Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Дяченко Марина, Дяченко Сергей

Оскол


Пролог
«И говорят, что этот пленник был господину дороже, чем родной отец. Что пленник ел на золоте и спал на бархате, а снаружи, за крепкими стенами, ежечасно сменялась стража — пуще глаза берег господин пленника своего… Смертью карал за небрежность на посту… И, говорят, каждый день приходил в покои к пленнику своему и то говорил с ним ласково, то проклинал и скрежетал зубами — но ни разу не посмел и пальцем коснуться пленника своего…
И случилось так, что однажды утром нашли пленника мертвого в бассейне с фиалковой водой. Говорят, что сам он искал свою смерть и нашел — господин, узнав об этом, сделался белее полотна, и страшными стали глаза его. И он пинал ногами равнодушный труп, и изрыгал проклятия, от которых дрожали стены, и велел казнить слуг и стражей, что не доглядели… А на другой день тих сделался и болезнен. А на третий день приказал выкопать труп из могилы, и хватал мертвеца за синие руки, и рыдал, и молил о чем-то — но нем и бесстрастен оставался освободившийся пленник, и господин захирел, заболел и умер над трупом спустя десять дней, умер в судорогах и мучениях…»


* * *

Три лошади гуськом вышли из леса, а небо к тому времени сделалось уже настолько светлым, что можно было различить лица всадников. Двое казались довольными и злыми, третий сутулился и держал голову так низко, что волосы свешивались на лицо грязным мешком — а может быть, это и был мешок, не зря так удовлетворенно ухмылялись спутники, не зря один из них вел лошадь сутулого на коротком поводу. У подножия холма кавалькада замедлила шаг; перед путниками вставал, не желая более прятаться, замок.


«…давняя недобрая слава. Чужие люди избегали стучаться в его ворота, зато свои никогда не уходили дольше чем на дневной переход. Всякое говорили, и кое-кто верил слухам, но много было и таких, кто знал правду…
Говорят, что только раз в столетие земля рождает таких, как Оскол.»


— …Пусти меня. Мне нужно видеть…

— Ты выбрал, — с некоторым сожалением отозвался стражник из смотрового окошка.

— Гады, — бессильно пробормотал проситель, бледный парень в грязной кожаной куртке. — Я не хочу так подыхать… Ты!! — в голосе его прорезались вдруг повелительные нотки. — Позови его, скажи, что я…

Требовательный окрик сорвался, обернувшись скулежем. Скрученный судорогой, парень опустился на траву у ворот.

Тем временем кавалькада из трех всадников приблизилась.

— Почто? — осведомился страж, на всякий случай прикрывая свое окошко.

— По делу, — усмехнулся тот, что ехал первым. — Дело сделали, заказ везем.

Проситель в грязной куртке вдруг кинулся вперед, вцепился приезжему в ногу:

— Лесь… Батюшкой твоим… умоляю… возьми меня…

— Гони его, — буркнул стражник. — Сам, дубина, сбег… а теперь бьется под воротами вторые сутки, как та муха, право слово…

— Дурак, — пробормотал приезжий Лесь, отводя глаза. — Что ж я сделаю теперь…

Оба его спутника молчали. Один таращился на несчастного парня с ужасом и недоумением — другой мерно покачивался в седле, руки его были связаны за спиной, а голова и грудь закрыты балахоном из мешковины, поэтому ни возраст, ни пол пленника не поддавались определению.

Парень в кожаной куртке взвизгнул — его отпихнули с дороги; отброшенный на обочину, он снова получил возможность до хрипоты молить, проклинать и биться о створки ворот.



— Я не пойду, — младший из приезжих нервно попятился от обитой железом двери. Товарищ его был мрачен.

Слуга, данный в сопровождение, презрительно скривил губы:

— С единого раза ничего тебе не станет, дурень… Ежели б с одного раза — так по сотне людей ежедня под воротами… собирались бы… эдак здоровья у господина не хватило бы — со всем миром водиться…

Слуга демонстративно не замечал третьего визитера, того, что явился в гости с мешком на голове. Руки пленнику развязали и обходились вежливенько — но все равно приходилось тащить его чуть ли не волоком. Не желал переставлять ноги, стервец. Или не мог.



…Лет шестнадцать-семнадцать на вид. Это обнаружилось, когда с головы ее стянули мешковину; тонкое серое лицо в дорожках высохших слез. Волосы стянуты были узлом на затылке, и такое впечатление, что не она сама их стянула — чужая рука устроила эту уродливую прическу, заботясь, чтобы ловчее пришелся не голову мешок…

Она сидела в глубоком кресле — там, куда ее усадили. Прежде сутулая спина ее теперь распрямилась — по привычке ли, из остатков ли гордости.

Суетливый писец пристроился на углу стола и нервно тюкнул пером по дну чернильницы. Господин поморщился:

— Так. «Сиятельному князю — лично, в светлые руки… Соболезнуя в скорби, любезный недруг, спешим тем не менее утешить вас, ибо не дикий зверь растерзал дочь вашу Яну… во время конной прогулки, как вы уже, должно быть, в горе вашем уверились… Негоже юным девицам знатного происхождения прогуливаться верхом без надлежащей охраны, а потому, заботясь о мире и спокойствии в Межгорье… о предотвращении кровопролитных распрей… о должном равновесии, а также о собственной безопасности…»

Писец скрипел пером, не поднимая головы. Писец был молод, белобрыс и тощ. И явно чем-то подавлен.

— «…я взял на себя смелость пригласить означенную девицу Яну в замок Оскол с визитом, где и намерен наслаждаться ее обществом приблизительно три недели… причем здоровье и невинность вашей дочери, разумеется, не пострадают. Остаюсь вечно ваш почтительный недруг, Яр Сигги Оскол… Писано от весеннего равноденствия четырнадцатого дня». Точка…

Перо споткнулось. Царапнуло, прорывая бумагу, торопливо нырнуло в чернильницу, вернулось к делу снова — но уже спустя мгновение писец застыл, глядя на расплывающуюся из-под руки аспидную кляксу.

Пауза получилась такая длинная, что даже девушка, неподвижно сидевшая в кресле, решилась приподнять голову.

— Живо перепиши… Сегодня я добрый.

Писец работал, сверяясь с испорченной бумагой. Соперничая со скрипом пера, в щели под окном потрескивал сверчок.

— Зачем я вам нужна?

Девушка не удержалась-таки — заговорила. Слова ее падали, как талая вода холодно и горделиво; другое дело, что на бледном лице с неотертыми следами слез грозная мина выглядела скорее жалко, нежели надменно.

— Зачем я понадобилась вам, господин недруг? Учитывая сохранность моего здоровья… и невинности? Чего вы потребуете от моего несчастного отца?

— Требовать? — с улыбкой спросил тот, кого звали Яром Осколом. — Требовать?.. Нет.

— Войско Сотки разнесет ваше гнездо по камушку!

Крис Картер

— Вряд ли…

Калушари. Файл №221

Писец вдруг прервал работу. Встал, молитвенно складывая перепачканные чернилами руки:

— Господин… Велите… наказать… Только… дружок мой, вроде как брат… Под воротами… другой день… помирает.

— Знаю, — сухо отозвался Оскол. — Дальше?

Писец трясся — но с упрямством, достойным лучшего применения, продолжал:

— Помилования… прошу. Для брата… Дурак он, ну дурак, ну так все мы дураки… Все мы дети ваши дурные, не губите… пожалеть бы… милости…

Писец осекся. Под взглядом хозяина скорчился, сник и вернулся к работе; девушка, ослабев, согнула наконец свою гордую спину. Опустила лицо на сплетенные пальцы.

— Вам дадут возможность помыться и отдохнуть, — негромко сказал Оскол. — И приготовьтесь к тому, что мы будем часто видеться. Очень часто и подолгу. С утра и до вечера… Закончил? — последний вопрос обращен был к писцу.

Писец деревянно поклонился. Оскол принял бумагу, бегло просмотрел и остался доволен. Коснулся маленького гонга, призывая слугу:

— Письмо отправить с голубем — немедленно… Этот, у ворот, не помер еще?..

…Тот самый парень в грязной кожаной куртке, странно скособочившись, шагнул через порог. Схватил воздух ртом, застонал, грохнулся на пол, так что полетели в разные стороны комья засохшей глины. Оскол поморщился, наполовину брезгливо, наполовину сочувственно, подошел к коленоприклоненному и крепко взял за всклокоченные волосы.

Серое лицо парня, понемногу расслабляясь, наливалось краской. В молчании, нарушаемом лишь скрипом сверчка, прошла минута. Парень вздохнул; по физиономии его растекалось теперь неописуемое блаженство.

— Ты… милостив…

Линкольн-парк Мюррей, Вирджиния

— Я рационален, — Оскол убрал руку, вытер ладонь шелковым платком. — Теперь мне понадобятся люди… Ступай. Впредь будь умнее.

Всё было плохо, и все были плохими.

Девушка смотрела с ужасом.

Это отчаянное состояние накатывало на Чарли все чаще и совсем перестало ему нравиться. Поначалу — нравилось; поначалу оно давало чувство хоть и мрачноватой, но головокружительной, абсолютно ничем не стесненной свободы. В последнее время мальчик стал побаиваться отчаяния, потому что понял: раньше или позже оно выпрет наружу, и тогда начнет происходить что-нибудь страшное и непоправимое.



И уж никак он не ожидал, что злобная удушливая мгла набросится сегодня. День начинался чудесно: у папы выходной, все здоровы и веселы и наконец-то едут гулять в Линкольн-парк, про который Чарли так много слышал и куда они так давно собирались выбраться всей семьей. Оттого, что все катилось так ладно, и все были добры и довольны друг другом, даже младший братишка, двухлетний карапуз Тедди, перестал раздражать и казался забавным и милым.

Грузный мужчина с седеющими висками катал по столу шарики из воска. Свечи трещали, оплывали тяжелыми каплями, воск жег мужчине пальцы — но он не замечал боли, желтые шарики множились на столе, собирались грудой, как черепа на старом поле битвы.

Вообще-то Чарли не любил брата. Брат ему мешал; брат с самого момента рождения стал преградой между Чарли и полноценной жизнью.

— Сколько времени понадобится Осколу…

— Чтобы привязать ее… полностью? Она молода… и порывиста… Хватит и двух недель.

Полноценная жизнь — это делать все, что хочешь, и так ли, сяк ли, мытьем или катаньем, заставлять другого делать то, что хочешь ты; вплоть до зыбкой границы, когда заставляемый, решив, что у него появился какой-нибудь убедительный, доказуемый повод, какая-нибудь неопровержимая улика, тащит тебя в суд. Взрослые называют это правами. Насколько Чарли сумел тогда понять из их разговоров, за правами-то папа и привез его и маму сюда. Важней прав у них тут, в Америке, ничего нет; права они качают направо и налево целыми днями. Даже мама с папой, чуть что, повышают друг на друга голос и, будто игрушечным бумерангом, кидают один в другого: «Это мое право!» — «Ты не имеешь права лишать меня права!» Как они только целоваться ухитряются без адвоката, прикопанного под подушкой… Эти самые права были главной чертой, отличавшей ту жизнь от этой. Чарли уже совсем смутно представлял себе ту жизнь, но у него сохранилось четкое ощущение, что там газеты, радио, телевизор давили и давили, долдоня только про обязанности — перед страной, перед строем, перед вождем; Чарли не помнил, как вождя звали, что-то вроде итальянского «чао!», и как-то про уши… Может, те, кто в Америке родился, знали об этой жизни что-нибудь еще, кроме того, что тут — права. Чарли не знал.

Собеседник грузного сидел в темном углу, отблеск свечей играл на его выдающихся скулах.

— Привязать, — проговорил грузный медленно и внятно. — При-вя-зать…

Тедди, едва появившись на свет, лишил его основных прав. И, мало того, надел на него тяжеленные обязанности. Теперь, будто Америка сделалась уже и не вполне Америка, мама то и дело запросто, даже не соображая, что посягает на чьи-то права, командовала: покорми братика! присмотри за братиком! убери после братика! А если Чарли артачился, начинала сама, как адвокат, убеждать его железными аргументами: он же еще маленький, он же еще глупенький, он же не умеет ходить, мы же его так любим. Вот именно. Его-то они любят. Все время теперь с ним: ням-ням-ням, да чух-чух-чух, да баюшки-баю! А тем, что чувствует Чарли, им и в голову не пришло поинтересоваться ни разу; будто само собой разумелось, что, раз они его любят, и ему полагается. Получалось, мама и папа сами теперь стали как тот чао с ушами.

Слышать его было страшно, но собеседние не испугался. Оплывали свечи.

Иногда Чарли приходило в голову, что если бы они жили с Тедди вдвоем, он бы тоже любил брата. Чарли нравилось, как этот теплый гладкий зверек гулит и таращится, как искренне, не то что взрослые, улыбается, как самозабвенно тянет руки к погремушке; учить веселого эмбриона садиться, давая ему два указательных пальца, чтоб он их зажал в кулачках, или, например, делать ему козу — было физически приятно, будто загорать или есть мороженое. Вдобавок Тедди ощущал себя тогда добрым, могучим и мудрым — а это тоже было приятно, только не как от удовольствия, а иначе; не объяснить, как. Но стоило маме сказать: ты должен, причем должен по таким-то и таким-то причинам, вполне, наверное, убедительным для суда присяжных — сразу хотелось плеснуть на их кумира кипятком.

— Десять лет назад… — скуластый помолчал. — Мы дрались с Осколом против общего неприятеля, дрались спина к спине. Наших ребят полегло с полсотни, а те, что выжили… часть захотела остаться с Осколом, часть — со мной. Он сказал тогда — «Вы пожалеете»… Мы не слушали. Ведь он пришел издалека… мы не знали тогда, ЧТО он такое.

Чарли смутно подозревал, что сам он стал для родителей ребенком второго сорта потому, что родился еще там. А Тедди — уже здесь.

Новый шарик лег на желтую груду; мужчина с седеющими висками прикусил губу:

Однако в тот день ни у кого не было ни прав, ни обязанностей — просто все задорно собирались вместе гулять. Потом ехали — опять-таки все вместе и каждый на своем месте: папа рулил и объяснял, мама щебетала и смеялась, Чарли смотрел по сторонам и размышлял, Тедди улыбался, говорил «Дай!» и все щупал. Ничто не предвещало беды.

— И?..

— Нас было девятнадцать, — его собеседник усмехнулся. — Спустя десять дней в живых осталось двое. Прочие перемерли, призывая Оскола, как мамку… И мы пожалели, ох как пожалели… что ушли от него. А пуще — что повстречали его на свете…

И в парке все было классно. Погода стояла прохладная, пасмурная, но от обилия флажков, транспарантов, вывесок, картинок рябило в глазах, будто летом у моря. Народу было полно. Играл оркестр, везде продавались вкусности и вообще всякая ерунда, крутились карусели и качались качели; то и дело гудел гудком, носясь, как ошалелый, за низеньким забором ярко-красный паровозик детской железной дороги. Взрослые дяди и тети, у которых сейчас не было прав, а только обязанности, потому что они были на работе, и при этом никто не пытался их убить или ограбить, мельтешили туда-сюда кто в платье Белоснежки, кто в пузатом и ушастом костюме Микки-Мауса, кто в обалденных индейских перьях — и наперебой помогали веселиться тем, у кого тут были только права, потому что они заплатили за вход.

— Ты выжил, — сказал грузный.

Даже когда папа купил Чарли и Тедди по воздушному шарику, на какой-то момент все стало даже еще лучше, чем было, потому что он купил совершенно одинаковые шарики. Вообще на папу в тот день словно просветление какое-то нашло напоследок; не задумываясь, он все делал совершенно одинаково по отношению к обоим братьям — но маленький Тедди этого даже не замечал, такие сложности были покамест выше его понимания, а Чарли был на седьмом небе, будто вот наконец он добрался до настоящей Америки, где все равны.

— Да… Я и еще один парень, мы с ним побратались… Мы выжили. А год назад мой побратим, Лабан, явился к Осколу, хотел наняться воеводой, возомнил… что свободен… Одной встречи хватило. Теперь это самый жалкий из его рабов. Потерял и душу и волю, не умеет даже петлю на шее затянуть… То же ждет и меня, господин. Я не могу встречаться с Осколом. Никогда.

И папа же все испортил.

Заколебались огоньки свечей — это грузный втянул в себя воздух:

— Эге-ей! — позвал он от очередного лотка. — А вот и мороженое!

— Ты отказываешься, Сотка? Ты оставляешь меня?

Нелепее всего было то, что Чарли мороженое обожал, а Тедди толком даже не знал, что это такое — мороженое; до сих пор ему редко-редко давали хотя бы один кусочек полакомиться, только дома, только с ложечки, чтобы он не простудил горло. Но папа, довольный собой, шел к ним, остановившимся у ограждения железной дороги, и нес четыре вафельных стаканчика с любимейшим из любимейших, шоколадным с орехами. По одному на каждого. Без разницы, кому нравится, кому нет. Без разницы, кому можно хоть десять — а кому даже одного полного нельзя. Равны так равны, дескать, получайте.

Скуластый отвернулся:

— Придется заключать с ним союз, господин.

Это уже было неприятно. Наверное, именно это взрослые называют не очень вразумительным словом «несправедливость»: когда тому, кто нуждается позарез, и тому, кто, по сути, и не знает, хочет он этого, или не хочет — дают одновременно и поровну. Краски праздничного парка сразу потускнели, и залихватский грохот музыки сделался неприятным, утомительным шумом, от которого хотелось убежать подальше. Но это было невозможно, Чарли должен был быть с родителями. Должен. Он только отвернулся опять, честно пытаясь отвлечь себя от негодования детским предвкушением того, что вот сейчас из-за поворота снова выскочит разрисованный улыбчивый паровозик и приветственно загудит.

Желтый шарик скатился со стола в темноту.

Но когда паровозик выскочил, то показался ему страшным. Паровозик угрожающе заорал. Паровозик оскалился, словно хотел всех съесть. Чарли понял: скоро что-то произойдет. И паровозик примет в этом самое непосредственное участие.

— Я мало берег Яну, — глухо проговорил грузный. — Все гадалки пророчили ей счастливую судьбу… Гадалки врали.

— Чарли, мороженое, — сказал папа. Чарли повернулся к отцу и пристально посмотрел ему в глаза. Папа ничего не понимал.

— Мы заключим союз, господин, — с нажимом повторил скуластый. — Оскол или кто другой… Все равно пришлось бы отдавать ее. А Оскол силен и щедр.

— Ну, бери, бери скорей, — нетерпеливо проговорил он, глядя куда-то в сторону.

Тяжелый кулак с грохотом опустился на стол, и брызнули во все стороны восковые шарики. Разлетелись, застучали по полу дробным дождем.

Чарли скосил взгляд. Там, неторопливо удаляясь, вышагивали две взрослые девчонки, лет по семнадцать.

— Я не в рабство отдаю свою дочь, — проговорил грузный, овладев дыханием. Что станет с ней, если этот мерзавец раньше времени сдохнет?! Ведь он старше ее на двадцать лет! Что, если его пырнут кинжалом или угостят отравленным стилетом? Что станет с моей дочерью?!

Одна в обтягивающих джинсах, другая в очень короткой юбке. Понятно.

Скуластый молчал.

— Спасибо, папочка, — с отчужденной вежливостью сказал Чарли, но отец не обратил на его тон ни малейшего внимания.

— Иди на замок, — сквозь зубы сказал грузный. — Бери войско и ступай.

На вкус мороженое оказалось отвратительным.

Свечи догорали.

Мама сидела на корточках перед Тедди и, сама не своя от дурацкого счастья, сюсюкала с ним, и делала ему всякие мордочки.

— Все его люди, — раздумчиво проговорил скуластый, — от воеводы и до грязного дворового мальчишки… предпочтут умереть. Чтобы взять Оскол, надо идти по трупам.

— Ах, какое мороженое, — приговаривала она. — Ам-ам! — приговаривала она. — Дай-ка шарик, мама подержит шарик, пока Тедди скушает ам-ам, — приговаривала она. Рук им обоим явно не хватало; одной своей рукой Тедди вцепился в одну мамину руку, в другой держал шарик, болтающийся на ветру ярдах в трех над землей, а у мамы в свободной руке было мороженое, которое ей надо было разделить. Понятно. Как всегда, она скормит Тедди кусочек-другой, а остальное съест сама. Свое съест и почти все Теддино съест. Это ее право.

— Значит, ты пойдешь по трупам, Сотка.

Всё было плохо, и все были плохими.

Скуластый помедлил и встал:

Совсем не удивительно, что они упустили шарик.

— Как будет угодно светлому князю.

Чарли не видел, как это произошло. Он не хотел смотреть ни на кого из них, и потому старательно пялился на фотографа, который совсем неподалеку, у перехода через пути, щелкал всех желающих в компании с огромным розовым Микки-Маусом, нарисованная улыбка которого теперь казалась Тедди лицемерной и зловещей. Фотограф старался быть веселым и компанейским, чуть ли не общим другом, но Чарли знал, это обман; орать, дурачиться и приставать с шутками было его обязанностью, потому что он получал за это деньги.


«…была подобна рыси — столь же необуздана, дика и непокорна. И рвалась она из рук надсмотрщиков и заботливых соглядатаев, и не принимала пищи, и не желала видеть рядом господина своего похитителя — но на любую рысь найдется клетка, на любую птицу плетется сеть. И проходили дни; и ужас поселился в душе юной пленницы…»


Тедди обиженно заревел. Чарли против воли обернулся и успел увидеть, как шарик, освобожденно виляя длинной держалкой, косо уходит в небо. А Тедди, обе руки выставив ему вслед и глядя тоже ему вслед, затопал в бессмысленную погоню и через два шага, разумеется, бумкнулся носом в землю, да еще и прямо на мороженое, которое как раз успела вложить ему в освободившуюся руку очень умная мама.

Среди ночи она оторвала голову от горячей подушки. Она не спала и секунды; у тлеющего ночника несла вахту красивая бесстрастная женщина, компаньонка и страж в одном лице. Монументальные черты и полная неподвижность делали ее похожей на статую, и только пальцы, сновавшие над рукоделием, разрушали столь зловещее впечатление.

Конечно, мама его подняла. И что тут началось!

— Эй…

— Шарик улетел! Ай-ай, улетел. Улетел в страну воздушных шариков! Пока, шарик, пока! Ну, ничего, Тедди! Не плачь! Это твой первый воздушный шарик! Ой, как ты вымазался. Придется тебя мыть! Вся курточка в мороженом. Нет ам-ам!

Женщина не шелохнулась, только большие глаза ее блеснули белками.

И ей тоже не досталось ее ам-ам, мстительно подумал Чарли.

— Это ПРАВДА, что про него говорят? Истинно так? И ты тоже?..

Тедди ревел, не обращая ни малейшего внимания на мамины причитания. В голосе его было такое отчаяние, будто его вот-вот могли зарезать. Будто вся жизнь у него улетела вместе с этим шариком. Слышать его было совершенно невыносимо; хоть бы папа сумел его как-нибудь заткнуть, подумал Чарли. Все-таки папа из нас самый крутой, может, у него получится.

— Я люблю господина, — ловкие руки ни на мгновение не прерывали работы. — Я знаю, что умру в его отсутствие. Все мы умрем без него.

Напрасно он это подумал. Папа сумел.

Девушка криво усмехнулась:

— Скоро сюда явится Сотка…

Умный папа решил, что настал его черед утешать бедного несмышленыша Тедди. Он поднял с земли раздавленный труп мороженого, а потом, не сказав Чарли ни слова, не спросив, не посоветовавшись, не извинившись, не сделав вообще ничего такого, что превратило бы его поступок в поступок общий, такой, будто его совершили и он, и Чарли вместе — он просто отобрал у Чарли его воздушный шарик и тоже присел на корточки перед несчастным принцем, размазывающим грязными кулачками слезы и сопли по щекам.

Полные губы рукодельницы чуть дрогнули:

Чарли окаменел.

— Никому не взять Оскола… Здесь каждый сражается за себя. Здесь никому не нужно помилование…

— Тедди, — ненатурально умильным голосом сказал папа. — Вот шарик. Смотри. Шарик прилетел обратно. Он тебе передает, что решил тебя не огорчать. Не плачь, просит тебя твой шарик.

— Никому не нужна свобода?!

Сволочь Тедди мгновенно заулыбался, напоследок подхлюпывая мокрым носом, и вцепился в держалку. Он все это нарочно, потрясенно подумал Чарли. Нарочно!

Замок жил ночной жизнью. Далекие скрипы. Приглушенные шаги.

— Умница, — благодарно сказала мама и чмокнула папу в щеку. Папа, раздуваясь от гордости, поднялся. Мама тоже встала с корточек. Тедди цвел, дергая за хвост покорно ныряющий шарик. По его курточке текло. — Мы с Тедди убежим на минутку, почистимся.

— Зачем свобода руке, если пробито сердце… — женщина опустила глаза. Свобода вырванного глаза, отрубленного уха…

— Мы подождем, — сказал папа. Чарли честно дождался, когда ни мама, ни Тед уже не могли их слышать. Папа опять озирался по сторонам, но Чарли, понимая, что потом заводить этот разговор окажется уже смешно, да и не было тут никакого разговора, просто в душе поднялась черная ядовитая пена и булькала, грозя выхлестнуть через край — сказал коротко и веско:

— И ты его любишь?!

— Это был мой шарик.

— Не только я люблю господина, но и господин любит меня… Это просто…

Папа посмотрел на него — как всегда, сверху вниз. Сесть на корточки ему и в голову не пришло.

Девушка долго маялась, прежде чем задать следующий вопрос:

— Ешь мороженое, — повелительно сказал он, — растает.

— А я… тоже умру? Я теперь… как все вы? Я ЗАВИСИМА от него? Да?!

— Не хочу мороженое. Хочу мой шарик.

Рукодельница помедлила. Даже работа в ее руках чуть приостановилась.

— Купим мы тебе шарик.

— Вы — нет, — сказала она наконец. — Вы еще не успели… привязаться к нему. Привыкнуть. Должно пройти время…

— Я хочу МОЙ шарик, — по-прежнему ровно и бесстрастно сказал Чарли. Папа, вероятно, думал, что это блажь. И, конечно же, блажь неважная, раз Чарли не плачет и не кричит.

— Три недели?!

— Хорошо, — сказал папа. — Мы купим тебе другой шарик.

— Или меньше.

Папа вообще не слышал, что ему говорят. Или не хотел слышать. Какая разница? Стенка есть стенка.

Тишина. Подрагивал пламенем ночник.

Папа слышал только самого себя.

— Если я сейчас убегу, — сказала девушка почти спокойно, — у меня есть шанс…

С мороженого Чарли стало капать.

Рукодельница улыбнулась уже откровенно:

Недовольно скривившись, папа, опять не сказав ни слова, отобрал у Чарли ставший противно мягким стаканчик.

— Вам не убежать. Это Оскол.

— Не хватало еще, чтобы и ты перемазался, — раздраженно сказал он и пошел к мусорному контейнеру с двумя увечными стаканчиками, раздавленным и раскисшим, неся их в далеко отставленной руке, чтобы, не дай Бог, ни капельки не попало на его пальто.

— Мой отец озолотит тебя…

— К чему мне золото, если я не могу жить без Яра? Я не предам его. А упущу по недосмотру — он посадит меня в подвал, и я не увижу его долго, долго… Нет. Я буду внимательна.

Может, Чарли еще пересилил бы себя. Он мучился бы, он ненавидел бы весь свет до самой ночи, пока не уснул бы, а может, еще и назавтра — но все осталось бы в нем за семью печатями. Он очень старался не дать пене брызнуть. Он совсем не хотел ничего по-настоящему плохого. Он даже боялся; стыдно сказать, но он, совсем не будучи трусом, отчаянно боялся того, что, стоит один-единственный раз совсем сорваться — потом все покатится, как ком с горы. Стоит один-единственный раз не совладать — потом уж не совладаешь нипочем. Ужас перед вулканом неподвластных последствий и брезгливое нежелание Большого Зла уже не раз помогали ему; помогли бы и на этот раз.

— Если Сотка возьмет замок…

Но, унося в мусор погубленные стаканчики, папа пробормотал с самой натуральной, пусть и мелкой, пусть и мимолетной — но все равно ненавистью:

— Он не возьмет. И знайте, княжна… Вы говорили с Яром достаточно, чтобы назавтра ощутить его отсутствие. Не знаю, сколь сильна ваша воля — случалось, уже после нескольких дней люди не могли противиться… ТЯГЕ. Предпочитали скорее сдаться, чем терпеть.

— Только деньги зря потратил…

— Я предпочту умереть, — сказала девушка сквозь зубы.

— Привет, — сказал сзади Майкл. Чарли обернулся, как ужаленный.

Женщина опустила глаза, и спицы в ее руках замелькали быстрее.

— Ты чего?


«…А тем временем воевода, тот, что служил старому князю, собрал свое войско и двинулся в путь. И пока тянулось большое войско лесом и степью, все думал воевода — как одолеть замок? Ведь с того дня, как выстроили Оскол, никому еще не удавалось взять его ни приступом, ни измором, а хитростью и подавно… Но знал воевода, что дни текут, что княжна гибнет, и если не взять замок сразу, то вскорости поздно будет…»


— Ничего, — сказал Майкл и улыбнулся. Это была улыбка паровозика, который мчится и хочет всех съесть.

— …Зачем вы так поступаете со мной? За что? Чем я провинилась, неужели только тем, что мой отец способен собрать войско сильнее вашего?

— Что ты придумал?

Голос ее был как вода. Внешне спокойный поток — за минуту до буйных порогов.

— Сейчас увидишь.

Яр Сигги Оскол оторвал глаза от потрепанной рукописи, лежавшей у него на коленях; Яна сидела на подоконнике, отделенная от весеннего неба только тонкой позолоченной решеткой.

— Не надо.

— Чем я обидела вас, Оскол? Почему вы делаете ЭТО со мной?

— Надо. Ты сам никогда не соберешься. И пошел за мамой вслед.

Она говорила ровно. Даже аристократический холодок слышался в ее голосе, сквозняком проходился по комнате, вплетался в поток ветра, льющийся из окна; Оскол молчал.

Он прав, мрачно подумал Чарли. Ну что ж. Значит, сегодня. И остался стоять.

Девушка рывком поднялась. Прошла через всю комнату, остановилась перед запертой дверью; костюм для верховой езды, тот самый, в котором ее взяли, делал ее похожей на подростка. Узкие бедра, узкие плечи, гневно сузившиеся глаза.

Глазами Майкла он видел, как в женском туалете мама моет курточку Тедди и вытирает его перемазанные щеки. Они были там вдвоем; какая-то толстая тетка хотела тоже войти, но Майкл ее не пустил, и она недоуменно закрутилась по площадке между аттракционами и туалетами, забыв, чего хочет. В конце концов она, так и не поняв ничего, обмочилась. Это оказалось смешно.

— Пустите меня!!

Маме тоже приспичило присесть; Чарли не понял, произошло это само собой или опять Майкл постарался. Во всяком случае, мама аккуратно пристегнула своего любимчика к пока еще холодной трубе отопления специальными постромками или, как папа их еще называл, подтяжками — чтоб никуда не делся; а сама затворилась в кабинке. Она что-то напевала, чтобы Тедди слышал ее голос и не боялся. Один раз она даже нагнулась, чтобы бросить взгляд в проем между полом и дверцей кабинки и убедиться, что ноги Тедди стоят там, где им и положено, что принц никуда не делся. Она тревожилась, она за него всегда тревожилась. А может, что-то такое все-таки уже чувствовала.

И она ударилась в дверь всем телом. Секунда — и она ударилась бы снова, но он успел перескочить через резной столик и ухватить ее поперек туловища.

— Княжна…

Тедди, хихикая, выпустил шарик. Тот всплыл к потолку и стал прыгать там вверх-вниз. Майкл дергал его за ниточку. Потом Майкл отстегнул Тедди. Потом снова взял шарик и вышел с ним наружу. Хлопая в ладоши от удовольствия, улыбаясь и гугукая, Тедди потопал за шариком. Шарик не улетал. Шарик гулял, а Тедди гулял следом.

От нее исходил еле слышный древесный запах — будто она искупалась в березовом соке.

Когда мама вышла наконец из кабинки, пустые подтяжки лежали на полу, а Тедди и след простыл. Мама сразу перестала петь.

— Княжна… Никто не обидит вас. Никто не причинит вам зла.

Народу было полно, а никто, как всегда, ничего не видел, все были заняты собой. Майкл, улыбаясь, вел шарик в поводу, а Тедди, смешно растопырив руки, его преследовал, норовя ухватить болтающийся буквально в футе у него перед носом тросик. Проходя мимо Чарли, Майкл ему подмигнул. Чарли не пошевелился и не сказал ни слова; он сделался, как каменный. Впрочем, если б он и решил помешать Майклу, вряд ли бы это у него получилось. Наверное, теперь даже папа бы не смог. Прямо в открытые ворота шарик выплыл на полотно узкоколейки, и Тедди, косолапя, неуклюже последовал за ним.

Она вырвалась.

А в полусотне ярдов позади, среди толпы, звала и слепо металась мама.

Он подумал, что она похожа на белку. Настороженная, в любую секунду готовая оказаться на противоположной стороне комнаты. Пусти ее в лес — только хвост мелькнет; теперь, в неволе, ей остается крутить колесо бессмысленных разговоров и кидаться со стены на стену…

А папа вообще ничего не делал, глазел по сторонам и мечтал пропустить стаканчик, раз уж у него отдых, а ему испортили настроение, а он в ответ опять всех спас.

Он подобрал с пола рукопись. Уселся в кресло и закинул ногу на подлокотник; когда-то он всерьез собирался покорить весь мир. Когда-то чужая привязанность давала ему силу, и он ощущал себя едва ли не всевластным…

А из-за поворота бодро выбежал паровозик с двумя переполненными ребятней вагончиками.

— Княжна… Не надо бояться. Ничего страшного с вами не происходит. Сотни людей так живут — и ничего…

Ему захотелось прополоскать рот — такими фальшивыми получились слова.

Фотограф наклонился к видоискателю, прицеливаясь на тройку подростков, стоявших в обнимку с толстым противным Микки-Маусом. Щелкнул он уже на рефлексе; когда он поднял от видоискателя лицо, оно было белее мела.

Она снова метнулась из угла в угол.

— Ребенок на рельсах… — просипел он, будто проколотая шина. Прочистил горло и заорал: — Ребенок на рельсах!!! Чей ребенок? Уберите ребенка!!!

Шаги за дверью. Возбужденные голоса.

И все перемешалось и понеслось. Паровозик загудел, завизжал, будто это его резали. Машинист жал и жал тормоз, а тормоз, разумеется, не работал, оставалось только визжать. И едущей ребятне тоже оставалось только визжать, потому что им было плохо видно — а по лицам и крикам взрослых за забором они понимали, что впереди происходит нечто интересное. А Тедди, наконец, поймал шарик за держалку, буквально вложенную Майклом ему в руку, и стоял теперь на рельсах довольне-шенек, улыбался и гулил, и притопывал от удовольствия одной ножкой, и не было ему никакого дела до того, что сзади визжат, навек въезжая в ад бессильного раскаяния, паровоз и машинист. Они же взрослые — значит, ничего плохого ему не сделают, и можно не обращать на них внимания.

— Господин… Чужое войско под холмом!

— Тедди!! — кричала мама и бежала.

Он не удержался и снова посмотрел на нее.

— Тедди!! — орал папа и бежал.

Со всем своим торжеством, со всей гордостью, на которую способна семнадцатилетняя девушка, княжна Яна вскинула точеный подбородок и заглянула ему в глаза:

— Ребенок на рельсах! — кричали люди и бежали.

— Это Сотка! Вот и все, Оскол.

— Ты мне еще спасибо скажешь, — пообещал Майкл и ушел.


«…и порядки в замке, и людишек многих знал; послал он посольство под белым флагом, но только для виду. Понимал, что похититель не отступится; не уговоры, не договоры — иная цель была у посольства, тайная. Кому надо знак передали — и явился к воеводиному костру из замка человек. В ночь…»


Чарли смотрел молча.

— …и тебе удачи, побратим мой Лабан.

Никто не добежал.

— Нет моей удачи, Сотка. Не дразни демонов, призывая пустоту.

Хрясь.

Прикрыв глаза, можно было поверить на секунду, что костер горит посреди безлюдной степи, и что кроме этих двоих, примостившихся по разные стороны пламени, в округе нет ни души. Ни людей, ни лошадей, ни заостренной стали.

Когда паровозик проехал, то, что осталось на рельсах, было совершенно не похоже на Тедди. Оно больше не могло ни баловаться, ни капризничать, его не надо стало ни кормить, ни мыть. Мама и папа могли кричать и биться возле него сколько угодно; сколько угодно могли повторять: «Нет! О, нет! Тедди! Маленький мой!» То было их право.

— Открой нам ворота, побратим, — скуластое лицо Сотки оставалось бесстрастным.



Его собеседник отвернулся:

Лаборатория Чарлза Бёрка.

— Ты предлагаешь мне славную смерть? Во искупление жалкой жизни?

Мэрилендский университет

Сотка подался вперед:

— Привет, Молдер.

— Ты отомстишь. Отомстишь ЕМУ. Он не верит, что его раб сумеет предать его; я разрешу тебе заглянуть в его удивленные глаза — перед смертью.

— Привет, Дэйна. Заходи. Плащ можешь повесить сюда.

— Его смертью или моей? — медленно спросил его собеседник, поднимая лицо к подернутому звездами небу.

— Привет. Меня зовут Чак.

— Побратим… Открой ворота изнутри. Я помню тебя в бою. Ты воин, ты мужчина; неужели твоя ненависть молчит?!

— Меня зовут Дэйна Скалли. Рада видеть вас, Чак.

— Моя ненависть…

— Очень много слышал о вас, Дэйна. Молдер говорит, лучшего напарника у него никогда не было.

Собеседник Сотки загляделся на огонь. Пламя отражалось в его глазах. Желтое, исступленное пламя.

— Ни один мужчина не стал бы так самозабвенно вытаскивать его из больниц, кутузок, секретных застенков и прочих малоприятных мест.


«…Как рассвет сменяется утром, а утро полднем, а полдень скатывается к закату, а закат догорает, чтобы обернуться ночью — так менялись краски на лице ее, потому что металась она между надеждой и яростью, гордостью и страхом. И металась она, подобно блику от зеркала, и непостижима была, как блик… И глядел на нее господин похититель ее, и удивленным было лицо его…»


— Да, наверное, дело именно в этом.

Среди ночи загрохотали сапоги. Тревога; уже потом, потом в свете факелов притащили связанного — Оскол плотнее запахнулся в плащ, как будто от ненавидящего взгляда можно защититься грубой тканью.

— Ладно, посмеялись и будет. Чак, дай проекцию фото.

— Предательство, господин! Измена…

— Момент.

— Убей, — глухо сказал связанный.

На стену вымахнуло громадное, чуть бледноватое изображение. Троица веселых подростков стояла в обнимку с громадным и грузным Микки-Маусом, кругом висели куски людей, попавших в кадр кто шагнувшей вперед ногой, кто встрепанной ветром прической, кто высунувшейся рукой с американским флажком или бутылкой пива. Какой-то фестиваль, подумала Скалли, или просто воскресное увеселение в парке аттракционов. Ее на подобные сходки с раннего детства было именинным пирогом не заманить. Если выдавалась свободная минута, Скалли предпочитала гулять там, где нет ни гама, ни дураков.

Оскол отвернулся. Никто из служивших ему не решался ранее на отступничество. Должна быть цель дороже жизни — вот, у бывшего друга нашлась такая цель…

На заднем плане, в десятке ярдов позади фотографирующейся группы, виднелись забор с полуоткрытыми дощатыми воротцами и целеустремленно шагающий за воротца малыш с поднятыми руками.. Куда это он так устремился, недоуменно подумала было Скалли — но сразу поняла, куда и зачем. На фоне росших по ту сторону забора, немного поодаль, деревьев и серого лохматого неба отчетливо был виден яркий воздушный шарик, кренясь, летящий по ветру.

— Не желаю более тебя видеть, Лабан.

— И что? — спросила Скалли.

— Нет!! Лучше убей…

— Данное фото было сделано три месяца назад, — пояснил Молдер и коснулся рукой преследующего шарик ребенка. — Этот карапуз, спиной к нам — Тедди Хоуи. Он погиб буквально через несколько секунд после того, как был сделан снимок.

— Прощай. С тобой поступят милосердно.

— Господи, — пробормотала Скалли. И снова, уже пристальнее, уже совсем иным взором, взглянула на фотографию. Как это могло случиться?

Уже на стене изменник ухитрился вырваться из цепких рук — а, может быть, его и не удерживали. Прыгнул, на мгновение распластался в воздухе, как наконец-то освобожденная птица.

Там, за забором, наверняка железная дорога, без которой не обходится ни один такой парк. Но что же, машинист ослеп?

Глухо стукнуло о землю тяжелое тело. Скатилось в ров.