Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Терри начал отодвигаться вместе со стулом, но вроде бы передумал. Сделал долгий вдох, будто собираясь с духом.

— Чего ты от меня хочешь? — спросил Кочевник, снова на грани слез или ярости. — Чтобы я встал на колени и молился о жизни Джорджа? Чтобы я обещал, что буду хорошим мальчиком или еще что-то типа того, и тогда Джордж выйдет из операционной живым? — Он почувствовал, как рот начинается дергаться в оскале. — Такого не бывает. Молитвой к мифическому существу это не делается. Джордж либо выживет, либо нет. Ясно? И вообще… Если даже Бог не миф, какое Ему дело до Джорджа? До кого-нибудь вообще в этой комнате, в этом городе, на всей этой блядской земле? А?

— Не знаю, — ответил Терри, но так, будто уже много раз задавал себе эти вопросы сам. Много раз.

— Еще бы тебе знать. — Кочевник глянул на Ариэль в поисках поддержки, но она смотрела в пол. — Никто не знает, и уж точно — не все эти гадские проповедники. Так о чем мы тут вообще говорим?

Лицо Терри было бесстрастным. Он уже приготовился сделать то, что хотел.

— Можно рассказать одну историю?

— Что за историю?

— Правдивую. Нечто реальное, что случилось со мной в церкви приблизительно…

— Ой, блин! — скривился Кочевник. — Слушай, не надо, а?

— Терри! — Голос Ариэль прозвучал тихо, но твердо. — Можешь мне рассказать.

Терри кивнул, но когда заговорил опять, смотрел на Кочевника.

— В церкви приблизительно на сорок миль к северо-западу от Оклахома-Сити. В городке под названием Кингфишер. Я вам когда-нибудь рассказывал про своего отца?

Кочевник молчал.

— Ты нам говорил, что у него мебельный магазин, — сказала Ариэль.

— Не просто мебельный магазин. А «Белый рыцарь». Сеть магазинов — «Белый рыцарь, дешевая мебель». Две точки в Оклахома-Сити, четыре еще в штате. Одна в Литтл-Роке и одна в Сент-Луисе. Мой отец — человек небедный. В смысле дело начинал еще его отец, но раскрутил уже он. Он работяга. Пашет как трактор. Но это его и меняет, я вам скажу. Когда на тебя работает столько людей и все послушно дергаются по твоему приказу… это превращает тебя в самодура, который привык, чтобы все было по-твоему. Вот таким он и был, пока я рос. «Делай, как я говорю, или пинок под зад». Я понятно излагаю?

— С каждым такое было, — заметил Кочевник.

— Ну да. Слыхал ты такое: «Будь добр с каждым, кого встречаешь, потому что каждый ведет свою битву»? — Терри замолчал, ожидая ответа, но Кочевник не сказал ничего. — Своя битва была у моего отца. У его отца — своя, и так далее. Но получалось так… что Клейтону Спитценхему «нет» не говорят. Белый рыцарь просто не услышит. И вот мне было семнадцать, а на пианино я учился играть с десяти, и я сказал отцу, что хочу быть музыкантом, потому что музыка, ну… она просто говорит со мной, она мне как пища. Сказал, что хочу писать музыку. Связаться с какой-нибудь группой, может, самому ее создать. И вы думаете, он меня слушал? Или слышал? — На губах Терри появилась невеселая усмешка. — Так не думайте. Он сказал, что это у меня возрастное и пройдет. «Ты еще не знаешь, что для тебя хорошо. Оглянись вокруг, — сказал он, — и увидишь: все, что у тебя есть, пришло из бизнеса, от которого ты отворачиваешься. Семейного, — сказал он, — бизнеса. Ты должен понять, что твое место в семье».

«Знай свою роль», — подумал Кочевник, вспомнив совет Феликса Гого.

— Мы всерьез схлестнулись, — продолжал Терри. — Я держался своего, а папочка строил планы, как мне получить бизнес-образование. — Он пожал плечами. — Может, мне это было бы и на пользу. Может, я бы сам к этому пришел в свое время, но я не того хотел. Однако он давил на меня круглые сутки, смешивал с дерьмом меня, мою музыку… ну, в общем, все делал, чтобы удержать меня в клетке.

Клетке ужаса, думал Кочевник. Самое худшее, что есть на свете для художника. Безопасная предсказуемая жизнь, которая творческую натуру может довести до скуки, наркоты, дурдома и ранней смерти. Не для того ли эта клетка придумана? Устранить риск — душу и жизнь творчества?

— «Мебель, — сказал он, — нужна всем. Но без музыки мир вполне может обойтись».

Ариэль ойкнула, как от удара в живот.

— Я ему сказал, что в таком мире не хотел бы жить. Без музыки? Без пищи для меня? Она же для меня как хлеб и вино — вы меня понимаете. Но до него просто не доходило, потому что, когда Клейтон Спитценхем принимает решение, дальше говорить бессмысленно. Думаю, я мог бы уйти из дому, просто уйти на дорогу и все, но я так не хотел. — Терри запнулся, и на этот раз он смотрел мимо Кочевника куда-то вдаль, глаза его за круглыми очками блестели в свете ламп. — Я думаю, мне хотелось, чтобы он дал мне свое благословение, потому что какой бы он ни был, а я его любил. И люблю. Было такое чувство, будто что-то должно произойти. И это что-то действительно произошло. В воскресное утро, в церкви в Кингфишере. И никто об этом не знает, кроме моих родных, я никому не рассказывал, потому что это было такое… — Он запнулся, подыскивая слово.

— Святошески-ханжеское? — подсказал Кочевник.

Терри слегка улыбнулся:

— Нет, не это. — Он нашел слово. — Что-то очень глубинное. Что-то пугающее. Но так оно было, и я об этом рассказываю. Понимаешь, эта церковь строила для детей лагерь. И хотела купить мебель для домиков и центрального здания, так что отец желал заполучить этот контракт. Вот он погрузил меня в машину — показать, наверное, какой он семьянин, какой набожный, и приехал в церковь с сыном. В Оклахома-Сити он ни в одну ни ногой, как и мама, кстати. Он хотел, чтобы его видели, хотел руки пожимать, но у нас там не оказалось знакомых. Ну, потому что это от нашего дома сорок с чем-то миль. Так что мы сидели где-то посередине на скамье, в такой приличной большой церкви, современной, еще пахнущей стройкой, и пастор тогда вышел и сказал, что сегодня перед нами выступит необычный проповедник.

Терри на миг замолчал, вертя сдвинутыми пальцами.

— И когда настало время выступать оратору, — тихо сказал он, — тот взошел на кафедру и посмотрел на паству. Я не помню, как его звали, но помню, что выглядел он совсем обыкновенно. Несколько расплывающийся, лысеющий, и одет был в коричневый костюм. Конец июня, на улице тепло. Так что он поздоровался, отпустил какую-то шуточку или что-то в этом роде, сказал, что будет говорить о миссионерской деятельности где-то там. И вдруг, вот просто вдруг он перегнулся через кафедру и… Я помню, он задрожал. Закрыл глаза и задрожал, будто сейчас упадет в обморок. Пастор бросился к нему на помощь и еще кто-то, но тут… тут он поднял голову. Открыл глаза. Он побледнел, у него пот выступил. И он сказал: «Я обращаюсь к Терри».

— Ага! — насмешливо скривился Кочевник. — Этаким мощным голосом, от которого содрогаются стены и пыль взлетает с потолочных балок.

— Нет, — ответил Терри спокойно, полностью владея собой. — Точно таким же, как до тех пор. Обычным голосом обычного человека. Я не шучу и не вру.

Они смотрели друг на друга, пока насмешливая улыбка Кочевника не увяла.

— Рассказывай, — напомнила Ариэль.

— Этот человек назвал меня по имени. — Терри повернулся к Ариэль и снова к Кочевнику. — Вполне могли быть и другие Терри в церкви, там человек восемьдесят или сто набиралось, так что могли быть. И он даже на меня не смотрел, а просто уставился в заднюю стену. Но тут он сказал: «Не давай себя сбить с пути. Твоя жизнь будет в музыке». И скажу я вам, люди… когда слышишь такое в церкви от человека, которого ни разу в жизни никогда раньше не видел, и так далеко от дома, то… то чувствуешь страх. Благоговение — оно потом приходит. В тот момент мне только хотелось залезть под стол — от страха.

Терри подождал, чтобы его слова дошли. Кочевник никакого интереса не проявлял, эмоций тоже.

— Он говорил не только со мной. Он обратился еще к двум-трем из присутствующих, но не могу сказать, что он им говорил. Что-то такое, что никак не мог знать, наверное. Потом у него просто сделался усталый вид, он пошатнулся, пастор подскочил к нему и попросил всех оставаться на местах, все в порядке. Он помог тому человеку вернуться на место, а тот приложил руку к лицу, и я увидел, что он плачет. А отец мне сказал: «Уходим отсюда», — и лицо у него было цвета плевка на асфальте. В смысле просто серое. И он встал, и я тогда встал, и мы вышли, и больше он уже этого контракта не хотел. Думаю, он туда больше не возвращался. И точно знаю, что не возвращался я.

Очки у Терри чуть сползли по носу вниз, ион их пальцем вернул на место.

— Мы никогда об этом не говорили. Я думаю, что маме он сказал. А может, и нет. Но фишка в том, что после этого он перестал давить на меня своей волей. Что я хочу делать с музыкой, что хочу попытаться сделать, — он не вмешивается, дает мне идти своим путем. Не думаю, чтобы это было ему приятно, но он смирился. И так оно до сих пор. Вот почему он помогает мне начать бизнес с винтажными клавишами. Само слово ему нравится — «бизнес». Но чтобы он стал меня уважать и признал право на свой путь, понадобился чужой человек в церкви. Мы никого там не знали, Джон. И никак не получается, будто это что-то другое, а не…

Он снова стал подыскивать термин.

— Не голос Божий? — спросил Кочевник резким голосом. — Его, выходит, ты слышал?

— Я слышал голос обыкновенного человека, — ответил Терри. — И не буду притворяться, будто знаю, откуда шли слова. Но он сказал слова, которые имели смысл для меня и только для меня, в этом я уверен. И дело в том… что единственное, чего я всю жизнь хотел, — это построить жизнь так, чтобы в ней была музыка. Не играть на сцене перед многотысячной толпой, не загребать деньги тоннами, не быть какой-то там суперзвездой. — Он взглядом позвал на помощь Ариэль. — И я получил что хотел… и даже больше на самом деле.

— Так чего ты хочешь сказать, что все предопределено, что ли? — с вызовом спросил Кочевник. — Все, блин, звездами записано?

— Он сказал: «Не дай сбить себя с пути». Так что я не думаю, будто все предопределено. Я думаю, выбор у меня был. Он мне лишь сказал, как попасть туда, где я хочу быть.

Кочевник затряс головой:

— Чушь собачья.

Терри усмехнулся, глядя на Ариэль, но глаза у него были грустные.

— Теперь ты понимаешь, почему я никому не говорил. Даже Джулии.

Его легкомысленная и легкая на подъем бывшая жена, с которой они прожили меньше года, а потом она упорхнула из Остина во Флориду с прежним бойфрендом. Никто не знает, что Терри в ней нашел, кроме разве того, что была хорошенькая, играла на классическом фортепьяно и делала классные пироги «креп-сен-жак», когда не сидела на голубых колесах.

— Чушь! — повторил Кочевник с напором.

— Ты, блин, все на свете знаешь? — спросил Терри уже без всякой грусти. Лицо у него раскраснелось, глаза сверкали зарождающимся гневом, и он вот прямо сейчас решил, что с этой секунды перестанет испуганно шарахаться от Джона Чарльза, потому что он, Терри, лучше знает, что именно слышал и видел. — Меня ни один человек на свете не смеет называть лжецом, — сказал он напряженным голосом и быстро заморгал. Может, он все же побаивался Джона, но дело было достаточно важное, чтобы за него сражаться. — Ты не все на свете знаешь, и даже не почти все. И я тебе скажу, что я тоже не все знаю, потому что не понимаю этого и никогда не пойму, и никого я не агитирую и не кликушествую, но тут много есть такого, чего мы не видим и не можем понять. Вроде как мир за пределами вот этого. Какое-то измерение, которое нам не постичь умом.

— Ты теперь про рай заговорил? С ангелами и арфами?

— Когда ты так говоришь, получается глупо.

— Да потому что глупо и есть, Терри. Глупость, придуманная для глупцов. — Терри промолчал, и Кочевник добавил: — Давай говори еще. Выскажи все, чтобы я все и разнес.

Но Терри смотрел на пол, крутил сцепленными пальцами и не отвечал. В коридоре звякнул двойным звонком интерком, и женский голос позвал вроде бы «доктора Падзивонга».

Наконец Терри сказал:

— Не так это просто, как ты пытаешься выставить. И не так это примитивно. Смотри, вот ты смеешься и говоришь: «фигня», потому что никогда не слышал, чтобы твое имя произносил в церкви незнакомый человек. С тобой ничего такого не случалось, что пошатнуло бы твои устои или заставило думать, что ты знаешь не все. Я человек, я не вижу сквозь тусклое стекло. Лично я верю, что есть какой-то рай и какой-то ад, но…

— Вилы и золотые нимбы, — перебил его Кочевник. — Когда умру, я хочу попасть на юг, где происходит действие. И чтобы адская шлюха устроила мне вечный… — он чуть было не сказал «минет», но в присутствии Ариэль сменил выражение, — …приватный танец.

— Ты, что ли, боишься, — спросил Терри, поднимая взгляд на Кочевника, — даже позволить себе поинтересоваться? Вот так тебя это пугает?

— Нет, меня это не пугает. — Кочевник прищурился. — Я просто не хочу тратить время на размышления ни о чем. Потому что именно ничего не остается, когда умираешь. Все, чем ты был, все, что ты думал, уходит в ничто. В пустую черноту, какая была до твоего рождения. Почему тот незнакомец в церкви тебе не помог с чем-нибудь посерьезнее таких вопросов? Почему он вроде как… стукнул и удрал, не сказав то, что хотел знать каждый в той церкви? Почему он не сказал просто: «Я говорю гласом Божиим, и я вам говорю, что существует вечность, и каждый обретет в ней счастье… что бы это слово ни значило». Почему он из всех, кто там был, выбрал только трех-четырех человек, а с остальными обошелся как с тощими пацанами на школьном дворе, слишком ботанистыми, чтобы их брать в классную команду? — Он выдержал паузу, чтобы оттенить вопрос, на который ответа не было, и спросил еще: — И почему этот твой незнакомец не ответил тебе, с какой радости каждый день погибают невинные дети и хорошие люди, такие как Майк, каждый день, каждый год? Вот это стоило бы услышать. И если ты говоришь, что это был глас Божий… так ему надо было бы орать куда как громче, чтобы я стал его слушать.

Терри еще несколько секунд смотрел на него, и лицо Кочевника отражалось в стеклах его очков. Кочевник вытянул ноги, запрокинул голову и закрыл глаза, будто указывал Терри, что тому нужно бы пересесть. Через некоторое время Терри встал и подтянул кресло поближе к Ариэль, та ему едва заметно улыбнулась и кивнула. Но она видела, что в попытке объяснить Джону Чарльзу возможность существования Неведомой Руки он потерпел поражение. Бога она себе представляла именно так — Неведомая Рука, действующая ради вящего блага людей. Ей казалось, что рука эта действует, когда может. Но бывают времена, когда не может — или по какой-то скрытой причине не действует.

Джон задал несколько хороших вопросов, думала она, глядя, как он либо делает вид, что заснул, либо старается заснуть. Есть вопросы, которые задают и верующие, и неверующие. Вера не означает, что вопросы нельзя задавать.

Ответов у нее не было. Ни у кого их нет по сю сторону, и если кто притворяется, что они у него есть, то это чтобы заработать на людском страхе и сделаться обманщиком, которого должна бы сокрушить Неведомая Рука… но не сокрушает. Точно так же, как не действует она ради того, чтобы свершить справедливость над неправедными, чтобы прекратить зло, чтобы устранить страдание, пролив чудеса на землю.

Потому что, думала Ариэль, эта работа для ведомых рук, для людских рук. Может быть, Неведомая Рука меняет что-то за пределами людского разумения, приводит колеса в движение так, чтобы люди должны были выбирать и жить с тем, что выбрали, к добру или к худу. Может быть, Неведомая Рука направляет людей, или подталкивает, или предлагает им задачи, которые надо решать, и люди просто не ощущают ее присутствия в суете будней. А может быть, мир принадлежит людям, он им дан в дар, и как они распорядятся этим доверием — на их ответственности, и Неведомая Рука, как тот голос незнакомца в церкви, может направлять, но не заставить.

У Ариэль ответов не было. Как и все прочие, она могла только гадать.

Вернулась Берк с банкой колы, купленной в автомате на первом этаже.

— Кончили молитвенное собрание? — спросила она, но никто не дал себе труда ответить.

Она села на диван, вытянула ноги на стол, где лежали месячной давности журналы. Вот чего Берк не собиралась сейчас говорить — так это того, что она, хотя далеко не религиозна, заинтересовалась часовней и сходила туда глянуть. Войдя, остановилась на пороге небольшого темного зала с двумя скамьями, кафедрой и картиной, изображающей коленопреклоненного Иисуса в саду. Может быть, она мысленно что-то сказала о Джордже. Может быть. Это было как-то очень быстро, мельком. Наудачу, просто так. Для нее Иисус всегда был чем-то вроде четырехлистного клевера. И подмазать не помешает, так что она сунула бакс в щель белой копилочки, привинченной к столу. Рядом с копилочкой лежала книга, где люди записывали имена, за кого молились.

Лучше два бакса, подумала Берк, но в конце концов получилось пять.

Примерно через сорок минут после ее возвращения появился азиатской внешности доктор в синем халате и хирургической шапочке. На безукоризненном английском, чуть сдобренном южным акцентом, сообщил, что Джордж уже не в операционной, а в палате интенсивной терапии, и следующие двенадцать часов будут, как он сказал, «критическим периодом». К этому он ничего не может добавить. Кочевник понял так, что врачи сделали все, что в их силах, и теперь исход зависит от Джорджа.

Они поблагодарили доктора, а когда тот вышел, сели и стали ждать дальше. Ждать они умели: это приходится делать куда больше, чем играть, а потому они привыкли к этому аспекту музыкантской жизни. Но никогда им не приходилось еще ждать жизни или смерти своего товарища по группе, и для них для всех это было предстоящим испытанием.

И больше всех, быть может, для Кочевника. Стены смыкались над ним. Он и до того, как отца застрелили, не слишком любил больницы, а уж после… Он сидел вот в такой же комнате ожидания, ощущая больничные запахи и чувствуя приближение грозного известия, а перед ним лежали комиксы с остроухим Бэтменом, Зеленым Фонарем и Капитаном Америкой, которые где-то откопала для него медсестра. А потом вошел кто-то из «роадменов» и сказал, что отца больше нет.

В этом году месяц смерти наступил рано.

Ариэль и Терри подремывали, Берк смотрела из-под тяжелых век какой-то старый черно-белый фильм с Бетт Дэвис. Кочевник встал, сказал Берк, что идет вниз к торговым автоматам и не нужно ли ей чего-нибудь. Она сказала: «Спасибо, ничего не нужно».

Он вышел.

Сперва он просто хотел выйти подышать небольничным воздухом. Таким, в котором нет дурных воспоминаний. Потом решил слегка пройтись, не очень далеко, просто кровь разогнать. Этот зал ожидания его убивал. Вернуться… нет, хотя бы не сейчас. Он пройдет квартал-другой сейчас, в четвертом часу ночи.

Когда именно он решил поймать увиденное такси. Кочевник не помнил. Но вдруг помахал рукой, и оно подъехало его забрать.

— Куда вам? — спросил водитель.

Кочевник задумался. Вот именно, куда ему? Что тут открыто круглые сутки, где-нибудь не дальше двух-трех миль? Где он привык ошиваться во все часы, сидеть над чашкой черного кофе, сандвичем со стейком и тарелкой…

Картошки по-гречески, вспомнил он.

В «Аргонавт», сказал Кочевник. Назвал водителю адрес на Восточной Конгресс-стрит, и машина понесла его прочь.

Глава тринадцатая

Войти в «Аргонавт» было как вернуться в дом, который твои родные продали и уехали, не дав тебе об этом знать. Да, прошли годы, как он здесь был, и так же пахло здесь бараньими отбивными и острым рыбным супом, как ему четко помнилось. Но появились различия. Снаружи здание было раньше выкрашено «эгейской синью», а теперь стало ярко-желтым — Кочевнику этот цвет напомнил то, что он видел мысленным взором, когда закрывал глаза и выдыхал долгое «ля» в конце песни «Мне не нужно твое сочувствие». Да, он действительно видит Цвета, когда поет. Еще различие: раньше при входе нежно звякали колокольчики, теперь тебя встречало лишь гудение вентиляторов под потолком. Зато хотя бы было тихо.

Касса стояла на неизменном и, наверное, непередвигаемом исцарапанном и побитом деревянном столе такого вида, будто его сделали из палубы греческих боевых кораблей. Но где же Джимми? Приземистый Джимми с бочкообразной грудью, коротко стриженными черными волосами, а голос у него — как ржавая колючая проволока, и всегда встречал тебя словами: «Эй, жрать хочешь?» — и провожал вопросом: «Как тебе жрачка сегодня?»

Классная, Джимми. Как всегда.

Джимми не было. На его месте сидела мрачноватая девица с темными волосами и отстукивала кому-то эсэмэску на сотовом.

— Привет, — сказал Кочевник.

— Садись, где место найдешь, — ответила она, не отрываясь от экрана.

Найти место было просто. Семь-восемь столов стояли пустыми, но несколько человек сидели по красным виниловым кабинкам. Лампы с золотистыми абажурами освещали предутренних посетителей. Кочевник насчитал трех парней — похоже, студенты колледжа — в одной кабинке, юная парочка, жмущаяся друг к другу, занимала вторую, а третью — одинокого вида мужчина средних лет. Он читал книгу и пил холодный чай. Кочевник занял кабинку подальше от всех, возле окна, откуда открывался вид на Восточную Конгресс-стрит, и стал ждать, пока подойдет официантка. С выбранного места ему была отлично видна фреска с изображением греческой галеры на стене напротив, рядом с кухонной дверью. Красивая штука, и она проплыла через годы почти без изменений с самого семьдесят восьмого, как говорил Джимми. Это был год, когда открыли «Аргонавт».

Естественно, это был «Арго», построенный для Язона и его товарищей ради похода за Золотым руном. Под солнечным небом, украшенным кружевами облаков, резал синие волны острый нос корабля. Перед ним летели чайки, серые плавники дельфинов высовывались среди белых барашков. Здоровенные аргонавты ворочали веслами — в этом варианте их было по двадцать на каждом борту. Перед мачтой с раздутым сероватым парусом стоял чернобородый Язон, указывая вперед правой рукой с вытянутым пальцем. Кочевник всегда думал, что это реальная цветная фреска, по стилю похожая на блестящие работы Максфельда Парриша, которые он видел в одном художественном альбоме у Ариэль. Внизу, где начинались волны, была подпись «Миалодеон», а был ли это оригинальный автор или последующий реставратор, Кочевник не знал.

Он продолжал ждать. Кто-то же здесь работает, наверное, потому что у других посетителей еда и питье были. Жаль, не догадался захватить из больницы журнал, но опять же не стоило: больничные журналы больницей и пахнут. Нужно было что-то, на что смотреть, кроме собственных рук, так что он слегка шевельнулся на стуле, полез в карман джинсов и вытащил некий предмет, который был с ним с самого вечера в «Кертен-клаб».

Это был симпатичный кусочек чистого кварца, который дала ему Мерил Буониконти — ныне Мерил Каприата. Кочевник положил камешек на стол и стал на него смотреть. Он пытался постичь глубины веры. Мерил каким-то образом верит, что целебные кристаллы вступятся за нее в битве против рака. Терри и Ариэль верят, что Бог, или Иисус Христос, или кто еще там поможет Джорджу в битве за жизнь. В чем разница? Лично он предпочел бы кристалл, потому что эту хреновину можно подержать в руке, и есть от нее толк или нет, а она существует, она твердая и весомая. В самом крайнем случае можно прижимать ею бумаги.

Он протер глаза основаниями ладоней. Кто стрелял в Джорджа? Тот же, кто убил Майка? Разные снайперы в разное время и в разных местах? Можно ли в этом вообще найти какой-то смысл? И Берк говорит, что по ней тоже стреляли? Что, открыли сезон охоты на «The Five», и если да — тут он понял, что сидит слишком близко к окну, — кто будет следующим в перекрестье прицела?

Он вымотался, нужно выпить кофе. Из кухонной двери вышла официантка, увидела его — и отступила обратно в кухню. Да сколько можно! Иди сюда, черт бы тебя побрал! Он снова посмотрел на кристалл и подумал, что бы на эту тему мог сказать его отец. Дин Чарльз в своей непрестанной — чуть ли не фанатичной — погоне за женщинами навертел бы на эту тему романтическую историю, что этот кристалл показывает образ будущей возлюбленной, и когда человек в него заглядывает верно и держит вот именно так, он увидит в нем лицо красивого, не говоря уже, что желанного, ангела… и вот она ты, детка, вот она ты.

Из того, что сейчас он знал про своего отца, и из того, что в свое время рассказывали ему товарищи отца по группе, он сделал вывод, что все деяния Дина Чарльза имели единственную цель: макнуть любимый фитилек в любой сосуд с медом, который только попадется на дороге. Единственную — кроме музыки. А может, в последнее Кочевнику хотелось верить, потому что своя глубина веры у него тоже есть. Он хотел верить, что музыка тогда была важна, что, когда его отец метал в публику пылающие аккорды гитары и притягивал микрофон к потному лицу, выкрикивая слова «Мемфиса», это было из чистой любви к музыке. Но женщины были повсюду. Перед сценой и за кулисами, в ресторане после концерта и возле фургона, и «попадались случайно» возле мотеля. Девочки из бара, секретарши, домохозяйки, официантки, застенчивые девушки, желавшие показать ему свои песни, и напористые девахи, желающие пробиться в шоу-бизнес. Тихие и шумные, блондинки и брюнетки, рыжие и мелированные, а иногда случайная королева «соула». Кочевник много получил рожков с мороженым и кусков пиццы от товарищей отца по группе, много посмотрел с ними фильмов в городах, больших и маленьких, а из табличек «Не беспокоить» в номерах, где останавливался в мотелях Дин Чарльз, можно бы не одну стену выложить.

С ним никогда об этом не говорили, но в конце концов мальчишка, обожавший своего отца, достаточно вырос, чтобы заметить, как проползают по тому женские взгляды, как говорят женщины между собой, глядя на него уголком глаза, как они улыбаются ему навстречу, касаются его, подбираются поближе — вдохнуть горячий пот музыканта и разогретый кожаный наряд.

«Джонни! — сказал однажды его отец в пятницу вечером в мотеле „Бест вестерн“ в Мэнсфилде, штат Огайо, когда по телевизору показывали „Грязную дюжину“. — Ты не против был бы досмотреть это у ребят?»

За несколько минут до этих слов он быстро глянул на часы.

«Ноль проблем, па, — ответил Джонни, сдвигаясь на край кровати и надевая кроссовки. — Не против, конечно».

Но когда сын обернулся посмотреть на отца по пути к двери в холл, они оба знали, на что смотрят.

«Пап? — спросил Джонни. — Ты маму больше не любишь?»

«Шутишь? — прозвучал ответ, сопровождаемый сухим смешком. — Еще бы я твою маму не любил. А знаешь, почему я ее так люблю? Потому что она мне подарила тебя, вот почему. Мы с тобой — двое мужчин, живущих на дороге. Свобода и музыка, что может быть лучше? Беги скажи Дэнни, что я вам велел пойти пиццы поесть. О’кей?»

«О’кей, па», — сказал сын, потому что Дин Чарльз был светом его мира и уже много лет в маленьком домике в Восточном Детройте, между Сентер-лейн и Роузвил-стрит сидела на полу Мишель Чарльз, окруженная множеством Библий и религиозных брошюр, нахмурив сосредоточенно брови, и глаза отчаянно бегали по строчкам в поисках чего-нибудь, во что можно поверить, потому что она нашла у своего мужа любовные письма в коробке с обувью.

Но как подруга Бутча Манджера осталась ему предана и после того, как он избил ее до полусмерти, — думал Кочевник, ожидая официантку, — так и Мишель Чарльз оставалась верна и предана своему мужу. Что такая женщина могла делать с этим носорогом Дином? Давать ему свободу, подумал Кочевник. Не мешать странствовать, зная, что он всегда вернется домой, пусть даже только для того, чтобы перетянуть гитару.

С матерью нынче все в порядке. Она живет одна, поблизости от своей замужней сестры во Флориде, в Сэнфорде, ухаживает за больными в хосписе и занимается теннисом с подругами. И не стесняется им сказать, что сын у нее «рок-н-роллер». Жизнь, как и представление, должна продолжаться.

Вдруг рядом с его кабинкой оказалась официантка. Она смотрела на него, а он задумался. Кочевник заметил, что это уже другая, не та, что выходила из кухни, — та наливала холодный чай пожилому.

— Э… мне чашку кофе, пожалуйста, — попросил он. — Просто черного.

— Это все?

Ей было около сорока, скорее меньше, чем больше. Темные волосы. Темные глаза либо очень устали, либо им все смертельно надоело. Будто она предпочла бы находиться в любой точке земного шара, но только не в «Аргонавте» в половине четвертого утра.

— Нет. Еще сандвич со стейком.

Она не стала записывать.

— Овощи на пару, картошка по-гречески или картошка в сыре?

— По-гречески. — И была еще одна вещь, которую он должен был сказать, потому что в первый раз, когда он сюда пришел и сделал этот заказ, налили слишком много масла, а так как у официанток нагрузка была высокая, ему почти каждый раз приходилось повторять. — Вы не могли бы попросить повара меньше лить масла?

— Он всегда делает одинаково.

— Да, но… понимаете… я тут брал ее у вас раньше, и было слишком много масла…

— Он всегда делает одинаково, — повторила она, на этот раз с мрачной воинственностью, от которой у Кочевника губы сжались в нить. Он посмотрел на женщину колючим взглядом.

— Доверять надо своему повару. — Он попытался улыбнуться, но не получилось. — Он сделает как надо, если его попросить. Вы просто ему поверьте.

Она на несколько секунд замолкла, раскрыв рот. Лицо ее превратилось в маску без выражения, глаза — как два тусклых угля.

— Попрошу у него, — сказала она сдавленным голосом. — Но я знаю, что делаю. Я вам говорю, что делает он их всегда одинаково.

— Вот и хорошо, спасибо, — ответил Кочевник.

— Ноль проблем, — сказала она, поворачиваясь уходить, и он ощутил, что волосы у него на затылке зашевелились, как от горячего дуновения.

«Божежтымой, — подумал Кочевник, когда она ушла. — Шиматта,[24] какая зараза!» Оставалось только надеяться, что она не плюнет ему в кофе, когда будет его нести. Сердце застучало чуть сильнее. Наверное, можно об этом песню написать. И даже балладу. Ага. И назвать «Баллада о картошке по-гречески».

Строфа первая:



И всего-то он попросил жалкий сандвич с картошкой по-гречески,
Он был голоден, не хамил, говорил с ней по-человечески.
Есть хотел, только и всего, не сказал ведь дурного слова ей.
А она глядит на него как на чудище двухголовое.



Ну, что-то вроде этого.

Вот она опять, несет кофе. И старается не смотреть в глаза. Чашка со стуком встала на стол, кофе слегка выплеснулся. Но официантка повернулась и пошла снова на кухню, и Кочевник подумал:



Он просил поварам доверять, мол, они не положат лишнего,
А она на него опять как на грязь, на ботинки налипшую.
И о чем ему с ней говорить? И за что оставлять ей денежки?
Он любил сюда заходить, но теперь уж, конечно, хренушки.



Конечно, из размера выбился, зато смысл есть.

Он съест, что ему принесут, вызовет такси и уедет. Вот так просто.

Кочевник еще раз посмотрел на кусок кварца. В нем есть, во что верить, подумал Кочевник.

Он верил когда-то, что до чего-то дойдет в этой работе. Верил, что когда-нибудь уплатит все свои долги. Он найдет Ту Самую песню, с Той Самой мелодией. Естественно, с Той Самой группой. Он думал — верил, желал, как хочешь назови, — что «The Five» и есть Та Самая группа. Что в ней соединились таланты, личности и желания, насколько такое возможно в одной группе. Совершенны ли они все? Нет. Совершенна ли «The Five» как группа? Вот уж нет. Но они очень, очень старались…

Он вспомнил слова Феликса Гого, и в них была горькая правда: «Талант — дело двадцать пятое по сравнению с честолюбием, а оно по важности начисто уступает личности».

И надо добавить еще два необходимых ингредиента: связи и везение. Но даже когда соединишь это все, что-то может свихнуться с пути и загубить все.

Он представил себе, как раздваивается, делится между Кочевником и Джоном Чарльзом. В его воображении Джон Чарльз отделился от Кочевника и сел напротив.

— Жуть до чего хреновое дело, — сказал Джон Чарльз. — Ты знаешь, о чем я.

«Знаю», — мысленно сказал Кочевник своему воображаемому соседу.

Он говорил о новой музыке, которую остинская группа «Ezra’s Jawbone» закончила писать в феврале. Кочевник дружил с певцом и клавишником группы, которые писали все ее песни. Они закончили проект с названием «Дастин Дэй», дали ему послушать тестовый диск и отослали пакет на фирму «Эм-Ти-Би-Эф рекордз», с которой был контракт. «Дастин Дэй» — это была рок-опера про молодого человека, который вдруг просыпается в гостиничном номере в незнакомом городе и понятия не имеет, кто он и откуда. Музыка развивается, и возникает идея, что Дастин Дэй, получивший имя от стертого отпечатка сигнатуры на лежащем в номере блокноте, может быть Вторым Пришествием, может быть Диаволом во плоти, и он сам не знает, кто он, но кто-то оттуда — может быть, и не один кто-то — пытается его убить прежде, чем он выполнит то, что должен выполнить, а он не знает, будет это в результате служить Добру или Злу. Или он просто сбежавший псих? Кочевник не религиозен, но концепцию «свет против тьмы» понимает. Она есть во всех хороших ужастиках.

— Музыка потрясающая, — сказал Джон Чарльз, и Кочевнику пришлось согласиться.

Пятнадцать песен, две из которых приближались почти к семиминутной отметке, а одна еще длиннее десяти минут, просто сносили крышу. Они цепляли, уходили в неведомое, аранжировка и вокал как с цепи сорвались, и посреди песни менялись тональность и темп, что вообще не может быть допустимо, но для Кочевника это звучало как самая свежая, самая живая музыка, которую он в своей жизни слышал. А еще была последняя песня, так и называвшаяся «Последняя песня», от которой Кочевник ночами не спал, мысленно прокручивая ее снова и снова и думая, что это будет огромный прорыв для «Ezra’s Jawbone».

— Ты знаешь, что было дальше, — напомнил ему Джон Чарльз.

«Суки в костюмах», — ответил ему Кочевник.

Ошалевший от изумления его друг, ведущий певец, рассказывал, что первое впечатление от «Дастин Дэй» на «Эм-Ти-Би-Эф» было — отсутствие синглов. Что некоторые мотивы — блин, они их «мотивами» звали! — слишком длинные, такие длинные мотивы слушать не будут. Извините, конечно, но это один из самых непонятных, худших наборов мотивов, который они когда-либо слышали. Что «Ezra’s Jawbone» двумя предыдущими выпусками уже создала себе репутацию группы стиля хард-рок/кантри-фанк, и то, что они сейчас делают, в имидж не ложится. Ну что за смысл в том, что люди сидят и разговаривают, или ловят призраков, или хрен еще знает, что они делают и зачем тут шатаются. А потом — вопрос насчет религии. Нет, уж кто-кто, а мы все точки зрения и все мнения уважаем, но это же совсем другое, куда нас тут тянут. «Эм-Ти-Би-Эф» не является христианским брендом. Вы видели наш последний хит-лист ай-тюнсов? Ни одной религиозной мелодии. Ни одной. Nada. Здесь вы по зыбучему песку ходите. Ваша аудитория хочет развлечений, а не проповеди. Наш бизнес — развлекательный. Так что мы должны сказать, и притом мы в этом единодушны, что «Дастин Дэй» просто не подлежит выпуску. А теперь, прояснив этот вопрос… Мы могли бы вас сцепить с зарекомендовавшей себя в смысле продукции группой, которую имеем в виду, и она поможет вам переделать эту запись, но вы должны им позволить делать то, что должно быть сделано, потому что Богдан Анастасио и Дзи Чао требуют полной власти.

— Эти тошнотные мудаки, — фыркнул Джон Чарльз.

«Можешь себе такое представить? — спросил Кочевник. — Сидят эти костюмы на заседании, слушают „Дастин Дэй“ и говорят, что это дерьмо, потому что ни одного сингла в нем нет! И это же они весь бизнес на фиг уронили с обрыва».

— Ага, — согласился Джон Чарльз.

«Не сбросили цену на диски, когда это можно было сделать, — сказал Кочевник. — Нужно было сделать, наполовину сбросить, до полцены. И все независимые торговцы компактами и винилом прогорели, а эти индивидуальные магазинчики, друг, — это же кровь и жизнь отрасли. — Он сделал паузу — отпить своего черного кофе. — И прежнее так и не восстановилось», — сказал он себе своим мысленным голосом.

— И все равно надо делать то, что должен, — сказал Джон Чарльз.

«Правда?» — спросил Кочевник, но тут он увидел, что официантка несет еду, и Джон Чарльз скользнул обратно в него, потому что они оба были голодны.

Официантка, снова стараясь не глядеть в глаза, хряпнула на стол тарелку с сандвичем, а потом еще тарелку…

— Это что? — спросил Кочевник.

Она глянула на него щелочками глаз:

— Картошка с сыром, как вы заказывали.

Запах желтого сыра, намазанного на картофель, он учуял раньше, чем увидел сыр.

— Я это есть не могу.

— Вы заказали, — ответила она.

— Нет, я заказывал по-гречески.

— Нет, с сыром.

— Послушайте, мэм, — начал Кочевник, чувствуя, как в животе собирается ком. «Легче, — сказал бы Джордж. — Спокойнее, друг». — Я знаю, что я заказывал.

Она стояла, вперившись в него взглядом, угольно-черные глаза горели яростью, голова склонилась набок, будто готовилась сорваться с шеи и откусить Кочевнику причиндал.

— О’кей, — сказал Кочевник, протягивая руки вперед ладонями, чтобы сохранить мир. На шум стали оборачиваться посетители. — Забудем это дело. — Он отодвинул неприятную картошку. — Я съем свой сандвич, и ничего не…

— Нет, если хотите картошку по-гречески, я вам принесу ее по-гречески! — Официантка цапнула картофель с сыром. Лицо у нее скривилось, покраснело, гнев готов был брызнуть из нее, как брызгали у нее сопли из носа и слюна изо рта. — Я вам принесу картошку по-гречески, но вы ее не заказывали!

Она почти орала.

«Идиотка, записывать надо!» — едва не сказал Кочевник. Сделав глубокий вдох, он вцепился обеими руками в край стола и попытался выдавить из себя улыбку, но это не получилось.

— Послушайте… — начал он.

— Хватит с меня этого «послушайте»! Я вас отлично слышу. Вы что, думаете, я глухая?

— Нет, я только…

— Хотите картошку по-гречески — принесу вам картошку по-гречески!

Она стала отступать, не поворачиваясь. Из кухни высунулась другая официантка. Кассирша выглядывала из-за угла, вытянув шею.

С совершенно неожиданной силой раздался голос — хриплый, пропитой голос Кочевника:

— Стоять!

Сделав еще два шага назад, она наконец послушалась. И ссутулилась, подав плечи вперед, как самка питбуля перед нападением.

— Пожалуйста, — сказал Кочевник, чувствуя, как дрожит его голос, даже такой хриплый и грубый. — Прошу вас.

Его начало трясти, он чувствовал, что разваливается по швам. Майка нет в живых. Джордж в ближайшие полсуток тоже может умереть. «Критический период», — сказал доктор. Но вот сейчас эта самая минута для него, Кочевника, была самой что ни на есть критической. «The Five», шатаясь, идет к собственной могиле. Кочевник подумал, что сердце бьется слишком сильно, надо успокоиться, спокойнее, друг, сказал бы Джордж, но сейчас Гения-Малыша рядом не было. Может быть, уже никогда не будет.

— Прошу вас, — выдохнул он, — давайте я просто съем этот сандвич. Оставьте меня и дайте мне его съесть. Договорились?

Из кухни выглянул приземистый мужик с песочными волосами, в поварском фартуке, глянул поверх головы второй официантки.

А официантка Кочевника улыбнулась мерзко, победно и сказала, будто в три удара загоняя гвоздь в голову Кочевника:

— Ноль. Проб. Лем.

Потом резко повернулась — театральным движением, как Бетт Дэвис в том кино, что смотрела Берк, — подхватила тарелку с сырной картошкой и унесла. Кухонная дверь закрылась.

Кочевник начал есть, но вкуса не чувствовал совсем. Что это за война, на которую он налетел, какая муха укусила эту агрессивную официантку, что она на людей бросается, — не его дело.

— Спокойнее, парень, — сказал один из студентов. Подумал, наверное, что скандал начал Кочевник. Когда Кочевник глянул в их сторону, они все трое уставились на него, и непонятно было, кто из этих дубин заговорил. Кочевник снова вернулся к борьбе с сандвичем, и тут один из этих парней совершил ошибку — сделал губами неприличный звук, слюнявый смешок, прикрывшись грязной от жира лапой.

У Кочевника загорелось лицо, будто огнем полыхнуло изнутри. Он повернул голову, выбрал самого массивного, глядя на него в упор, и спросил громко и отчетливо, чтобы его нельзя было не понять:

— Эй! Ты Мо, Ларри или тот жирдяй, которому надрали задницу?[25]

Они уставились на него молча. Пара, сидевшая неподалеку, вдруг встала и вышла из своей кабинки, держась за руки и направляясь к кассирше.

Он хотел им сказать, что все в порядке, никому ничего не грозит, он уже свою вспышку гнева подавил, и нет нужды бежать отсю…

Что-то шлепнулось перед ним на стол с такой силой, что он вздрогнул.

Подняв глаза, он увидел лицо своей официантки — она подошла так быстро, что он даже не заметил, как она вышла из кухни.



— Вот, — сказала она, скривившись в улыбке. Глаза ее сделались точечками ярости, но в центре зрачков светился красный отблеск торжества. — Это вам подойдет?

Горгона Медуза не могла бы прошипеть более злобно.

Кочевник увидел, что перед ним — тарелка картошки по-гречески.

Масла минимум.

Как он просил.

Идеально.

И официантка еще скалила зубы!

Этого он снести не мог.

Не было здесь Джорджа, чтобы его успокоить словами. Не было Ариэль, чтобы оказаться рядом, хочет он того или нет. Воспоминания смешивались — тело Майка грузят в белую машину коронера, тело Джорджа грузят в «скорую», тело Дина Чарльза лежит на мостовой, все вместе, и воспоминания переливались друг в друга, как песни в «Дастин Дэй», а из освещенного неоном и тронутого жаром ада Феликс Гого напоминал, чтобы помнил свою роль, и снайпер в деловом костюме перезаряжал винтовку, и три этих студента смеялись над ним у него за спиной, а официантка принесла идеальную картошку по-гречески и заявила, что ноль проблем.

Он превратился в пучок взведенных сигналов тревоги — и сорвался.

И был это всем срывам срыв.

— Мэм? — спросил он, блестя испариной на щеках и на лбу. Чей это был голос? Он не знал. Краем глаза видел, что у двери в кухню стоит вторая официантка и смотрит. Что ж, представление началось. — Мэм? — повторил он. — Тут мне в тарелку что-то попало!

— Что?

Он поднял тарелку с картошкой, выскользнул из кабинки одним плавным движением и ответил:

— Твоя блядская рожа.

Непринужденным будничным голосом.

И в тот же миг схватил официантку другой рукой за затылок и влепил тарелку прямо ей в табло.

Не надо было ей так орать — как дикому зверю. Не надо было ей вцепляться ему в лицо ногтями и бить ногой в голени. Потому что он бы тогда бросил на стол десятку и вышел, а так от полосок крови на левой щеке и боли в чуть не треснувшей голени он сам взревел как зверь и оттолкнул ее от себя, и она перевалилась спиной через стол и стул и хлопнулась на пол, не переставая орать.

И этим трем студягам не надо было набрасываться на него сзади. Не надо было хватать за руки и прижимать их к бокам, пытаться бросить на пол, сбивая с ног ударами по ногам. Все это лишь заставило Кочевника раскидать их ударами, схватить стул и начать им размахивать.

— Эй, друг! Давай брось это дело! — кричал один из них, но чего он хотел: чтобы Кочевник бросил драться или, наоборот, вызывал его на бой, осталось неизвестным, потому что стул врезался ему в левое плечо, он схватился за больную руку, откатился прочь и после этого уже мало чего говорил.

Пожилой с книгой смылся. Вторая официантка вопила: «Звоните копам! Звоните копам!» Официантка со скупо промасленной картошкой на лице мчалась к Кочевнику со столовым ножом, занесенным для удара, и Кочевник в приступе багровой ярости отгородился от нее стулом и оттолкнул, послав кувырком через другой стол.

— О Господи, прекратите! — крикнул кто-то, и Кочевник увидел повара в дверях кухни.

Тут самый храбрый (или самый глупый) из трех молодых людей обхватил его сзади за шею и попытался повалить на пол. Кочевник бросил стул и задергался, как маньяк, освобождаясь. Кровь стучала в висках, перед глазами кружились темные пятна. Он двинул нападавшего локтем в ребра, еще раз, тот ухнул от боли, и Кочевник вырвался, обернулся, ударил правым кулаком так, что челюсть съехала набок. Второй удар в лицо завершил дискуссию, и враг помчался к двери, закрывая окровавленный рот.

На том могло и кончиться, если бы официантка не метнула в Кочевника бутылку кетчупа.

— Чтоб ты сдох, мать твою! — взвизгнула она при броске, давая Кочевнику нужное время, чтобы уклониться и спасти собственный череп, но бутылка вылетела, разбив по дороге окно. И тогда Кочевник, у которого в голове вопил Джордж, умоляя прекратить, но которого схватил и не отпускал почти галлюцинаторный катарсис битвы, подобрал другой стул и запустил в официантку. Она присела, стул пролетел над головой и врезался в «Арго», нарисованный корабль в нарисованном море, оставив в стене пробоину величиной с тарелку, над самой ватерлинией.

И через две секунды после этого повар выскочил из кухни с пистолетом в руках. Морда у повара была красная, он наставил пистолет на Кочевника, палец на спуске, и заревел:

— Пристрелю, сволочь! Я тебя…

Пистолет выстрелил.

Кочевник только успел вздрогнуть, когда пуля просвистела мимо левого уха и вслед за бутылкой кетчупа вылетела на улицу. Повар смотрел на пистолет с ужасом, как на плюющуюся кобру. Кочевник пошатнулся в сторону, уперся в стену кабинки, в которой раньше сидел, и увидел, что повар опять наводит на него пистолет.

— Ни с места! — крикнул повар, но тут чашка кофе, брошенная Кочевником, взлетела в воздух, повар вскинул руку, чтобы закрыться, и пистолет выстрелил снова — то ли случайно, то ли намеренно.

Пуля пробила круглую дырочку в красном виниле кабины. Кочевник увидел, как ствол ищет его. В отчаянии или в безумии он схватил со стола еще что-то, метнул, и кусок целебного кварца ударил повара в ключицу, заставил отшатнуться и упасть спиной на раненый корабль.

Кочевник бросился вперед, на повара, опустив голову и ссутулив плечи для столкновения. Он сам был собственной пулей.

Но не успел добраться до цели, как официантка с пола ухватила его за ноги, он споткнулся, однако инерция была такова, что повар не успел поднять пистолет, и Кочевник влетел в него с такой силой, что они чуть не провалились через «Арго» в Древнюю Грецию или хотя бы в кухню. Схватка пошла лицом к лицу, повар пытался наставить пистолет на противника, Кочевник пытался прижать его руку. И тут Кочевник ударил его головой, и повар разжал пальцы — пистолет оказался у Кочевника.

— Беги! — крикнул повар и — истинно храбрая душа — попытался оттолкнуть Кочевника, чтобы официантка успела выбраться. Она бросилась бежать, тогда повар выпустил футболку Кочевника и тоже пустился наутек.

Кочевник оказался в «Аргонавте» один, с тремя кровавыми полосками на лице и с пистолетом в руке.

Слышались приближающиеся сирены.

Огонь в душе Кочевника угасал, но угли еще тлели. Положив пистолет на стол, он прислушался к сиренам. Тоже музыка своего рода. Ариэль как-то могла бы эту ситуацию использовать. Записать так, чтобы ты почувствовал досаду, и боль, и грусть, как будто сам ее проживаешь. Потому что, если честно и откровенно, она умеет писать песни куда лучше Кочевника.

На улице за разбитым окном замигали красные и синие огни. Сколько машин там точно, непонятно, но похоже было, будто у копов тут съезд. Кто-то там орал — кажется, это был голос той стервы-официантки, набравший столько децибел, что перепонки рвались.

Он очень, очень плохо себя вел.

— Бог ты мой, — сказал он, хотя не верил в Бога, но к кому еще взывать, когда дерьмо хлынуло на вентилятор?

С улицы заговорил ревун:

— Эй там, в здании! Бросайте оружие в окно, руки на голову и выходите на улицу! Обойдемся без жертв.

Кочевник уставился на поврежденную стену, на разбитую фреску, и тень его танцевала в мире красных и синих вертящихся огней. Бедняга облажавшийся Язон, подумал он. Стоит себе у мачты, направляет корабль, ни разу в жизни с места не сдвинувшийся. Верит, будто куда-то плывет на самом деле, приближается к Золотому руну.

По-хорошему надо бы пристрелить этого Язона с аргонавтами, чтобы не мучились.

Громкоговоритель повторил свое обращение, но на этот раз последнюю фразу не сказал.

Кочевник схватил ближайший стул и стал сбивать фреску, разрушая стену. Когда стул развалился на части, он взял другой и продолжал пробивать дыры в идиотской мечте Язона. Второй стул сломался, Кочевник взял третий, и это была тяжелая работа, очень тяжелая, но он был настроен закончить начатое, он не из тех, что сбегают от трудностей, никогда сын Дина и Мишель Чарльз не сделал бы такого, и он еще работал изо всех сил, когда в окно влетели две гранаты в форме торпед, и он даже не повернулся, ему плевать было, потому что он был занят освобождением Язона, и газ закрутился вокруг него лиловыми змеями, и кожу начало жечь, глаза невольно закрылись, потому что их захлестнуло жидким огнем, и он продолжал качаться в темноте, потому что только это умел делать.

Он стоял на коленях среди разбитых стульев, когда они вошли, вошли как из другого мира. Как идиотское соединение людей-лягушек с борцами в масках из комикса «Из неведомых стран».

Ему завели руки за спину, защелкнули белые пластмассовые путы на запястьях и лодыжках и потащили прочь, словно вчерашний мусор.

Часть четвертая

«Стоун-Черч»

Глава четырнадцатая

Не так уж плохо было. В мотелях бывали условия похуже даже за деньги. Но этот ярко-оранжевый костюм — это уже смешно. Эта хрень сама по себе светится и еще пульсирует под веками, когда закрываешь глаза. И крупными черными буквами слово «ТЮРЬМА» тоже не прикольно.

Но в сложившейся ситуации на Кочевника тюрьма графства Пима произвела благоприятное впечатление. Чистая, хорошо содержится и скорее похожа на ночлежку — с очень суровыми правилами — для бездомных. Камеры-клоповники в современную эру физической изоляции не выжили: сейчас камеры — это ячейки с передней стенкой из небьющегося стекла. В каждой камере восемь заключенных, и восемь камер составляют так называемый модуль, у каждого модуля — свое дневное помещение. Всюду хорошее радостное освещение, кондиционер поддерживает прохладу. Разрешены книги, журналы и телевизор. Он и самого себя видел на экране телевизора, даже несколько раз. Стал здесь настоящей знаменитостью.

Было около десяти часов утра вторника. Кочевник находился в тюрьме уже пятьдесят четыре часа, но кого это интересует? Ему было все равно, что он дошел до конца этой конкретной дороги. Во всей этой истории он так держал язык за зубами и так плевать хотел на все, что судья решил погонять его по психиатрическим экспертизам. Кочевник только пожал плечами.

— Да делай что хочешь, — сказал он этому Вашачесть. — И хрен с ним со всем.

Из чего ничего не вышло хорошего. Пока что он здесь застрял, поскольку Вашачесть отложил решение о залоге до тех пор, пока снимется вопрос насчет психа и сколько-то там высоколобых не подадут триста тридцать три заключения насчет умственного состояния Кочевника. Но сейчас ему все равно никуда не надо, «The Five» больше нет, все кончено, так чего тут не поошиваться?

Свой разрешенный звонок он сделал в медицинский центр университета и попросил найти Ариэль.

— Джон? — спросила она. — Ты где?

— Где-то тут. Что там с Джорджем?

— Говорят, что должен выжить. Еще не уверены, но утверждают, что жизненные показатели выглядят неплохо. Джон, скажи, где ты?

— Да я вышел поесть. Может, слишком далеко зашел. — Слышно было, как заорал в приемнике какой-то пьяный. Копы быстренько устранили беспорядок, но Ариэль, наверное, тоже услышала. — И какое-то время не смогу вернуться.

— Что там за шум?

— Бурное веселье.

— В воскресенье утром?! Что это за телефон у тебя? И что с голосом?

— Слушай. — Голос у него был усталый и сорванный — слезоточивый газ голосовые связки не гладит. Он был вымыт, вся лиловая краска с волос смылась, и ему разрешили свернуться в камере временного содержания, пока не наберется сил говорить. — Я рад, что Джордж выкарабкивается. А мне придется какое-то время пробыть там, где я есть, так что вы не волнуйтесь, о’кей?

— Джон! — По голосу было слышно, что она поняла. — У тебя неприятности?

— Небольшие.

— Скажи, где ты! — сурово потребовала она. — Я серьезно!

Кочевник позволил себе слегка улыбнуться. От этого натянулись царапины на левой щеке, блестящие розовым дезинфицирующим раствором. Он никогда не видел, чтобы Ариэль сердилась, никогда не слышал, чтобы она вышла из себя. Но сейчас она, судя по голосу, была к этому близка. Это было бы зрелище, подумал он. Ариэль Коллиер, проникнутая сочувствием ко всему космосу, вдруг звереет.

— Возвращайтесь в Остин, — сказал он. — Ты, Терри и Берк. Когда Эш сюда доберется, скажи ему… не знаю, просто скажи, чтобы он вас по домам развез. — Пьяный хмырь на регистрации ревел насчет своих прав и всего прочего, а три копа тащили его во временную камеру. — Возвращайтесь и начинайте снова.

— Начинать снова? Это как? Ты о чем? Мы все еще «The Five», Джон. Нам ничего не надо начинать сначала.

— Надо, надо. Поверь мне.

— Что ты натворил?

— Я не хочу об этом говорить. Езжайте домой, — сказал он.

И он замолчал. Замолчала и она, и он не знал, что она думает, но сам он думал, что на этот раз он реально подвел команду, облажался по полной как раз тогда, когда был больше всего нужен, и смотреть ей в лицо и видеть ее разочарование он бы сейчас не мог. Не мог бы смотреть в глаза никому из них, но ей особенно, потому что… потому что думал, что на самом деле ей «The Five» не нужна, у нее таланта хватило бы делать свое, и за последние три года он это понял, но молчал. Никогда не предлагал ей хотя бы подумать на эту тему, потому что он — император, а императоры умеют скрывать зависть под лакированной жестяной короной.

Он вспомнил, как она еще в Свитуотере сказала: «Я по-прежнему с тобой». И ее верность была ему как нож в сердце. Она теряла время в этой любительской группе — потому что именно такая она, «The Five». Группа, выдающая фонтаны овсяной каши, чтобы ее запили водопадом дешевого пива. Поломанный и печальный торговый автомат. Одна песня — «Когда ударит гроза» — погоды не делает. Он знал, что Ариэль и гитарой владеет, и поет, и песни пишет лучше, чем он, и считал, что это он на нее давит свинцовой волей, не дает взлететь и найти свой путь, потому что — благослови ее Христос! — это она и имела в виду, говоря: «Я по-прежнему с тобой».

Значит, настало время собраться с духом и это сказать.

И он сказал: