Дяченко Марина, Дяченко Сергей
Оскол
Пролог
«И говорят, что этот пленник был господину дороже, чем родной отец. Что пленник ел на золоте и спал на бархате, а снаружи, за крепкими стенами, ежечасно сменялась стража — пуще глаза берег господин пленника своего… Смертью карал за небрежность на посту… И, говорят, каждый день приходил в покои к пленнику своему и то говорил с ним ласково, то проклинал и скрежетал зубами — но ни разу не посмел и пальцем коснуться пленника своего…
И случилось так, что однажды утром нашли пленника мертвого в бассейне с фиалковой водой. Говорят, что сам он искал свою смерть и нашел — господин, узнав об этом, сделался белее полотна, и страшными стали глаза его. И он пинал ногами равнодушный труп, и изрыгал проклятия, от которых дрожали стены, и велел казнить слуг и стражей, что не доглядели… А на другой день тих сделался и болезнен. А на третий день приказал выкопать труп из могилы, и хватал мертвеца за синие руки, и рыдал, и молил о чем-то — но нем и бесстрастен оставался освободившийся пленник, и господин захирел, заболел и умер над трупом спустя десять дней, умер в судорогах и мучениях…»
* * *
Три лошади гуськом вышли из леса, а небо к тому времени сделалось уже настолько светлым, что можно было различить лица всадников. Двое казались довольными и злыми, третий сутулился и держал голову так низко, что волосы свешивались на лицо грязным мешком — а может быть, это и был мешок, не зря так удовлетворенно ухмылялись спутники, не зря один из них вел лошадь сутулого на коротком поводу. У подножия холма кавалькада замедлила шаг; перед путниками вставал, не желая более прятаться, замок.
«…давняя недобрая слава. Чужие люди избегали стучаться в его ворота, зато свои никогда не уходили дольше чем на дневной переход. Всякое говорили, и кое-кто верил слухам, но много было и таких, кто знал правду…
Говорят, что только раз в столетие земля рождает таких, как Оскол.»
— …Пусти меня. Мне нужно видеть…
— Ты выбрал, — с некоторым сожалением отозвался стражник из смотрового окошка.
— Гады, — бессильно пробормотал проситель, бледный парень в грязной кожаной куртке. — Я не хочу так подыхать… Ты!! — в голосе его прорезались вдруг повелительные нотки. — Позови его, скажи, что я…
Требовательный окрик сорвался, обернувшись скулежем. Скрученный судорогой, парень опустился на траву у ворот.
Тем временем кавалькада из трех всадников приблизилась.
— Почто? — осведомился страж, на всякий случай прикрывая свое окошко.
— По делу, — усмехнулся тот, что ехал первым. — Дело сделали, заказ везем.
Проситель в грязной куртке вдруг кинулся вперед, вцепился приезжему в ногу:
— Лесь… Батюшкой твоим… умоляю… возьми меня…
— Гони его, — буркнул стражник. — Сам, дубина, сбег… а теперь бьется под воротами вторые сутки, как та муха, право слово…
— Дурак, — пробормотал приезжий Лесь, отводя глаза. — Что ж я сделаю теперь…
Оба его спутника молчали. Один таращился на несчастного парня с ужасом и недоумением — другой мерно покачивался в седле, руки его были связаны за спиной, а голова и грудь закрыты балахоном из мешковины, поэтому ни возраст, ни пол пленника не поддавались определению.
Парень в кожаной куртке взвизгнул — его отпихнули с дороги; отброшенный на обочину, он снова получил возможность до хрипоты молить, проклинать и биться о створки ворот.
— Я не пойду, — младший из приезжих нервно попятился от обитой железом двери. Товарищ его был мрачен.
Слуга, данный в сопровождение, презрительно скривил губы:
— С единого раза ничего тебе не станет, дурень… Ежели б с одного раза — так по сотне людей ежедня под воротами… собирались бы… эдак здоровья у господина не хватило бы — со всем миром водиться…
Слуга демонстративно не замечал третьего визитера, того, что явился в гости с мешком на голове. Руки пленнику развязали и обходились вежливенько — но все равно приходилось тащить его чуть ли не волоком. Не желал переставлять ноги, стервец. Или не мог.
…Лет шестнадцать-семнадцать на вид. Это обнаружилось, когда с головы ее стянули мешковину; тонкое серое лицо в дорожках высохших слез. Волосы стянуты были узлом на затылке, и такое впечатление, что не она сама их стянула — чужая рука устроила эту уродливую прическу, заботясь, чтобы ловчее пришелся не голову мешок…
Она сидела в глубоком кресле — там, куда ее усадили. Прежде сутулая спина ее теперь распрямилась — по привычке ли, из остатков ли гордости.
Суетливый писец пристроился на углу стола и нервно тюкнул пером по дну чернильницы. Господин поморщился:
— Так. «Сиятельному князю — лично, в светлые руки… Соболезнуя в скорби, любезный недруг, спешим тем не менее утешить вас, ибо не дикий зверь растерзал дочь вашу Яну… во время конной прогулки, как вы уже, должно быть, в горе вашем уверились… Негоже юным девицам знатного происхождения прогуливаться верхом без надлежащей охраны, а потому, заботясь о мире и спокойствии в Межгорье… о предотвращении кровопролитных распрей… о должном равновесии, а также о собственной безопасности…»
Писец скрипел пером, не поднимая головы. Писец был молод, белобрыс и тощ. И явно чем-то подавлен.
— «…я взял на себя смелость пригласить означенную девицу Яну в замок Оскол с визитом, где и намерен наслаждаться ее обществом приблизительно три недели… причем здоровье и невинность вашей дочери, разумеется, не пострадают. Остаюсь вечно ваш почтительный недруг, Яр Сигги Оскол… Писано от весеннего равноденствия четырнадцатого дня». Точка…
Перо споткнулось. Царапнуло, прорывая бумагу, торопливо нырнуло в чернильницу, вернулось к делу снова — но уже спустя мгновение писец застыл, глядя на расплывающуюся из-под руки аспидную кляксу.
Пауза получилась такая длинная, что даже девушка, неподвижно сидевшая в кресле, решилась приподнять голову.
— Живо перепиши… Сегодня я добрый.
Писец работал, сверяясь с испорченной бумагой. Соперничая со скрипом пера, в щели под окном потрескивал сверчок.
— Зачем я вам нужна?
Девушка не удержалась-таки — заговорила. Слова ее падали, как талая вода холодно и горделиво; другое дело, что на бледном лице с неотертыми следами слез грозная мина выглядела скорее жалко, нежели надменно.
— Зачем я понадобилась вам, господин недруг? Учитывая сохранность моего здоровья… и невинности? Чего вы потребуете от моего несчастного отца?
— Требовать? — с улыбкой спросил тот, кого звали Яром Осколом. — Требовать?.. Нет.
— Войско Сотки разнесет ваше гнездо по камушку!
— Вряд ли…
Писец вдруг прервал работу. Встал, молитвенно складывая перепачканные чернилами руки:
— Господин… Велите… наказать… Только… дружок мой, вроде как брат… Под воротами… другой день… помирает.
— Знаю, — сухо отозвался Оскол. — Дальше?
Писец трясся — но с упрямством, достойным лучшего применения, продолжал:
— Помилования… прошу. Для брата… Дурак он, ну дурак, ну так все мы дураки… Все мы дети ваши дурные, не губите… пожалеть бы… милости…
Писец осекся. Под взглядом хозяина скорчился, сник и вернулся к работе; девушка, ослабев, согнула наконец свою гордую спину. Опустила лицо на сплетенные пальцы.
— Вам дадут возможность помыться и отдохнуть, — негромко сказал Оскол. — И приготовьтесь к тому, что мы будем часто видеться. Очень часто и подолгу. С утра и до вечера… Закончил? — последний вопрос обращен был к писцу.
Писец деревянно поклонился. Оскол принял бумагу, бегло просмотрел и остался доволен. Коснулся маленького гонга, призывая слугу:
— Письмо отправить с голубем — немедленно… Этот, у ворот, не помер еще?..
…Тот самый парень в грязной кожаной куртке, странно скособочившись, шагнул через порог. Схватил воздух ртом, застонал, грохнулся на пол, так что полетели в разные стороны комья засохшей глины. Оскол поморщился, наполовину брезгливо, наполовину сочувственно, подошел к коленоприклоненному и крепко взял за всклокоченные волосы.
Серое лицо парня, понемногу расслабляясь, наливалось краской. В молчании, нарушаемом лишь скрипом сверчка, прошла минута. Парень вздохнул; по физиономии его растекалось теперь неописуемое блаженство.
— Ты… милостив…
— Я рационален, — Оскол убрал руку, вытер ладонь шелковым платком. — Теперь мне понадобятся люди… Ступай. Впредь будь умнее.
Девушка смотрела с ужасом.
Грузный мужчина с седеющими висками катал по столу шарики из воска. Свечи трещали, оплывали тяжелыми каплями, воск жег мужчине пальцы — но он не замечал боли, желтые шарики множились на столе, собирались грудой, как черепа на старом поле битвы.
— Сколько времени понадобится Осколу…
— Чтобы привязать ее… полностью? Она молода… и порывиста… Хватит и двух недель.
Собеседник грузного сидел в темном углу, отблеск свечей играл на его выдающихся скулах.
— Привязать, — проговорил грузный медленно и внятно. — При-вя-зать…
Слышать его было страшно, но собеседние не испугался. Оплывали свечи.
— Десять лет назад… — скуластый помолчал. — Мы дрались с Осколом против общего неприятеля, дрались спина к спине. Наших ребят полегло с полсотни, а те, что выжили… часть захотела остаться с Осколом, часть — со мной. Он сказал тогда — «Вы пожалеете»… Мы не слушали. Ведь он пришел издалека… мы не знали тогда, ЧТО он такое.
Новый шарик лег на желтую груду; мужчина с седеющими висками прикусил губу:
— И?..
— Нас было девятнадцать, — его собеседник усмехнулся. — Спустя десять дней в живых осталось двое. Прочие перемерли, призывая Оскола, как мамку… И мы пожалели, ох как пожалели… что ушли от него. А пуще — что повстречали его на свете…
— Ты выжил, — сказал грузный.
— Да… Я и еще один парень, мы с ним побратались… Мы выжили. А год назад мой побратим, Лабан, явился к Осколу, хотел наняться воеводой, возомнил… что свободен… Одной встречи хватило. Теперь это самый жалкий из его рабов. Потерял и душу и волю, не умеет даже петлю на шее затянуть… То же ждет и меня, господин. Я не могу встречаться с Осколом. Никогда.
Заколебались огоньки свечей — это грузный втянул в себя воздух:
— Ты отказываешься, Сотка? Ты оставляешь меня?
Скуластый отвернулся:
— Придется заключать с ним союз, господин.
Желтый шарик скатился со стола в темноту.
— Я мало берег Яну, — глухо проговорил грузный. — Все гадалки пророчили ей счастливую судьбу… Гадалки врали.
— Мы заключим союз, господин, — с нажимом повторил скуластый. — Оскол или кто другой… Все равно пришлось бы отдавать ее. А Оскол силен и щедр.
Тяжелый кулак с грохотом опустился на стол, и брызнули во все стороны восковые шарики. Разлетелись, застучали по полу дробным дождем.
— Я не в рабство отдаю свою дочь, — проговорил грузный, овладев дыханием. Что станет с ней, если этот мерзавец раньше времени сдохнет?! Ведь он старше ее на двадцать лет! Что, если его пырнут кинжалом или угостят отравленным стилетом? Что станет с моей дочерью?!
Скуластый молчал.
— Иди на замок, — сквозь зубы сказал грузный. — Бери войско и ступай.
Свечи догорали.
— Все его люди, — раздумчиво проговорил скуластый, — от воеводы и до грязного дворового мальчишки… предпочтут умереть. Чтобы взять Оскол, надо идти по трупам.
— Значит, ты пойдешь по трупам, Сотка.
Скуластый помедлил и встал:
— Как будет угодно светлому князю.
«…была подобна рыси — столь же необуздана, дика и непокорна. И рвалась она из рук надсмотрщиков и заботливых соглядатаев, и не принимала пищи, и не желала видеть рядом господина своего похитителя — но на любую рысь найдется клетка, на любую птицу плетется сеть. И проходили дни; и ужас поселился в душе юной пленницы…»
Среди ночи она оторвала голову от горячей подушки. Она не спала и секунды; у тлеющего ночника несла вахту красивая бесстрастная женщина, компаньонка и страж в одном лице. Монументальные черты и полная неподвижность делали ее похожей на статую, и только пальцы, сновавшие над рукоделием, разрушали столь зловещее впечатление.
— Эй…
Женщина не шелохнулась, только большие глаза ее блеснули белками.
— Это ПРАВДА, что про него говорят? Истинно так? И ты тоже?..
— Я люблю господина, — ловкие руки ни на мгновение не прерывали работы. — Я знаю, что умру в его отсутствие. Все мы умрем без него.
Девушка криво усмехнулась:
— Скоро сюда явится Сотка…
Полные губы рукодельницы чуть дрогнули:
— Никому не взять Оскола… Здесь каждый сражается за себя. Здесь никому не нужно помилование…
— Никому не нужна свобода?!
Замок жил ночной жизнью. Далекие скрипы. Приглушенные шаги.
— Зачем свобода руке, если пробито сердце… — женщина опустила глаза. Свобода вырванного глаза, отрубленного уха…
— И ты его любишь?!
— Не только я люблю господина, но и господин любит меня… Это просто…
Девушка долго маялась, прежде чем задать следующий вопрос:
— А я… тоже умру? Я теперь… как все вы? Я ЗАВИСИМА от него? Да?!
Рукодельница помедлила. Даже работа в ее руках чуть приостановилась.
— Вы — нет, — сказала она наконец. — Вы еще не успели… привязаться к нему. Привыкнуть. Должно пройти время…
— Три недели?!
— Или меньше.
Тишина. Подрагивал пламенем ночник.
— Если я сейчас убегу, — сказала девушка почти спокойно, — у меня есть шанс…
Рукодельница улыбнулась уже откровенно:
— Вам не убежать. Это Оскол.
— Мой отец озолотит тебя…
— К чему мне золото, если я не могу жить без Яра? Я не предам его. А упущу по недосмотру — он посадит меня в подвал, и я не увижу его долго, долго… Нет. Я буду внимательна.
— Если Сотка возьмет замок…
— Он не возьмет. И знайте, княжна… Вы говорили с Яром достаточно, чтобы назавтра ощутить его отсутствие. Не знаю, сколь сильна ваша воля — случалось, уже после нескольких дней люди не могли противиться… ТЯГЕ. Предпочитали скорее сдаться, чем терпеть.
— Я предпочту умереть, — сказала девушка сквозь зубы.
Женщина опустила глаза, и спицы в ее руках замелькали быстрее.
«…А тем временем воевода, тот, что служил старому князю, собрал свое войско и двинулся в путь. И пока тянулось большое войско лесом и степью, все думал воевода — как одолеть замок? Ведь с того дня, как выстроили Оскол, никому еще не удавалось взять его ни приступом, ни измором, а хитростью и подавно… Но знал воевода, что дни текут, что княжна гибнет, и если не взять замок сразу, то вскорости поздно будет…»
— …Зачем вы так поступаете со мной? За что? Чем я провинилась, неужели только тем, что мой отец способен собрать войско сильнее вашего?
Голос ее был как вода. Внешне спокойный поток — за минуту до буйных порогов.
Яр Сигги Оскол оторвал глаза от потрепанной рукописи, лежавшей у него на коленях; Яна сидела на подоконнике, отделенная от весеннего неба только тонкой позолоченной решеткой.
— Чем я обидела вас, Оскол? Почему вы делаете ЭТО со мной?
Она говорила ровно. Даже аристократический холодок слышался в ее голосе, сквозняком проходился по комнате, вплетался в поток ветра, льющийся из окна; Оскол молчал.
Девушка рывком поднялась. Прошла через всю комнату, остановилась перед запертой дверью; костюм для верховой езды, тот самый, в котором ее взяли, делал ее похожей на подростка. Узкие бедра, узкие плечи, гневно сузившиеся глаза.
— Пустите меня!!
И она ударилась в дверь всем телом. Секунда — и она ударилась бы снова, но он успел перескочить через резной столик и ухватить ее поперек туловища.
— Княжна…
От нее исходил еле слышный древесный запах — будто она искупалась в березовом соке.
— Княжна… Никто не обидит вас. Никто не причинит вам зла.
Она вырвалась.
Он подумал, что она похожа на белку. Настороженная, в любую секунду готовая оказаться на противоположной стороне комнаты. Пусти ее в лес — только хвост мелькнет; теперь, в неволе, ей остается крутить колесо бессмысленных разговоров и кидаться со стены на стену…
Он подобрал с пола рукопись. Уселся в кресло и закинул ногу на подлокотник; когда-то он всерьез собирался покорить весь мир. Когда-то чужая привязанность давала ему силу, и он ощущал себя едва ли не всевластным…
— Княжна… Не надо бояться. Ничего страшного с вами не происходит. Сотни людей так живут — и ничего…
Ему захотелось прополоскать рот — такими фальшивыми получились слова.
Она снова метнулась из угла в угол.
Шаги за дверью. Возбужденные голоса.
— Господин… Чужое войско под холмом!
Он не удержался и снова посмотрел на нее.
Со всем своим торжеством, со всей гордостью, на которую способна семнадцатилетняя девушка, княжна Яна вскинула точеный подбородок и заглянула ему в глаза:
— Это Сотка! Вот и все, Оскол.
«…и порядки в замке, и людишек многих знал; послал он посольство под белым флагом, но только для виду. Понимал, что похититель не отступится; не уговоры, не договоры — иная цель была у посольства, тайная. Кому надо знак передали — и явился к воеводиному костру из замка человек. В ночь…»
— …и тебе удачи, побратим мой Лабан.
— Нет моей удачи, Сотка. Не дразни демонов, призывая пустоту.
Прикрыв глаза, можно было поверить на секунду, что костер горит посреди безлюдной степи, и что кроме этих двоих, примостившихся по разные стороны пламени, в округе нет ни души. Ни людей, ни лошадей, ни заостренной стали.
— Открой нам ворота, побратим, — скуластое лицо Сотки оставалось бесстрастным.
Его собеседник отвернулся:
— Ты предлагаешь мне славную смерть? Во искупление жалкой жизни?
Сотка подался вперед:
— Ты отомстишь. Отомстишь ЕМУ. Он не верит, что его раб сумеет предать его; я разрешу тебе заглянуть в его удивленные глаза — перед смертью.
— Его смертью или моей? — медленно спросил его собеседник, поднимая лицо к подернутому звездами небу.
— Побратим… Открой ворота изнутри. Я помню тебя в бою. Ты воин, ты мужчина; неужели твоя ненависть молчит?!
— Моя ненависть…
Собеседник Сотки загляделся на огонь. Пламя отражалось в его глазах. Желтое, исступленное пламя.
«…Как рассвет сменяется утром, а утро полднем, а полдень скатывается к закату, а закат догорает, чтобы обернуться ночью — так менялись краски на лице ее, потому что металась она между надеждой и яростью, гордостью и страхом. И металась она, подобно блику от зеркала, и непостижима была, как блик… И глядел на нее господин похититель ее, и удивленным было лицо его…»
Среди ночи загрохотали сапоги. Тревога; уже потом, потом в свете факелов притащили связанного — Оскол плотнее запахнулся в плащ, как будто от ненавидящего взгляда можно защититься грубой тканью.
— Предательство, господин! Измена…
— Убей, — глухо сказал связанный.
Оскол отвернулся. Никто из служивших ему не решался ранее на отступничество. Должна быть цель дороже жизни — вот, у бывшего друга нашлась такая цель…
— Не желаю более тебя видеть, Лабан.
— Нет!! Лучше убей…
— Прощай. С тобой поступят милосердно.
Уже на стене изменник ухитрился вырваться из цепких рук — а, может быть, его и не удерживали. Прыгнул, на мгновение распластался в воздухе, как наконец-то освобожденная птица.
Глухо стукнуло о землю тяжелое тело. Скатилось в ров.
— …Посмотрите, княжна, сирень цветет!..
Внутренний дворик замка тонул в белом и фиолетовом.
Она похудела и осунулась. Даже не глядя на нее, он ощущал ее присутствие. Он мог бы вообще не глядеть в ее бледное узкое лицо — но взгляд возвращался, как привязанный.
Вчера ночью она пыталась покончить с собой. Попытка была слабая, нерешительная; девочки боятся боли. Ее мучили теперь тоска и стыд — а он делал вид, что ничего не знает. Что ему забыли доложить…
Странно, как на этом подростковом теле приживаются круглые, будто две половинки луны, тяжелые груди…
Она увидела, как изменился его взгляд. И злобно блеснула глазами — белки тоже временами кусаются…
— Посмотрите, княжна, на сирень. Цветет, как сумасшедшая.
«…Как огненные тени из очага пляшут ночью по белой стене, как пляшут облака в ветреную погоду, как пляшут колосья на желтом поле — так переменчиво было лицо ее… Как озера темнеют и светлеют, ловя отблески солнца — так переменчивы были глаза ее… И глядел на нее господин похититель ее, и удивленным было лицо его…»
Ночью он поднялся на стену. Небо, закрытое полотнищем туч, оставалось беспросветным — зато внизу, под холмом, во множестве тлели костры. Запах дыма глушил все прочие запахи; неприятельский лагерь дремал, пережидая ночь.
Никто не видел лица Яра Сигги Оскола.
Суровым следует быть полководцу, глядящему на огни вражеского лагеря. Суровым, сосредоточенным, жестким.
Но Оскол будто и не замечал огней под холмом. Далеко, в темноту, где иззубренной линией тянулся невидимый сейчас горизонт — туда смотрел Оскол, и по лицу его бродила рассеянная улыбка.
Он улыбался. Без мысли и без причины. Он не чуял дыма: травами пахла сырая ночь, весенними буйными травами — и березовым соком.
…А смог бы любить меня, Яр?
Женщина стояла у изголовья. Теперь ей следовало поклониться и покинуть спальню своего господина — но она стояла, и свечка выхватывала из темноты половину ее спокойного, монументально красивого лица.
— Я и так люблю тебя, — сказал он, не подумав.
Неподвижное лицо ее дрогнуло:
— Любят лишь то, что боятся потерять. За что мы так ценим жизнь?..
Он хотел сказать, что ребенок начинает любить мать гораздо раньше, чем осознает ее смертность.
Но промолчал, потому слова были излишни.
…Тени прыгали по стенам. По-беличьи неуловимые тени. Поворот головы… Взмах гордого хвоста…
— Ты стал другим, — медленно сказала женщина. — Я вижу. И знаю, почему…
— А ты, — спросил он, чтобы переменить ход ее мыслей, — любишь меня?
Она отвела глаза:
— Люблю ли я воздух, которым дышу?..
— …Сотка.
Воевода не раз смотрел в лицо смерти.
Теперь же он не просто вздрогнул. По телу его прошла судорога.
Чужая рука лежала на его плече. Недруг подкрался и коснулся его ладонью; изо всех сил рванувшись, воевода вдруг вспомнил… о матери. О материнском прикосновении; спокойствие, безмятежная радость, материнская рука на щуплом детском плече… Тепло и тишина, умиротворение, наконец-то… Не убирай руки…
— Не надо звать патруль… Обернись, Сотка.
Он не стал оборачиваться. Сладкий плен наваждения…
— Я бы хотел, чтобы ты был моим другом, Сотка. Ты предпочитаешь быть врагом?
Скуластый с трудом повернул голову.
Яр Сигги Оскол стоял рядом, и за спиной у него маячили темные фигуры, и поблескивала сталь.
Сколько постов они успели вырезать?..
— Лабан был твоим другом, — с трудом выговорил воевода. — Где теперь Лабан? Во рву?
— Это ты подтолкнул его к предательству?
— Тебя нельзя предать! Лиса отгрызет собственную лапу, если лапа попала в капкан. Значит ли это, что лиса предает охотника?..
Пусть они слушают, те, что стоят у Оскола за спиной. Пусть слышат.
Негромкий смешок:
— Хорошо… Это ты подтолкнул его к самоубийству?
Самоубийство…
— Лабан слишком ценил свободу… которой ты его лишил. Его ненависть к тебе была сильнее желания жить…
Пение цикад.
— Мы давно знакомы, Сотка… Теперь Лабан умер. И мы встретились. И ты все понимаешь.
Осознание гибели. Тот, кто много повидал, не вправе так остро, так по-детски тосковать… Скуластый растянул губы в подобии усмешки:
— Ты явился, чтобы забрать меня на место Лабана?.. Твоего друга?
Ой, нехорошо дрогнул его голос, произнося последнее слово.
— Ты славно устроился, Оскол. Выбираешь друзей из числа рабов, а рабов делаешь друзьями. Экономно… Но я понял тебя. Иди. Я догоню.
Осмелев в отсутствие луны, сияют, как безумные, звезды.
— Как знаешь… — медленно проговорил Оскол. — Но знай, что я не буду долго ждать.
— Я не задержусь… ступай.
Едва различимый голос травы, приминаемой каблуком. Тишина.
Скуластый Сотка посмотрел на небо, и яростный свет звезд преломился в мутной капле, ползущей по впалой щеке.
А потом звезды отразились на узком лезвии.
«Лиса отгрызает собственную лапу…»
— У тебя никогда не будет друзей, Оскол! Потому что рабы…
Кровь.
«И ужаснулась обезглавленная армия, и случились смуты и раздоры… И отступили, часто оглядываясь, тем более что сам князь отдал приказ снять осаду… И прислал взамен армии парламетеров — пышных, в золоте и в страхе, потому что нет ничего злее, чем встретить однажды оскольского выродка — и не бежать без оглядки…»
Утром за Яной не пришли. И компаньонка сказала, что господин занят приемом посланцев от князя, отца ее, и потому позволяет ей побыть в одиночестве; и она обрадовалась одиночеству, как никогда не радовалась, и села на окно — наблюдать за стрижами…
И проходили час за часом, но она не скучала. Нет; другое чувство наваливалось на нее, и то была не скука, и не обычная тоска по дому. Пустота наваливалась на княжну. Леденящая пустота. Бессилие и чувство потери. И осознание собственного ничтожества.
Слабость и головная боль.
Она испугалась.
И позвала компаньонку. И, сдерживая слезы, пожаловалась на внезапную хворь; женщина выслушала все признаки болезни — и спрятала глаза.
— Вы здоровы, княжна…
Яна заплакала.
Ей не помогут… Она одинока. Она беспомощна. Она осиротела…
И сквозь отдаленный шум в ушах она слышала, как женщина сухо говорит кому-то, чтобы сию секунду шел за Яром. За Яром… За Яром…
Яр, Яр… Вспышки света перед зажмуренными глазами.
А потом качнулся под ногами пол, и в распахнувшуюся дверь шагнуло солнце. И затопило комнату теплом и покоем, и не жгло — заливало собой жизнь, наполняло, изгоняя сосущую пустоту…
Она очнулась. Немного кружилась голова; посреди комнаты стоял Оскол, и она сперва шагнула навстречу, намереваясь коснуться его — а потом все поняла и отшатнулась.
— Это конец… — сказал со стороны ее собственный, но на удивление спокойный и ровный голос.
И ОН поморщился:
— Все совсем не так страшно, княжна. Вы слишком впечатлительны…
Она слепо шагнула к окну — и очнулась только тогда, когда позолоченные прутья решетки оставили на ее лице две красные горячие полосы.
«…и отвергал золото и не соглашался на титулы. Только княжну в жены, да наследство за ней, да договор со старым князем, тот, что дороже денег. И как ни вертелись послы — ничего иного не могли добиться, а время шло, за свою шкуру боялись, ПРИВЯЗАТЬСЯ к Осколу не хотели… И посылали почтовых голубей туда-сюда, и князь готов был дать согласие…»
Он лег спать перед рассветом — но не сомкнул глаз.
И проходили час за часом, но он не спал. Нет; другое чувство наваливалось на него, и то не был страх и не была тоска. Пустота наваливалась на Оскола. Леденящая пустота. Бессилие и чувство потери.
Потеря. Потеря. Но ведь он приобрел?!
Вставало солнце, и оживал осажденный замок. И Оскол знал, что стоит подняться, пройти в покои к плененной княжне — и солнце глянет с лица ее, не жгучее — нет, теплое и родное, отгонит сосущую пустоту, зальет собой темные закоулки его сумрачной души…
«У тебя никогда не будет друзей, Оскол! Потому что рабы…»
— Я знаю, — сказал он, глядя на солнце.
В пение птиц вплелась высокая монотонная нота — он не сразу понял, что это боль. Острая боль в сердце.
«Любят лишь то, что боятся потерять. За что мы так любим жизнь?»
— Я боюсь потерять, — сказал он шепотом. — Но пройдет еще несколько дней, и я НИКОГДА ее не потеряю… Только смерть разлучит нас…
«Люблю ли я воздух, которым дышу?..»
…Она пахла древесными почками.
Возможно, он придумал этот запах. Возможно, всякая человеческая дочка раз в жизни напоминает новорожденный листок. Когда подросток перерождается, выпускает на волю девушку, когда все эти диковатые взгляды и острые плечи отходят, опадают, будто тесная оболочка…
— Яна… Ваш отец дал согласие на нашу свадьбу.
Покорно опущенные ресницы.
Сколько времени прошло с момента, когда он впервые увидел ее? Четырнадцать дней? Пятнадцать?
Ох, какие она бросала взгляды. Как металась из угла в угол — молния, свободная белка в четырех стенах. Пусти в лес — только хвост мелькнул бы…
Белка.
Он смотрел на ее губы. На капельки пота над плотно сжатым ртом. Собственно, все это и так принадлежит ему — до самой смерти, его смерти или ее…
Ее отец мог бы и не давать своего согласия.