Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Честь по чести. Матрос кричит: «Шпрехен зи дойч?!» Помощник не понимает. Матрос: «Парле ву франсе?!» Один черт. Матрос перебирает еще двадцать языков. Наконец орет: «Ду ю спик инглиш?!» Старший помощник отвечает: «Йес! Йес!» Матрос ему: «Вот я и говорю, на черта ж вы мой плотик переехали?!»

Витя захохотал.

Костер совсем догорел. Угли мерцали. Над лесом показалось желтое зарево. Выползала луна.

— А еще? — сказал Витя, досмеявшись.

— Все. Надо спать идти.

— Ну еще оди-и-ин, — простонал он. — Один только! А?

— Ты чего? — злобно спросил я. — Сдурел?!

— Ну один расскажи — и все!

Я посмотрел на него в упор. Было темно, и я почти ничего не увидел — так, белая блямба лица.

Он был просто невыносим. Сначала испортил нам пинг-понг. Играли на вылет, поэтому кто еще хотел, мог играть только с Витей. А с ним играть было невозможно. Два нормально играющих человека производят шариком именно такие звуки: пинг! — на одной стороне стола, понг! — на другой. И опять: пинг! И тут же: понг! Болельщики сидят по сторонам, ожидая своей очереди, лузгают семечки и вертят головами: туда-сюда, туда-сюда. Чем дольше, тем лучше, потому что смысл пинг-понга (в отличие от настольного тенниса) заключается в том, чтобы продлить удовольствие. Пинг-понг. Пенг-панг. Пунг-пинг. Упал.

Чья подача?

А Витя что? А Витя взял ракетку и сделал так: фью! Потом с другой стороны: фью! Потом быстро-быстро попрыгал на одном месте, как резиновый заяц: брым-брым-брым-брым! Потом спросил: «Ну что, погнали?»

Никакого пинг-понга с ним не получалось. Витя резал из любого положения. Причем так, что невесомый мяч летел с гулом, как пушечное ядро, а при ударе о стол чуть не разлетался вдребезги. Витя приговаривал: «Вот так, ёксель-моксель. Вот так, ёксель-моксель!..»

— Ну только один! — снова попросил он. — Один только!

Угли прощально вспыхивали.

— Плывет по морю матрос на плотике, — сказал я.

Разумеется, с моей стороны это была просто шутка. Я думал, он скажет: «Да ладно, ты что! Сбрендил?» Тогда мы загасим угли чайными опивками и пойдем спать.

Витя поторопил:

— Ну?

— Лайнер, — тупо сказал я. — Лайнер на него налетел. Плотик пополам.

Стоило мне замолкнуть, как он нетерпеливо нукал.

— Матрос за бревно схватился. Болтается на волне кое-как…

— Ну?

— На палубу вышел капитан. В белом кителе. В фуражке с крабом.

Смотрит — матрос.

Каждая следующая моя фраза звучала все тверже.

— А матрос кричит снизу: «Парле ву франсе?»

— Ну?

— «Шпрехен зи дойч?» Потом еще по-испански.

Витя напряженно молчал.

— По-итальянски, по-шведски. Не знаю. По-аргентински.

— Ну?

— В конце концов: «Ду ю спик инглиш?» Капитан ему в ответ: «Йес! Йес!»

Он заерзал.

— «Я и говорю: на кой ляд же вы мой плотик разбомбили?» — раздраженно закончил я.

— А-а-а! — разочарованно протянул Витя. — Ты мне этот анекдот уже рассказывал!..

Краешек луны показался над лесом, и тут же посветлело.

Армяне

Всякий, кто касался теории машин и механизмов, знает, что этот предмет не сложен, однако требует некоторой систематичности. Каковую трудно проявить на третьем курсе по причине любви и портвейна.

Экзамен принимал некто Гайк Ашотович Атанесянц, доцент.

Я стоял в коридоре, пролистывая напоследок учебник. Он был слишком толст, чтобы надеяться на тройку. Два балла в ведомости грозили большими осложнениями.

— Ну как? — спросил Мамука Анджапаридзе, грузин родом из Махачкалы.

— Может, проскочим? — предположил я.

Он безнадежно махнул рукой и саркастически усмехнулся:

— Ага, проскочим… Ты что, армян не знаешь?

Я пожал плечами. Откуда мне было так уж их знать? Я вырос среди таджиков (см.).

— Это тако-о-о-ой народец, — протянул Мамука. — С ними на одном поле лучше не садись. Неприятные людишки… Да что говорить!..

Я снова пожал плечами. Сказать мне было нечего.

— Вон, на Атанесянца посмотри! — воззвал Мамука к моему здравомыслию. — Что? Скажешь, приятный человек?

Кривить душой насчет приятности Атанесянца не хотелось. С другой стороны, точно так же был неприятен мне и его коллега — Сергей

Степанович Соловьев. Да и вся их кафедра, по чести сказать, была мне категорически неприятна.

— Кто его знает, — вздохнул я.

— А вредные, вредные! — воскликнул Мамука. — Хлебом не корми — дай какую-нибудь гадость сделать. Матери родной не пожалеют! Брат — и брата давай! Отцу стакана воды не принесут!

— Да ладно, — сказал я. — Прямо уж…

— Вот сейчас увидишь! — пригрозил Мамука. — Помяни потом мое слово!

Я взял билет и сразу понял, что дело швах.

Сев за стол, я осознал, что оно даже хуже, чем мне показалось сначала.

Но первым сдался Мамука.

Он смял свой лист, прошаркал к Атанесянцу и грубо сказал:

— Ладно, пишите два балла! Чего там!

Атанесянц внимательно посмотрел на него сквозь толстые очки:

— Почему два балла, Анджапаридзе? Не знаете?

— Не знаю, — с вызовом ответил Мамука.

— Что мне с вами делать, ребятки, — вздохнул Атанесянц.

Раскрыл блокнот. Полистал, держа карандаш указочкой.

— Четырнадцатого приходите. Подготовитесь?

— Четырнадцатого? — переспросил Мамука. — Подготовлюсь, Гайк Ашотович!

— Вот и сдадите с промысловиками. — Атанесянц протянул ему незапятнанную зачетку. — Только не отлынивайте, Анджапаридзе.

Вдохновленный его примером, я тоже поднялся. И моя графа в ведомости осталась чистой. А значит, шансы на стипендию оставались.

Через двадцать минут мы с Мамукой стояли за мокрым столом пивбара.

— Народец, конечно, неяркий, — говорил Мамука. — Тот еще народец…

Но не все так просто! — воскликнул он. — Ведь попадаются и древние княжеские роды… понимаешь?.. Одно дело — Атанесян. Простой армянский плебей. Что с него взять? Мать продаст, отца зарежет… а-а-а!

Мамука отодвинул пустую кружку и протянул руку к полной.

— Совсем другое — Атанесянц! «Цэ»! Понимаешь? «Цэ»! Древний род!

Князья! Это же совсем другое дело. Как можно сравнивать? Ежу понятно. «Цэ»! Вот в чем фокус. Это тебе не какая-нибудь деревенщина. Да я как только услышу такую фамилию, сразу скажу — благородный человек. Он почти что и не армянин! Он фактически грузин, если «цэ» на конце! Естественно. Я тебе скажу: там ведь все напутано. Грузинские князья брали в наложницы армянских девушек. Но и наоборот: армянские плебеи брали в жены грузинских князей!

— Княжон, — поправил я.

— Ну да. Так что кровь-то в нем наша, грузинская, — закончил Мамука.

— Еще по паре?

Четырнадцатого мы снова встретились в коридоре. Мой напарник выглядел усталым. Приехал его двоюродный брат, и прошедшие три дня

Мамука был вынужден оказывать ему уважение.

— Восемь ресторанов, — горделиво сказал он, легонько икнув. -

Внуковский не считаю. Там не сидели, нет. Так просто, знаешь, два раза за водкой ездили.

Еще через час мне кое-как удалось воссоздать устройство планетарной передачи. Доцент Атанесянц, грустно посмотрев и соболезнующе покачав головой, все же вписал в зачетку вожделенное «удовл.».

Когда вышел мой приятель, на его красивом бледном лице красками горя и отчаяния было написано, что Мамука не сумел удовлетворить любознательность доцента.

— Ай! — воскликнул он, воздевая руки. — Что я тебе говорил!

И произнес краткую речь, которую я опускаю по причине ее совершенной нецензурности.

Когда мы закурили, я сказал:

— Что делать… Ладно, после практики пересдашь. Теперь взрывное дело бы не завалить.

Взрывное дело читал доцент Дзауров.

— Да уж, — ответил Мамука, страдальчески морщась. — Еще это чертово взрывное дело…

И, помолчав, с горечью добавил:

— Знаю я этих осетин (см.)!..

Атлантида

Однажды загудела земля, предвещая дрожь и конвульсии; страшной судорогой свело ее косное тело, стало оно колоться, и раскаленная магма поперла из трещин. Скоро прогнулась казавшаяся столь незыблемой материковая плита, превращаясь в глубокую чашу исторической геосинклинали (см. Каротаж), — и нахлынули в котловину волны времени. Камнекрушащими потоками врывались они на площади, ломая деревья и стены, с душемертвящим ревом катились по улицам… Похватав что попадя, в ужасе бежали от них несчастные жители града обреченного, — но разве можно ускользнуть от посланцев такой стихии?.. Пенные волны истории догоняли беглецов: то одного за другим, а то и целую толпу; обрушивалась на их смятенные головы украшенная белым буруном лапа вала и, растерзав податливое прошлое, бросала очередное вывернутое душой наизнанку тело корчиться на холодном песке дальних прибрежий…

Когда зыби, с разных сторон накатив и заполнив чашу, схлестнулись друг с другом, порождая бурнокипящие смертонесущие воронки пучин, на прыщущую брызгами поверхность мало-помалу утихающих вод всплыло все, что осталось: кочан подгнившей капусты, полтора кило желтой моркови, пара засаленных тюбетеек, несколько мутных фотографий и конвертов (совсем бесполезных, поскольку влага жадно слизывала с них расплывающиеся буквы) и прочий вовсе уж несущественный сор. А казан, капкир (см. Зиё), стеклянная поллитровка хлопкового масла, ура-тюбинский нож из честной «волговской» рессоры и все-все-все остальное навечно осталось на дне…

Короче говоря, города, в котором я появился на свет, самого уж давно нет на белом свете.



Голос наш тих — это плещет волна,
Слышишь, как бьется и шепчет она:
Больше уж вы не увидите солнца -
Солнцем вы все насладились сполна.





Сравнивай нас с голубыми глазами,
Мы не водою покрыты — слезами.
Что там на дне, под волной голубою? -
Господи, мы уж не помним и сами!..





Здесь не взойдет больше память о предках
Маками в поле и птицы на ветках
Не запоют, призывая на волю
Кекликов (см.) в их разукрашенных клетках.





Плавают молча холодные рыбы
Там, где влюбленных мы прятать могли бы.
Где они все? — их мечты и волненья
Стаей форелей забились под глыбы…



Мой друг думал, что пишет жалобу от имени кишлаков, оставшихся под водами Нурекского моря.

Мог ли он знать, что речь в этих стихах (см.) идет о другом, о совсем другом?..

Бог

Ежу понятно, что ни на один из вопросов, касающихся смысла или цели жизни, невозможно ответить в терминах самой жизни — то есть не прибегая к понятиям, выходящим за ее пределы.

Тому, кто хочет, чтобы его жизнь имела цель и смысл более значительные, чем просто поддержание существования и развития вида, не обойтись без помощи Бога.

В Бога можно просто тихо верить. А можно наводить порядок в умах, прибегая хоть к четырем доказательствам бытия Божия, хоть к теореме

Геделя о неполноте.

Мне всегда казалось, что Бог — это та черная неизвестность, что окружает человека. В которую он летит безоглядно, как мотоциклист в тумане, и не знает, в какой момент его размажет о бетонную стену.

По-моему, этого достаточно.

Идея же, будто мы есть любимейшее Его творение, на мой взгляд, не выдерживает никакой критики. Нет, ну в самом деле, зачем Ему, при

Его могуществе, мы могли понадобиться? Во-первых, следить за всей этой земной суматохой необыкновенно хлопотно. Во-вторых, для удовольствия, связанного с любованием плодами собственного труда, Он мог бы создать и что-нибудь более привлекательное.

Я думаю, что если мы и нужны Богу, то лишь как промежуточное звено.

Должно быть, Он все-таки не всесилен. Ну не может Он создать такой камень, какой Сам не мог бы поднять!

Поэтому Ему пришлось заняться людьми — чтобы достичь какой-то более удаленной цели через наше посредство.

Если Он и смотрит за нами, то исключительно как биолог, следящий за развитием в пробирке нужного ему штамма: когда жизнедеятельность микроба оставит след в виде искомого лекарства, использованная пробирка будет тщательно вымыта и высушена, и Он об этом штамме уже никогда не вспомнит.

А если мне скажут, что я оперирую слишком человеческими понятиями — в том смысле, что человеческие понятия могут нести на себе лишь тень

Божеских, человеку совершенно неясных, — я отвечу, что нечего и толковать о том, что никогда не может быть понято.

Богачи

Людские представления о богатстве очень разнятся.

Однажды я своими ушами слышал, как некий ханыга, шагая от дверей заледенелого пивбара разлива февраля одна тысяча девятьсот восемьдесят четвертого года к столику, за которым его насупленные кореша сосали кислое пиво «Колос» под соленые сушки (см. Грузины), с надеждой воззвал к ним:

— Ну что, богачи! Сгоношим на бутылку!..

В детстве быть богатым — это значило иметь одиннадцать копеек, чтобы по дороге из школы купить желтый зубчатый коржик на прилавке возле

Дома колхозника. Отец утверждал, что их пекут специально для изжоги.

Я был иного мнения, но, так или иначе, денег мне на них никогда не полагалось.

Зелень еще свежая, лаковая. А зато штаны уже короткие, и утренний воздух холодит колени. Говорили, будет дождь… но дождя нет!

Долгое движение с беспрестанными остановками. Мужчины дымят папиросами, женщины благоухают духами… Все разряженные, веселые.

Щелкают фотоаппараты. Те, кого снимают, собираются гурьбой, ненадолго замораживают улыбки, а потом снова смеются и шумят. У детей в руках шары и флажки. Солнце слепит, процессия то движется, то замирает…

Но площадь все ближе! Уже доносится гулкий радиоголос и ответный рев толпы!

— Го-го-го! Го-го-го! — а в ответ:

— Р-р-р-р-ра-а-а-а-а-ррр-а-а-а-а-ррр-а-а-а-а!..

Все ближе, ближе! Видны верхушки трибун — вот же они, вот! Красные флаги поднимаются! Транспаранты с надписями «Миру — Май!» перестают пьяно шататься.

— Ура, товарищи!.. Ура-а-а-а-а-ррр-а-а-а-а-ррр-а-а-а-а!..

Сердце стучит чаще. Хочется видеть все, все! Самых маленьких отцы — те, у которых в руках нет ни транспарантов, ни знамен, — сажают на закорки. Но я большой! Я просто встаю на цыпочки и тяну шею. Вот они!

— О-о-ощадь ает-ает!.. щало-о-о-онна… ает-ает-ает!.. ститутона щодалонна онаута!.. онаута металлута тутаталов!..

Р-р-р-ра-а-а-авствуют ветские!.. австуют ветские!.. металлурги!.. урки!.. урки!.. урки!.. Ура-а-а-а-а-ррр-а-а-а-а-ррр-а-а-а-а!..

Люди на трибуне улыбаются толстыми лицами и ответно машут мне руками.

— Ура-а-а-а-а-ррр-а-а-а-а-ррр-а-а-а-а!!! — кричу я вместе со всеми — со всеми!!! вместе!!! — так, что темнеет в глазах. -

Ура-а-а-а-а-ррр-а-а-а-а-ррр-а-а-а-а!!!

Еще десять, еще двадцать быстрых шагов единым фронтом, единым телом — и вдруг все кончается, распадается… вянут знамена, падают и исчезают где-то транспаранты… распавшись на составляющие, толпа растекается по широкому проспекту… под ногами россыпь зеленых и красных резинок лопнувших шаров, поломанных флажков, затоптанных бантиков… тянет сладкой вонью шашлычного огня… ноги гудят… над головой лаковая юная зелень чинар и голубизна ясного неба!.. сегодня есть одиннадцать копеек!.. можно отстать от родителей и купить коржик!.. и давиться его пресной рассыпчатой мякотью!.. и запивать лимонадом!..

А потом прямым ходом — к бабушке! За праздничный, за богатый стол: холодец, рыба под маринадом, «ростовская» колбаса!

«Ростовская» — это был второй после коржика символ богатства, неподдельная примета зажиточности. «Надо достать «ростовскую»… ты достала «ростовскую»?.. говорят, была «ростовская»… мне обещали две палки «ростовской»… в горкоме дают «ростовскую»!..» Вопрос жизни, вопрос чести и совести — достать «ростовскую» или не достать.

Праздника без «ростовской» — не бывает!

Я ходил на демонстрации когда с отцом, а когда и с мамой. Витюшу Баранова всегда брал отец.

Потому что мать Витюши была в эти дни занята именно тем, что стояла на трибуне. Она улыбалась и махала нам рукой.

Мать Витюши Баранова была партийным работником и носила строгие черно-белые костюмы. Подчеркнуто прямые линии были призваны уничтожить саму идею изобилия и роскоши непосредственно в зародыше.

Разумеется, этот наивный камуфляж никого не мог ввести в заблуждение. Всем было известно, что Барановы — богачи.

Именно поэтому у Барановых всегда водилась «ростовская». Всегда!

Появление «ростовской» из холодильника в будний, ничем не отмеченный простой черномясый календарный день лично меня (то есть пионера в коротких синих штанах и красном галстуке из-под воротника белой рубашки) необыкновенно приятно ошеломляло… Приятно? Пожалуй, нет: неприятно. Кой, к черту, приятно! Я стеснялся в будни есть «ростовскую»! К тому же поедание этой проклятой «ростовской» в будни являлось профанацией праздника!

Теперь-то я понимаю, что на взгляд стороннего наблюдателя, не склонного мерить уровень материального положения с помощью коржика или палки «ростовской», все мы — и Барановы, и Карахановы, и Климченко, и Меламеды, и Ткачевские, и Курбаковы — пребывали на одном уровне нищеты. Но в ту пору не было сомнений, что Курбаковы все-таки значительно беднее Ткачевских. И это несмотря на то, что наличие или отсутствие известных материальных возможностей определялось вовсе не бедностью или богатством, а справедливостью.

Справедливость же не может быть плохой — в отличие от богатства и бедности, всегда несправедливых.

Мамаша Баранова стояла на трибуне в строгом черно-белом костюме, улыбаясь и маша, и динамики надрывались над ее гладко причесанной головой:

— Свобода раводаенствоода енствобратодаство енство атство!!!

Она махала нам рукой, на пальцах которой не было ничего, кроме обручального кольца, какое может позволить себе даже самый скромный партийный работник, и только я во всей толпе знал, какая есть у нее шкатулка, — хвастунишка Баранов тайком показывал.

Партия платила ей за то, что всю жизнь и все силы она отдавала борьбе за освобождение человечества, неустанно сражаясь за свободу, равенство и братство, и поэтому было справедливо, что в этой большой черной шкатулке сияющее золото браслетов и колец причудливо мешалось с калейдоскопическим сверканьицем мелких бриллиантов.

Ботинки

То, что ноги должны быть в тепле, известно всем. Размышляя над проблемой приобретения зимних ботинок, я прислушивался к мнениям, высказываемым бывалыми ходоками. Большая часть рекомендаций сводилась к тому, что зимние ботинки ни в коем случае не должны быть малы. Более того, они не должны быть даже нисколечко тесны — ибо только в больших, просторных ботинках, могущих быть оснащенными толстыми войлочными стельками (а то и не одной), нога чувствует себя именно как веселый скворец в умелой руке птицелова — недостаточно свободно, чтобы улететь, но и не так тесно, чтобы задохнуться.

Оценивая полученную информацию и размышляя, я стал склоняться к тому, чтобы приобрести ботинки больше не на размер, как раньше собирался, а на два. Потому что знал за собой странную склонность обзаводиться именно тесной обувью. Доходило до смешного: однажды я купил румынские желтые туфли с рантом и стальными пряжками, в которых едва уковылял из магазина, а на другой день был вынужден приехать босиком на такси, чтобы обменять на более подходящие.

Точку поставил Палыч (см.). Он сказал:

— Не дури. Зимние ботинки должны быть просторными. Стелечку, шерстяной носочек — да тебе в таких сам черт не брат!.. Ты какой носишь? Сорок третий? Тогда бери сорок седьмой — не ошибешься!

Так я и сделал — и не прогадал.

Меховое нутро этих замечательных образцов обувной промышленности, добротность которых и поныне еще наводит на мысли о вечности (см.), было дополнено мною толстыми войлочными стельками и шерстяными носками.

Я добился желаемого эффекта: ступня пела, как соловей, и шагал я легко и твердо, чуть только не пританцовывая.

Правда, вскоре мех стал приминаться. Пространство высвобождалось, и на следующий день мне пришлось купить вторые стельки. Нечего и говорить, что я выбрал те, что посолидней.

Днем позже я завел третьи (на всякий случай заказав старухе, что торговала ими у метро, еще пару-другую) и надел дополнительный комплект шерстяных носков. Это почти избавило меня от того чмоканья и хлюпанья, что в последнее время возникало при ходьбе. Впрочем, что стоили эти мелкие неудобства по сравнению с испуганным хрустом бессильного снега и божественным ощущением сухого тепла?

Еще через пару дней я обратил внимание на следующее. Всегда прежде я считал шаги парами — левой, правой, ать-два. Теперь характер ходьбы переменился, явно сместившись в сторону многоступенчатости: первая пара шагов происходила внутри ботинок, а лишь вторая — вместе с ними. Может быть, со стороны моя четырехтактная ходьба выглядела несколько странно. Но, друзья, ведь мы — не балерины. Это пусть они прыгают на пуантах. Для нас главное — чтобы ноги не мерзли.

И вообще, решить эту проблему оказалось проще простого. Хватило каких-то двух с половиной пачек ваты. Я плотно набил ею нутро мысков, и все встало на свои места.

Я блаженствовал. Когда жена решила выбросить почти новое байковое одеяло, я порезал его на куски и выстелил днища мягкими лоскутами.

Когда она заявила, что диванные подушки тоже пришли в негодность, я и их пустил в дело.

Теперь Палыч собирается переезжать и намекает, что не потащит на новую квартиру ни старую тахту, ни драные половики. Думаю, все это мне пригодится. Не нужно излишеств, но самое необходимое должно быть под рукой.

В общем, друзья, главное — это чтобы ноги были в тепле.

Буквы

Знакомство с любой письменностью показывает, что она чрезвычайно избыточна. Например, насколько лаконичнее и красивее устная речь немецкого языка по сравнению с тем нагромождением знаков, что передают ее на бумаге.

Русский язык в этом отношении устроен сравнительно экономно. Реформа правописания (декрет СНК от 10 октября 1918 г.), отменившая «еры» и прочие ненужные буквы, была как нельзя более своевременна и уместна.

Она создала предпосылки для возможного ускорения процесса обучения (приблизительно на 10 процентов), упростила производство литер, выведя из оборота несколько бесполезных литейных форм, и позволила сократить количество бумаги, потребной для напечатания верных в политическом отношении книг.

Однако на пути разумного упрощения русской письменности сделано, конечно же, далеко не все.

Так, например, совсем не обязательно иметь такое количество знаков для передачи гласных звуков. В частности, буква «э» представляется совершенно бесполезной. Ее роль с тем же успехом может исполнить буква «е». Какая, в сущности, разница, как писать — «элемент» или «елемент»? Никакой. И в этом легко убедиться на нескольких простых примерах.

Возьмем слово «пионер». Написание диктует произношение через «е», однако многие (особенно люди старшего поколения) произносят его через «э» оборотное — «пионэр». Заметим, что это совершенно не препятствует пониманию. Еще более показателен пример слова «дельта».

Написание снова предполагает «е», однако всякий сколько-нибудь образованный человек произносит его именно через «э» оборотное - «дэльта».

Рассмотрение этих (и, при необходимости, множества других) примеров с несомненностью доказывает, что буква «э» лишь бесполезно занимает место в алфавите, отвлекая внимание и силы, необходимые для запоминания как ее самой, так и тех немногочисленных случаев, когда она используется на письме.

Говоря общо, человек руководствуется не тем, что написано (см. предыдущие примеры), а собственной привычкой в отношении знакомого ему слова. Стоит лишь преодолеть выкованный веками предрассудочный взгляд на русскую письменность, как становится понятно, что для целей передачи смысла можно пользоваться гораздо более экономным (а значит, и функциональным) алфавитом. Нетрудно заметить, что, по большому счету, принципиального различия нет не только между «е» и «э», но также и между «е» и «и», «а» и «о» и даже «о» и «у». Какие бы гласные ни использовались на письме (пусть даже случайным образом), все равно читающий в подавляющем количестве случаев верно истолкует читаемое.

Исключений из этого правила так мало, что можно вовсе не брать их в расчет. Например, какая разница между словами «самолет», «самалот», «сомулет», «семелет», «сумулут» и «симилит»? Для целей понимания — практически никакой, потому что понимание того или иного слова диктуется контекстом (вспомните слова «ключ» — родник и «ключ» — приспособление для отпирания замка), а в контексте фразы «Самалат апаздал на два часа» то, какими гласными огласована комбинация согласных «смлт», не имеет ровно никакого значения.

Это ценное заключение позволяет сделать еще один шаг к достижению максимальной простоты и экономности русской письменности.

Если не важно, какую именно гласную мы используем на письме, напрашивается вывод, что использование гласных в целом необязательно, а применение их в настоящее время есть лишь устарелый реликт прошлого, промежуточная ступень на пути к завоеванию простоты в передаче смысла.

Нет нужды подробно освещать (а тем более доказывать ее справедливость — настолько она очевидна) ту точку зрения, что генеральное упразднение гласных в русском языке приведет, во-первых, к значительной экономии бумаги, краски и времени, потребного для заучивания букв, и, во-вторых, к возрождению интереса к русской литературе и письменности, поскольку ничто так не привлекает чловека, как внутренняя грмоничность исслдуемого явлния. Не исклчено, что на првом этапе слдует, взмжно, ствить над сгласнми бквами (в сущнсти, единствнно и оствшмися в алфвте) какие-либо знки, пкзывающие, что за сгласнм звукм следует некий гласный, — как устроено, нпрмр, в прсидскм, врйском и мнгх дргх язкх. Днко н пслдщх тпх рфрм мжн ткзтс ткж т знкв глсвк, чт, нсмннн, смм плжтлнм брзм скжтся н рзвт взмжнстй рсскг зк.

Бурмастер

Был зимний вечер, в физиономию дул, как и положено, пронзительный ледяной ветер. В нескольких километрах от главной площади поселка

Кенкияк (см.) множество пятисотсвечовых ламп освещало громады тяжело ухающих парогенераторов, и оттого весь поселок был залит мертвенным отраженным светом, струящимся с хмурого неба.

Главная площадь поселка представляла собой громадный пустырь. Я жил с одной его стороны, а бурмастер Трофимов — с другой.

Надвинув шапку на глаза, опустив голову и закрываясь воротником, я миновал примерно полпути, когда увидел всадника.

Лошадь шла бодрой рысью и быстро приближалась.

В седле, сооруженном из каких-то тряпок, с веревочными подпругами, восседал казах (см.), одетый в рваный овчинный тулуп, также повязанный веревкой в качестве кушака. На башке криво сидела рваная меховая шапка, которую кроме как «треухом» никак было не назвать.

Штаны, судя по их цвету, форме и фактуре, тоже явились откуда-то из восемнадцатого века, из времен пугачевщины.

Я полагал, что он скачет с определенной целью, и замедлил шаг, чтобы мы смогли разминуться.

Каково же было мое изумление, когда оказалось, что его целью был я.

Метрах в трех он, радостно оскалясь, отчего его круглая, как сковорода, рожа стала окончательно зверской, поднял лошадь на дыбы.

Я шарахнулся.

— Ты чего?! — крикнул я. — Сдурел?

Он не отвечал. Может быть, он был слишком пьян, чтобы говорить. Так или иначе, он только скалился в ответ, гыкал и поворачивал лошадь то так, то этак, закрывая мне дорогу.

Одна из немногих мыслей, что в тот момент озарила мое смущенное сознание, — это схватить лошадь под уздцы. А дальше что? К тому же в правой руке пьяный наездник держал плетку — длинный жгут, вырезанный из автомобильной покрышки, на короткой деревянной ручке.

Так мы топтались минут пять. Я орал и бранился. Он — перекрывал мне дорогу, скалился, по-прежнему неопределенно гыкал и молчал.

Потом вдруг завизжал, огрел животное камчой, отчего оно снова встало на дыбы, и поскакал прочь. Копыта жестко звенели о мерзлую землю.

Я перевел дух и двинулся своей дорогой.

Через десять минут я сидел за столом в теплой комнате, пил чай со смородиновым вареньем и рассказывал бурмастеру Трофимову об этом странном происшествии.

— Ну и чего ты растерялся? — спросил Трофимов, усмехнувшись.

Я пожал плечами:

— А что мне было делать?

— Ты вот говоришь — под уздцы, — вздохнул он. — Это неправильно. Он тебя точно огрел бы пару раз по роже. Еще, чего доброго, и глаз бы вышиб. И сливай воду. Нет, не так.

— А как? — спросил я.

Он снова вздохнул, разминая железные кулаки.

— Я обычно как делаю?.. Хватаешь ее за морду обеими руками… — Он показал это страшное при его грабках объятие. — И крутишь! И валится она как миленькая! — Трофимов махнул рукой, запястье которой по ширине не отличалось от ладони. — А когда свалил, тут и делать нечего. По башке ему пару раз. И пенделя потом, чтобы бежал быстрее!..

Я посмотрел на собственное запястье и невольно вздохнул.

— А как еще? — строго спросил Трофимов. — С моими помбурами (см.) только так.

Он поднял чашку, несколько раз отхлебнул, а потом расстроенно закончил:

— У меня ведь все сидельцы.

Бутылит

Три водопроводных крана над одной раковиной можно увидеть только в городе Шевченко (см. Казахи). Из одного льется холодная соленая вода. Пить ее нельзя. Из другого — горячая соленая вода. Пить ее тоже нельзя. И лишь из третьего крана течет пресная. Точнее — опресненная. На атомной, между прочим, станции. Излишне говорить, что, как правило, более или менее действует лишь какой-нибудь один кран. Обычно это второй — с горько-соленой горячей влагой.

Город стоит на берегу Каспийского моря, на высоком обрыве. Обрыв — популярное место отдыха горожан и гостей города. И впрямь — даже в июле, когда марсианские пейзажи полуострова Мангышлак плавятся и текут в безмерно жарком воздухе пустыни, здесь под вечер над палящей бирюзой Каспия все-таки что-то шевелится: какое-то робкое дуновение… вот еще… потянуло, а?.. точно потянуло!.. и вот уже дует, дует!..

Мы сидели на этом обрыве, свесив ноги, и пили кислое пиво из теплых бутылок. Мы были не одни — сколь хватало глаз, точно так же сидели, свесив ноги, люди. И тоже что-то пили.

Метрах в тридцати под нами катило свои волны древнее Хазарское море.

Круто просоленные волны были тяжелы. У берега они сердито бычились, зло гнули вспененные шеи и жестко обрушивались на изумрудный пляж…

О, этот пляж! Он был фантастически красив на закате, этот пляж! Он звал к себе — правда, хотелось прыгнуть вниз! — и только мысль о том, что обратно уж вряд ли выберешься, кое-как меня останавливала.

— Стас, — сказал я, томясь невысказанностью. — Красиво-то как!..

А почему у вас тут галька зеленая?

Стас пожал плечами. Потом допил пиво и швырнул пустую бутылку.

Она беззвучно лопнула, ударившись с разлету о берег, и тут же исчезла в шумной пене накатившей волны.

— Минералогии (см. Роговая обманка) не знаешь, — ответил Стас. - Это же бутылит!.. Ну что, еще по одной?

Вечность

Зашел приятель. Посидели, поболтали.

— Все пишешь? — спрашивает.

Я пожал плечами: все пишу, мол (см. Писатели). Как видишь.

Он говорит:

— А зачем?

Я опять плечами пожимаю:

— В каком это смысле — зачем?

— Ну в таком, — настаивает он. — Зачем? Или — для чего?

— Как тебе сказать…

И правда, не знаю, что сказать.

Потом взял и брякнул — вроде как пошутил:

— Для вечности!

А он, собака такая, оживился, да еще как глумливо:

— Это что же это за издание такое — «Вечность»? В первый раз слышу!

«Науку и жизнь» знаю, «Столицу» знаю… «Согласие» вот еще есть такой журнал, «Новый мир», «Наш современник»… А «Вечность»?

Занятно! А какие там, позволь спросить, гонорарные ставки?

Вещи

Несомненно, когда я ухожу из дома, вещи продолжают жить своей жизнью. Ковер лежит на полу ничком, потерянно вытянувшись. Он не любит тишины, не выносит уединения. Ему, наоборот, нравится, когда я расхаживаю по нему со стаканом в руке — тогда он неслышно покряхтывает, блаженно расправляется: точь-в-точь как начальник в бане под пятками злого массажиста… Стоит книжный шкаф, строгий и собранный, будто часовой у ракетного склада. Этому, напротив, лафа.

При мне-то он не смеет и бровью повести — с утра до ночи топырит стеклянную грудь, деревянно держит прямые углы — хоть транспортир прикладывай. А теперь переводит дух, пошевеливая занемелыми членами, с едва слышным поскрипыванием переступает с ноги на ногу.

Но, конечно, веселее других ведут себя книги. Почуяв свободу, они начинают перешептываться. Их разноголосый бубнеж напоминает ропот статистов. Каждый том упрямо твердит свое, каждая книжица талдычит, что знает. «Гипостаз, гипостиль, гипосульфит», — настаивает одиннадцатый том энциклопедии (см.). «Паханг, пахари, Пахельбель,

Пахер!..» — пыхтит тридцать второй. Сочно причмокивая, кулинарная книга бормочет что-то о борщах и запеканках.

А кто громче всех? Ну конечно: копеечная книжулька, которую побрезгуешь пустить даже на подклейку переплета, дрянная брошюрешка, достойная лишь по безалаберности служить подставкой чайникам и сальным сковородкам, — так вот именно она, заглушая соседей, во весь свой дребезжащий голос трактует вопросы изготовления самогона в домашних условиях!..

Зачем посещать собрания людей, если можно обратиться к собранию книг? Эти тоже не слушают других — дай бог свое успеть сказать.

Вино

Отец мой был человеком весьма скрупулезным. Энциклопедия (см.) у него всегда была под рукой, а если ее не хватало, он обкладывался специальными изданиями.

Когда виноградник в саду вошел в силу, отец наладил процесс виноделия и поставил его на самые серьезные рельсы.

Стоит ли объяснять, что такое был наш сад? В России подобные заведения называют дачами. В Душанбе это слово не прижилось. Те шесть соток, что, выйдя на пенсию, получил мой дед Иван

Константинович Воропаев (см. Родословная), именовались именно садом.

Оно и впрямь было как-то уместней. На даче люди отдыхают (так по крайней мере принято считать). Отдыхать в нашем саду никому и в голову не приходило. Лютое среднеазиатское солнце в сочетании с мутной водой из арыка сводило растительность с ума, и она перла как бешеная. Ну буквально: отвернешься на минуту, глядь! — уже что-то всюду выросло. Поскольку же неполезная растительность вела себя точно так же, как и полезная, борьба с ней превращалась в изнурительную битву. Участки под сады располагались на длинной узкой полосе неудобий между дамбой Гиссарского канала и хлопковыми полями, и первые годы, пока не поднялись деревья, не вырос дощатый домик по типу домовладения дедушки Порея, в тени которого худо-бедно можно было перевести дух, садовая деятельность представляла собой чистую каторгу. С годами под неусыпным дедовым призором и его же кетменем здешний безродный суглинок превратился в благородную культурную почву. Как ни странно, даже сорняки, похоже, стали чувствовать, что им, со свиным-то рылом, сюда, в калашный ряд, как-то несподручно.