– Да. – Правдивое «да» звучало лестно.
Ах, реализовалась фантазия, спал долг, да печаль покачивала… Я помнил, какой он был когда-то, и она, и я сам, и как я мучался, и как страдала она – из-за него, и ее страдание я переживал иногда острее собственного, честное слово.
Я не испытывал к нему сейчас ненависти. Нет. Скорее симпатию.
– Прощай.
Он тоже поднялся, неуверенно наметив протягивание правой руки. Я пожал эту руку, готовно протянувшуюся навстречу.
Когда-то при мысли, чего эта рука касалась, я погибал.
А почему бы, в конце концов, мне было теперь и не пожать ее?
– 13 —
Зима сматывалась с каждым солнечным оборотом, все более размашистым и ярким; таяло, сияло, позванивало; почки памяти набухли и стрельнули свежими побегами воспоминаний о женщинах и любви.
И я полетел в Вильнюс, где жила сейчас моя первая женщина, жена своего мужа и мать двух их детей, которая в семнадцать лет любила меня так, что легенды тускнели, и которой я в ответ, конечно, крепко попортил жизнь.
Я позвонил ей; она удивилась умеренно; я пригласил, и она пришла ко мне в номер – казенное гостиничное убранство в суетном свете дня.
Статуэтки с кукольными глазами, «конского хвостика», ямочек от улыбки – не было больше; она сильно сдала; во мне даже не толкнулась тоска, – она вошла чужая.
– Здравствуй, Тихон, – сказала она (а голоса не меняются) с ясной усмешкой, как всегда, уверенно и спокойно. А на самом-то деле редко она когда бывала уверенной и спокойной.
И инициатива неуловимым образом опять очутилась у нее, несмотря на предполагаемое мое превосходство. Из неожиданного стеснения я даже не поцеловал ее, как собирался.
Шампанское хлопнуло, стаканы стукнули с тупым деревянным звуком.
– Говори, Тихон.
– Я давно… давно-давно хотел тебе сказать… Я очень любил тебя, знаешь?..
– Неправда, Тихон. – Она всегда называла меня полным именем. – Ты не любил меня. Просто – я любила тебя, а ты был еще мальчик.
– Нет. Знаешь, когда меня спрашивали: «Ты ее любишь?» – я пожимал плечами: «Не знаю…» Я добросовестно копался в себе… Что имеешь, не ценишь, а сравнить мне было не с чем… обычное дело. Я же до тебя ни одной девчонки даже за руку не держал.
– Ты мне говорил это…
Я собрался с духом. Я вел роль. Ситуация воспринималась как книжная. Ничего я не чувствовал, как она вошла – так у меня все чувства пропали. Но я понимал, что делаю то, что нужно.
– Двадцать лет. Я только два раза любил. Первый – тебя. К черту логику некрологов. Хочу, чтоб знала. Я ни с кем никогда больше не был так счастлив.
– Просто – нам было по семнадцать.
– По семь или по сто! Мне невероятно повезло, что у меня все было так с тобой. Ты самая лучшая, знай. И прости мне все, если можешь.
– Детство… Нечего прощать, о чем ты… Ты с этим приехал? Зачем? Ты вдруг пожалел о том, что у нас не было? Или ты несчастлив и захотел причинить мне тоже боль?
– Зачем ты… Я только по-хорошему…
– Что ж. Спасибо. – Она закурила. – Сто лет не курила. Да. Моя Катька уже влюбляется. – Она ушла в себя, тихонько засмеялась…
– Я хотел, чтоб ты знала.
– Я всегда это знала. Это ты не знал.
– А ты – ты ничего мне не скажешь?
– Спрошу. Ты счастлив?
– Да. Я жил, как хотел, и получил, чего добивался.
– Не верится. Ну… я рада, если так; правда.
Я попытался поцеловать ее. Она отвела:
– Не стоит. – И вся ее гордость была при ней. – Ты всегда любил красивые жесты.
– Пускай. Но так надо было, – ответил я убежденно, мгновение желая ее до слез и изрядно любуясь собой.
– 14 —
Душа моя очищалась от наростов, как днище корабля при кренговании. Зеленые водоросли, прижившиеся полипы не тормозили уже свободного хода, я чувствовал себя новым, ржавчина была отодрана, ссадины закрашены, – целен, прочен, хорош.
Или – я был хозяйкой, наводящей порядок в заброшенном и захламленном доме. Или – лесником, производящим санитарную рубку и чистку запущенного леса: солнце сияет в чистых просеках, сучья собраны в кучи и сожжены, и долгожданный порядок услаждает зрение.
Мне нравилось играть в сравнения. (А вообще пригодятся – употреблю в какой-нибудь повести).
– 15 —
К концу стало приедаться. Но наступил март, а мартовское настроение наступило еще раньше. Весьма необременительно зачеркивать пустующие по собственной вине клеточки в своей судьбе, когда нужное является приятным.
Я позвонил Зине Крупениной. Знакомство семнадцатилетней давности, подобие взаимной симпатии: я ей нравился не настолько, чтоб кидаться в мои объятия сразу, она мне – недостаточно для предприятия предварительных действий. Лет пару назад, при уличной встрече, она улыбалась и дала телефон.
Все произошло до одури трафаретно, скука берет описывать: ну, вечер, двое, интимный антураж, предписанная каноном последовательность сближения… Лицемерием было бы назвать ночь восхитительной, – но не был, это, конечно, и чисто рассудочный акт.
Проснулись до рассвета, с мутной головой – перепили. Я долго глотал воду на кухне, принес ей, сварил кофе, влез обратно в постель, мы закурили. Окно светлело.
Я ткнул из кучи кассету в магнитофон. Оказался Кукин. Песенки, которые мы все пели в начале шестидесятых, несостоявшаяся грусть горожан.
Я люблю случающийся рассветный час после такой ночи: опустошенная чистота, горечь и надежда утверждения истины.
– Час истины, – произнес я вслух.
Кажется, она поняла.
– Кукин… – сказала она. – Ах… Где он сейчас?..
– Работает в «Ленконцерте», – сказал я.
– 16 —
По тому же сценарию прошли еще три свидания. Связи, по инертности моей застрявшие в платоническом уровне, были приведены к уровню надлежащему.
У четвертой выявился полный порядок с семьей и отсутствие желания, но я уже впрягся как карабахский ишак и, преодолевая встречный ветер, три недели волок свой груз через филармонию, ресторан с варьете, выставку и вечер у знакомых актеров, пока не свалил в своем стойле с обещаниями, услышав которые волшебный дух Аладдина сам запечатался бы в бутылку и утопился в море. И я поставил галочку против этого пункта тоже.
На субботу я снял банкетный зал в «Метрополе». Я разослал пятьдесят четыре приглашения. Я ходил ужинать к этим людям в дни, когда сидел без гроша. Они проталкивали мои опусы, когда я был никем, а они тоже не были тузами. Я был обязан им так или иначе. И я не был уверен, что случай отблагодарить представится. Кроме того, я давно так хотел.
На этом сборище я поначалу чувствовал себя нуворишем. Не все клеилось, многие не были знакомы между собой. Но по мере опустошения столов – вполне познакомились. Ну, кто-то льстил в глаза, ну, кто-то говорил гадость за глаза, – ай, привыкать ли к банкетам. Я их всех в общем любил. И все в общем прошло хорошо.
– 17 —
Наутро я проснулся – будто первого января в детстве. Четверть окончена, табель выдан, каникулы впереди, подарки на стуле у изголовья, и праздничное солнце – в замерзшем окне. Играет музыка, а веселые мама с мамой разрешают поваляться в постели. Жизнь чудесна!
Я побродил в халате по квартире, «БониМ» пели, сигарета была мягкой и крепкой, коньяк ароматным и крепким, апрельский свежий день светился, прошедшие дни в наполненной памяти лежали один к одному, как отборные боровички в корзине.
План мой, перечень на четырех листах, я перечитал в тысячный и последний раз, и против каждого пункта стояла галочка.
Я со вкусом принял душ, со вкусом позавтракал, со вкусом оделся и пошел со вкусом гулять, – путешественник, вернувшийся из незабываемой экспедиции.
Дошел до своего метро «Московская», и еще одно осенило: не раз под закрытие приходилось мне просить контролера пустить в метро без пятака – то рубль не разменять, то просто не было и врал про забытый кошелек, – и всегда пускали.
Я сосчитал по пальцам число станций нашего метро и купил в булочной тридцать одну шоколадку.
– Девушка, – сказал я девушке лет сорока, хмурящейся в своем загончике у эскалатора, – я задолжал вашей сменщице пятачок, – и протянул шоколадку.
Она улыбнулась, взяла и сказала:
– Спасибо!..
Я тоже ей улыбнулся и поехал вниз.
Ту же процедуру я произвел на остальных станциях, и к исходу четвертого часа, слегка одуревший от эскалаторов и поездов, подъезжая к последней остающейся станции – к «Академической», – обнаружил, что шоколадки кончились. Я каким-то образом ошибся в счете. Станций было не тридцать одна, а тридцать две.
Я устал. Выходить и снова покупать не хотелось. Пятак отдать? Ну, несолидно. И безделушек никаких – я похлопал по карманам. Единственное – шариковая ручка: простенькая, но фирменная, «Хавера». Привык, жаль немного. А, что жалеть, для себя же делаю.
И я подарил ручку с подобающими объяснениями светленькой симпатяжке с «Академической».
– И вам не жалко? – покрутила она носиком. – Спасибо. Хм, смешной человек!..
Я поехал домой.
– 18 —
Выйдя наверх, в отменно весеннюю погоду (уж и забыл о ней), я позвонил Тольке Хилину. Трубку никто не снял, – на дачу небось выбрался, работает. Позвонил Наташе – тоже никого. Усенко – не отвечает. Чекмыреву – никого нет.
Ну как назло. Хотелось поболтаться с кем-нибудь по городу, посидеть где-нибудь. День еще такой славный, настроение соответствующее.
Ладно у меня всегда в запас двухкопеечных монет, на сдачу привык просить. Звоню Инке Соколовой.
– Вы ошиблись. Здесь таких нет, – отвечает мужской голос.
Странно. Я полез за записной книжкой. Книжки не было. Забыл дома, видно, хотя со мной это редко случается.
Я истратил все семь оставшихся монет. Телефонов пятнадцать не ответили. Семь раз сказали:
– Вы ошиблись. Таких здесь нет.
Во мне разрасталось странноватое ощущение. Не настолько дырявая память у меня. С этим странноватым ощущением я пошел домой.
В винном кладу мелочь:
– Пачку «Космоса».
А продавщица – рожа замкнута, смотрит сквозь меня – ни гу-гу.
– Мадам! Вы живы?
Тут мимо меня один протиснулся:
– За два сорок две.
Она отпустила ему бутылку. А на меня – ноль внимания. И хрен с ней. Не стоит настроение портить. Я вышел из того возраста, когда реагируют на хамство продавцов. В конце концов, дом рядом, заначка имеется.
Дошел я до своего дома…
Дважды в жизни я такое испытывал. Первый раз когда школу закрыли на карантин – грипп – а я после болезни не знал и приперся: по дороге ни единого ученика, окна темные и дверь заперта. Чуть не рехнулся. Второй – в студенческом общежитии пили, я спустился к знакомым на этаж ниже, а вернуться – нет лестницы наверх. Полчаса в сумасшествии искал. Нет! Ладно догадался спуститься – оказывается, я на верхний этаж, не заметив, пьяный, поднялся.
Моего дома не было.
Все остальные были, а моего не было.
Ровное место, и кустики голые торчат. Травка первая редкая.
Я походил, деревянный, с внимательностью идиота посмотрел номера соседних домов: прежние, что и были.
Старушечка ковыляет, пенсионерка из тридцатого дома, визуально знал я ее.
– Простите, – глупо говорю, – вы не подскажете ли…
Она идет и головы не повернула.
Я окончательно потерялся. Потоптался еще и пошел обратно к Московскому проспекту. Может, попробовать сначала маршрут начать?
Очередь на такси стоит. Покатаюсь, думаю, поговорю с шофером, оклемаюсь, а то что-то не того…
– Граждане, кто последний?
Ноль внимания.
Кошмарный сон. На улице без штанов. Руки до крови укусил. Фиг.
Пьяный идет кренделями, лапы в татуировке.
– Ты, алкаш, – говорю чужим голосом, – в морду хошь? – и пихаю его.
Он хоть бы шелохнулся, будто и не трогал его никто, знай себе дальше следует.
Чувствую – сознание теряю, дыхание вроде исчезает.
Иду куда глаза глядят по Московскому проспекту.
Мимо универмага иду. Зеркальные витрины во всю стену, улица отражается, прохожие, небо.
Иду… и боюсь повернуть голову.
Не выдержал. Повернул.
Остановился. Гляжу.
Все отражалось в витрине.
Только меня не было.
Я изо всей силы, покачнувшись, ударил в зеркальное стекло каблуком. И еще.
И оно не разбилось.
ВСЕ УЛАДИТСЯ
Понедельник – день тяжелый, уж это точно. Но вторник выдался и того почище: Чижикова выперли с работы. Дело так было.
В понедельник с утра Чижиков успел поскандалить с женой, изнервничался, и когда пришел к себе в музей, все у него из рук валилось.
Значился Чижиков в шефском отделе по работе с селом, занимался координацией этой самой работы. В обязанности его входило договариваться с начальством других музеев об организации выездных экспозиций, с директорами совхозов – о размещении работников и экспонатов, с секретарями райкомов – о подстраховке директоров и с автобазой – о предоставлении транспорта. Собственно, весь отдел и состоял-то из него одного.
Поездки эти устраивались где-то раз в месяц, так что работы было немного, но и оклад у Чижикова был маленький, и он подрабатывал на полставочки экскурсоводом, водил группы по Петропавловской крепости. Жить-то надо.
Кстати, экскурсоводом он был хорошим. Вдохновлялся, трагические ноты в голосе появлялись, даже осанка становилась какой-то элегантной и значительной. Нравилось это занятие Чижикову; слушали его с интересом и жадно, что нечасто случается, и писали регулярно благодарности в книгу отзывов.
Так вот, значит, в тот злополучный понедельник все у Чижикова не ладилось. У него, правда, всегда все не ладилось. У директора совхоза вымерзли озимые, и было ему не до Чижикова, в райкоме все уехали куда-то на выездное бюро, прижимистые музеи экспонатов не давали, в трубке все время идиотски переспрашивали: «Что за Чижиков?» – трубка эта чертова телефонная аж плавилась у него в руке, а голос осип.
Но в конце концов удалось Чижикову все организовать, и так он этому обрадовался, совершенно измученный и потный, – что забыл позвонить на автобазу. Просто напрочь забыл. Ну и, естественно, все приготовились ехать – а ехать и не на чем. Кошмар! Ну и, естественно, вызвал Чижикова директор на ковер. И наладил ему маленькое Ватерлоо.
– Я вас выгоню в шею! в три шеи!! – утеряв остатки терпения, орал директор. – Сколько же можно срывать к чертям собачьим работу и мотать людям нервы! Когда прекратятся ваши диверсии? – негодование его стало непереносимым, он взвизгнул и топнул ногами по паркету.
Смешливый Чижиков не удержался и хрюкнул.
– Вот-вот, – устало сказал директор и опустился в кресло. – Посмейся надо мной, старым дураком. Другой бы тебя давно выгнал.
– Петр Алексеевич… – умоляюще пробормотал Чижиков.
– Работникам выписаны командировочные, директор совхоза собирает людей в клубе, секретарь райкома обеспечивает нормальное проведение мероприятия – а Кеша Чижиков забыл договориться с автобазой об автобусе. В который раз?
– Во второй, – прошептал Чижиков, переминаясь на широкой ковровой дорожке.
– А кто перехватил внизу и выгнал делегацию, которую мы ждали?
Чижиков взмок.
– Я думал, это посторонние, – скорбно сказал он. – Я ж хотел как лучше.
– Кеша, – непреклонно сказал директор, – знаешь, с меня хватит. Давай по собственному желанию, а?
Чижиков упорно рассматривал свои остроносые немодные туфли.
– А кто обругал Пальцева? – упал тяжкий довод. – Это ж надо додуматься – пенсионер республиканского значения, комсомолец восемнадцатого года, с Юденичем воевал!..
– Ох!..
– Не мед характер у старика, – согласился директор. – Но он же помочь тебе хотел. А ты с ним – матом. Он жалобу, мне – замечание сверху!..
– Я ведь извинялся, – взмолился Чижиков.
– А кто выкинул картотеку отдела истории пионерского движения? Алик ее четыре года собирал!
– Ремонт был, беспорядок, вы же знаете, – безнадежно сник Чижиков. – Глафира Семеновна распорядилась убрать лишнее, показала на угол – а я не разобрался.
– Вот тебе две недели, – приняв решение и успокаиваясь окончательно, резюмировал директор. – Оглядись, подыщи себе место, а к концу дня принесешь заявление.
– Петр Алексеевич, – Чижиков прижал руки к галстуку, – Петр Алексеевич, я больше не буду.
– Кеша, – ласково поинтересовался директор, – у кого на экскурсии в Петропавловке школьник свалился со стены, чудом не свернув себе шеи?
…За окном была Нева, здание Академии художеств на том берегу, почти неразличимый отсюда памятник Крузенштерну.
– Голубчик, – сказал директор. – Мне, конечно, будет без тебя не так интересно. Но я потерплю. Оставь ты христа-бога ради меня и мой музей в покое.
Чижиков махнул рукой и пошел к дверям.
Исполнилось ему недавно тридцать шесть лет, был он худ, мал ростом и сутуловат. Давно привык он к тому, что все называют его на «ты», к своему несерьезному имени и фамилии, которые когда-то так раздражали его, привык к вечному своему невезению, к выговорам, безденежью, к тому, что друзья забыли о нем.
Он не стал дожидаться конца дня, написал заявление, молча оставил его в отделе кадров, натянул пальтишко и вышел на улицу.
Ревели в едучем дыму «МАЗы» и «Татры» на площади Труда. Чижиков медленно брел по талому снегу бульвара Профсоюзов, курил «Аврору», вздыхал, пожимал на ходу плечами.
В «Баррикаде» он взял за двадцать пять копеек билет на новый польский фильм «Анатомия любви». Подруги жены фильм усиленно хвалили, но возвращалась жена с работы поздно, и все было никак не выбраться в кино.
Фильм Чижикову не понравился. Актрисы все были милые и долгоногие, главный герой крепколицый и совестливый, они увлеченно работали, модно одевались, жили в просторных квартирах, и какого лешего они при этом дергались и закатывали сцены, оставалось совершенно неясным.
Потом он отправился в Русский музей. На выставке современных художников увидел он замечательную картину: в тайге, на опушке, стоит маленький бревенчатый дом, над крышей дымок струится, рядом бежит прозрачный ручей, и треугольник каких-то птиц – гусей, наверное – или лебедей? – тянется на закат. Картина Чижикову понравилась чрезвычайно. Он долго стоял перед ней, все вздыхал; ему представлялось, как хорошо было бы жить далеко в лесу, в такой избушке, топить печку, подкладывая поленья в дружелюбный огонь. Он купил бы себе двустволку и ходил на охоту, стрелял бы тетеревов на полянах, а может быть, и оленей. Зимой можно кататься на лыжах, а летом купаться в ручье, собирать ягоды и лежать в щекочущей траве, смотреть, как в небе косяки птиц из знойной далекой Африки плывут в северную тундру.
– Сколько можно говорить, что музей закрыт!
– Что?!
– Закрыт музей! – закричала смотрительница и замахала руками. – Идите, пожалуйста, на выход, русским языком вам сколько уже долдоню!
Чижиков подумал, что надо идти домой, и на душе у него стало плохо.
Стемнело уже, на тротуарах стояли грязные талые лужи, туфли у Чижикова промокли. Завернул в гастроном – продукты обычно он покупал – но какая-то усатая толстая старуха нахально влезла перед ним в очередь, продавщица наорала на него, что чек не в тот отдел, он совсем расстроился, сдал чек в кассу и ушел.
А зашел он в винный магазин на углу Герцена, выпил залпом два стакана вермута, подавляя гадкое чувство, и пешком, не торопясь, зашагал к себе на Петроградскую.
Медленно поднялся он по истертой лестнице на пятый этаж. Тихонько открыл тугую дверь. На кухне соседка Нина Александровна жарила какую-то чадящую рыбу. Она тут же зашевелила чутким носом, уставила на Чижикова круглые злые глаза болонки.
– Пьяный явился, – нехорошим голосом констатировала Нина Александровна.
– Ну, что вы. – Чижиков заискивающе улыбнулся, старательно вытирая ноги.
– Нарезался, милок! – наращивала Нина Александровна. – Вот так и живешь в одной квартире с алкоголиками! Ночами, понимаешь, курит, топает в коридоре, кашляет под дверью, а днем пьет!
– Молчать!! – белогвардейски гаркнул Чижиков, меняя цвета лица, как светофор.
Глюкнула Нина Александровна, забилась в угол, тряся крашеными кудельками. Победно топая, Чижиков прошествовал к своей комнате по узкому коридору.
– Ах ты паразит! – взбеленилась Нина Александровна вслед. – Я к участковому пойду, я квартуполномоченная, я тебя выселю отсюдова, пьяная морда!
– Расстреляю! – Чижиков запустил в нее резиновым сапогом и вошел в комнату.
Фамилия Нины Александровны была – Чижова, и Чижикова этот факт приводил в бешенство.
В комнате Ильюшка, сынок, готовил уроки. Блестели очки в свете настольной лампы, топорщились красные уши. Остался, бедолага, во втором классе на второй год. Эх, ушастенький-очкастенький ты мой. Чижиков подошел к сыну, погладил по голове.
– Учись, сынок, учись. Перейдешь в третий класс – велосипед куплю, как обещал.
– «Орленок»?
– «Орленок».
Сын поковырял в носу. Доверчиво прижался к Чижикову.
– Пап, а когда мы переедем на новую квартиру?
– Скоро, Ильюшка. Совсем уже скоро очередь подойдет – и переедем.
– Через год?
– Примерно.
– Это же так долго – год!
– Ты и не заметишь, как пройдет. – Чижиков похлопал сына по плечику. – Весна, лето, осень – и все.
– Па-ап, а мы поедем летом на юг? Толька Шпаков ездил, говорит – так здорово.
– Поедем, – решил Чижиков. – Обязательно поедем.
Да, подумал он, возьмем и поедем.
– Есть хочешь? – спросил он.
– Ага.
– Сейчас я чего-нибудь нам сварганю.
Эх, а замечательно было бы пожить в той лесной избушке! И с сыном вдвоем можно…
Жена пришла только в девять часов, когда они на пару смотрели телевизор: бухгалтер, что ее так задерживают?
– Так, – сказала жена. – Телевизор смотрят, а посуда грязная на столе стоит.
– Ну, Эля, – примирительно забурчал Чижиков. – Сейчас я помою. Ну, не
волнуйся.
– Еле ноги домой приносишь, а тут грязь, опять впрягайся. Да что я вам, лошадь, что ли?
Ильюшка сжался и опустил глаза в пол.
– Через месяц кооперативный дом сдают, – мстительно сообщила Элеонора. – Хомяковы переезжают.
– Что ж поделать, если у нас нет денег на кооператив? – рассудительно сказал Чижиков. – Скоро получим по городской очереди.
– Твое скоро… – тяжело сказала она. – Другие зарабатывают. На Север вербуются, на целину. Вон Танькин муж полторы тысячи привез за лето – строили что-то под Тюменью. А ты разве мужчина? Одно название…
– Ну, Элечка, – пытался Чижиков пойти на мировую. – Вот все-таки сапоги итальянские купили тебе осенью. Шуба, опять же…
Элеонора осеклась, отвела взгляд. Лицо ее пошло пятнами.
– Дурак, – с ненавистью процедила она.
– Наверное, – вздохнул Чижиков и пошел на кухню мыть посуду.
Перед сном жена вздрогнула и отстранилась, когда он приблизился; груди ее просвечивали под голубым нейлоновым пеньюаром. Чижиков безропотно поставил себе раскладушку между столом и телевизором.
Ночью он долго курил в коридоре, стряхивал пепел в щербатое блюдечко. Все чудилась избушка, запах тайги, студеный быстрый ручей, клики гусей в
вышине… Наваждение – аж горло перехватило, голова закружилась. Опершись рукой о стену, он почувствовал что-то округлое, сжал машинально; отнял руку, взглянул. В руке лежал непонятный фрукт.
Чижиков понюхал его. Фрукт пах затхлостью и клеем. На ощупь был шершавый, как картон, и легкий. Он сжал его сильнее. Фрукт слегка продавился, но соку не было. Чижиков попробовал куснуть его. Противно, опять же вроде картона.
Хм. Он всунул фрукт обратно в стену. Тот повис отдельно от грозди, черенок торчал в сторону. Чижиков пристроил его поаккуратней… Потом с интересом стал манипулировать.
Откинув голову и скрестив руки на груди, эдакий художник у мольберта, он прицелился взглядом в дверь Нины Александровны – и принялся за дело. Из фруктов выложил холмик с могильным крестом, из разломанных гроздей составил короткую малоприличную эпитафию. Оценил творческим оком свое произведение, подмигнул, покурил, посоображал кое-что. И довольный отправился спать.
Улегся он шумно, не заботясь, что визжала и дренькала хлипкая раскладушка.
На работу Чижиков с утра не пошел – все равно ведь. Вместо этого он, припоминая, листал старые записные книжки, отыскал телефон одноклассника, ставшего сравнительно известным в городе художником, и напросился в гости.
Художник трудился на верхнем этаже старого дома по улице Черняховского. Свет проходил в косой стеклянный потолок, олифой пахло и пылью, инвентарь художнический разнообразный повсюду валялся.
– А-а!.. – встретил он Чижикова, подавая белую длиннопалую руку с блестящими ногтями. Рука настоящего художника, с уважением отметил Чижиков, пожимая ее.
– Добрый день, – дипломатично поздоровался он, не зная, на «вы» быть или на «ты».
– Здорово, Кешка, старик, – душевно сказал художник и заулыбался. – Рад тебе, рад. Так, знаешь, приятно, когда через двадцать лет школьные друзья о себе напоминают.
– Я тоже, – сказал Чижиков, – я здорово рад, Володя, – и еще раз с чувством потряс руку.
– Значит, за встречу. – Художник достал из скрипучего шкафчика початую бутылку коньяка, сгреб тюбики и краски с края стола, обтер стаканы длинным пальцем. В черном халате, из-под которого виднелись широкие отутюженные брюки и замшевые туфли, он был очень импозантен.
– Со свиданьицем, – пропустили.
Художник пододвинул ему сигареты в пачке с верблюдом, щелкнул диковинной зажигалкой:
– Как живешь-то, рассказывай.
– Нормально, – сказал Чижиков. – Квартиру скоро должен получить.
– Это хорошо, – одобрил художник. – А мне вот, понимаешь, все приличную мастерскую не пробить. Бездари разные лезут вперед, а ты сиди тут в трущобе…
– Он закрутил головой, завздыхал.
– Женат? – осведомился.
– Женат… Уж десять лет.
– Ну-у? – восхитился художник. – Молодец! И дети есть?
– Сын, – сказал Чижиков. – Во второй класс ходит.
– Молодчага! А у меня вот нет пока, вроде, – хохотнул.
Чижиков заерзал.
– Так что у тебя за дело-то, выкладывай, – разрешил художник.
Не зная, как приступить, Чижиков огляделся. Подошел к мольберту. Солнце добросовестно освещало праздничными лучами уходящий вдаль сад. На переднем плане нарядная колхозница, стоя на лесенке, собирала с дерева персики.
– Гляди, – прошептал он…
И вытащил лесенку.
Дородная поселянка висела в воздухе. Лесенка постояла рядом с мольбертом и сама собой с треском упала.
– А? – торжествующе спросил Чижиков. Сорвал персик и положил на стол.
– Нет, – сказал художник, – так плохо. Мне не нравится. Тоже мне сюрреализм, ни то ни се.
Он машинально откусил персик.
– Экая дрянь! – сплюнул, поморщившись. – Синий какой-то внутри, – швырнул он пакостный плод в угол. – Так и отравиться можно.
– Тебя ничего не удивляет? – опешил Чижиков.
– О чем ты? А-а… – Художник снисходительно усмехнулся. – У нас, брат, в изобразительном искусстве, – покровительственно объяснил он, – такие есть сейчас мастаки! такие шарлатаны!.. Ты не подумай, я не о тебе, – спохватился он, – я вообще… Давай-ка еще по коньячку.
Озадаченный Чижиков выпил.
– Ты наведывайся почаще, – пригласил художник, – я тебе такого порасскажу!..
Вот так так, размышлял Чижиков, спускаясь по лестнице. Вот ты незадача… С кем бы мне потолковать обстоятельней?..
На следующий день он тем же манером отправился к Гришке Раскину, с которым в пятом классе за одной партой сидел. Позже Гришка стал копаться в вузовских учебниках, выступать на всяких олимпиадах, очками обзавелся, времени не хватало ему всегда, и их дружба помалу иссякла.
Гришка работал в университетском НИИ физики, занимался проблемами флуоресценции и дописывал докторскую диссертацию.
Помяв Чижикова жесткими руками альпиниста – каждое лето Гришка уезжал на Памир, был даже, говорят, мастером спорта по скалолазанию, – он потащил его куда-то наверх по узким крутым лесенкам с железными перилами и вволок в маленькую комнатушку.
Чижиков уселся в закутке на обычный канцелярский стул и разочарованно огляделся.
– Что, – хмыкнул Гришка, – не похоже на лабораторию физика в кино?
– Да вообще-то я иначе себе все представлял, – сознался Чижиков.
Стены каморки были выкрашены зеленой масляной краской, точь-в-точь как у них в туалете. Черный громоздкий агрегат топорщился кустами замысловатых деталей, занимая почти все жизненное пространство. В углу на откидном столике лежала конторская книга да два стула стояли.
– Ничего, – мечтательно потянулся Гришка, – осенью устроюсь основательней. И внутренне, и экипировался, так сказать.
– Я тут, похоже, одну штуку случайно открыл, – произнес он едва смущаясь отрепетированную фразу и вынул из бумажника открытку. Брильянтовая капля росы красиво лучилась на тугом хрупком лепестке лилии.
– Смотри внимательно, – попросил он. Гришка уселся поудобнее и стал внимательно смотреть.
Чижиков осторожно сунул в открытку два пальца. Хрустнул переломленный стебель. Желтая лилия мелко подрагивала в его руке. Росинка стекла в чашечку. На открытке остался размытый фон.
– За-ба-вно, – изрек Гришка. Повертел открытку, посмотрел на свет, пощупал. – За-ба-вно. Слушай, а как ты это делаешь?
– Просто, – сказал Чижиков. – Беру и делаю. Сам не знаю как. Вот так.
Он взял открытку и приладил лилию на место. Теперь на лепестке не было капли росы.
– И давно? – спросил Гришка с интересом.
– Два дня. Ночью, понимаешь, я курил в коридоре…
– Квазиполигравитационный три-эль-фита-переход в минус-эн-квадрат-плоскость, – забубнил Гришка, сведя глаза к переносице. Может, он другое что сказал, Чижиков все равно ни черта не понял.
– Слушай, Кеш, – потеребил Гришка, косясь на часы, Чижикова за рукав. – Я, ты извини, срочно должен в подвал бежать, там сейчас опыт пойдет. А тебе с этим надо в пятую лабораторию, к Аристиду Прокопьевичу, скажи – от меня. Как пройти, я объясню.
Он выдрал из конторской книги лист и начеркал китайскую головоломку, закончив ее крестиком.
– Сначала здесь, а после сюда и сюда, ясно, да? Вечером позвони мне, ты связи со мной не теряй.