Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Марина и Сергей Дяченко

Дорогие наши читатели и друзья!

Только что в Киеве опубликована наша новая повесть «Две» — отдельной книжкой как приложение к журналу «Академия» (тираж 50 тысяч). Ее творческая предыстория такова. Сергей Дяченко, возглавляя жюри молодежного международного кинофестиваля «Пролог», познакомился там с актрисой Аллой Сергийко, также членом жюри. Алла же познакомила чету соавторов со своим мужем, известным кинорежиссером Сергеем Маслобойщиковым, очень интересным человеком. Собственно, именно для него и была написана повесть «Женщина под лестницей» как первый, «вольный» вариант киносценария. Но, по ряду обстоятельств, дело до экранизации не дошло (Сергей Маслобойщиков сейчас готовится к съемкам другого фильма по нашему сценарию, «1911»). Повесть же — опубликована. Может быть, кто-то и бросит на нее взгляд как кинопродюсер? В свое время, думая о перспективах экранизации, мы допускали участие в этом фильме известного боксера — вы, вероятно, догадаетесь, о ком идет речь…

Фантастика ли то, что мы написали? Мистика ли? Или просто психологическая драма о любви? Да какая разница! Любовь ведь сама по себе волшебство.

Будем рады обсудить ваши мнения на нашем Форуме.

ДВЕ

Пролог

Люблю Новый год!!!

В десять вечера зажигаю свечи, включаю гирлянду на елке, готовлю стол. Валяюсь на диване, читаю Тарковского. Немножко смотрю телевизор — без звука, просто чтобы не пропустить бой часов.



«Где ветер бросает ножи
В стекло министерств и музеев,
С насмешливым свистом стрижи
Стригут комаров-ротозеев…»



В одиннадцать звонит с поздравлениями соседка, тетя Света. Спрашивает между прочим, кто у меня, и узнав, что никого нет, почему-то страшно огорчается. Армия стереотипов — если я одна на Новый год, значит, я несчастна…

Ерунда. Я счастлива оттого, что могу наконец-то заняться любимым делом и быть собой… И не думать, кто и как на меня посмотрит.

Сердобольная тетя Света зовет в гости. Боже мой, она думает, что сидеть перед телевизором с ее мужем, сыном и невесткой интереснее, чем валяться на диване, жечь свечи и бенгальские огни, читать Тарковского и ждать полуночи…

Бьют часы. Бьет хлопушка в моих руках, осыпает елку и меня дождиком из конфетти.

Лучший в году праздник.

Елена

…Дождь.

Клавдия Антоновна улыбается, не разжимая тонких старческих губ, стесняясь показать десны. Ей под восемьдесят, у нее короткие седые волосы, аккуратно подведенные тушью ресницы и неожиданно зеленые безмятежные глаза. Звукооператор Костя цепляет «петлицу» на воротничок ее светлой шелковой блузки.

— В те годы Михаил Максимович был самым молодым профессором консерватории… И представьте — он никогда не набирал в свой класс девочек! Я была абитуриентка, у меня была очень сложная программа… Просто руки от волнения тряслись…

В маленькой чистой квартире пахнет чужим жильем и терпкими духами. В комнате негде повернуться — здесь помещаются рыжий немолодой рояль, журнальный столик под ажурной скатертью, потертый диван и оператор с камерой. Клавдия Антоновна сидит, вжавшись в подоконник, и за ее спиной льет по стеклам летний дождь.

На журнальном столе опасно кренится на бок башня-стопка пожелтевших нот. С фотографий смотрят черно-белые люди — пятидесятые, семидесятые годы. Клавдия Антоновна садится за рояль: она похожа на большую старую птицу, которая собирается взлететь, набирает воздух, немножечко боясь, что, может быть, на этот раз земное притяжение окажется сильнее…

В свои восемьдесят она еще летает!

То есть играет. Что-то легкое, игривое, даже фривольное, как странно слышать эти звуки из-под пальцев старушки…

Полвторого ночи. Я специально заказываю ночные часы в монтажной. Так проще и спокойнее.



«Синицы полетели с неизъяснимым звоном,
Как в греческой кофейне серебряные ложки»…



Улыбаюсь. Тру воспаленные глаза. Отматываю назад. Клавдия Антоновна снова говорит, снова садится к роялю…

— Милая старушенция, — сказал оператор, когда мы вышли за дверь. — Уходящая натура, — добавил, закуривая.

Отматываю вперед. Здесь я попросила крупно взять окно, какую-то герань на подоконнике, и дождь за стеклом…



«То были капли дождевые,
Летящие из света в тень.
По воле случая впервые
Мы встретились в ненастный день».



А хорошо получается.

* * *

Возвращаюсь домой под утро. Дожидаюсь восьми и звоню ему домой.

Никто не берет трубку. Мобилка отключена.

* * *

Посреди нашего двора глубокая лужа. На асфальтовом дне ее извивается червяк.

Ищу на газоне надежную палочку. Справа налево проносится соседский пес, обдает меня запахом травы и псины, и летящими из-под лап брызгами, и комочками земли. Издалека кричит соседка Лора — пес, разумеется, плевать хотел на ее указания, проносится теперь слева направо, виляет мне хвостом, а у меня нет хвоста, чтобы ответить ему тем же, зато палочка на газоне вот она, прочная и не очень грязная. Поднимаю червяка со дна, как поднимают подводные лодки, он извивается, вообразив, наверное, что я рыбак… Впрочем, червяку нечем думать, он срывается с палочки и шлепается в лужу снова, он тонет и гибнет, я повторяю процедуру снова и наконец выпускаю розовую змейку в траву.

Ух.

Лора с противоположного конца газона смотрит на меня, как на идиотку. Как хорошо, что в моей жизни Лора ничего не значит; с ее псом мне общаться куда приятнее, право слово, пес хоть и невоспитанный и глупый, как бревно, но зато искренний. За это многое прощается.


«…За штукатуркой мышиной стены».


Иногда строчка сидит в голове день за днем, уже и забываешь, откуда она взялась, а она обретает свой собственный голос и в самый неожиданный момент начинает звучать или шуршать, как вот эта:


«…За штукатуркой мышиной стены».


Программа с Клавдией Антоновной поставлена в программу на сегодня, четырнадцать ноль-ноль. Полчаса назад я говорила с ней по телефону; она очень волнуется. Ей кажется, что она сказала что-то не так, или что она плохо выглядела (а она удивительно следит за собой, она такая кокетка)… Потом, оказывается, ей стыдно за свою крохотную квартирку. Но главное не это — она верит, что ее покойный муж будет очень рад этой программе. «Ведь его почти совсем забыли за десять лет… Да что там — его забыли, когда он был еще жив… У него столько учеников… Но все его забыли… Кто в Америке, кто в Израиле, кто вечно на гастролях…»

Я уверила ее, что все будет хорошо. «Я обзвонила всех соседей, сказала она, стесняясь. Это вообще-то нескромно… Но я знаю, Миша так бы хотел, чтобы все посмотрели…»

Червяк наконец-то зарылся в траву. Невоспитанный пес наконец-то пойман за ошейник и с натугой впихнут в парадное, будто последнее платье в переполненный чемодан.

* * *

Звоню ему вот уже в четвертый раз. Презрев, можно сказать, гордость.

…Зачем я принесла ему книги?

Когда мы познакомились месяц назад, мне казалось… Впрочем, ничего мне не казалось. Я его гнала точно так же, как остальных; обычно, стоило мне спросить «Любите ли вы Лорку?», как половина претендентов на блуд рассасывалась незаметно, а другая половина удивленно вопрошала: «Какую Лорку?»

Вот что меня беспокоит: зачем я дала ему книги, первый том из Бродского и очень редкое издание Кортасара? Какого черта?

В любом случае, наш «образцовый» роман с цветами и виршами не мог продолжаться долго. Мне ли не понимать?..

Вру себе. Плевать мне, собственно, на этого Кортасара…

Просто мысль о том, кто мои книги будут стоять на его полке, а он будет в это время любить под пледом другую женщину… Почему-то он мерзляк, без пледа — никак…

Говорю себе, что больше не позвоню ему. Даже ради книг.

* * *

В это время в метро не так много народу.

Напротив меня сидит девочка с деревянным веслом от байдарки. Весло огромное, с двумя лакированными коричневыми лопастями, и на каждой остановке девочка пытается пристроить верхнюю лопасть под поручень, ближе к сиденью. Для этого она толкает вперед нижнюю лопасть, через весь проход, прямо к моим ногам; ничего не получается. Весло кажется огромным, на весь вагон.

После четвертой девочкиной попытки я не выдерживаю, поднимаюсь, берусь за весло и наклоняю его в сторону. Верхняя лопасть проходит как раз под поручнем, и весло оказывается в нужной позиции. Девочка хлопает глазами.

* * *

В курилке говорят обо мне.


«За штукатуркой мышиной стены…»


— Психология синих чулков? Какая к черту психология, это же на уровне рефлекса… Вроде все при ней, и сиськи и попа, а как гляну — моментальная клиническая импотенция…

Хохот.

Скрючиваюсь и ухожу на цыпочках. Хотя надо бы выйти, посмотреть им в рожи… Что-то, может быть, сказать, может быть, они смутятся…

Ага. Смутятся, как же. Сейчас.



«Я человек, я посредине мира,
За мною мириады инфузорий,
Передо мною мириады звезд»…



Не могу взять себя в руки. Скверно.


«Тогда муравей полумертвый ответил тихонько и грустно: я, знаете, видел звезды…»


В сумке у меня, в потайном кармашке лежит кусок мела. Я закрываюсь в туалете (там есть просторный пятачок перед кабинками). Рисую на кафельном полу круг.

— Значит, так. Я — внутри. А вы — снаружи. Я не боюсь вас. Мне на вас наплевать. Я здесь. Вы там. Я независима, я ни от кого не завишу. Я здесь, вы — там, мне на вас начхать!


«Да, муравей отвечает. Я видел звезды, поверьте. Я поднялся высоко, на самый высокий тополь, и тысячу глаз лучистых мою темноту пронзили…»


Стук в дверь:

— Эй, там, у тебя совесть есть? Ссать хочу — лопаюсь!

* * *

Сижу за своим рабочим столом. На экране компа — заставка. В углу комнаты — телевизор, и через десять минут начнется моя программа.

Моя программа.

Сколько нервов стоило ее пробить. Сколько сил. Вот уже пятая выходит по счету — да, в «мертвое время», в будний день, да, раз в две недели — но выходит…

Звоню ему по очереди на рабочий, на мобильный, на домашний. Везде тишина, только на домашнем включается автоответчик. Который раз. Вот скотина…

— Привет, — говорю как можно веселее. Мне почему-то кажется, что ты дома… Ладно, ты не можешь подойти к телефону, но включи хотя бы телек, сейчас будет моя программа…

Не отзывается. Ну, ладно — может быть, его и впрямь дома нет…



«Губастые бульдозеры,
Дрожа по-человечьи,
Асфальтовое озеро
Гребут себе под плечи…»



Сижу и дрожу, как бульдозер.

Заканчиваются дневные новости. Репортаж о последнем бое Дымко — я его вижу в пятый раз, наверное, им завершают все спортивные выпуски вот уже несколько дней. Идет интервью в записи; поразительно, как внутри элегантного костюма помещается, будто внутри скафандра, вся эта гора мускулов, блестящая кожа, блестящие глаза…

Впрочем, глазам не обязательно помещаться внутри костюма. Молча смеюсь сама над собой.

Интервью с Дымко записывали в субботу, в соседней студии. Так получилось, что мы столкнулись в коридоре — вся эта махина проплыла мимо меня, обдав запахом хорошего одеколона, скользнув взглядом, как по детали интерьера…

Рекламный блок все не кончается и не кончается.

Идет заставка — не моей программы. Протираю глаза.

Узнаю Люськину программу про попсовую певицу, повтор субботней передачи…

Смотрю, как слепая, в компьютер. «В программе произошли изменения»…

На меня косятся — или мне это только кажется?

* * *

— Ты должна меня благодарить за то, что тебя не увольняют. Пока.

Шеф не отводит глаз. Он не чувствует за собой не то что вины — неловкости.

— Это коммерческий канал, а не богадельня…

Он говорит еще и еще, но я не слышу. Мне становится страшно; напротив меня сидит мертвец с цепкими мертвыми глазами. Его взгляд касается меня, как усики огромного таракана. Моя хрупкая защита тает, будто пластмасса в кислоте.

Мне кажется, что я сижу перед ним голая.

…А чей это голос сказал — «А как гляну — моментальная клиническая импотенция…»?!

— Придумай что-то другое, — говорит он формально, для порядка. А лучше всего… переходи-ка на другую работу, лапушка. Вон, помрежей не хватает…

* * *


«В пять утра во мгле осенней распахнулась дверь балкона, и, как скорбная Мадонна, вышла черная ворона. И на землю посмотрела, где голубка шла, зевая, и на небо улетела, криком душу раздирая…»


Людей мало… Хорошо, что я пришла.

Гроб несут какие-то старики.

Музыки нет.

На Клавдии Антоновне все та же шелковая блузка, к воротничку которой звукооператор Костя прикалывал микрофон.

Неужели всего два дня прошло?

Два дня назад старушка с зелеными глазами растерянно спросила в телефонную трубку: «Как… Совсем не будет? Никогда?..»



«Там, на небе, все другое,
Все на небе поправимо,
Больше сердце никакое
Не разрывно, не ранимо…»



Похороны короткие. Без речей. И это к лучшему… если уместны такие слова.

* * *

Возвращаюсь домой после похорон.

Захожу в магазин и покупаю торт. С кремом.



«Показывали страуса в Пассаже.
Холодная коробка магазина,
И серый свет из-под стеклянной крыши,
Да эта керосинка на прилавке.
Он ко всему давным-давно привык.
Нахохлившись, на сонные глаза
Надвинул фиолетовые веки
И посреди пустого помещенья,
Не двигаясь, как чучело, стоял,
Так утвердив негнущиеся ноги,
Чтоб можно было, не меняя позы,
Стоять хоть целый час, хоть целый день
Без всякой мысли, без воспоминаний».



Пытаюсь отключить мозги — не отключаются. Наверное, в такой вот вечер у нормальных людей принято напиваться допьяна. В крайнем случае звонить кому-то и плакать на чьем-то плече…

Ставлю торт в холодильник.

Зачем я его купила?

Обманка для себя самой. Сейчас я позвоню ему… Не может же он, в самом деле, и в этот раз не подойти к телефону.

Я скажу ему, что у меня есть торт… Но нет водки, чтобы помянуть Клавдию Антоновну.

Нет, я не стану нагружать его своими проблемами. Я не стану говорить о том, что погубила человека. Этот человек пережил войну, репрессии, смерть мужа… Для того, чтобы я его мимоходом погубила со своими идиотскими иллюзиями.

Долго сижу перед телефоном.


«Ты лучше голодай, чем что попало есть, и лучше будь один, чем вместе с кем попало…»


Значит, бывает все-таки время, когда оставаться в одиночестве — ну невозможно? Ну невыносимо уже?

Набираю номер. Гудки. «Здравствуйте, вы набрали номер такой-то и слушаете автоответчик… Оставьте ваше сообщение после длинного гудка…»

— Привет, — говорю я. — Это Елена. Пожалуйста, занеси мои книги на проходную, оставь… В любое удобное для тебя время. Пока.

И вешаю трубку.

* * *

Торт стоит на столе, и он мне противен. Он провоцирует тошноту. Он жирный, сладкий, кремовый. В пошлых розовых розочках.

Выдвигаю ящик кухонного стола. Гремлю вилками и ложками, как хирург гремит инструментами… Или как палач. В цинковом тазу.

Выбираю самый большой нож. Мясницкий. Долго точу его точилкой. Звук такой — волосы дыбом поднимаются.

Пытаюсь вспомнить хоть одну строчку — не могу.

Начинаю уничтожать этот торт. Он хрустит и не поддается. Розовые розочки смазываются о полированную поверхность ножа-тесака.

Он мог бы мне сказать по телефону: «Ты эгоистка, поэтому с тобой невозможно. Ты думаешь только о драгоценной своей внутренней жизни… А моя жизнь тебя не интересует ни капельки».

Механически слизываю с ножа то, что осталось от розочек.

* * *

Вода из крана бьет в поверхность наполненной ванны, как в барабан. Или мне кажется, что так громко?

Закручиваю воду.

Лежу в ванной с ножом в руках. В ноже отражается мой левый глаз и кусочек носа.

Я ненавижу себя.

Я хочу из себя выскочить, как змея из кожи. Как рука из перчатки. Я хочу освободиться, наконец.

Набираю воздуха. Ныряю. В горячей воде открываю глаза; вижу сквозь воду стойку для полотенец, растрескавшийся потолок ванной…

Офелия, блин.

Выныриваю. Вода плещет на пол, на домашние тапочки. А нож отмылся от крема. Теперь он чистый и блестит, как штык на параде.

Никогда не видела, как на параде блестят штыки…

Не могу больше так жить. Не хочу больше так жить. Хочу, чтобы меня не было…

Закрываю глаза.

А когда открываю их — вода в ванной понемногу розовеет. Клубится красным; ванна выглядит так, будто в ней только что зарезали Марата.

Вскакиваю в ужасе.

В ванной плавает, как дохлая изумрудная рыба, пластиковая бутылочка из-под краски для волос. «Огненный каштан».

Лена

В девять десять выхожу из дома. Погода классная, градусов двадцать, солнце.

Посреди двора оборачиваюсь, как будто мне дунули в затылок. Рядом никого. Мамаши с детьми на площадке, старик с палочкой и авоськой. Бегает соседки-Лорин полоумный пес. И все.

Поднимаю голову и смотрю на свои два окна. С чего бы это мне на них смотреть?

Занавеска шевельнулась — видно, от сквозняка. Форточка открыта… Хотя я, вроде бы, закрывала.

И в глубине, за стеклом, мерещится тень. Забавная игра света.

Соседка Лора выглядывает из подъезда. Зовет пса. Псу пофиг.

Интересно, если я сейчас помашу рукой пустому окну — что подумает Лора?

Так и делаю. Машу рукой. Любуюсь Лориной физиономией.

Иду дальше.

* * *

Явившись в офис, заворачиваю в туалет и привожу себя в порядок. За моей спиной открывается дверь; это Люська. Увидев меня, останавливается и скорбно вытягивает и без того длинное лошадиное лицо:

— Добрый день, Леночка…

Я киваю ее отражению в зеркале.

Она «позвоночница». Если бы не высокопоставленный любовник, черта с два ее держали бы здесь, черта с два давали бы клепать программки про специфических подростковых кумиров, которых я бы лично выпускала на сцену только после того, как выполнен дневной урок по склеиванию коробочек…

Теперь она смотрит на меня удивленно. Уже не скорбно (знаем мы цену этому карамельному трауру), а естественным деревенским образом: как баран на новые ворота.

Подмигиваю ей — в зеркале, не оборачиваясь.

— А… что случилось? — спрашивает она неуверенно.

— У меня ничего, — отвечаю, роясь в сумке в поисках косметички. — А у тебя?

— Это, конечно, не мое дело, — говорит она, заново разглядывая меня с ног до головы, будто собираясь снять мерку для гроба. — Но ты бы зашла к шефу. Сокращение у нас.

Поджимаю губы. Чего-то подобного следовало ожидать. Ну что же, кто предупрежден, тот вооружен.

* * *

Шефа нет на месте — будет через полчаса. Ну и ладненько.

Иду в буфет, беру чашечку кофе, сажусь за свободный столик, закуриваю. Знакомые и полузнакомые, симпатичные и несимпатичные люди образуют вокруг меня броуновское движение — беспорядочно ползают взгляды, кто-то с кем-то против кого-то дружит, сигаретный дым коромыслом.

Закуриваю тоже. Осматриваю поле боя.

Поджарые и толстые, энергичные и вялые, молодые и потасканные, они воображают себя поварами, готовящими снедь в одной большой харчевне, в «обжорке», поставляющей гастро-зрелища воображаемому зрителю на диване: усталому бухгалтеру, подвыпившему слесарю, пэтэушнице с басистым смехом, школьной училке, задрюченной тупыми, как валенок, подопечными. На самом деле они — блюда, а повар на этой кухне — некто без лица, но с именем. Зовут его Рейтинг, он хочет кушать, передо мной за столиками сидят цыплята табака, удерживая сигареты в поджаристых румяных крылышках. Поросята под хреном пьют свой кофе, ромовые бабы поскрипывают стульями, распространяя запах духов и утреннего коньяка, утки совещаются со своими яблоками, а я… Кто я на этом блюде? Высохший блинчик из вокзального буфета, сухой жалобный блинчик с желтыми крупинками творога, с завернувшимися, как поля ковбойской шляпы, краями?

Еле удерживаю смех.

Через несколько минут — сигарета выкурена наполовину — замечаю, что вокруг что-то изменилось.

Взгляды уже не бродят как попало. Все взгляды торчат во мне, как стрелы Робин Гуда в деревянной мишени. Как будто гастрономическая картинка, увиденная моими глазами, каким-то образом передалась потребителям кофе.

Смачно затягиваюсь. Фыркаю, не скрывая смеха.

Ко мне идет через весь буфет наш редактор Дима. В руке его колеблется, как живой, кофейный дымок над фарфоровой чашкой. Дима подсаживается за мой столик:

— Привет…

И выжидательно молчит.

— Привет, — говорю я. Он исключительно забавен сейчас — он хочет о чем-то меня спросить, но стесняется.

— Ты уже знаешь? — спрашивает, отводя глаза.

— О чем? О сокращении?

Он кивает.

— Не бери в голову, — я улыбаюсь.

Он разглядывает меня так, будто хочет отыскать десять различий между правым моим глазом и левым.

* * *

В курилке людно. Бубнят голоса:

— …Но восьмом раунде. Все ждали, что Дымко его сделает на первом…

— Да брось, все знают, под кого это сокращение, успокойся, тебя не тронут…

— …Не хотел брать! Дело, говорит, передаю в суд. Еле всунул ему двадцатку… Бля, мужики, одолжите денег, без копейки остался…

Я появляюсь — все затыкаются. Прямо хорошая традиция какая-то стихийно образовалась.

Забавно наблюдать за их лицами. Сперва — напускное сожаление, вроде как при посещении в больнице безнадежно больной и безнадежно чужой родственницы. Потом — замешательство. Интерес. Любопытство. Наконец, удивление.

Закуриваю вторую за этот день сигарету. Мысли слушаются, как тренированные псы. Замечаю каждую складочку в углу чьего-то рта, ловлю каждый запах, каждый взгляд.

— Что вылупились, мужики? — интересуюсь добродушно.

— А что случилось?

Традиционный вопрос. В который раз я сегодня его слышу?

— Тетя Соня застрелилась, — отвечаю серьезно.

У них такие уморительно серьезные лица, что я начинаю ржать, как ребенок на кукольном представлении. Ржу, чуть не роняя сигарету.

— Это что, истерика? — робко интересуется наш стажер, студентик шефа, белобрысый Митя.

— Милый мальчик, ты так свесил, — отвечаю сквозь смех. — Кто тебе ждал, что Дымко его сделает на первом? Все прогнозы были — седьмой-восьмой раунд!

Они молчат. Митя пытается выплюнуть едва не заглоченную сигарету.

— Шеф уже у себя? — спрашиваю иначе, по-деловому.

Иду по коридору, стук каблуков такой, будто красная конница мчится. За спиной моей, в курилке, остается удивленная тишина.

* * *

Шеф сегодня не ночевал дома. Определяю это сразу же, едва переступив порог кабинета.

Он не выспался. У него красные глаза, и майка наверняка несвежая. И чешется под лопаткой. И тухлый привкус во рту.

— Ну что же, Елена Викторовна… — начинает он официальную часть Марлезонского балета. Начинает вполне по инерции, как детская машинка с пружиной внутри.

И осекается, встретившись со мной глазами.

Я смотрю на него: немолодой усталый человек, добившийся в жизни кое-какого успеха, завидующий всем, кто стоит на полступеньки выше, страшно боящийся потерять доверие Большого Босса и соскользнуть на полступеньки ниже. Ожидающий объяснения с женой. Удрученный. Потный.

Мне кажется, что он сидит передо мной голый, и я вижу его синюю пупырчатую кожу, впалую грудь и жировые складки на животе.

Молчание становится неприличным.

— Э-э-э, — говорит он наконец. — Что-то случилось?

— У меня ничего, — улыбаюсь, и от этой улыбки он вдруг подтягивается, как сеттер, учуявший дичь. — Угостите сигареткой?

У него такой вид, будто он складывает в уме многозначные числа. Наконец лезет во внутренний карман пиджака и вытаскивает пачку «Парламента». Подносит, как завороженный, зажигалку.

— У меня идея классной программы, — сообщаю, глядя прямо в его воспаленные глаза. — Вот такая, — и показываю колечко из большого и указательного пальцев.

Елена

На полу лежит большой кусок ватмана — я три дня рисовала на нем витражные узоры. Теперь переношу узор с ватмана на прозрачные папки-файлики — по кусочку, по фрагменту, сперва черный контур, а потом заливка витражными красками.

На улице солнечно. Я смотрю на солнце сквозь цветное стекло — через то стекло, которое я уже оклеила. Цветной мир.



«…Бумажный кораблик плывет по реке.
Ребенок стоит на песке золотом,
В руках его яблоко и стрекоза.
Покрытое сеткой прозрачной крыло
Звенит, и бумажный корабль на волнах
Качается. Ветер в песке шелестит,
И все навсегда остается таким…»



Как хорошо, что не надо никуда уходить. Можно сидеть вот так, рисовать витражи, скоро вся кухня будет цветная, будто веселая средневековая часовня…

На дорожке перед подъездом нарисованы девочка с винтообразным бантиком и верблюд с мордой доброго идиота. Вспоминаю, что сегодня после обеда я собираюсь читать Туве Янссон, «Филифьонку в ожидании катастрофы», почти библейскую притчу, замаскированную под детское чтение…

Мне становится весело. Я сижу на подоконнике, болтаю ногами и смотрю, как от подъезда до угла двор пересекает энергичная женщина в деловом костюме.

Лена

Выхожу из подъезда. Времени, как всегда, в обрез.

Соседка Лора машет издали рукой:

— Леночка, доброе утро! Мы смотрели вчера твою передачу!

Благосклонно киваю в ответ:

— Понравилось?

— Супер!

Бабушки с далекой скамейки машут руками, чтобы я, не дай Бог, не прошла мимо без приветствия:

— Добрый день, Леночка, смотрели передачку-то…