать о том, что будет дальше.

Прикрываю ладонью рот… Господи, кажется, меня вот-вот стошнит. К горлу подкатывает горечь, но я сглатываю и, шатаясь, пробираюсь сквозь заросли назад к дорожке. Нащупываю висящий на шее чехол с телефоном; расстегнуть его получается далеко не с первой попытки. Лихорадочно жму на кнопки. Какие огромные у меня пальцы… Они так трясутся, что, когда мне удается дозвониться, телефон чуть не выскакивает из рук.

Голос в трубке тихий и спокойный; такой спокойный, что я повторяю, как заведенная:

– Вы меня слышите? Вы меня слышите?!

Женщина отвечает, что, слышит, и я, запинаясь, сообщаю подробности. Никак не могу вспомнить название улицы, что ближе всего к этой части парка; и ведь она совсем рядом с моим домом, идет параллельно нашей, с такими же большими крепкими особняками… я хорошо ее знаю, но вспомнить не могу и потому выдаю:

– Тринити-роуд, тюрьма, район Тоуст-Рэк… Знаете, в этом секторе есть дорога? Там еще кафе, «Коммон-граунд». Прямо за ним, в таком треугольном лесочке.

Моя собеседница, наверное, уже сориентировалась по спутниковому навигатору, потому что из моих путаных объяснений вряд ли что-то поймешь. Интересуется, цела ли я, не грозит ли мне опасность. И советует оставаться на месте, ждать.

Связь обрывается. Господи, как неуютно… очень… паршиво. Не представляю, куда себя деть. Бегом возвращаюсь к теннисным кортам: отсюда я смогу увидеть приехавших, проводить на место. Пока в поле зрения – никого; лишь за крикетной площадкой – непрерывный поток машин по Тринити-роуд, в отдалении – крыши Вандсуордской тюрьмы да игра света над высокими домами на той улице, название которой я теперь вспомнила – Дорлкот. Скрип со стороны теннисного домика; темнота за окнами стоящей на лужайке хибарки – когда-то, много лет назад, в ней жил уродливый черно-белый кот; он уже давно умер. Мой сегодняшний бег начался по ту сторону железнодорожных путей, дистанция длиной в километр или даже два, а если напрямик через рельсы – всего несколько метров. На крутых насыпях по обе стороны полотна растут кусты и деревья; осенью они сбрасывают мокрые листья и задерживают поезда, тут полно теней и темных местечек, где так легко притаиться. Рядом со мной заросли кустарника, в них детвора сделала себе лагерь, обустроила ходы и коридоры для пряток. Шорох. Может, зверек… лиса, белка или птица, но меня охватывает страх. Кажется, там кто-то есть, кто-то за мной следит.

Я мечусь по тропе туда-сюда: то к дороге, то, передумав, чуть ли не бегом – обратно. Лабораторная крыса под воздействием стресса… Девушки отсюда не видно, и меня вдруг бросает в жар – а если ее там нет?! Что, если кто-то унес ее оттуда… А может, и не было никакой девушки… Я мчусь назад по дорожке, оступаясь, спотыкаясь, выставив вперед руки для защиты от веток и прутьев, вперед сквозь боярышник, дрок, березки – плевать на царапины! – и меня выносит в том жутком месте. Еще не добежав, уже знаю наверняка – никуда она не делась, так и лежит там, неестественно изогнутая, с остекленевшими глазами… мертвая…

Тишина. Пение птиц – и все. Шум поезда. Рассвело, уже полностью рассвело. На кончиках веток – зелень. Должно быть, почки. Я опоздаю на работу, придется сразу ехать в студию и краситься в машине. Боже, о чем я думаю?… Наклоняюсь, усаживаюсь прямо на сырую землю – и мы остаемся с мертвой наедине. Какой же она выглядит беззащитной! В ноздри сочится резкий застоявшийся запах – то ли больничных коридоров, то ли раздевалки в бассейне. Стараюсь не смотреть ей в глаза. Веки девушки, вплоть до тонких выщипанных бровей, покрыты крошечными мозаичными пятнышками. Касаюсь ее волос… Безжизненные… Хотя волосы ведь такие и есть, да? Что-то в ее футболке – коротенькие рукава, пуговки на груди – не дает мне покоя. Футболка перекосилась, крепко зажатая под мышкой, и мне виден бюстгальтер. Бретелька – ленточка черного кружева – свободно болтается спереди, видимо, отстегнулась. Что я делаю?! Зачем?! Какой-то внутренний толчок – и я уже аккуратно вдеваю крючок черной кружевной ленточки на место, в петельку на чашке бюстгальтера. Пальцы слегка касаются ткани – холодной, влажной. Что это за звук?… Неужели?… Да, я сама. Давным-давно, когда нужно было успокоить Милли, я пела ей эту колыбельную. Но слов ее толком не знаю до сих пор.

– Укачаю, уведу в сон, убаюкаю… Долог путь в сонливый город… Он в далеком и чужом краю…

Песня застревает у меня в горле, она больше похожа на жалобный стон.

Кажется, прошла вечность, но на самом деле вой сирен раздается всего через несколько минут.

С того самого мига, как я вышла из дому, я знала – что-то должно случиться. У меня было странное состояние: тянущее, надоедливое ощущение под ложечкой, дурное предчувствие, если угодно. Скажете, неубедительно? Неправдоподобно? Что ж, в таком случае – mea culpa[1].



Их двое. Женщина в форме меня узнает, это заметно по вспыхнувшему на щеках румянцу, округлившимся глазам, по брошенному на коллегу взгляду с безмолвным «Смотри, та самая… ну, из телика». Но темноволосый мужчина, даже если и знает, кто я такая, остается невозмутимым. Он без формы, в джинсах и рубашке поло – явно занимает далеко не последнее место в полицейской иерархии. Тут не ошибешься, сериал про инспектора Морса тому порукой. Приглаживая густые грязноватые волосы, он представляется сам («инспектор уголовной полиции Периваль») и представляет спутницу – «констебль Морроу».

Мы возле теннисного домика. Я примчалась сюда, когда затихла сирена и сквозь деревья замигал синий огонек. Жму им руки – у меня вдруг возникает жгучая потребность прикоснуться к кому-нибудь живому. Никаких слез, разумеется, – это ведь не я умерла. Мы идем к девушке, и констебль Морроу, которой на вид лет двенадцать, не больше, придерживает меня за локоть. Невысокая и веснушчатая, с гладко зачесанными в хвост светло-каштановыми волосами – она почти хорошенькая, несмотря на близко посаженные глаза и неудачную коронку на переднем зубе. Когда я позвонила, сообщает Морроу, ее дежурство как раз подошло к концу.

– Я уже мечтала о бутерброде с беконом. Кетчуп и немного коричневого соуса…

Она явно пытается меня приободрить. Инспектору же Перивалю до моего душевного состояния дела нет. Он шествует впереди – ссутуленные плечи, растянутые джинсы. С каждым шагом его нога впечатывается в землю решительно и непреклонно, словно лыжная палка, придающая лыжнику равновесие.

Объяснять, где она лежит, не нужно. Это понятно и так. Мы уже почти на месте, и Периваль приказывает мне – точнее, показывает, выставив вперед в качестве преграды руку, – подождать на дорожке.

– Департамент уголовного розыска, – извиняющимся тоном шепчет констебль Морроу. – Впечатление производит. Мы вызвали собак. И компы вот-вот подтянутся. Если едут с мигалкой, то минут через восемь, думаю, примчатся.

– Компы? – Я в недоумении.

– КОМП – команда, осматривающая место происшествия. Оцепят территорию, будут искать улики.

Я спрашиваю, что за улики, и она поясняет:

– Да много чего: отпечатки пальцев, оружие, волокна ткани, кровь, волосы, краска, стекло. Чего они только не находят! Так что на месте преступления топтаться не стоит.

– Я там уже потопталась… Надеюсь, не слишком.

Она вглядывается в заросли и досадливо восклицает:

– Интересно, народ когда-нибудь приучится за собой убирать?!

На какой-то безумный миг мне кажется, что она имеет в виду мертвое тело, и от неожиданности у меня вырывается сдавленный смешок, но тут Морроу подбородком указывает на скомканный пакет из «Макдоналдса»: расплющенная одноразовая тарелка, кусочки латука.

– Думаете, это улика? – интересуюсь я, разглядывая остатки чьего-то пиршества.

– Скорее просто мусор. А для сосудов – и вообще смерть! Сплошные жиры и соли… Дети, наверное.

– Дети, – эхом откликаюсь я, мысленно добавляя: «Кто тут еще может быть».

Инспектор Периваль возле девушки. Он до нее не дотрагивается – присел и разглядывает. Потом достает телефон. Кричит напарнице какой-то набор цифр, и та звонит по мобильному. От усталости у меня кружится голова, и, когда Морроу заканчивает разговор, я спрашиваю, можно ли уйти. Сначала, говорит констебль Морроу, ей необходимо уточнить у меня кое-какие детали.

Я объясняю, что мне пора на работу, она кивает и, чеканя слова, произносит:

– Это. Я. Понимаю. – Многозначительный намек на пропасть, отделяющую мой образ жизни от ее собственных важных задач.

Она совещается с Перивалем и уводит меня назад к кафе, на лавочку.

– А вы выглядите немножко по-другому, – заявляет Морроу. – Не подумайте, что я пытаюсь подлизаться, просто вы в жизни и правда выглядите моложе, чем по телику.

– Это из-за прически, – улыбаюсь я. – Из-за объема. Мне делают очень пышную укладку… Имидж обязывает. Я должна выглядеть как добропорядочная дневная телеведущая… Сама по себе прическа не так уж и плоха, просто перед съемками на нее выливают столько лака, что я в ней, как в каске.

– Вас парикмахер укладывает? – спрашивает она. И после моего кивка удивленно добавляет: – Что, каждый день?!

– Просто невероятно… говорить об обычных вещах… когда…

– Да, знаю. Первое тело всегда вызывает шок. Кто-то мне говорил, что за первый год службы у полицейского офицера вырабатывается чутье на два запаха: запах наркотиков и запах смерти.

– Там был запах, – вспоминаю я.

– Кислятины, – морщит нос Морроу. – Как в доме у стариков.

– Нет, еще какой-то.

Констебль достает блокнот и, словно книголюб, смакующий понравившееся ему произведение, перечисляет мне трупы, которые она повидала за два года работы на участке: самоубийство (повешение), автомобильная авария и парочка сердечных приступов.

– Самоубийство? – переспрашиваю я.

– Ну да! Самоубийства частенько случаются.

И она рассказывает, сколько разных способов существует для того, чтобы свести счеты с жизнью: передозировка и вскрытые вены, петля и огнестрельное оружие. Может, мне и удалось бы отвлечься, но подобные разговоры… это уж слишком. Я хочу домой, хочу быстренько хлебнуть кофе – если позволит время; а если не позволит, попить кофе в машине. Ловлю себя на виноватой мысли, что болтовня констебля меня раздражает. Может, она вовсе не приободрить меня пытается, а просто наслаждается жуткими подробностями? Я ее перебиваю и начинаю рассказывать, как все было («Ой, погодите, помедленнее», – просит она): как я бежала, как сама не знаю, что понесло меня на эту дорожку; как в первый миг я подумала, что бесцветная вытянувшаяся фигура – это лебедь или дельфин… Она записывает. Спрашивает, что я видела, кого заметила, и я вспоминаю бегунов, собаку у пруда. Нет, больше никого.

– Может, еще что-нибудь необычное?

– Только… девушка…

Пока она перечитывает записи, я решаюсь спросить про точки на лице мертвой:

– Знаете, такие малюсенькие пятнышки… Похожи на сыпь, которой очень боятся молодые мамочки. Ее еще проверяют стеклянным стаканом – если при нажатии стаканом сыпь у малыша не исчезнет, значит, это может быть менингит…

– А, знаю такое. – Она опускает блокнот на колени. – Петехия, признак асфиксии.

– И у нее следы на шее… будто от проволоки, которой сыр режут… и синяки, ссадины, как отпечатки пальцев… Ей что, перерезали горло? Или задушили?

– Это нам патологоанатом скажет, придется подождать. Я не специалист, но в таких случаях следы пальцев часто принадлежат не нападающему, а самой жертве. Ну, понимаете, когда она борется, чтобы сорвать удавку.

Я невольно вздрагиваю, потом мне становится лучше. Вокруг талии у меня повязана серая толстовка с капюшоном, и я натягиваю ее поверх футболки. Похоже, потрясение потихоньку проходит, уступая место нормальным мыслям, объяснениям.

– Черкните автограф, – просит констебль Морроу, и я поворачиваюсь к ней: привычная улыбка, любезно поднятая рука. Ох, ей всего лишь нужна моя подпись под показаниями! Какой конфуз…

Поднимаю голову от бумаг: инспектор Периваль с трудом выбирается назад на аллейку. Издалека, от дороги с односторонним движением, нарастает вой сирен. Собаки и КОМП, люди с камерами и всякими приспособлениями – какими? палками? – которыми они будут тыкать траву в поисках улик, волокон, краски, стекла. Чтобы выяснить, кто это сделал.

Какое странное чувство… Не знаю, поймете ли вы… Облегчение. Это мертвое тело больше не мое. Оно принадлежит им.



По дороге от Стокуэлла к Ватерлоо – жуткая пробка, время моего опоздания неуклонно растягивается, и сорок пять минут превращаются в девяносто. Я пропускаю утреннее совещание и из-за этого весь день вынуждена оправдываться. А может, оправдываться мне придется не только сегодня – раз я теперь человек, обнаруживший мертвое тело.

В зеленой комнате мой соведущий Стэн Кеннеди развлекает болтовней двух гостей программы: акушерку, получившую от фирмы «Памперс» награду «За выдающиеся достижения», – ей предстоит комментировать обыгранный в новом ситкоме процесс родов; и несчастную мать, мою ровесницу – ее сын-подросток, подвергшийся травле на «Фейсбуке», год назад покончил с собой. Под столом крутится собака, лёрчер, тычется носом в разбросанные кусочки датской слойки; Дон, помощница режиссера, сообщает мне, что этот пес «покорил сердца нации»: видео, на котором он играет в футбол с цыпленком, посмотрела на «Ютьюбе» уйма народу. Жизнь, смерть и собака – несочетаемое сочетание, но для сотрудников «Доброго утра» такое в порядке вещей.

В комнату к ним я не захожу, проскакиваю мимо – мне к гримеру. Если напарник меня и заметил, то виду не подал. Насколько проще была бы жизнь, научись мы с ним ладить! До меня доносится взрыв хохота; этот раскатистый душевный смех – визитная карточка Стэна, создающая ему имидж милейшего человека, такого сердечного, так искренне интересующегося своим собеседником. Он очарует даже потерявшую ребенка мать, и та будет смущенно улыбаться, опустив голову и разглаживая на юбке несуществующие морщинки. Этот прием срабатывает со всеми. Со всеми, кроме меня. Видевшая Стэна пару раз моя подруга Клара утверждает, что своим обаянием тот обязан заостренной форме клыков – это, мол, помогает компенсировать слишком нежные, почти девичьи черты лица. Нижняя губа у него намного полнее верхней, будто вздулась от удара, и шалунья Клара, по ее словам, была бы не прочь ощутить эту припухлость на вкус.

Я уже подхожу к своей комнате, а хриплый бас Стэна все еще эхом раздается в коридоре. Почему-то, когда я слышу этот смех, вечно чувствую себя брошенной. Энни уже вся извелась, поджидая меня: тюбики губной помады выстроены в ряд, мощный профессиональный фен с насадками – в боевой готовности. Я рассыпаюсь в извинениях; терпеть не могу усложнять ее и без того непростую работу. Не знаю, в курсе ли она, из-за чего я опоздала, – по дороге в студию я по телефону кратко обрисовала ситуацию нашему режиссеру, и та вполне могла поделиться новостями с остальными.

– Ну и вид у тебя. Будто покойника встретила, – усаживая меня, заявляет Энни. Значит, не в курсе.

Жаль, сейчас нет времени для откровенных признаний. С Энни всегда так славно поговорить, и я частенько делаю ей по этому поводу комплименты – чтобы, работая со мной, она чувствовала себя комфортнее. Хотя на самом деле мне, наверное, хочется, чтобы это я чувствовала себя комфортнее, когда она работает со мной. Не заслуживаю я такой заботы. Но момент, увы, неподходящий – уже десять утра. Время катастрофически поджимает, и отвлекать Энни просто нечестно. Да и она слишком напряжена, чтобы болтать. Так что я молча отдаюсь в руки девушки, которая носит незамысловатую короткую прическу и сама косметикой не пользуется: моя голова покорно ныряет в вырез малинового платья от «Дайан вон Фюрстенберг», по лицу порхают кисточки «Бобби Браун», губы приоткрываются навстречу помаде («Сангрия» или «Старый Голливуд»), на сомкнутые веки шелковисто ложатся тени – «Пшеничный колос» и «Соболий мех», «Тост» и «Темно-серый беж». Да, Энни недалека от истины. Вид у меня и правда неважный: под глазами фиолетовые круги, веки с каждым днем все больше напоминают гофрированную бумагу. Волосы утратили густоту, да и цвет у них… Это уже не красновато-рыжий «Тициан», а какой-то… лосось. В памяти всплывает мама. В моем детстве волосы у нее были до того вызывающе яркими и блестящими! И во что они превратились под конец? Грязный оранжево-розовый цвет… У мертвой девушки волосы тоже были рыжими. Наверняка крашеные, не натуральные. Если я скажу, что она показалась мне знакомой, вы решите, что я выжила из ума?

– Ну вот. – Энни делает шаг назад. – Так ты больше похожа на человека.

– Ты просто блеск! – объявляю я.

На самом деле это я – просто блеск. Пудра со светоотражающими частицами, мерцающие оттенки макияжа… Теперь я буду выглядеть вполне прилично. И никто даже не заметит, что у меня слегка подергивается веко. Впрочем, и эта внешность, и пышная прическа – уже не я. Честно говоря – пусть Энни об этом никогда не узнает, – в увеличительном зеркале я вместо себя вижу какого-то транссексуала. Старея, женщины превращаются в мужчин, а мужчины – в женщин. Не помню, от кого я это услышала. Увядание – такая гадость. Хотя, как говорит Клара, альтернатива намного хуже.

Может, следовало сегодня отпроситься? Или причина не слишком уважительная? Даже когда болела мама, шоу я почти не пропускала. Бывало, мне так и не удавалось прилечь; проведя кошмарную ночь у ее постели, я ранним утром мчалась по загородной трассе назад на работу. И улыбалась в камеру, а у самой на пальцах – невыветрившийся запах рвоты… Неужели почти у каждой женщины есть такое ощущение? Ощущение того, что наше место под солнцем – это лишь вопрос удачи? Одна оплошность, одно прегрешение – и мы уже вне игры? И все же сегодня, наверное, приезжать не стоило. Сталкиваясь с трагедией, иногда поначалу ее не осознаешь. Как-то у нас на программе была семейная пара; когда они уже готовились к отъезду с горнолыжного курорта, снегоуборочная машина завалила их малыша снегом. Ребенок задохнулся. Дальнейшее, казалось бы, не укладывается в голове: после того как эти люди отвезли крохотное тельце в больницу, они, ни на йоту не отклоняясь от первоначального плана, сперва на машине пересекли Альпы, а потом переправились домой на пароме по заранее купленным билетам. Знаю, то, что выпало на их долю, с моим потрясением не идет ни в какое сравнение; я просто хочу сказать, что в состоянии стресса люди совершают иногда такие дикости…

Энни довершает картину: в студии на кофейном столике стоит ваза с алыми гвоздиками, и на моих ногтях расцветает алый лак. У визажиста свои предписания: все должно сочетаться, важна каждая мелочь. Руки у меня трясутся, но Энни делает вид, что ничего не заметила. Я изо всех сил вжимаю ладони в лежащее на туалетном столике полотенце, и дрожь поднимается выше, к плечам.

Красные ногти. Красные цветы. Красное платье с длинными рукавами. Кровь и смерть, бескровная смерть… отметины на шее девушки…

Я помахиваю яркими кончиками пальцев:

– Энни, а не многовато ли на мне красного?

– В самый раз, – отзывается она. – Очень жизнеутверждающе, именно то, что нужно серым мартовским утром. Ты, как всегда, неотразима. Подними-ка нам всем настроение! Видит бог, это как раз то, что нужно!



Я никогда не мечтала стать телеведущей. Меня сюда просто занесло. Я работала корреспондентом и репортером, а потом мне сделали предложение, от которого Филипп пришел в бурный восторг, и «да» у меня вырвалось еще до того, как я успела подумать о возможности ответить «нет». Работа своеобразная – и не актерство, и не журналистика. Амбициозный человек вряд ли назовет ее пределом своих мечтаний. Дневные ведущие ни у кого не пользуются особым уважением. Мы символизируем легкомыслие и праздность и в пищевой цепочке находимся даже ниже, чем наши коллеги из «Новостей». «Милые мордашки и симпатичные попки; а внутри этой композиции – ничегошеньки» – вот слова знаменитой своими репортажами из «горячих точек» Кейт Эйди. «Когда мистер Блэр примется бомбить Багдад, – вторит ей популярный Ричард Ингрэмс, – нас поставит об этом в известность какая-нибудь блондиночка, сверкающая безупречной улыбкой».

Иногда я встречаю своих знакомых по Оксфорду, ровесников, ставших серьезными фигурами в издательском деле, в научных кругах; порой сталкиваюсь с ребятами, вместе с которыми проходила стажировку на Би-би-си – кто-то из них теперь режиссер «Панорамы», кто-то играет не последнюю роль в закулисной политической жизни. Эти встречи здорово меня закаляют. Как-то на вечеринке по случаю вручения Национальной телевизионной премии один тип, намекая на наш недавний сюжет – о запрете на продажу уродливых овощей и фруктов, – заорал мне через весь зал:

– Что нового в примитивном мире некондиционных бананов и недозрелых корнишонов?!

Когда-то мы вместе работали корреспондентами «Вечерних новостей». Понятия не имею, чем он занимался после этого, но рубашку носил, по-моему, еще с тех времен.

– Спусти штаны и увидишь! – мило улыбнулась я. За его столиком все заржали.

Вспоминая об этом теперь, я чувствую себя неловко. Это было вовсе не остроумно. И засмеялись они лишь потому, что я (капельку) звезда, знаменитость. Их подобострастное хихиканье было еще хуже его оскорбительной колкости. Считается, что дневные передачи смотрят только безработные со стажем, бездельники да хронические нытики; будто все, на что мы годимся, – это скрасить унылую тишину во время глажки белья. Звезда домоводства – вот кто я для них такая. Но я могу многое сказать в защиту своей профессии. Далеко не каждый с ней справится. Суть ведь не в красивой улыбке и не в обсуждении забавных законопроектов ЕС. Суть – в непосредственном обращении к зрителям, пусть не ко всем сразу, а по очереди, по одному; в том, чтобы найти с каждым общий язык. Мы со Стэном приносим в ваш дом настоящую жизнь, а это уже мастерство сродни искусству.

…Несмотря ни на что, сегодня я занимаю студийный диван первой. Энни говорит, Стэн любит оказаться в студии раньше меня и проехаться на тему моего отсутствия: и жизнь-то у меня, мол, «кипучая», и сама я «просто на части разрываюсь». Я не раз объясняла ей, что это лишь добродушное подтрунивание, безобидная репетиция тех колкостей и шпилек, которыми мы со Стэном обмениваемся в эфире и благодаря которым наше шоу пользуется таким успехом; что Стэн говорит не всерьез. Но боюсь, на самом деле все как раз наоборот: улыбки и дружеское похлопывание по плечу – это лишь милое прикрытие его истинного отношения, его стремления к превосходству и желания меня выжить. У него нет точной уверенности в том, что мне платят больше, но даже тень подобного сомнения для Стэна невыносима.

Администратор студии Хэл возится с микрофоном – пристраивает его в вырезе моего платья, закрепляя на чашечке бюстгальтера, – и я вспоминаю о бюстгальтере мертвой девушки. Похоже, на ней была надета так называемая многофункциональная модель, в которой бретельки можно застегивать по-разному: крест-накрест; на шее, как лямку от купальника, или вообще обходиться без них. Иначе как бы он мог расстегнуться спереди? Стараюсь прогнать прочь эти мысли, они кажутся мне слишком уж интимными – и тут в комнату неторопливо вплывает Стэн, обсуждающий что-то с режиссером Терри.

Увидев меня, напарник в притворном изумлении всплескивает руками:

– Мисс Марпл! Раскрывает убийство, помогает полиции с расследованием – и вовремя поспевает на работу! Или все-таки мисс Марпл в качестве образца для подражания несколько старовата? – Он подкручивает несуществующие усы и пародирует бельгийский акцент. – Может, Эркюль Пуаро?

Интересно, он с самого начала планировал войти в студию позже меня? Ведь высмеивать кого-нибудь гораздо легче, если смотришь на свою жертву сверху вниз, а не наоборот. Удобный случай, ничего не скажешь! Сейчас, когда моя жизнь вдруг встала с ног на голову, Стэну самое время продемонстрировать, какой он замечательный, надежный, уравновешенный и жизнерадостный сотрудник. Не то что некоторые.

– Не раскрывает убийство, Стэн-супермен, – усмехаясь, поправляю я. Терри ни за что не увидит, как мне тошно. Она дама жесткая и халтурщиков не выносит, но, если я смогу шутя парировать все нападки, будет на моей стороне. Я знаю, что расспрашивать меня дорогой напарник не станет, так что шанс упускать не собираюсь. – Не раскрывает убийство, а всего лишь обнаруживает убитого.

Стэн падает рядом, и диванные подушки подо мной раздуваются от вытесненного им воздуха.

– Если я решу с тобой побегать, отговори меня, – обращаясь ко мне, сообщает Стэн всей комнате.

«Доброе утро» полностью занимает пятый этаж высотки, расположенной в районе Саут-Бэнк. Из окна за моей спиной открывается вид на Лондон и Темзу, безупречно красивый, словно декорация. Наш отдел – бутафорская стена «а-ля склад», ковер с завитушками, уютные диванчики – находится в самом центре студии. Осветительная аппаратура – в полной боевой готовности. Гламурный, залитый светом островок красоты, лучик солнышка… А я сижу посреди всего этого очарования и думаю лишь об одном – какой же Стэн гад! Включается музыка, идет заставка, а он оттачивает остроумие на сидящих у противоположной стены осветителях и звукооператорах, на корреспондентах и красотке Инди, ожидающей своего выхода с обзором новостей «Твиттера», «Фейсбука» и электронной почты. Ну прямо не Стэн, а пошляк-регбист на гастролях:

– Как некрофилы называют гробовщиков? Сутенерами!.. Какая разница между педофилией и некрофилией? Восемьдесят лет!

Пытается вывести меня из равновесия. Может, его шуточки – это завуалированные намеки в мой адрес?

И вот мы в эфире. Я желаю всем доброго утра, произношу свою часть текста, а Стэн завладевает камерой: впивается в нее глазами и, не отрываясь, смотрит прямо зрителю в душу, будто именно он как никто другой эту душу понимает и чувствует. Я повторяю звучащие в наушнике слова приветствия, объявляю, что на кухне сегодня будет кукла из «Маппет-шоу», и нахваливаю наш конкурс на звание «Самого элегантного члена парламента». Анонсирую рубрику «Сегодня в печати», которую ведет Салли Берков; упоминаю псину, ставшую любимцем нации, и акушерку, получившую награду. А вот фейсбуковскую мать отдали Стэну. И когда он говорит о том, что в нашей программе чуть позже будет очень печальный сюжет, лицо у него мрачнеет, уголки губ опускаются.

– Год назад, – просто сообщает он, – четырнадцатилетний Сол, сын Мэгги Леонард, распрощался с жизнью из-за травли, которой подвергся в Интернете.

Напарник смотрит на меня, в глазах – участие и соболезнование чужому горю. Я сочувственно киваю, изображаю скорбную тень улыбки. Мы вместе в этой беде, я и Стэн. Он трет подбородок; скрежет щетины слышен только мне.

– Черный день, – ставит он финальную точку.



Несколько недель назад, после того как на ток-шоу «Вопрос времени» один из членов кабинета министров был обличен во лжи, мы пригласили в студию психолога – поговорить о языке тела и об искусстве обмана. По ее словам, дети, соврав, частенько прикрывают рот ладошкой; взрослые же дотрагиваются до подбородка или теребят манжеты в неосознанном желании скрестить руки.

Сегодня во время передачи я вынуждена тщательно следить за языком своего тела, потому что меня не покидает ощущение, будто я напрочь завралась. Мне нет дела до того, что делается в студии. Сегодняшние банальности кажутся поверхностными и скучными. Я с опозданием объявляю вступление Инди, приходится извиняться и посылать зрителям уморительную гримаску «ой, оплошала!».

– Да ерунда, не вопрос! – заявляет в ответ красотка.

Умиляюсь псу (оказывается, его зовут Билли), с которым играет Стэн, а сама жалею о том, что перед уходом из дома не проверила охранную сигнализацию, не сказала Марте, что добираться в школу через парк опасно, лучше объехать. Я ничего не соображала. А ведь надо было принять хоть какие-то меры безопасности.

Интервью с Мэгги Леонард. Я сижу, склонив голову набок. Мы знаем, какими словами в это время дня пользоваться допустимо, а какими – нет. Произносим «ушел в другой мир», «распрощался с жизнью», «больше не с нами», «оставил вас». Лезем вон из кожи – только бы избежать слова «умер»…

В машине по дороге домой прислоняюсь лицом к стеклу. Наконец-то можно расслабиться, какое облегчение! Мысли крутятся вокруг несчастной девушки. Машина останавливается и трогается, дергается и разгоняется. Я сильно ударяюсь подбородком, стукаюсь лбом. Напряжение в шее отпускает. Мой водитель Стив болтает о вчерашней игре в дартс и дорожных работах в районе Элефант-Касл.

– Достала уже эта погода, – бурчит он. – И не холодно, и не мокро, и не жарко. Ни то ни се, правда? Март в этом году – просто ни то ни се.

Витрины магазинов, рифленые крыши, круговое движение, входы в метро, строительство – подъемные краны и перфораторы; граффити, украшающие навесы… Ничего не исчезло… Все как всегда… С хорошими людьми происходят разные ужасы. Разбиваются автобусы и гибнут дети. В Конго насилуют и калечат женщин – об этом на днях была передача. Друзья рассказывают о чьих-то трагедиях: внезапный сердечный приступ у молодого мужа, лейкемия у отважного шестилетнего ребенка. Такие события задевают за живое, сжимают по ночам сердце. Не верится, что подобное возможно… Но, вскользь соприкоснувшись с нашей жизнью, все эти кошмары отскакивают от нее, словно ударившийся о ветровое стекло камешек, чей крошечный след – надколотую щербинку в уголке окна – мы, к нашему стыду, очень быстро перестаем замечать. Мы озабочены собственным жалким существованием, тревожимся о своих ничтожных проблемах – безразличие мужа, заносчивость коллеги… И вдруг… Эта смерть совершенно меня оглушила. Вот она, рядом. И никто не застрахован от опасности. Мы живем в мире, где люди убивают друг друга. Смерть не всегда бывает медленной, растянутой на месяцы и годы, как у моей мамы. Она может настичь мгновенно, прийти извне. Пара секунд… удавка на шее… рывок… Вот и все. От этих мыслей мне становится дурно, все вокруг плывет… будто я вот-вот потеряю сознание.

Машина, подрагивая, останавливается на светофоре. Моя идеальная жизнь… Какой от нее толк, когда случается такое? Ни малейшего… Я думаю не о смерти девушки, а о ее рождении. Ее матери. Родителях. Школьной поре. Летних каникулах. Работе. Семье. Друзьях. Любимом мужчине… Знают ли они уже? Удалось ли выяснить, кто она такая? Кем была… Любила ли свою жизнь или мечтала ее изменить? Несмотря на то что в машине тепло, меня начинает трясти.

Айфоновское новостное приложение молчит. В разделе «Сенсации дня» – никаких свежих сообщений. Может, это и не новости вовсе? Не знаю… Вот выловленный в Лаймхаусе из воды обрубок тела или дрейфующий по Регентскому каналу мусорный мешок, набитый конечностями, – это были новости. А нерасчлененные целые тела… Вдруг с ними все не так? Может, в целостном теле нет ничего необычного? И их находят в парках многочисленных пригородов – Бекслихита, Саутхол-Грина, Кроуч-Энда – каждый день? Что сейчас считается нормальным? А что – нет? Не представляю…

Поток машин окончательно замирает – выползший на перекресток со стороны Валворс-роуд бункеровоз перекрыл движение во всех направлениях. Вопли клаксонов. Клубы выхлопных газов.

– В этих грузовиках за рулем сплошные идиоты! – возмущается Стив. – Ни малейшего уважения. Все они одинаковые. Небось бывшие заключенные. На дороге возле моего дома с таким грохотом переезжают через «лежачих полицейских» – будто бомба взрывается. И ведь наверняка специально! Психи! – И без капли сочувствия добавляет: – Вешать их надо!

Затор рассасывается. Лаская колесами асфальт, мы беспрепятственно скользим по Кеннингтон-Парк-роуд, и сердитый Стив, чтобы поостыть, открывает окно и выставляет наружу локоть. Он продолжает негодовать, а свистящий в ушах ветер подхватывает его слова и уносит прочь – мимо входа в метро Оувал, мимо церкви Святого Марка… Времени у меня не так уж много. Возле Клэпхэм-Коммон Стив успокоится и поднимет стекло. Я должна буду поинтересоваться, как дела у его жены – у нее сегодня поход к гинекологу, – выяснить, прошла ли его дочь Сэмми собеседование. И я это непременно сделаю, когда окно закроется. Но пока грех не воспользоваться подходящим моментом: если сейчас позвонить Кларе, можно будет застать ее в учительской, редкий шанс пообщаться спокойно.

– Привет, Габи Мортимер. – Подруга всегда озвучивает мое имя, высветившееся на экране ее «Нокии». На заднем плане из трубки слышен какой-то шум: то ли перестук колес медленно ползущего поезда, то ли звон посуды, сгребаемой с подносов школьным буфетчиком. – Это ты?

Я откашливаюсь:

– Привет, Клара Макдональд.

– Ура, пятница! – объявляет Клара. – Жду не дождусь, когда попаду наконец домой, нырну в горячую ванну, уделю время детворе – готовит сегодня Ник – и плюхнусь на диван смотреть «Безумцев». У меня гора всякой писанины, подготовка к урокам, но чувство вины залегло в спячку: память у нашего «Скай-плюс» переполнена, сериал записывать уже некуда, надо бы почистить, а то этот «Скай» начнет сам лишнее удалять. Или это просто байки, что он такое умеет? А, какая разница! Посмотрю немножко телик – вот и разгружу ему память.

На душе становится веселее от одного ее голоса. Мы дружим со школы, и Клара Макдональд для меня – просто совершенство, идеальнее вряд ли придумаешь.

– Что такое? – мгновенно расшифровывает она мое молчание. – Кто тебя расстроил? Филипп? Опять ведет себя как козел? Или тот придурок-красавчик с работы?

– Оба. – Мне уже почти смешно. – Козел, он и есть козел, а придурок остался придурком. Но это еще не все…

Господи, как же ей сказать? Какие выбрать слова? Начать бодренько, как будто в предвкушении новой сплетни: «Представляешь, что со мной сегодня стряслось»? Или честно признаться: «Слушай, тут скоро в новостях расскажут… так что я хотела, чтобы ты узнала от меня»?… Никак не могу решить. Меня не устраивает ни то, ни другое. Первый вариант попахивает откровенной черствостью. А второй… Как, сообщая человеку нечто чудовищное, не сбиться при этом на характерный «елейно-блаженный» (по выражению моей любимой тетушки) и при этом лицемерно-ханжеский невнятный лепет? Сочетание просто убийственное. И еще я уверена, что Клара станет мучительно, до слез, сочувствовать моей душевной травме. А я такого не заслуживаю. Это будет несправедливо. Ни капли.

Я мысленно вижу подругу: стоит посреди учительской, вокруг нее суетятся коллеги, с плеча свисает текстильная сумка с логотипом книжных магазинов «Даунт букс», в заднем кармане – хлоп, хлоп, на месте ли? – электронный проездной «Ойстер». Она, скорее всего, уже в пальто (вещица из твида, куплена в «Примарке», и Клара зовет его «Примарчик»), шею уютно обвивает полосатый шарф. Дверь приоткрывается, в нее просачивается шум забитого детворой коридора; кто-то из учителей любезно предлагает подбросить до метро…

Стив закрывает окно, и я отказываюсь от мысли огорошить Клару. Поговорю с ней позже, когда она не будет спешить. А я немного остыну и буду в состоянии принимать случившееся не так близко к сердцу. И я, старательно следя за тоном, жизнерадостно объявляю:

– Хотела накануне выходных узнать, как ты.

– Я на полпути к своему домашнему вавилонскому столпотворению. – Голос у нее беззаботный. Совершенно.



На кухне за столом сидит Марта – не ест, просто флегматично листает журнал «Грациа». Она, по-моему, вообще никогда не ест. И меня это беспокоит.

Прошлым летом на меня вдруг навалилось все сразу: беременность нашей предыдущей няни Робин, умирающая мама… И решение я принимала не совсем обдуманно. Может, задавала не те вопросы. В общем, наняла няню, мало что соображая, в состоянии жуткой паники. И теперь эта няня меня тревожит. Дело вовсе не в том, что она не ест приготовленную мной еду – до Мишеля Ру мне очень далеко. Дело в том, ест ли она вообще. И когда? И что? А вдруг я должна об этом заботиться? Ей ведь всего двадцать четыре. Может, она тоскует по дому, или у нее какое-нибудь расстройство пищевого поведения, и мне не мешало бы об этом знать? Я представляю себе Марту, тайно поглощающую батончики и кукурузные хлопья, сыр и луковые чипсы…

Милли на гимнастике, назад ее подвезут. Со стиркой Марта разобралась. Ровные стопки джемперов и футболок – в том числе и чистая выглаженная одежда, в которой я бегала сегодня утром, – ждут, пока их разложат по местам. Кухня из светлого полированного гранита поражает порядком, полы блестят. Стóит распахнуть ослепительно сверкающие дверцы подвесного шкафа – и глазам предстанут коробочки с крупами и баночки с джемом, чинно выстроившиеся в ряд. Опрятность – это еще один Мартин пунктик. Единственным ее требованием при въезде в дом были латексные перчатки для уборки, облегающие руку, словно вторая кожа. Я знаю, что должна радоваться. Филипп вот чувствует себя как рыба в воде – наконец-то вокруг него обстановка под стать его умственным способностям. А мне неуютно. Уж лучше бы Марта вообще ничего не мыла и не была такой чистюлей. Приехавшая из Новой Зеландии Робин, которая прожила с нами семь лет, до прошлого лета – пока не забеременела, не вышла замуж за своего фермера и не укатила к нему на восток Англии (до чего же бесстрашная девчонка!), – оказалась невероятной грязнулей, и меня это вполне устраивало. Она стала членом семьи. Мы все – ну, по крайней мере, она и я – были единым целым. Марта совсем другая, она воспринимает меня исключительно как работодателя. Я понимаю, всем бы такие проблемы; понимаю, что пора выбросить эту ерунду из головы, но мне бы так хотелось, чтобы мы с няней были друзьями…

Я тихонько завариваю чай – настой имбиря с лимоном, хорошо для нервов – и усаживаюсь на скамейку. Марта безропотно отрывается от журнала, поднимает голову – думает, что я хочу пообщаться, и сразу же напрягается. Но надо же рассказать ей о случившемся! Не хочу пугать, объясняю я, но быть осторожной не помешает. Всегда проверять, заперты ли двери и окна. Не ходить через парк – ни вдвоем с Милли, ни в одиночку. Нужно быть начеку. Неизвестно, кто там у нас объявился, говорю я в надежде заметить хоть какой-то отклик – проблеск чувства, может, даже тревогу. Что угодно, только бы не эта ее бесстрастная невозмутимость!

Девушка смотрит на меня, не отрываясь, длинные черные волосы обрамляют лицо. Я умолкаю, а она отводит глаза в сторону, прикусывает заусеницу, теребит ее большим пальцем. Когда она с Милли, то всегда соблюдает осторожность, говорит Марта. И всегда проверяет, включила ли охранную сигнализацию. Может, у меня разыгралось воображение, но тон у нее защищающийся – будто я выдумала эту историю специально, чтобы придраться к няне. Наверное, я как-то не так выразилась и чем-то ее задела.

Взгляд падает на открытый журнал. На развороте – фоторепортаж о Пиппе Миддлтон, и вся страница – в каракулях, выведенных Мартиной рукой. Не каракулях даже, а в штрихах и черточках, будто наша няня исцарапала Пиппе Миддлтон лицо.

Я интересуюсь, как продвигается ее учеба – Марта занимается английским в Тутинге. Упоминаю о баре неподалеку от ее курсов; говорят, в нем любит собираться молодежь и там очень живенько. Господи, ну как я разговариваю?! «Очень живенько»?… Черт возьми… Неудивительно, что она меня едва выносит. Трель дверного звонка спасает от необходимости поддерживать беседу дальше.

На крыльце спиной ко мне, слегка пригнувшись, стоит высокий темноволосый мужчина в грязно-зеленой вощеной куртке. Притянув к себе ветку растущего у дорожки оливкового дерева, он почти уткнулся в нее носом и рассматривает листики. Незнакомец ждет на долю секунды дольше, чем необходимо, потом поворачивается ко мне и спрашивает:

– Что, собственное масло делаете?

Инспектор Периваль.

– Эти деревья посадили всего месяц назад, – отвечаю я. – Нам полностью переделывали сад – и здесь, перед домом, и за ним. Фирма «Мадди Веллис». Я еще ничего не планировала. Да и к тому же оливковых деревьев всего три, так что даже при большом желании и благоприятной погоде – вряд ли.

Он делает шаг вперед и разводит руки в стороны, будто расстояние измеряет:

– Милый особнячок. Для троих, правда, великоват.

Чтобы не выказывать удивления по поводу его осведомленности обо мне («для троих»?), я запрокидываю голову и тоже обозреваю свой дом. Словно вижу его впервые. Словно здесь живу не я, а кто-то другой. Свежие швы красной кирпичной кладки, выстроившиеся в три этажа окна, изящно заостренный конек крыши в викторианском стиле, густо переплетенные стебли недавно посаженной глицинии…

– Мой сотрудник, – небрежно добавляет Периваль, – говорил, что соседняя хибарка обошлась владельцам в пять миллионов.

Я краснею. Он просто поддерживает разговор, но мне отчего-то неловко. Не понимаю, зачем он это сказал. Мы так и стоим, разглядывая то дом, то друг друга, и я не представляю, что делать дальше. И тут он произносит фразу, которая ввергает меня в ступор. Ведь я надеялась, что мое участие в этой истории окончено. Думала, все уже позади…

– Можете уделить мне время?



Пока я стояла в дверях, Марта испарилась. Незаметно выскользнула из кухни; должно быть, убежала наверх, хотя шагов я не слышала. Поглаженное белье исчезло. И моя чашка с недопитым травяным чаем – тоже. Наверное, няня убрала ее на место, в посудомойку. Она умудряется ставить на место и меня…

Предлагаю инспектору присесть. Не тут-то было, он предпочитает остаться на ногах. Чтобы чем-нибудь себя занять, наполняю из-под крана чайник. Когда Периваль двигается, его обувь издает слабый звук, едва слышное поскрипывание кожи. Туфли полицейского – коричневые броги с перфорированным мыском – наводят на мысль о Джермин-стрит с шикарными магазинами мужской одежды, об эксклюзивных обувщиках, создающих каждую пару вручную.

– Вы живете неподалеку? – интересуюсь я.

– В Баттерси. – Он стоит ко мне спиной. – На той стороне станции Клэпхэм-Джанкшн.

– О, сторона что надо! Неплохой райончик! – Что я несу? Язык мой – враг мой.

– Красивая картинка. Дочка нарисовала?

Становится не по себе. Конечно, достаточно было ввести в поисковике «Габриэль Мортимер» – и наткнуться, например, на мое недавнее интервью для «Санди таймс» («Один день ее „дневной“ жизни»). Но когда люди, которых ты раньше в глаза не видел, столько о тебе знают, невольно испытываешь тревогу. Именно это я и пыталась втолковать прошлым летом констеблю, когда у меня объявился собственный сталкер (что же ты за звезда, если тебя никто не преследует?).

– Крейг Айтчисон. – Я подхожу к инспектору.

Незамысловатый фон – пластилиново-синее небо и желейно-зеленая трава. Собака. И дерево – заштрихованный конус, напоминающий кисточку художника. Обманчивая простота: на самом деле в фигуре собаки столько одиночества и созерцательности… Мне кажется, тут есть аналогия с Христом.

– Это бедлингтонский терьер, – добавляю я.

– Бедлингтонский, значит… Не просто какой-то потрепанный терьер. И снова оливковое дерево. Сюжет, конечно, тот еще.

– По-моему, это кипарис. Символ смерти и все такое… Муж купил картину сто лет назад, а когда Айтчисон умер, цены на него взлетели до потолка. Разумное капиталовложение.

– Разумное капиталовложение, – эхом повторяет Периваль, будто в жизни не слышал ничего глупее.

Моя следующая ремарка, по задумке, должна быть шутливой, но на деле, наверное, звучит обиженно:

– Четыре его картины выставлены в галерее Тейт, а одна есть даже у Элтона Джона.

Инспектор пожимает плечами. Он моложе, чем я думала. При первой встрече мне показалось, что ему за пятьдесят, а на самом деле – не больше сорока с хвостиком, мой ровесник. Его повадки; сутулость, призванная, вероятно, скрыть высокий рост; слегка обвисший подбородок, особенно заметный, когда Периваль растягивает губы, словно пытаясь избавиться от застрявших между зубов крошек, – все это добавляет ему лет. Каштановые волосы без намека на седину – а у Филиппа уже все виски подернуты серебром. Под резко очерченными скулами впадины. Нарастить бы ему пару килограммов, и детектив стал бы почти красавцем. Длинные волосы, сухопарость – ну просто денди, сбившийся с пути истинного.

«Так, хватит…» – мелькает в голове, и я спохватываюсь:

– Ах да, чай. С добавками подойдет? Или вы любите что-нибудь менее радикальное? – Господи, пристрелите меня!

– Все равно.

Наконец-то он занял место у стола, скинул куртку, аккуратно пристроил ее на спинку стула и теперь сквозь окно изучает наш сад за домом: красивая зеленая лужайка, до мелочей продуманный ландшафт, приподнятые клумбы, батут; закрепленный на хитроумных распорках-ходулях «домик на дереве», стоящий у забора, и ряд прикрывающих его грабов. Когда нам копали подвал, строители превратили весь двор в грязное месиво, поэтому Филипп решил, что будет нелишним переделать и сад.

Внимание Периваля приковывают кусты за окном. Мартовский ветер треплет их неистово, ветви хлещут друг друга. Для полицейских, видимо, это нормально – зацепиться глазами за какую-нибудь мелочь, даже не зная наверняка, окажется она важной или нет.

– Вы прикасались к телу?

Чашка с чаем едва не выскальзывает у меня из рук. Я как раз несу ее к столу, и горячая жидкость выплескивается на нежный треугольник кожи между большим и указательным пальцами:

– Ай!

Сую ладонь под кран, наблюдаю за тем, как вода обволакивает руку. Какое-то время я вижу и осознаю только это – воду и собственную кожу… Потом вспоминаются волосы той девушки, их гладкость, их шелковистость.

– К телу? Нет, тело я не трогала. – Я оборачиваюсь. Он смотрит на меня.

– Вы ее знали?

– Нет. – Я глубоко вдыхаю, отряхиваю руку. Наваждение прошло. – Я ведь вам уже говорила, инспектор, что никогда ее раньше не видела. Вам удалось выяснить, кто она такая?

– Пока что нет. Нет.

Я сажусь напротив Периваля на приставленную к столу скамейку, спиной к саду. И он приступает к опросу – к «легкой беседе». Предлагает бегло рассказать, как все было. Ничего не записывает. Понятно, что разговор неофициальный, но мне кажется, будто каждое мое слово взвешивается, каждый жест оценивается. У диалога есть свои правила: тот, кто слушает, должен смотреть на того, кто говорит; говорящему же можно смотреть в сторону. Инспектор уголовной полиции Периваль правилам этим подчиняться не желает, и из нас двоих именно я не отрываю от него взгляда. Но стоит мне замолчать, его глаза тут же в меня впиваются. И я теряюсь. Запрокидываю голову, собираю волосы в хвост, пытаюсь их закрутить, чтобы не мешали, – все это выглядит ужасно неестественно. Будто я хочу создать видимость спокойствия и уравновешенности. Прячу ладони в рукава джемпера, но скованность не проходит. Уж лучше застыть и не ерзать – именно такой совет мы даем нашим гостям в студии. Если по-другому никак, посидите сложа руки. Шею обдает жаром. Когда мой рассказ подходит к концу – все это слово в слово сегодня утром уже записывала констебль Морроу, – я признаюсь Перивалю, что рядом с ним почему-то чувствую себя виноватой, хочется оправдываться. Вот так же, бывает, невольно съеживаешься, когда минуешь охрану или фейсконтроль в дверях дорогого магазина.

– А что, частенько приходится?

– Что приходится?

– Бродить по дорогим магазинам.

Я игриво шлепаю его по руке. Какая неловкость… Короткие рукава рубашки инспектора открывают бледную, покрытую темными тонкими волосами кожу. Периваль смотрит на мои пунцовые ногти.

– «Исступление», лак «Опи», – отдергиваю я назад ладонь. – Так надо было для работы.

Он усмехается.

– Вы бы попили чаю. Увы, больше не знаю, чем помочь. Жаль, что я ничего стоящего не видела. Похоже, ваша поездка ко мне себя не оправдала. Бедная девушка…

– У меня такого не бывает – чтобы поездка себя не оправдала.

Ну конечно! Некоторые способны подняться в собственных глазах, лишь намекнув собеседнику на его ничтожность. Периваль напоминает моего бывшего шефа из «Панорамы», я тогда работала стажером. Колин Синклер – выпендрежные кожаные штаны и красный малютка «Сузуки-125».

– Ну-ну… Без комментариев, – многозначительно заявлял он в ответ на любое замечание, даже самое недвусмысленное и бесспорное.

Или когда у меня опаздывал поезд.

– Я вам верю. Но я – один на миллион.

Его страсть выискивать в человеке хоть самую незначительную слабину или червоточинку, в которую можно вцепиться зубами; видеть во всем только подтверждение своих идей и мнений – была сродни помешательству. Вот и этот полицейский, похоже, такой же.

Еще и тело… Неужели оно до сих пор в парке?

– Она еще там? В лесочке? Или уже нет? Понятия не имею, что происходит в таких случаях. – Я постукиваю по деревянному столу. – К счастью.

Он трет лицо:

– Тело мы забрали. На вскрытие.

– Вы, в смысле КОМП, что-нибудь нашли? Хоть что-нибудь, какую-нибудь подсказку… Это ограбление? Или изнасилование? Случайное убийство? Или что, маньяк? Нам начинать бояться? Простите, что я все это спрашиваю, но было бы легче… знать. – Неожиданно для себя понимаю, что вот-вот расплачусь.

– Надо подождать, – вполне миролюбиво отзывается Периваль. – Чуть позже будем знать больше. Мой девиз – принцип трех «П». Прочь все домыслы. Позабудь о доверии. Проверяй все. Я сообщу. Обязательно.

– Я так понимаю, о самоудушении речь не идет?

– Даже если следовать правилу «Прочь все домыслы», все равно самоудушение можно исключить.

– Удивительно, до смерти Майкла Хатченса о таком никто даже и не слышал, а теперь это первое, что приходит в голову. «А-а, самоудушение», – никто даже не удивляется. Но все равно это ведь дикость – сексуально возбуждаться от того, что тебя придушили… – Когда я нервничаю, тараторю жуткие глупости. Инспектор смотрит на меня, словно на яркую полосатую рыбку в аквариуме, без особого восторга, но и без отвращения. – Вы так и не знаете, кто она такая? Что, ни мобильника, ни кошелька?…

– Нет. – Демонстративный тяжелый вздох. Может, не такой уж Периваль и ужасный. – На данный момент не знаем ничего.

Мне вдруг становится очень горько:

– Вы, наверное, к такому привыкли…

– Не особенно.

– Что ж, уверена, вы сделаете все наилучшим образом, – невпопад заявляю я.

– Может, вы вспомнили что-нибудь еще?

Память вдруг окатывает меня, словно ледяная волна.

– Странный запах… Похож… Может, это бред, но он похож на отбеливатель…

Кивает:

– Я заметил. Патологоанатом проверит.

– А глаза? Можно спросить? Они были такие… будто восковые… – Слова почему-то полились из меня рекой, как из Милли, когда она пересмотрит «АйКарли».

– Конъюнктива. Говорит не о причине, а о времени смерти. Когда давление за глазными яблоками падает, они размягчаются. Становятся бледными, тусклыми и мутными.

– Из них уходит свет…

– Вот именно.

Я смотрю на часы. С минуты на минуту привезут Милли, и я была бы не против, чтобы Периваль до ее возвращения ушел. Мне нужно собраться с мыслями, чтобы решить, как ей сказать. И надо позвонить Филиппу. Я до сих пор этого не сделала, ужас! Когда умирала мама, я звонила ему каждый день. То, что я не сообщила ничего Филиппу, вызывает у меня странное тревожное чувство. Вот и еще одно доказательство – неужели мне до сих пор мало?! – выросшей между нами стены. Я поднимаюсь со скамейки, беру чашку инспектора и закатываю рукава – демонстрирую свои хозяйственные намерения. Руки изнутри в царапинах и ссадинах, на сгибе локтя мелкая россыпь запекшейся крови. И еще у меня пропал браслет. Тот самый браслет, который Филипп подарил мне на день рождения. Наверное, обронила. Впрочем, такое полицейскому неинтересно. Я потираю запястья:

– Кусты. Я сквозь них пробиралась и даже не заметила… Хорошо, что на съемках на мне было платье с длинным рукавом, а не то зрители забросали бы меня литературой по членовредительству. Будьте снисходительны, – добавляю я с американским акцентом (с чего вдруг?!). – Эта беда оставила на мне шрамы… В прямом смысле!

К счастью, он, похоже, пропустил мою бредовую реплику мимо ушей. Надевает куртку. Манжеты засалены, да и внизу спереди, там, где непослушная молния соединяет разрез куртки, тоже грязные следы от пальцев.

– Мне нужен образец вашей ДНК для анализа, – произносит он. – И знаете, чем вы еще могли бы помочь? Дайте нам кроссовки, в которых вы утром бегали. Сравним следы.

– Хорошо.

Порывшись во внутреннем кармане, он извлекает оттуда полиэтиленовый пакет и ватную палочку. Дальше следует череда поспешных и даже забавных в своей унизительности действий: я открываю рот, распространяя вокруг легкий аромат лимона с имбирем; Периваль тычет туда ватной палочкой; извлекает ее и швыряет в пакет; пакет плотно закрывается и водворяется назад во внутренний карман. Я почти бегом вылетаю из кухни и мчусь наверх, с чувством впечатываясь в каждую ступеньку. Смешно. Так значит, все это время пакетик был у него и выжидал. Мне вспоминаются мальчишки из моего подросткового йовилского прошлого, их бессменные презервативы в заднем кармане – со стершейся фольгой, но всегда в наличии.

Очутившись в спальне, подхожу к туалетному столику. Нервы натянуты как струна, и я безмолвно ору на свое отражение в зеркале. Хватаю из стенного шкафа кроссовки, бегу назад вниз. Из расположенной на площадке между этажами комнаты, где обитает Марта, несется музыка – долбящий электронный звук. Басов, на мой взгляд, многовато.

Инспектор Периваль переместился в комнату справа от входной двери, зашел туда без приглашения, словно он здесь хозяин. Мы снесли стену между двумя помещениями, и получилось единое пространство, нежно-кремовое и помпезное, этакая выставка роскоши – стеклянные кофейные столики, мягкие диваны, в которых запросто можно утонуть, пышные подушки. И этим музеем мы, конечно же, никогда не пользуемся. А теперь здесь стоит полицейский и разглядывает выставленные над камином фотографии в рамочках.

Периваль берет с полки один из снимков. Я узнаю его даже с порога. Мы с Филиппом в день свадьбы. Я смеюсь в камеру, он прижимает меня к себе, обхватив за талию. Возмутительно юный Филипп в мешковатом костюме, купленном на благотворительной распродаже, – растрепанные темные волосы, удивленно распахнутые глаза. На мне белое платье из жатого вечно наэлектризованного полиэстера; тогда это был последний писк моды. От стирки ткань садилась, и ее растягивали утюгом, придавая нужную форму. Лондон, район Челси. Я стою, неудобно скособочившись, словно стараясь ужаться и втиснуться в кадр, и кажется, вот-вот свалюсь со ступенек ратуши. Помню, я все время думала: «Даже не верится, что он выбрал меня! Женился на мне!» Свадьбу мы отпраздновали в пабе, и все выходные провели в своей квартире. Голышом. Ведь мы были свежеиспеченными молодоженами да и свежеиспеченными знакомыми по большому счету тоже – встретились всего полгода назад, – и в те дни все никак не могли друг другом насытиться…

Инспектор показывает мне фотографию, и я с трудом удерживаюсь от внезапного искушения выхватить ее, силой выдрать у него из рук. Говорю что-то о том, какие мы тут молодые, а у Периваля почему-то странный вид, будто он привидение увидел.

– Это только мне?… – бросает он.

– Что – только вам?

Он трясет головой, словно избавляясь от наваждения:

– Извините. Ничего. Просто…

Я беру снимок, делаю вид, что его разглядываю, а потом водружаю обратно на каминную полку. Эта картинка в рамке вызывает у меня грусть… Медлю, поправляя ее и добиваясь симметрии с фотографией Милли-гимнастки.

– Ну, я думаю, мы с вами еще свяжемся, – объявляет Периваль.

– Да? А, вы о помощи жертвам преступлений. Понимаю.

– Помощь жертвам?

– Когда мы ездили в кино в «Синеворлд», у меня из сумочки стянули мобильный телефон. И к нам приезжала дама из полиции, озабоченная моим душевным состоянием. Весьма навязчивая. Вот я и подумала, что тем, кто нашел мертвое тело, положено предлагать психологическую помощь. Или нет?

– По-моему, настоящая жертва этого преступления не в том положении, чтобы предлагать ей психологическую помощь, даже самую навязчивую.

Осуждает. Может, он и прав, только вот интересно, представляет ли Периваль, каково это – быть самым обычным человеком и вдруг наткнуться на мертвое тело. Какой это кошмар…

– В вашем замечании полно аллитераций, – сообщаю я.

– Скорее, взрывных согласных. «П» – это взрывной согласный.

Мы с сомнением разглядываем друг друга, словно две столкнувшиеся неведомые зверюшки.

– Мне психологическая поддержка вообще-то не нужна. Я сильнее, чем кажется.

Он все еще у камина, стоит в глубокой задумчивости. На улице хлопает дверца машины, доносятся жизнерадостные тоненькие детские голоса. Не успела. Не выставила его вовремя.

– Просто невероятно, – вдруг выдает он, – до чего же вы похожи! Вы на этом фото – и та девочка.

Он кивает в сторону окна, но я понимаю, что речь идет вовсе не о моей дочери, чей топот уже раздается на ступеньках.

– Просто мы обе рыжие. – Я отбрасываю волосы назад, чтобы скрыть растерянность. – Но она была моложе. И… ниже.

Потянув вверх замусоленную «собачку», Периваль застегивает куртку. Сует руки в карманы и направляется к выходу. Туфли вминают пастельный ковровый ворс. Остановившись в дверях, он изрекает нечто странное:

– «Злое дело родит тревогу злую». Уильям Шекспир.

– Теперь еще и поэзия… Вы сильны не только внешностью.

– Я хочу сказать – будьте осторожны. Только и всего. Будьте осторожны.

Суббота

Я открываю глаза. Филипп лежит рядом, крепко спит. Неподвижное, безмолвное забытье, равномерное дыхание. Единственный признак того, что он жив – слабый трепет пушинки на подушке у его губ. Никогда не встречала людей, умеющих так глубоко спать. И так же мгновенно просыпаться. Филипп – исключение. Наверное, это талант, дар. Минувшей ночью в два часа ему позвонили. Он уселся, прямой, будто палку проглотил, и десять минут обсуждал конвертируемые облигации, выстреливая в трубку цифрами, словно игральный автомат – монетами. Потом нажал «отбой», рухнул на подушку и сразу провалился в сон. Вы бы даже не успели произнести «диверсификационный рост», а он уже отключился. Меня, по-моему, даже не заметил. А я притворилась спящей.

Когда я вчера вечером позвонила Филиппу, он пообещал, что отменит ужин в «Зуме» и приедет пораньше. Но в этот раз подкачала я. На меня обрушилась жуткая усталость, такое же сильное изнеможение – разламывающее голову на куски, лишающее мир привычной резкости, – как это было после маминых похорон. И я уснула еще до возвращения мужа. Причем трижды. Сначала – во время чтения, рядом с Милли. Мы обе любим книжку «Ласточки и амазонки» Артура Рэнсома, но в ней столько мореплавания… Сухопутного жителя эти длинные описания мастерски убаюкивают. Когда я наконец выпуталась из пушистого розового кролика, мягкого одеяла, маленького теплого тельца и добралась до ванной, сон сморил меня прямо в благоухающей аромамаслом воде. Чудодейственную добавку вручила мне Клара после маминой смерти. «Полная релаксация», пообещала подруга, заменит таблетку снотворного или большой бокал вина (что не помешало мне все-таки пару этих самых бокалов осушить). Окончательно я покорилась усталости уже в постели, свернувшись калачиком и не успев скинуть с ног влажное полотенце.

И вот утро. Вчерашняя мигрень – с жутким лязгом перекатывающийся внутри головы шар для боулинга – никуда не делась. Немного помучившись, я зарываюсь щекой в подушку, пытаясь удержать этот шар где-нибудь в одном месте, и рассматриваю Филиппа. Он старше меня на два года, но выглядит моложе – ну где же справедливость?! Может, дело в густой шевелюре? Хотя серебристых прядей на висках уже и не сосчитать. С такого близкого расстояния хорошо видны расширенные поры на крыльях носа; избежавшие пинцета крохотные волоски в ноздрях. Выдергивая волосинку, он чихает, громко и со вкусом; а если рядом я, сопровождает каждое «аааааапчхи!» взмахом невидимой дирижерской палочки. Он всегда умел посмеяться над собой – забавные ужимки и гримасы, самоироничные и одновременно такие милые, – хотя сейчас мне уже трудно вспомнить, когда он дурачился в последний раз. Кожа темновата для ранней весны… Видимо, обветрилась во время поездки в Тернберри: вырвался туда на сутки поиграть с сотрудниками в гольф. Просто удивительно, какая пропасть между людьми может вырасти из-за обычного загара…

Мы с Филиппом толком не виделись со среды, с того «романтического свидания». Идею я позаимствовала из журнала, валявшегося в зеленой комнате: «отнеситесь к мероприятию серьезно», «обговорите все подробно»… Я знаю, сумасшедший цейтнот бывает у каждого – когда дни, недели, порой даже месяцы пролетают галопом, и ты вдруг понимаешь, как же давно не общался со своими близкими по-человечески. Кульминацией счастья стал для нас, пожалуй, мой прошлогодний день рождения в июне. Муж подарил мне браслет: изящное сплетение дымчатых нитей, серебряные шарики; тот самый браслет, который я потеряла. Филипп сам застегнул украшение – склоненная голова, теплое дыхание на моем запястье. Я, он и Милли; пицца, смех, бутылка вина и даже – боже правый! – секс. А вот потом… Сколько бы ни прокручивала я в голове нашу дальнейшую жизнь, памяти не за что зацепиться. Август… Сентябрь… Филипп отдалился, замкнулся в себе. Его работа, финансовый рынок, мамина болезнь, мои собственные потерянность и опустошенность… Если очень постараться, оправдания можно найти всегда.

Так что я решительно внесла среду в домашний ежедневник – большими красными буквами, даже подчеркнула! Мы отправились в «Чез-Брюс». (Филипп однажды пошутил, мол, до чего же удобно, когда поблизости есть мишленовский ресторанчик. Как я тогда смеялась! И ответила, что во времена моей юности даже китайское рагу «Веста» из коробочки было неслыханным лакомством.) Но корнуоллская сайда и гороховые тортеллини не смогли спасти вечер. Грибы trompette на гарнир, нарезанное тонкими ароматными ломтиками полупрозрачное сало lardo di Colonnata… Кто-нибудь другой наверняка сумел бы оценить их по достоинству. Филипп же был настолько увлечен своим смартфоном, что к блюдам даже не притронулся. А я лишь неловко поковырялась в тарелке, сочувствуя официантам и жалея о том, что не захватила книгу.

И зачем я только упомянула о Брайтоне? Видела же, что Филипп совсем не в том настроении.

– Подумаешь, годовщина свадьбы, Габи, – отмахнулся он. – Не юбилей же! Давай отложим. Съездим в другой раз, когда дела немного уладятся.