Марина и Сергей Дяченко
Земля веснаров
* * *
К полудню ветер опять посвежел, и дальше поезд шел на всех парусах и почти без остановок. Земледелец, мой сосед, дремал на скамейке напротив. Я смотрел в окно — не отрываясь, час за часом.
Солнце склонялось. На вывесках полустанков мелькали знакомые названия, я смотрел — и ничего не узнавал. Передо мной расстилалась моя страна, моя Цветущая, равнины сменялись холмами, леса — открытыми пространствами, но ни один пейзаж, ни одна живописная балка или холм, поросший колючим кустарником, не заставляли мое сердце забиться сильнее.
За те двадцать с лишним лет, что прошли со дня моего отъезда — все изменилось. Совсем. Безвозвратно.
Кое-где в траве паслись стада нелюдей. Четвероногие, крупные, покрытые черной и рыжей шерстью, эти твари срывали зубами траву, жевали и смотрели вслед поезду круглыми, ничего не выражающими глазами. Все изменилось в Цветущей. Все изменилось…
Прошел кондуктор, объявляя, что Светлые Холмы — через полчаса. Я снял с багажной полки свой заплечный мешок, попрощался с фермером и поднялся на крышу.
Дорога впереди поворачивала по широкой дуге, команда готовилась выполнить маневр. Я смотрел, как убирают паруса по правому борту, как складывают главное несущее полотно; мне не так часто доводилось путешествовать на поезде. А столь далеко — вообще никогда.
Поезд повернул. Через несколько минут я увидел впереди станцию — Светлые Холмы, в этом не было сомнений. Замедляя движение, поезд миновал впадину между двумя пригорками. Оглушительно свистнул кондуктор. Я дождался, пока подножка поравняется с дощатым перроном, и спрыгнул.
Я был единственным пассажиром, который сошел в Холмах. Мое место на поезде тут же было занято: пробежав с десяток шагов вдоль платформы, на верхнюю палубу вскочил мальчишка лет пятнадцати. Он был одет по-крестьянски, на плече у него болталась котомка, и способ, каким он забрался на поезд, выдавал привычного и умелого путешественника.
Кондуктор подал знак капитану. Тот свистнул матросам, и через минуту несущее полотно развернулось опять. Я смотрел, как парус наполняется ветром; мальчишка, замерев на верхней палубе, смотрел тоже. Потом обернулся ко мне и вдруг, скорчив рожу, выбросил, как флаг, непомерно длинный язык: видимо, его приводило в восторг, что догнать и надрать уши я уже не сумею…
Я улыбнулся.
Поезд катился, все ускоряясь, по направлению к Дальним Углам, и наконец скрылся за холмами. Я стоял на перроне, маленьком, безлюдном. На вывеске крупными черными буквами значилось йолльское название: «Фатинмер». И ниже на языке Цветущей: «Светлые Холмы».
Двадцать три года назад здесь не было никакой станции. Не было железной дороги. Был тракт. Был обоз — череда двуколок на огромных колесах, каждую из которых катили по четыре человека. Были путники, молча идущие рядом. Мне, семилетнему, иногда разрешали держаться за чей-то пояс… И я шагал, едва переступая ногами, спасаясь от смерти.
Сегодня я вернулся. И — руку готов положить на рельсы — меня теперь невозможно узнать.
Вниз с перрона вела хлипкая лестница, скрипевшая при каждом шаге. Я спустился; человек, сидевший в будочке смотрителя, был мне совершенно незнаком.
— В Холмы, добрый путешественник? Надолго? Ищете хорошую гостиницу, совсем хорошую, недорогую?
Он даже не спросил, бывал ли я раньше в Холмах. По лицу видно: не бывал. Мне даже играть ничего не приходилось — я чувствовал себя чужаком. «Добрым путешественником».
— Вы меня очень обяжете, — сказал я смотрителю.
Он с готовностью вытащил из конторки стопку темных бумажных квадратов.
— Гостиница «Фатинмер», в центре… Отдадите вот это хозяйке — получите скидку.
Я принял бумажку у него из рук. Меня неприятно поразило название гостиницы. Что, наши уже и между собой называют предметы йолльскими кличками?
Смотритель ничего не заметил. То ли я так хорошо научился владеть собой за годы городской жизни. То ли он, обалдевший от станционной скуки, потерял остатки наблюдательности.
— Прямо по дороге, добрый господин, на распутье налево: до темноты, глядишь, и дойдете…
Я поблагодарил его.
Вечерело. Трава переливалась, освещенная низким солнцем, и это была не та трава. Не такая, не ее я помнил с детства. А может быть, мне казалось, что помню.
Я шел по Холмистому Тракту. Вокруг не было ни души. В дорожной пыли кое-где явственно виднелись отпечатки подков. Нелюдей обувают железом, говорил когда-то мой дед. Тогда и слова-то такого не было — «подковы»…
По-йолльски — олф.
Дорога поднялась на пригорок. Сделались видны поля на много верст вокруг. На северо-востоке показался Холмовый лес — тоже неузнаваемый. Еще бы: его и жгли, и рубили, и прореживали. Мы с дедом почти полгода жили в Холмовом, оттуда нас не могли ни выбить, ни выкурить… Теперь на пепелище пробился молодой подлесок, издали лес казался светлым и зеленым. А на опушке, на склоне холма, маячил тяжелый каменный дом. Я присмотрелся.
Йолльское строение. Три или четыре этажа. Дом замер на опушке у самого леса, как грузный путник, идущий в гору. Над крышей дымок. И еще один толстый дым — над приземистым строением, едва заметным из-за каменного забора. У мясоедов считается, что чем дальше от жилых помещений расположена кухня — тем богаче хозяин дома. На родине у них, говорят, ужасная теснотища…
Я тряхнул головой и ускорил шаг. Время дорого. Я путешественник, прибыл в Холмы исключительно по делу и уеду сразу же, как только управлюсь. Что мне ждать, столичной штучке, в этой Богом забытой глуши?
Дорога опустилась в низину. На склонах холмов зеленели, розовели, золотились поля, засаженные разными злаками. Цепью, как тушители на пожаре, стояли молодые березы, удерживали корнями нарождающийся овраг. Я вздохнул: раньше надо было высаживать, теперь сползающую почву не удержишь…
Когда дорога снова поднялась на холм, я увидел впереди двух всадников. Дед называл таких «нелюдь под нелюдью». Громоздко получалось. По-йолльски — офорл.
Помню, при виде этих существ я бросался бежать, как ошпаренный, дед хватал меня за шиворот, уговаривал, хлестал по щекам, убеждал, что бояться нечего, все равно мы сильнее…
Теперь я даже с шага не сбился. Двадцать три года прошло.
Я ждал, что они проедут мимо, не обратив на меня внимания, но они заинтересовались. Первому было лет сорок, судя по одежде и осанке — владетельный вельможа. Второй…
Второй был маг. У меня подобрался живот: йолльские маги легко распознают ложь и убивают без раздумий.
Всадники придержали четвероногих нелюдей. Прямо перед моим лицом оказались две огромные, длинные, покрытые шерстью морды. Я тоже остановился.
— Кто таков? — спросил вельможа по-йолльски.
— Путешественник. Иду в Холмы по своим делам, — ответил я на языке Цветущей.
— Говори по-человечески, растение, — тихо проговорил маг.
Он недавно прибыл на остров. Я видывал таких в городе: у них очень бледные лица и нутряная ненависть ко всему, что осталось в Цветущей не-йолльского.
— Что за дела у тебя в Фатинмере? — продолжал вельможа, не обращая на спутника внимания. — И почему не кланяешься барону?
Я поклонился. Если этот мясоед в самом деле барон — мне не стоило раздражать его. Он в своем праве.
Четвероногая нелюдь под магом косилась на меня огромным глазом. Я отступил на несколько шагов.
— У меня, господин барон, торговое дело. Мне поручили купить здесь, в Холмах, дом, — я по-прежнему говорил на родном языке. Не лгал напрямую, но утаивал правду. Скажи я то же самое на языке йолльцев — маг почти наверняка заметил бы подвох.
— Кто поручил? — спросил барон по-йолльски.
— Торговая контора «Фолс», у меня при себе верительные грамоты…
Я сделал движение, собираясь раскрыть свой мешок и вытащить бумагу. Маг вскинул правую руку. Я замер.
— Оставь его в покое, — сказал барон спутнику. — Он в самом деле идет по своим делам… Оставь!
Маг опустил руку, не сводя с меня глаз. На указательном пальце его правой руки мерцало стальное кольцо с перламутровыми пластинами.
Барон сдавил свою нелюдь коленями, давая приказ двигаться дальше. Маг смерил меня взглядом с ног до головы — и последовал за вельможей. Мне предстояло продолжать путь по дороге, загаженной дерьмом нелюдей.
Цветущая моя, Цветущая, что с тобой сталось?!
* * *
Я не стал останавливаться в гостинице «Фатинмер». Прошел еще два квартала и отыскал постоялый двор без названия, зато с йолльской лицензией, приколоченной к двери огромным ржавым гвоздем. Лицензия белела в полумраке, то приподнимая, то опуская уголок в согласии с налетавшим ветерком. В жесте трактирщика, приколотившего йолльский документ к дверям, было столько великолепного пренебрежения, что я не удержался и вошел.
Мне была предложена комната, маленькая и чистая, и ужин. Глядя, как поднимается пар над семикрупкой — традиционной кашей, кулинарной гордостью Семи Холмов — я слушал осторожные рассказы жены трактирщика о новостях в округе. Хотя, если по совести, говорила женщина, нет новостей. Работают люди, с утра до ночи в поле — разве это новость? Торгуют опять же, трактир хоть и не процветает, но и с голоду умереть не дает. Один завелся, из города приехал, мясную лавку открыл. Да прогорел: нет покупателей. У барона поставщики свои, он к мужику торговаться не пойдет. Вот он покрутился здесь неделю-другую, мясо нелюдей стухло, он и уехал. Лавка до сих пор пустая стоит: провоняла так, что никто туда идти не хочет. А удобная лавка, на перекрестке… Месяц назад толстого Крутика, которого поле с краю, ограбили: вломились в дом, нашли под полом сундучок со сбережениями и унесли средь бела дня. Оказалось, какой-то бродяга из Заводи, на другой же день его и поймали… Вот и все новости, добрый путешественник, а вы в Холмы с чем?
Она была круглолицая, как подсолнух. Букет свежих «солнечных цветов» стоял, как полагается, в парадном углу, и орнамент на потолке, если присмотреться, был тоже из подсолнухов. Старый орнамент, нанесенный еще до нашествия.
Я подумал, что вполне мог ее знать когда-то. Но, как не узнавал я родного селенья — и эту женщину не мог вспомнить. Она была мне чужая.
— Я торговец из самого Некрая, — сказал я. — Буду покупать — не для себя, для клиента — дом Осотов.
— Дом Осотов, — повторила она, как эхо. Ее взгляд стал отстраненным. — Да. Старуха Осот помирает… да.
И она отошла, оставив меня наедине с кашей. Я погрузил деревянную ложку в густую, отлично выдержанную, политую маслом семикрупку — вкус моего детства; я понял, что волнуюсь. Что мое спокойствие, отстраненное, как эта трактирщица, готово разлететься шелухой.
Вошел хозяин — крупный, круглый, поросший изжелта-русой бородой, и с ним слуга, носатый парень лет пятнадцати. Сразу стало шумно. Хозяин громко давал указания жене и мальчишке, и непонятно было, доволен он или зол, хвалит или распекает. Накричавшись, он вдруг обернулся и спросил, уставившись мне в глаза безмятежно-голубыми гляделками:
— А вы, добрый путник, торговать к нам? Или как?
— Не так чтобы торговать, — признался я. — Но что дела торговые, это точно.
— Господин дом Осотов покупает, — тихо сказала жена трактирщика.
— Дом Осотов?
Трактирщик мигнул. Перевел взгляд с моего лица на руки и обратно. Отвернулся. Покачал головой, будто отвечая сам себе на только что заданный вопрос.
— Да, — сказал я, глядя, как он расчесывает бороду длинными цепкими пальцами. — Не для себя. Для клиента. Контора «Фолс», если вы слышали.
— Где уж нам, — пробормотал хозяин. — Некрай… Городская контора… Я и в городе-то не бывал, не доводилось… А вы, господин, бывали в Холмах?
— Никогда, — я зачерпнул кашу ложкой.
— Дом Осотов, — еще раз повторил трактирщик. — Вот же, прошли те времена… Самая богатая и уважаемая семья во всех Холмах — до нашествия, разумеется.
— Мне говорили.
Хозяин снова заглянул мне в глаза — на этот раз почти заискивающе.
— Простите за нескромный вопрос… Мы здесь, знаете, люди без предрассудков, не дикари какие-нибудь, горожан тоже принимали… Может быть, вы мясо едите? Так у нас есть йолльский мясник в Холмах. Для самого барона поставки, а не просто так…
— Нет, — я взялся за душистую ковригу хлеба. — Мяса я не ем.
— Ох, извините, — трактирщик смутился, — у нас тут разные люди бывают… А вы, если в первый раз, так и поживите подольше. Места прекрасные, сердце Цветущей… В Холмовый лес только не ходите, там мясоеды развели своих нелюдей. Не тех, что траву жуют, а других, тоже мясоедов. Барон туда ездит охотиться — стрелять этих тварей, то есть. А нам и не сунься — ни за ягодой, ни за грибами… Так не ходите в Холмовый лес, ладно?
Я пожал плечами:
— Мне-то что… Я уеду послезавтра. Самое позднее — через три дня.
Хозяин покивал и вышел. Семикрупка на столе остывала.
Я нервничал. Мне все труднее было сохранять внешнюю невозмутимость.
* * *
Всю ночь я провел, наблюдая за лунным лучом, ползущем по гладкому деревянному потолку. Иногда луч двигался рывками: я проваливался в сон и просыпался опять.
С рассветом луч погас. Я встал и умылся. Мне не хотелось есть, я не чувствовал усталости после почти бессонной ночи. Я знал, что сегодня — через час, через два — попаду домой и увижу бабушку. И мне было страшно.
Я запомнил ее крепкой женщиной с едва поседевшими висками. Теперь — я знал это точно — она старуха, настолько дряхлая, чтобы умереть. Поэтому я здесь; поэтому я вернулся в Холмы, хотя когда-то с меня брали клятву никогда не возвращаться.
Ей же, бабушке, я и клялся.
Я спустился вниз. Хозяин, уже полностью одетый и бодрый, вел какие-то подсчеты на желтоватом свитке древесной коры. Я поздоровался; в какой-то момент мне показалось, что уж его-то, бородатого и грузного, я точно когда-то знал. Еще мгновение — и вспомню его имя…
Наваждение прошло. Хозяин водил по коре отточенной спицей, не обращая на меня внимания. Я спросил его, как найти дом Осотов.
— Идите вдоль по улице, потом через площадь Рынок, у старого цветка поверните направо и дальше все прямо. Там увидите. Приметный дом.
Я поблагодарил.
Было все еще очень рано, но на улицах с каждой минутой прибавлялось народу. Я бродил без цели, разглядывая новостройки, поднявшиеся на месте сожженных, разрушенных или просто снесенных старых домов. В Холмах жили небедно: кое-где даже строили, на манер йолльцев, из камня. Фоона — по-йолльски дом, каменный дом, деревянных они не признают.
На площади, конечно, и следа не осталось тех ветхих прилавков, перед которыми я когда-то тянулся на цыпочки. Торговые ряды стояли, сложенные из каменных плит, и были в этот час почти пусты. В центре базара восседал на огромном мешке баронский надзиратель, он же сборщик налогов: мешок был опоясан цепью с кованым гербом, такой же герб, только поменьше, помещался на круглом животе надзирателя. Сам он был из местных; прохожие здоровались с ним без теплоты, но и без откровенного презрения. Я остановился возле пивных бочек, взял себе кружечку светлого и завел неторопливый разговор с пивоваром.
Да, с бароном поселку повезло. Сам живет и другим жить позволяет. Отдали ему луг заливной — нелюдей выпасать, дом сложили, ну, налог со сделки, ну, оброк раз в год. Зато за службу, значит, за услужение барон платит денежкой: вот, даже присматривать за нелюдью кое-кто пошел, кто посмелее. К мясоедским своим привычкам не принуждает, а что все бумаги надо писать по-йолльски — так на то писарь есть. Хороший барон, грех жаловаться, одна у него слабость: по женской части очень уж ловок. Правда, и девки наши тоже хороши: лишь бы в каменный дом, да на мягком поспать, да подарочек получить такой, чтобы подруги обзавидовались… А корни — что корням? Человеческие корни невидимы: с гнильцой они, или чистые, по лицу ведь не скажешь… Нет, не такие нынче девки, как раньше. Зато барон хороший в Холмах, а в других землях куда как хуже бароны: мясоеды те еще и кровопийцы.
Пивовара отвлекли: хозяйка гостиницы «Фатинмер» прислала слугу за пятью бочонками темного. Я отошел, чтобы не мешать погрузке, и почти сразу увидел, как через площадь — от противоположного ее края к центру — движется, плывя над головами, офорл… то есть всадник. Йолльский маг.
Люди перед ним расступались, вокруг ширилось свободное пространство. Маг ехал, опустив поводья, поглядывая по сторонам с показным равнодушием. Остановился рядом с надзирателем, что-то сказал ему, не сходя с лошади. Надзиратель ответил — по-йолльски, судя по тому, как двигались его губы.
Я решил, что мне пора идти. Допил пиво, по широкой дуге обогнул площадь и от цветка — старинного каменного изваяния в виде большого подсолнуха — повернул направо.
* * *
Дом стоял по-прежнему. Как будто Цветущая никогда не горела, ее не топтали нелюди. Как будто семья Осотов, самая уважаемая, богатая, многочисленная семья во всех Светлых Холмах, не исчезла с лица земли, оставив два последних ростка: старуху, застывшую на полпути к небесным корням, и чужака, не узнающего родного дома.
А я его не узнавал.
Краеугольный столб, увенчанный изображением Солнца (деревянный круг и крест на нем), стоял так же прямо, и тень от его верхушки падала на отметку «восемь» — было восемь часов утра. Над частоколом поднимался дом: каждое бревно в стене — в два обхвата. Темная крыша, резные украшения, балкон третьего этажа — полукруглый, ажурный. Сколько раз мне снился этот балкон…
Я остановился перед столбом, и моя собственная тень упала на поросший травой циферблат. Забыли мясоеды развалить этот дом, или боялись тронуть, или не знали всего, или, наоборот, слишком много знали, — теперь не важно. Вот он, дом Осотов.
Я отступил. Снова подошел. Потом, будто по наитию, опустился на одно колено. Прямо перед моим лицом оказались прожилки на дереве: кольцо, похожее на рожицу, и две светлые ленточки, ведущие вверх. В детстве именно так мне представлялись человек — и его невидимые корни…
Я поднял голову.
Угол зрения. Чтобы вспомнить, как все было, мне следовало встать на колени. Посмотреть с высоты своего прежнего роста: дом. Частокол. Ворота. Улица, по которой мы с дедом уходили, бывало, и на рассвете, и поздно вечером, и…
— Добрый господин? Вы что-то уронили?
Служанка смотрела на меня, как на сумасшедшего. Я поднялся, отряхивая брюки; досадно. Мне нельзя привлекать внимания.
— Я потерял монету… Передайте, пожалуйста, хозяйке, что прибыл коммерсант из Некрая — по поводу продажи.
— Ах да! Ах да! — служанка засуетилась. — Проходите, любезный господин коммерсант.
* * *
Через несколько минут я вошел в ее комнату.
Бабушка лежала на огромной дубовой кровати, на льняных простынях, под балдахином из грубого льна, и льняные же волосы сливались с постелью. Ее лицо, темное, ссохшееся, неприятно напомнило лица всех, умерших от дряхлости на моих глазах.
Я сделал несколько шагов — и остановился посреди комнаты.
Что-то говорила служанка. Бабушка, в отличие от меня, слушала ее — и слышала; повинуясь ее приказу, служанка принесла табурет, стопку белой бумаги и чернильницу с пером. Потом вышла и плотно притворила за собой дверь.
Бабушка лежала, откинувшись на высоких подушках, и смотрела на меня.
Ее голос, когда-то звучный и даже мощный, все еще служил ей. Она могла бы сказать, что не рассчитывала увидеть меня в этой жизни — только там, в небесном лесу, где сплетаются корни всех людей. Она могла бы признаться, что в ее памяти я навсегда останусь семилетним ребенком. Она могла бы рассказать, как одиноко и тоскливо было ей в старом доме Осотов, доме-замке, доме-крепости — без малого двадцать три года.
Все это не имело значения. А значит, не стоило нарушать тишину.
Я стоял перед бабушкой, посреди старой спальни Осотов, в которой был, наверное, зачат, и смотрел в ее зеленые, чуть поблекшие, но все еще ясные, полные мысли глаза.
Прошел, наверное, час, а может быть, больше, прежде чем бабушка опустила веки, указывая взглядом на табурет и стопку бумаги.
Я сел на пол. Придвинул к себе бумаги и, используя табурет вместо стола, принялся писать по-йолльски длинные, не имеющие силы, только для отвода глаз необходимые бумаги: контора «Фолс»… договор купли-продажи… по согласованию сторон…
Бабушка смотрела, как я пишу. Я отводил со лба упавшие волосы, поглядывал на нее исподлобья: кровать была низкая, даже с пола я мог видеть ее темное лицо, будто плывущее в воздухе над льняными подушками.
Как над облаками.
Я закончил. Поставил последнюю точку. Отобрал бумаги, предназначенные бабушке, свернул их трубочкой и с поклоном положил к ее изножью.
Тогда она впервые разомкнула губы, обращаясь ко мне.
— Спасибо, Осот, — сказала она.
* * *
Мне кажется, она благодарила меня не за то, что я приехал. И даже не за то, что молчал. Я выжил; некоторые и этого не смогли. Другие осознанно предпочли умереть. А я, почти не имевший шансов, живу на земле, корнями в небо: я, преуспевающий столичный коммерсант. Я, внук моего деда, говорящий по-йолльски без тени акцента.
Бабушка поблагодарила меня, и я ушел. Ей необходимо было побыть одной. Я вышел со двора и долго стоял, делая вид, что заинтересован устройством солнечных часов; мне тоже требовалось время, чтобы взять себя в руки. Дела мои в Холмах отнюдь не были закончены: если сделка, которую я фиктивно заключил в пользу несуществующего лица, служила ширмой для моего рискованного визита в Холмы, то баронский налог с продажи играл в этой ширме роль несущей конструкции.
Итак, я вернулся на площадь. Надзиратель все так же сидел на своем мешке, но верхового мага поблизости не было. Я подошел, назвал себя, предъявил бумаги и мешочек с деньгами. Надзиратель все тщательно перечел, пересчитал и, наконец, выдал мне документ об уплате налога — написанный по-йолльски с ужасными ошибками, но зато скрепленный баронской печатью.
Выйдя из поселка, я двинулся по тракту — но не к станции, а в противоположном направлении. На лугу вдоль ручья паслись нелюди. Я хотел пить — но к воде из ручья не притронулся. Из брезгливости.
Солнце стояло в зените. Я поднялся на пригорок, отошел от дороги и уселся среди колосьев — на меже двух полей. Молчаливая встреча с бабушкой отняла у меня больше сил, чем я ожидал. И мне страшно было представить, чего эта встреча стоила ей. Одну длинную минуту я был почти уверен, что бабушка умерла сразу же после моего ухода, и, вернувшись к дому Осотов, я обязательно увижу желтые ленты на полукруглом балконе — знак траура.
Но колосья шелестели, вцепившись корнями в пригорок, а небо — вместилище всех человеческих корней — безмолвствовало. И я, мало-помалу, справился и с отчаянием, и с тоской.
Я лег, вытянувшись, и заснул, как в детстве — слушая звон колосьев.
* * *
Был поздний вечер, когда я вернулся в гостиницу. Ветер все так же покачивал лицензию на двери. В сенях пахло дымом, чуть подгоревшей кашей и еще чем-то — я никак не мог понять, что это за запах.
В обеденном зале было темно и тихо. Похоже, я по-прежнему оставался единственным постояльцем.
На столе горела свеча, в круге света лежали три коротких огарка. Я шагнул, протягивая руку, намереваясь взять один из них и осветить себе путь наверх…
— Стоять, веснар!
Я еще успел подумать, что слово «веснар» звучит одинаково и по-йолльски, и на языке Цветущей. Потом медленно, очень медленно повернул не голову даже — глазные яблоки.
Его кольцо, стальное с перламутром, мерцало, казалось, прямо перед моим носом. Хоть нас разделяли шагов пять, не меньше. Йолльский маг стоял в углу обеденного зала, готовый убивать, но почему-то медлил с ударом.
— Не вздумай, веснар. Стоять.
Он был новичком, этот маг. Ни один из тех, кто воевал с нами во время нашествия, не стал бы брать меня живьем. И уж конечно не стал бы со мной разговаривать.
Я ждал. Моя жизнь подошла к концу — почти одновременно с жизнью бабушки. Судьбе было угодно, чтобы род Осотов прекратился сегодня — и навсегда.
— Руки за спину, — пролаял маг.
Я выполнил приказ. Мои руки тут же принялись вязать сзади — очень крепко и очень грубо. Маг подошел ближе, не опуская кольца. Я смотрел, как скачут по чеканке и перламутру синие злые искры.
— Убийца! — его голос дрогнул. — Ты ответишь…
Тут мне на голову накинули мешок, и я больше ничего не видел.
* * *
Меня выследили? Слуга подслушал, как бабушка назвала меня настоящим именем? Или йолльские маги теперь обладают могуществом, о котором прежде никто не подозревал?
Стук колес по тракту сменился хрустом гравия. Скрипнули, открываясь, ворота, и лязгнули, закрываясь. С головы моей наконец-то сняли мешок, я мигнул и огляделся.
Посреди двора горела бочка со смолой. В ее свете я разглядел баронский дом, сложенный из серого и черного камня. Дом стоял на крутом пригорке, с одной стороны у него было три этажа, с другой, вероятно, — два. Лес подступал совсем близко, я чувствовал его запах и видел сплошную черноту там, где начинались стволы.
Ограда вокруг дома была тоже из камня, и даже землю укрывали каменные плиты: на стыках между ними кое-где пробивалась трава. Оконца узкие и очень высокие. Сейчас, среди ночи, почти все они светились, будто накануне большого праздника. Я поднял голову: в окне второго этажа мелькнула тень…
И почти сразу оттуда вырвалась арбалетная стрела, целя мне в лоб.
Не поворачивая головы, почти не глядя, йолльский маг выбросил руку в сторону, и стрела разлетелась на куски. Звякнул о камни наконечник. Острая щепка клюнула меня в лоб. А кольцо, стальное с перламутром, опять смотрело мне в глаза, и сине-фиолетовые отблески только на миг потускнели.
— Что ты сделал! — глухо кричали в доме. — Притащил веснара живым… Прочь, все прочь! Кто хочет жить — уходим!
Лошадь, запряженная в повозку, нервно заржала, ударила подковой о камень, вышибая искры. Слуги, сопровождавшие меня от гостиницы к баронскому дому, жались друг к другу за спиной мага.
Я ждал.
— Вперед, — сказал маг. — В дом, растение.
Я вошел.
В йолльских строениях почти не бывает внутренних перегородок, только колонны, на которые опираются балки, да винтовые лестницы без перил. Сводчатый потолок баронской гостиной был очень высок, в три человеческих роста. Вдоль стен горели факелы. В дальнем углу стоял мальчишка лет десяти, смотрел на меня круглыми глазами, обомлевший, будто в столбняке.
По внешней лестнице, пристроенной к дому снаружи, бухали сапоги: слуги и стражники отступали. Их начальник служил в Цветущей давно, еще со времен нашествия, и не желал участвовать в смертельной затее глупого мага.
Или он не так уж глуп?
Я присмотрелся. Дальше, за каменной спиралью винтовой лестницы, угадывались странные очертания — что-то грузное нависало, почти касаясь пола, в тяжелых складках не то сети, не то ткани.
— Подойди, веснар, — голос мага звенел, как будто он сдерживал смех. — Подойди и посмотри, убийца!
Я обогнул лестницу.
Это был старый гамак, привешенный к балкам на лохматых веревках. В гамаке лежал труп дряхлого старика. Желтоватая прозрачная кожа, обтянувшая череп и собравшаяся складками на щеках, редкие седые волосы, ввалившиеся черные губы — я вдруг вспомнил бабушку, мне сделалось горько и страшно.
И только потом, несколько мгновений спустя, я узнал лежащего. Вчера на закате я встретил его: тогда ему было лет сорок, он сидел в седле, гордо выпрямив спину, и велел магу оставить меня в покое, раз уж я иду в Холмы по своим делам.
Барон. Йолльский наместник в Светлых Холмах. Теперь ему было больше ста лет — по крайней мере с виду.
Маг молчал. Его кольцо касалось моей шеи. Я чувствовал то жар его, то холод. Перед глазами метались огненные язычки: я медленно осознавал, что произошло. Что это значит. Небесные корни, за миг до смерти я не знал, радоваться своему открытию — или пугаться…
Я повернул голову. У мага были совершенно безумные глаза. Мне снова показалось, что он вот-вот рассмеется. Или разрыдается. Или даст, наконец, волю своему кольцу; я снова подумал о бабушке. Хорошо, если она уже умерла и не узнает, как я распорядился этим несчастным сокровищем — жизнью последнего Осота.
Горели факелы. В их неровном свете мы с магом глядели друг на друга; я был уверен, что мой взгляд ничего не выражает, но йолльские маги проницательны.
Он дернул кадыком:
— Барона убил веснар!
Я не спорил.
— Ты!
Я промолчал.
— Ты его убил? — спросил он отрывисто.
Могущество йолльских магов заключается прежде всего в том, что им невозможно врать.
— Нет.
Он был потрясен. Я заметил это по глазам. Но, даже сбитый с толку, соображал он быстро.
— Ты хочешь сказать, что здесь рядом… еще один… такой же?
— Это Цветущая, мясоед, — сказал я со скрытым торжеством. — Что ты хотел здесь найти?
Он захлебнулся яростью. Нашей с ним жизни оставалось — несколько мгновений.
— Я убью тебя.
— Я знаю, — я мельком взглянул на дряхлое, мертвое лицо барона. В детстве такие лица преследовали меня в кошмарах. — Знай и ты: ни один веснар не умирает мгновенно. И связывать меня бесполезно. Для моего дела мне не нужны ни руки, ни глаза.
Его зрачки расширились. Кольцо на пальце вспыхнуло ослепительно-фиолетовым светом. Йолльский маг чувствовал западню, но все еще не верил.
— Я думал, ты выследил меня, — проговорил я медленно. — Я думал, ты знаешь мое имя… Но тебе просто повезло, мясоед. Вернее — тебе ужасно не повезло. Посмотри на барона — это и твоя судьба тоже.
Мальчишка, стоявший у стены, наконец-то вышел из столбняка и кинулся бежать, поскальзываясь на покрытом соломой полу. Маг смотрел на меня — в его глазах отражался свет факелов.
— У тебя был шанс напасть внезапно, мясоед, — сказал я. — Оглушить. Или убить во сне. Ты этого не сделал.
Он молчал. Мы были связаны, как веревкой, смертью о двух концах: если ударит один, тут же ответит и второй; йолльские маги тоже не умирают мгновенно. Во всем доме, в огромном каменном доме сейчас не было ни души: слуги и стража разбежались. Только где-то под самой крышей тяжело дышал, забившись в укрытие, мальчик.
Мы смотрели друг на друга. Сейчас, именно в эту минуту, маг во всей полноте осознал свою ошибку — и увидел будущую судьбу.
…Они не люди, говорил тогда дед. Запомни, Осот, они все — нелюди.
* * *
— Вставай, Осот. Вставай.
— Деда, но ведь ночь… Совсем темно… Завтра у меня уроки…
— Не завтра, а сегодня. И не уроки, а война. Вставай, Осот!
Мальчик тер глаза кулаками, сутулился и судорожно зевал. Ему было семь лет, светло-русые волосы торчали, как колючки репейника. Двух зубов недоставало.
— Деда… Их будет много?
— Очень много, — жестко сказал мужчина лет пятидесяти, протягивая мальчику полотняную куртку со шнурками-завязками. — Сколько бы ни было — они наши, Осот. Мы будем ждать их под лесом… Если успеют, подойдут еще Усач и Ягода.
— Как это — если успеют?!
Мужчина не ответил.
Над Холмовым лесом висела луна. Каждый дом, каждый куст отбрасывал длинную черную тень. Поселок не спал: в каждом доме, за закрытыми ставнями, что-то происходило: мальчику слышались приглушенные голоса и плач. Держась за руку мужчины, он шел, почти бежал в гору, деревянные подошвы скользили по росистой траве, штаны вымокли до колен.
— Стой…
Мальчик огляделся.
За спиной лежал поселок — тихий, без единого огонька. Слева темнел лес, уходил все выше и сливался с небом. Справа, внизу, тянулся тракт, залитый луной, а впереди, в полном безветрии, стояли под лунным светом поля с высоченной, почти созревшей рожью.
Мужчина лег и приложил ухо к земле. Мальчик дрожал, щелкая зубами, смотрел вперед — но видел только рожь на вершинах ближайших холмов.
— Они близко, — мужчина резко поднялся. — Я возьму слева, от леса, а ты справа, от тракта… Усач!
Мальчик обернулся. По склону холма бежал, пригибаясь, человек. Через минуту он уже стоял рядом, тяжело дыша, вытирая молодое безусое лицо.
— Ягода не придет, — сказал он вместо приветствия. — Я сам еле успел…
Задрожала земля. Даже сквозь толстые деревянные подошвы мальчик слышал, как она содрогается.
— Я возьму от леса, — сказал его дед. — Малой от дороги, ты, Усач, будь в центре.
— С чего ты взял, что они пойдут здесь? — безусый Усач все еще задыхался. — Что не перевалят холмы южнее?
— Нелюдь под нелюдью, — тихо сказал мужчина. — Там, на юге, слишком крутые холмы… для этих тварей.
Мальчик смотрел на далекие поля. Вся его кожа сделалась колючей и жесткой, как эта рожь, светлые волосы встали дыбом. Ухо различало глухой топот, порождавший сотрясение земли.
Над темным горизонтом медленно поднимались головы, тысячи голов. Выше, намного выше роста обычного человека. А под ними — мальчик на миг зажмурился — второй ряд голов. Нечеловеческих, огромных, длинных. На таком расстоянии, да еще в темноте, невозможно было различить глаз и лиц. Но мальчик видел их раньше — и стоял, оцепенев, широко открыв глаза и рот.
Тяжелая рука деда опустилась на плечи, заставила лечь. Рядом лежал в помятой ржи Усач — бормотал себе под нос и ругался, но мальчик его не слышал. Земля Цветущей, к которой он прижимался теперь всем телом, дрожала под ним, будто от страха.
Он обхватил ее обеими руками.
— Идите, — говорил дед, в голосе его звякала смерть. — Идите… Ближе. Еще ближе.
Мальчик прижался к своей земле щекой.
— Осот! Ты слышишь? Они нелюди, все. И те, что внизу, и те, что сверху. У них нет корней — ни земных, ни небесных, они не растут — носятся по свету, как сброшенные листья, как пойманный ветром мусор. Преврати их в мусор!
— Да, деда, — беззвучно ответил мальчик.
— Встаем, — сказал мужчина. И они поднялись одновременно — все трое.
Всадники, ехавшие впереди, заметили их и вскинули луки. Двое или трое успели выпустить стрелы; они пролетели высоко над головами стоящих на холме мужчины, юноши и мальчика.
Никто из троих даже не шевельнулся.
Первыми упали кони, повалились, увлекая за собой всадников. Кто-то успел подняться, кто-то нет. Кто-то закричал — прошло мгновение, может быть, два; по рядам поверженной армии прокатился не то хрип, не то сдавленный стон. Заколебался под луной воздух, ставший вдруг очень жарким.
И снова сделалось тихо и неподвижно.
Под луной, устилая вытоптанные поля, мешками лежали пришельцы. Их дряблая кожа складками стекала к подбородкам, к огромным хрящеватым ушам. Ветер срывал с черепов седые волосы, подбрасывал к небу, и издали казалось, что на поле боя отцветают одуванчики.
Мальчик стоял, дыша ртом. Бесконечно дряхлые, седые лошади лежали вперемешку с людьми, одновременно умершими от старости. И странно выглядели рядом с этими немощными трупами их блестящие мечи, копья, их натянутые луки. Кольчуги своим весом проламывали истончившиеся грудные клетки, то там, то здесь слышался хруст…
— Уходим, — сказал мужчина. — И помни: тебя здесь не было, Осот.
* * *
Мы молчали. Покойник в провисшем гамаке отбрасывал множественную тень — по числу факелов.
Я мог оборвать это молчание прямо сейчас — вместе с нашими жизнями. Я медлил не потому, что боялся; дряхлый барон, жертва веснара, напомнил мне кошмары моего детства. Я не хотел отягощать свои небесные корни еще и этой смертью. Поэтому ждал, чтобы маг ударил первым.
Он был моих примерно лет. Поджарый. Черноволосый. Вероятно, очень могущественный — никогда раньше я не видел, чтобы на магическом йолльском кольце так горел и светился перламутр. Говорят, стальные кольца куют на далеком острове, а цветные пластинки для них поставляют морские нелюди, у которых нет ни глаз, ни рта…
— Зачем ты явился на мою землю? Что ты забыл в Цветущей, мясоед?
— Моя земля там, где утверждаю свой закон. Даже если ты убьешь меня, закон здесь останется йолльский, и ты ничего не можешь с этим сделать.
— На небесном поле, где прорастут мои корни, не действуют земные законы. А тебя — тебя не будет нигде, мясоед. Твоя дряхлая плоть удобрит поля Цветущей. Чем тебе поможет йолльский закон?
Маг ухмыльнулся. Он тоже не боялся смерти.
— Вспомни, — сказал я. — Здесь, поблизости, ходит еще один веснар, и ни ты, ни я не знаем, кто это.
Его ухмылка застыла на губах.
— Это он убил барона, — продолжал я. — И, вполне возможно, станет убивать еще. Что ему йолльский закон?
— Растения, — он облизнул губы. — Хищные твари, напоказ смирение, внутри — подлость. Убийцы невинных людей…
— Мясоеды — не люди. Как и те, кто вам служит — ваши рабы и пища.
— Это животные! Не рабы и не пища, это лошади, коровы, кролики, овцы, свиньи, ослы, собаки!
Я вдруг понял, что говорю с ним по-йолльски. На языке Цветущей до сих пор нет слов, чтобы обозначить все многообразие йолльской нелюди. И еще я понял — с удивлением — что он тоже не хочет убивать первым. И что он вовсе не так спокоен, как полагается магу.
* * *
Те, кто впервые сошел на Цветущей с огромных кораблей под синими парусами, поначалу благодушествовали. Их мир был устроен по-другому: там сильный подминал слабого, и, добившись покорности, делал его частью этого мира. Без излишней жестокости, без напрасных смертей: йолльцам нужны были не трупы, а подданные. Они любили своих лошадей и собак, берегли их и хлестали кнутом только в крайнем случае — понуждая к покорности. Они кормили своих кроликов, овец и коров, а потом, когда приходило время, резали их и съедали. Они занимались науками и искусствами, строили огромные корабли и отправлялись в плаванье, и на каждом новом острове заново воссоздавали свой Йолль — таким, каким хотели его видеть.
Явившись на Цветущую, они поступили, как всегда. Им казалось естественным, что жители острова, не знающие оружия, немедленно покорятся людям со стальными мечами и дальнобойными луками в руках.
Так оно поначалу и вышло.
Все живое на Цветущей имеет корни в земле. Все, кроме человека. Человек волен выбирать себе место, жену и дом, волен выбирать себе ремесло и жизнь — его корни не привязывают его к земле, но привязывают к небу. После смерти, мы все прорастем на небесном поле — тот, чьи корни целы и здоровы, раскинется от звезды до звезды. Чьи корни подточены ложью, завистью, ненавистью — будет чахнуть. А того, чьи корни сгнили еще при жизни, не будет нигде, он исчезнет из мира, распадется прахом…
Когда новые люди высадились на берег, ведя в поводу огромных четвероногих людей с продолговатыми головами, выпуская на траву мелких людей, покрытых шерстью, и рогатых людей, издающих странные мычащие звуки — жители Цветущей были потрясены. Давние легенды говорили, что далеко-далеко за морем живут люди иной породы, совершенно не похожие на обитателей Цветущей. Тем не менее они остаются людьми: ведь у них нет видимых корней, а значит, есть невидимые, соединяющие с небом. И жители Цветущей встретили всех пришельцев, как подобает встречать людей.
Это потом оказалось, что чужие двуногие люди убивают четвероногих — себе в пищу. Запрягают в повозки, седлают их и ездят верхом. Заставляют пахать землю с утра до ночи, привязывают и бьют. В представлении жителя Цветущей это было немыслимо — ведь и те, и другие были связаны с небом невидимыми корнями!
Йолльцы потешались над жителями Цветущей, когда те пытались заговорить с лошадью или коровой, когда приглашали в дом собаку, как дорогого гостя. Это не люди, объясняли йолльцы (к тому времени в прибрежных районах почти каждый житель знал десяток йолльских слов, а некоторые — по целой сотне). Так в обиход вошло — на языке Цветущей — слово «нелюди»…
Тем временем пришельцы вели себя все более своевольно. Захватывали земли, постройки, сами назначали цены на хлеб, не желая слушать ни местных купцов, ни земледельцев. Община прибрежного города Заводь собралась и постановила — отказать пришельцам в гостеприимстве. Но йолльцы посмеялись над посольством горожан, а депутатов побили кнутом — несильно, в назидание — и отпустили.
В прибрежных городах начались волнения, с йолльцами отказывались торговать, в их лодках пробивали днища. Тогда командор йолльского флота отдал приказ, многократно опробованный уже на многих других островах: он велел схватить нескольких смутьянов и повесить их на рыночной площади в Заводи.
И это было сделано.
Целые сутки целый город молчал. Никто, даже дети, не произносил ни слова. Смотрели на тела казненных. Глядели друг на друга. В эти часы жителям Цветущей открылась чудовищная правда: не только четвероногие твари, привезенные из-за моря, не были людьми. Сами йолльцы, хоть и обладали даром связной речи, тоже людьми не были. У них не было корней — ни зримых, земных. Ни небесных. Они были — прах, случайно (и временно) наделенный подобием жизни.
Увидев ужас островитян, пришельцы больше не церемонились. Новую и страшную страницу в истории этого противостояния открыл маленький прибрежный поселок под названием Сухой Камень. Местные жители выращивали трепс, съедобные водоросли, называемые также «морским хлебом». Было время жатвы, мужчины целые дни проводили в море, женщины хозяйничали на маленьких огородах, полосками вытянувшихся на склоне холма. Случилось так, что экипаж йолльского судна «Овффа» («Морская птица»), недавно прибывшего на Цветущую, стосковался по женскому обществу и решил высадиться на берег.
Пытался ли капитан удержать их, или не видел в этой затее ничего плохого — никто так и не узнал. Двадцать молодых парней, опьяненных собственной властью, ворвались в поселок, почти не встречая сопротивления, и начали охоту за девицами и молодыми женщинами.
Без веснарского искусства трудно выращивать водоросли на мелководье — их уносит штормом прежде, чем созреет «морской хлеб». В поселке был свой веснар — вернее, была веснар, девушка из Заводи, которую пригласили послужить в Сухом Камне сезон или два, как она захочет; искусство веснара ничего общего не имеет со смертью. Это искусство весны, солнца, обновления и жизни. Так было до того дня, до случая в поселке Сухой Камень.
…Через несколько дней йолльский наряд раскопал наспех вырытую могилу. В тот день завоеватели впервые, пожалуй, от самой высадки на Цветущую узнали, что такое страх: яма была заполнена телами дряхлых, распадающихся от древности стариков. На них была одежда экипажа «Овффа», знаки различия, здесь же лежало и оружие, не успевшее даже потускнеть. Потрясение было таким сильным, что йолльцы ни о чем не стали спрашивать жителей поселка и без единого слова убрались в Заводь, оставив мертвых в могиле.
С того дня слово «веснар» перешло в йолльский язык. Единственное слово, которое звучит одинаково на их языке — и на языке Цветущей.
* * *
— Как ты меня узнал? Как догадался?
У нас обоих слезились глаза — от напряжения. Мы оба старались не мигать.
— Ты был единственный чужой, прибывший в Фатинмер. Я заподозрил тебя сразу, когда увидел на тракте. Если бы барон тогда меня не удержал…
— …он бы все равно умер! Я приехал в Холмы не затем, чтобы кого-то убивать. Я ненавижу убивать. Я маленьким мальчиком убил сотни людей, тысячи.
— Ты Осот?! — он не выдержал и мигнул. — Черт возьми… Нэф… То есть барон, он говорил… он был уверен, что ты мертв… Это не везение, это закономерность. Ты ведь ждал, что тебя узнают, все время ждал и боялся, поэтому даже отговариваться не стал! Ты ждал, что в тебе угадают веснара!
У него, наверное, затекла рука, но он все равно не опускал кольца — держал перед моими глазами. Я вдруг понял, что он прав. С того самого момента, как нога моя коснулась платформы под вывеской «Фатинмер», я ждал, сам не отдавая себе отчета, окрика в спину: «Веснар!»
— Я давно ничего не боюсь, — сказал я магу, и это тоже была правда. — Мы оба умрем сегодня. А убийца барона останется на свободе.
— Нет!
— Да. Ни ты, ни я никогда не узнаем его имени.