Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Андрей Волос. Волна. Рассказы

Граф Бисер

В. Мацковскому, абоненту BeeLine
Если на ипподроме неожиданно отменяли объявленные заезды, самые азартные выбегали на улицу, чтобы поставить на трамваи: двадцать третий придет первым или шестой?.. Рассказ старого таксиста
У меня цель была простая — купить тостер. С какой целью за мной увязался Голубец, уже не помню.

Пока я глазел на представленные образцы, выбирая подешевле, он с невнятным бормотанием крутился рядом.

Затем заговорщицки проскрипел в ухо:

— Бери “Тефаль”.

Совет выглядел дурацким: “тефалевский” тостер был процентов на сорок дороже любого иного. Однако дружба накладывает на нас некоторые обязательства. Вместо того чтобы ограничиться презрительным фырканьем, я поинтересовался:

— Почему?

— Потому что мне нужен пылесос, — сказал Голубец тоном человека, дающего исчерпывающее объяснение. — Давай скорей, а то опоздаем!

Как выяснилось, в магазине проводилась акция: с девяти до двенадцати покупатели товаров фирмы “Тефаль” получали возможность принять участие в лотерее. Главным призом как раз и был пылесос.

— Я добавлю, — буркнул он, подразумевая, вероятно, разницу в цене.

— Нет, — сказал я.

— Нет? — удивился он. — Почему?

— Потому что “Тефаль” только двух расцветок, и лично мне ни один из них не нужен: ни ядовито-купоросный, ни блевотно-салатовый. Мне нравится вон тот бордовый, и я не желаю менять свои конкретные предпочтения на твои мифические перспективы.

Столь решительный отпор его нисколько не обескуражил.

— Тогда я куплю фен, — заявил он. — Фен ведь тоже фирмы “Тефаль”? И недорого.

Мы рассмотрели фены.

— А на кой черт тебе фен? — поинтересовался я.

— А что делать, если мне нужен пылесос, а ты не хочешь тостер?! — воинственно ответил он.

Я пожал плечами. В конце концов, беда небольшая: кому-нибудь подарит, и вся недолга.

Получив коробку, он торжествующе потряс призовым билетиком.

— Ну-ну, — сказал я. — Если там и впрямь пылесос, я куплю тебе второй.

Тратиться не пришлось. Проклятые превратности фарта, как всегда, маленько подкузьмили: волшебный билетик выдал на гора не пылесос, а керамическую кружку цветом точь-в-точь как свежевымытая чугунная сковорода. Весом она тоже почти не отличалась.

— Мой дед про такие знаешь как говорил? — спросил я. — Чертей глушить.

Голубец отмахнулся: он не хотел знать поговорок моего деда.

— Чертей или не чертей, а переть теперь за ним черт-те куда, — буркнул он. — За пылесосом-то.

Потому что, оказывается, в придачу к кружке дали другой билетик: чтобы проучаствовать в новом розыгрыше, требовалось явиться куда-то там в район станции метро “Домодедовская”.

Я уже давно научился смотреть на мир глазами Голубца: даль радужно переливалась, маня колдовскими обещаниями; где-то у горизонта раскрывались двери сокровищниц.

Между тем едва пробило двенадцать, а лотерея на “Домодедовской” начиналась в четыре.

— В чистку еще успеваем, — заметил я. — Едешь?

Точно: вообще-то мы направлялись в химчистку, а за тостером заехали попутно. Проезжали мимо, вот я и сообразил, что давно хочу обзавестись этим прибором. Чтобы хлеб вылетал, как в “Криминальном чтиве”.

Он сдавал одни только брюки, у меня была полная сумка, и я пропустил его вперед.

— Фамилия! — прохрипела приемщица, угрожающе играя карандашом над квитанцией.

Вместо того чтобы сказать “Голубец”, Голубец бросил пальцы. На левой руке выпало два, на правой, если я не ошибаюсь, четыре.

— Кибиров! — выпалил он.

Меня уже ничто не удивляло, но сам Голубец почему-то смутился.

— Обожаю стихи Кибирова, — виновато пояснил он. — По-моему, он — гений.

В дальнейшем Голубец потерял квитанцию, паспорт у него был заведен, естественно, на фамилию Голубец, а не на фамилию Кибиров (и даже не на фамилию Запоев, каковой в действительности является фамилия Кибирова), но вычищенные брюки ему все-таки выдали — после совсем небольшого разбирательства.

В конце концов, что за них было держаться? Они и слова доброго не стоили.



Когда я пытался перелиться в его сознание, оказывалось, что почти все вокруг состоит из утверждений и отрицаний, то и дело выбулькивающих на неспокойную поверхность мирового варева. В зависимости от ситуации, они оборачивались нулем и единицей, четом и нечетом, красным и черным, перебором и недобором, мальчиком или девочкой и даже, в конце-то концов, судьбой выпавшего в начале октября снега: стаял он за два последующих дня или в нарушение привычного порядка вещей залег до весны. Суть не менялась: это были все те же магические “да” и “нет”.

Одна только рулетка производила впечатление чего-то более сложного, развитого, развернутого, способного выдать значительно большее количество вариантов: ведь там было не две, а тридцать шесть лунок! Однако по здравому размышлению приходилось заключить, что содержание случая остается прежним и сводится все к тому же выбору между “да” и “нет”: попадет шарик в загаданное гнездо или проскачет мимо.

В сущности, буквально все вокруг таило в себе волнующий шанс розыгрыша: количество лепестков на ромашке, листьев на ветке, число кукований в лесу или трамвайных звонков на улице было ничем не хуже костей и карточной колоды.

— Колу покупай! — хрипел Голубец, когда я требовал у киоскерши прогулочную бутылку “Святого источника”.

Если провокация не удавалась, он сам покупал колу: вчера производитель начал новую рекламную кампанию, и на крышке могло оказаться изображение пальмы, означавшее призовую поездку на двоих в Марокко.

Как правило, пальма не обнаруживалось, но это если и меняло дело, то ненадолго.



Что касается рулетки, то именно она была под запретом.

Однако в скором времени клятвенное обещание Голубца не переступать порога казино потеряло какое-либо значение, поскольку рулетки появились в залах игровых автоматов.

Эти были электронными, функционировали в автоматическом режиме и без участия крупье.

Иногда Голубцу удавалось и меня заманить. Везде подавали бесплатный чай и кофе, пиво стоило дешевле, чем в магазине.

Слушая его невнятные рассуждения, я стал понимать, что только профан может полагать, будто все в жизни происходит случайным образом. На самом деле следом за семеркой падает девятнадцать. А за девятнадцатью — четыре. Всегда. Ну или почти всегда.

Я сидел у стола и смотрел на происходящее.

Следя за его игрой на клавиатуре, повторявшей номерные ячеи рулетки, нельзя было не задуматься о развилках судьбы: выбери он карьеру пианиста, жизнь могла бы сложиться иначе. Если бы под его пальцами трепетали клавиши фортепиано, мир замер бы, пораженный чудными звуками неожиданной музыки!..

Голубец то вдохновенно бросал аккорды (каждый из них обходился не менее чем в пятьдесят рублей), то акцентировал мелодию частыми и звонкими клевками, будто подбирая просо с некрашеной фанерки (это шло по десятке за зернышко), то, резко откинувшись, вдруг замирал, напрочь забыв о сиюминутном, утратив связь со всем земным и насущным… и тут же снова взрывался, чтобы после ряда мощных созвучий выдать трель длиной в две с половиной октавы, о стоимости которой было страшно и подумать.

Почти никогда ему не хватало времени натыкать все желаемые комбинации.

— Ставки сделаны! — сообщал механический женский голос откуда-то из недр автомата.

Этот голос казался мне голосом самой судьбы.

Плевок сжатого воздуха выталкивал шарик из невидимой дырки навстречу бешеному вращению колеса. Шарик прыгал, стукался, бился в стекло, закрывавшее рулетку сверху; хаотично отскакивал от ребер между ячейками.

Вращение мало-помалу замедлялось… скачки и бег становились тише… и еще тише… вот он уже через силу переваливался из одного гнезда в другое…

Трень!

Последний щелчок — и я понимал: нет, рок только сейчас сказал свое слово, и это слово — двадцать семь!..

Колесо вяло совершало последние круги и останавливалось.

— Смотри-ка, двадцать семь, — замечал Голубец. — Странно… ведь падало двадцать четыре… а перед тем — одиннадцать… Беспредел, я ждал девятнадцать!

— Делайте ваши ставки! — торопила механическая женщина.



Как ни быстро уходили деньги, я никогда не видел его расстроенным. Наоборот, капитально облегчившись, Голубец светился таким благодушием, какого не добьешься ни с помощью семи чашек бесплатного кофе, ни посредством употребления трех бутылок скидочного пива.

Ему не нужны были деньги, он жаждал самого процесса ловли фортуны. И хоть фортуна категорически не желала идти в хитроумные ловушки, для счастья было достаточно той чешуи и слизи, что оставались на ладонях при мимолетном касании ее скользкой шкуры…

Когда игральные автоматы попали под запрет, Голубец пошел вширь: переключился на Forex, не забывая при этом уделять внимание ни интернет-покеру, ни спортивным тотализаторам.

Бесчисленное количество всяческих соревнований позволяло развернуться. Голубец смело ставил на все, начиная с армрестлинга и кончая яхтенными гонками.

Главной лузой его спортивного кегельбана стал футбол.

Я был свидетелем многих превратностей его судьбы, но почему-то никакие неожиданности матчей мирового футбола не производили на его прогностические построения такого сокрушительного эффекта, как игры с участием команды “Горняк” из города Учалы. Почему-то именно “Горняк” (Учалы) раз за разом становился камнем преткновения на его пути к богатству. “Горняк” (Учалы) то и дело совершал непредсказуемые кульбиты, с динамитной непреложностью возникавшие в самых основаниях скрупулезно рассчитанных миллионнократновыигрышных комбинаций.

По сути дела, “Горняк” (Учалы) безжалостно крушил благосостояние Голубца. Пусть даже всего лишь мечтаемое.

— Ох уж этот “Горняк” (Учалы)! — слышал я его телефонные стенания. — Ну “Горняк” (Учалы)!

Глядя на него, я меланхолично размышлял о том, какими узкими тропками бродит безумие по нехоженым дебрям наших непутевых голов…

В сущности, я сам игрок, и все мы игроки, и жизнь — игра, и сводила она меня уж с такими знатными игроками, что дух захватывало! — но ни один из них не обладал способностью проигрывать столь математично.

В тех кипела страсть, порождавшая хаос желаний, неопределенность стремлений, жадность и помутнение разума.

Вот, например, Зяма Флейшман.

В три приема продув половину четырехкомнатной на “Аэропорте”, он подался в страну обетованную. Со свойственной ему горячностью ставя на все подряд — то на дружбу, то на журналистику, то на казенные гранты, то на издание русскоязычной газеты, — просыпал остатки. Последние крохи безумец вложил в скважину, которая, по мысли организаторов этой отъявленной панамы, должна была озолотить акционеров.

Когда до проектного горизонта оставались считаные метры, Зяма зачем-то приехал в Москву, поселился у меня и взял неприятную манеру накручивать цифры телефонных счетов поминутными звонками в Израиль с единственной целью: осведомиться о цене акций.

На мой взгляд, он мог бы не обременять брокера столь назойливым вниманием: понятно, что если подход к финишу ознаменован отсутствием даже следов нефтепроявлений, с каждым сантиметром проходки акции должны дешеветь примерно вдвое.

Я напомнил, что с самого начала, исходя из геологических предпосылок, советовал продать бумаги этого нелепого предприятия, — тем более, что при начале бурения они по непонятным мне причинам несколько поднялись, давая ему шанс немного заработать.

Зяма смотрел на меня, хитро сощурившись и кивая с таким видом, будто раскусил политику, внешне приветливую, но по сути нацеленную на обман и угнетение еврейского народа.

Я удивился не тому, что в конце концов брокер сообщил о достижении проектной глубины и об отсутствии на этой глубине хоть каких-либо следов нефти. Меня поразило, что и теперь акции продолжали чего-то стоить. Пусть и исчезающе мало — но все же приходилось заключить, что были психи и почище Зямы: ведь кто-то покупал эту макулатуру после обрушения последних надежд!..

Положив трубку, Зяма криво улыбнулся и развел руками.

Я не знал, чем его утешить.

— Да ладно, — твердо сказал он. — Ничего.

Нельзя было не позавидовать его мужеству.

— Я на этот случай подстраховался, — и, достав из заднего кармана, он с хитрой миной предъявил мне толстую пачку билетов “МММ”.



Нет, Голубец был не таков.

Как-то раз он, зайдя ко мне, принялся рассеянно разглядывать книжные полки.

— Неужели почитать что-нибудь собрался? — съязвил я. — Ты буквы-то помнишь?

— Некоторые, — бесстрастно отозвался Голубец, елозя пальцем по корешкам. — А что почитать-то?

— Не знаю… да хотя бы, например…

И я брякнул первое, что пришло в голову.

Голубец фыркнул:

– “Граф Бисер”! Ха-ха. Ты еще “Графа Монте-Кристо” предложи…

— Во-первых, — сказал я, — почему-то мне кажется, что в числе тех трех или пяти книжек, о которые ты спотыкался на жизненном пути, “Графа Монте-Кристо” не было. Во-вторых, слушай ухом, а не брюхом. Какой еще к дьяволу “Граф Бисер”! “Игра в бисер”! — вот что я сказал!

— Что? — переспросил Голубец, завороженно поворачиваясь ко мне. — Ты говоришь — “Игра в бисер”?

Он нежно улыбнулся, и глаза его затуманились.

Волна

Полно, полно, почтеннейший! Не жалуйтесь так! Разве сами вы не были только что в Атлантиде?.. Э. Т. А. Гофман, «Золотой горшок»
Впервые это застало Виктора Сергеевича в кинотеатре.

Уже скользили финальные титры. Он сцепил ладони и потянулся, сладостно жмурясь.

Тут-то и шарахнуло.

Раздался треск — или, точнее, сжатый в мгновенное звучание гул: такой, что воспринимается не ушными перепонками, а всем существом, всеми жилками организма.

Одновременно здание кинотеатра ухнуло метра на три: провалилось — и, каким-то чудом удержавшись от дальнейшего падения, снова застыло, почти не накренившись.

Обрушение произошло так неожиданно и быстро, что когда он конвульсивно схватил за локоть своего приятеля, сидевшего в соседнем кресле, все уже кончилось.

Тот удивленно повернул голову:

— Что ты?

Виктор Сергеевич оглянулся.

Лампы разгорались в полную силу, и окружающее выглядело именно так, как и должен выглядеть полный кинозал сразу после окончания заурядного сеанса: хлопали сиденья, два тесных рукава человеческой реки тянулись к широко распахнутым дверям справа и слева, кто-то еще сидел, одурело озираясь и, вероятно, не находя в себе мужества вернуться в мир реальности.

Публика мирно гомонила, и было очевидно, что никто не обратил внимания на случившееся.

— Просело что-то, — неуверенно сказал Виктор Сергеевич. — Слышал?

Товарищ не понял, что он бормочет, отмахнулся — мол, давай выберемся, потом скажешь. И двинулся к проходу.

Но когда вышли на солнечный свет, Виктор Сергеевич счел за лучшее разговора не заводить.

Потому что, к его изумлению, все вокруг оказалось как прежде: торчал пик гостиницы “Пекин”, лежал под ногами гладкий асфальт, катился поток машин в одну сторону, уходя под мост, и точно такой же выползал из-под моста ему навстречу, и не было видно ни трещин в мостовых, ни разрушенных зданий, ни пожаров, неизбежно сопутствующих подобным разрушениям.

Только у пешеходного перехода стоял наискось грузовик, в задний бампер которого въехала расквасившая морду черная “тойота”.

Но это происшествие, судя по всему, не имело отношения к тому, что пережил он.

— Ну что ты встал, как мент у магазина? — поторопил его товарищ. — Пойдем.

“Как же так? — растерянно думал Виктор Сергеевич, шагая за ним. — Оно все сразу, что ли, просело?”

Он сам не знал, что имеет в виду под словом “все”.

Но всплыло в сознании именно это — Атлантида!..



Виктор Сергеевич давно изжил те мечты и надежды, что отличают мальца, только лишь пускающегося в плавание, от зрелого, закаленного бурями морехода. Символом тщеты человеческого существования стал для него город, бесследно канувший в пучины вод.

Почему именно он? Казалось бы, образ погибшей Атлантиды не выдается из ряда иных катастроф, тут и там рассеянных в сумеречной бездне времени. Даже грубая физичность этого крушения, его лапидарная, внеисторичная стремительность не мешает поставить его на одну доску с не столь молниеносными исчезновениями Греции, Рима, Парфянского царства, Третьего рейха или СССР. Как над Атлантидой сомкнулись волны, вытеснив воздух, коим прежде дышали ее обитатели, так и воздух над пространствами иных государств и империй хоть и посвистывает в будыльях чертополоха, однако уж, увы! — нет тех, кого унесли волны текучего времени, тех, чьи жадные легкие он мог бы сладостно наполнить.

И там тщета, и здесь тщета… и все же картина уходящего в пучину града, впечатавшаяся с черно-белой репродукции какой-то старинной гравюры (кажется, не было и десяти, а вот надо же — на всю жизнь), отчетливо выпирала из тусклой полуреальности всемирной истории: может быть, именно потому стояла особняком, что для ее создания требовались не пыльные обломки музейных экспонатов, а значительно более разнообразные материалы, поставляемые воображением.

Обнаружив как-то раз в одной нелепой книжице дорогой с детства образ, эксплуатируемый автором в интересах своих нелепых умопостроений, Виктор Сергеевич испытал примерно такое возмущение, как если бы кто-то плюнул в его тарелку с супом. Автор покушался не на многое, он рассчитывал всего лишь прозвенеть звучным именем, раскатить эхо, чтобы придать (за чужой, надо сказать, счет) некоторый блеск собственным тусклым словесам. Ничего не вышло: Атлантида торчала из его писанины ни к селу ни к городу, будто золоченый трон посреди обшарпанной комнаты.

В общем, Виктор Сергеевич осудил нечистоплотные спекуляции борзописца, однако все же вынес из текста пару-другую выражений, которых, как оказалось, не хватало, чтобы придать конечную определенность очертаниям его зыбких миражей.

Эти отдававшие древними гекзаметрами эпитеты относились к морским валам, хлынувшим на мирные улицы, и к чувствам, которые испытывали их несчастные жертвы: камнекрушащие, душемертвящие, бурнокипящие, смертонесущие.



Кинотеатром дело не ограничилось: сотрясения стали повторяться с завидной регулярностью.

Он холодел, инстинктивно хватаясь за что-нибудь, как хватаются за поручни пассажиры угодившего в колдобину автобуса.

К счастью, всякий раз это оказывалось не окончательное падение в тартарары, а только очередной шаг к гибели. Просев на несколько метров, город чудом задерживался на новом уровне — и утверждался, снова, как и прежде, производя обманчивое впечатление чего-то совершенно незыблемого.

Следующий слом происходил, как правило, несколько дней спустя.

В самом процессе проседания не было ничего удивительного. Ничто не вечно, все портится, выходит из строя, трескается. Где когда-то были горы, лежат равнины, где расстилались равнины, плещутся моря. Понятно, что и те подземные стропила, на которых держится несусветная тяжесть окружающего, тоже подвержены старению, порче, процессам эрозии. Все вместе с течением времени приводит к утрате надежности, выходу из строя, обрушению.

Удивительно было не проседание само по себе, а то, что никто, кроме Виктора Сергеевича, этого проседания не замечал.

Следовательно, никто другой и не понимал, что даже если не случится мгновенного и окончательного обвала, при котором все решится в один миг, этот ступенчатый процесс — метр за метром и шаг за шагом — опустит город до такого уровня, когда катастрофа все равно окажется неминуемой.

Он понимал, что сравнение с Атлантидой выглядит несколько натянутым. Там город стоял у моря и был захлестнут его волнами, когда берег в силу геологических причин за считаные минуты опустился на несколько десятков метров. Здесь моря не было и в помине, вокруг лежала поросшая лесами, изморщленная оврагами равнина, где-то слегка холмящаяся, где-то ровная как стол.

Однако и при прорыве плотины большого водохранилища вода может наделать столько бед, что вспоминание древнего мифа становится вполне уместным. Море пришло в гости или огромная волна ринулась из-за преграды — события одного порядка: душемертвящее. И смертонесущее.

Он ведь чувствует, как уходит земля из-под ног!..

А чем ниже она уходит, тем выше уровень мировых вод относительно ее прежней поверхности. Хоть и трудно вообразить, но, вероятно, есть какая-то плотина, которая пока еще сдерживает все возрастающий напор. Можно надеяться, что эта плотина чрезвычайно крепка и надежна. Однако если просадка будет продолжаться, то в конце концов одно из двух: либо поток хлынет через гребень, промывая себе русло и с немыслимой скоростью прорезая плотину сверху донизу; либо давление у основания плотины достигнет критической величины. Ведь страшно представить, с какой силой недвижная масса бездонных зыбей налегает на ее каменное, неуступчивое, могучее, но все же не бесконечно крепкое тело!..

А стоит лишь просочиться где-то самой малой струйке, как образуется проран: откроется дверца, в которую с дикой яростью бросится спертая собственным весом вода. Бешено внедряясь, стремительно расширяя себе дорогу, она будет жадно отгрызать все бо55555льшие куски.

Секунда, две — и когда счет пойдет не на горсти и лопаты, а на грузовики и железнодорожные составы, это и случится.

Вырвавшись из заплота, вздыбится титаническая волна.

Забавно было, вообразив себя глазастой рыбкой — плотвичкой какой-нибудь, красноперкой, — неспешно вилять между небоскребами Москва-сити… делать круг, оплывая поросший водорослями шпиль университета… с любопытством существа, промышляющего нехитрое пропитание, посматривать то вверх, где на поверхности ветер морщит гладь и гонит волну, теребя какой-то плавучий хлам… то вниз — куда сквозь мутную толщу не пробивается тусклый свет зеленоватого, как старый пятак, солнца.



Никто ничего не замечал.

Виктор Сергеевич тоже помалкивал, справедливо полагая, что его сочтут душевнобольным. Еще и радовался, что, впервые осознав происходящее, не успел сгоряча выкрикнуть ничего внятного.

Но душа и впрямь болела: ведь нужно с этим что-то делать! — а никто и ухом не ведет.

Как-то раз к исходу пятницы коллега сгоношил небольшое застолье. Повод был радостный: всего за четыре тысячи грина удалось перевести сына-солдата из Дагестана в Подмосковье. Как всегда на такого рода мероприятиях, галдели кто во что горазд. Семыкин твердил, что парню повезло: по крайней мере не взорвут; Зарайчук доказывал, что и в подмосковной части черпаку без почек остаться — как два пальца об асфальт. Марина Анатольевна поднималась из-за стола, чтобы похлопотать о чае, и с пугающей грациозностью вальсировала возле ксерокса. Виктор Сергеевич надеялся по пьяной лавочке исподволь выспросить, не замечает ли кто из коллег того же самого, что он, но завести доверительного разговора так и не удалось. Вдобавок в двух шагах от дома налетел на патруль и был вынужден откупаться от ментов. Обидней всего оказалась не утрата денег, а та ленивая ухмылка, с которой сержант забирал у него тысячную бумажку.

Проснулся ни свет ни заря, на цыпочках собрался и ушел с Кузькой в парк. Кое-как продышался. Вернувшись, получил список, хмуро начертанный благоверной. Притащил сначала из “Копеечки”, а потом из “Пятерочки” груз, в общей сложности достойный усилий вьючной лошади. Затем глотнул чайку, повертелся вокруг да около, вкрутил лампочку, вбил гвоздь, изобрел благовидный предлог и двинул в рюмочную, чтобы полтяшком-другим унять перед обедом тикающее в затылке похмелье.

— Позволите? — сказал он, пытаясь приткнуться со своей рюмкой к столику-стояку.

Опрокинул рюмаху, пососал прилагавшуюся четвертинку царя русского застолья — соленого огурца.

Перевел дух.

Тех, с кем оказался за одним столиком, он, кажется, и раньше встречал.

Оба выглядели лет на шестьдесят.

Физиономия одного, покрытая, на манер кракелюра, плотной сеткой сухих и мелких морщин, вызывала в воображении что-то по части полотен старых мастеров… смутные тени фламандской школы… — хотя, конечно, с теми, например, натюрмортами, где живой сазан свешивается с одной стороны ломящегося свежими яствами стола, а мертвый тетерев — с другой, ее могла сроднить разве что спелая сливина вислого носа.

Напарник, напротив, был гладок, благообразен, румян и, по всей видимости, в известной мере прекраснодушен. Во всяком случае, во взгляде, которым он окинул новообретенного соседа, мелькнуло не раздражение, а что-то вроде “Се человек, ничего не поделаешь”. По влажным губам беспрестанно блуждала рассеянная улыбка.

Морщинистый пил залпом, всякий раз при этом еще больше морщась, а румяный вприхлебку, причмокивая и возя обушком рюмки по мокрому пластику. Разговор если и шел, то не столько обиняками, сколько междометиями. Должно быть, давным-давно все переговорили. Если же звучало нечто более или менее связное, оно, как правило, представляло собой краткое суждение о какой-нибудь гадости из тех, которыми изобилуют даже самые заурядные стороны жизни.

Короче говоря, эти двое занимались тем, чему обычно предаются на досуге интеллигентные люди. В сущности, Виктор Сергеевич мог бы заступить место любого из них и продолжить ничуть не хуже.

Он пошел за второй, а когда вернулся, морщинистый толковал насчет государства: мол, государство повсюду грозный и безжалостный Левиафан. Однако, дескать, в иных краях хищное чудище взнуздано и заковано в цепи, так что обыватель пляшет на его широкой спине наподобие ершовского пахаря.

Румяный покивал, однако заметил, что и там злобная тварь, случается, взбрыкнет, и тогда десяток-другой бывает раздавлен всмятку.

Морщинистый возразил в том духе, что, мол, у них все равно не забалуешь: после подобного зверства на хищника накидывают новые путы, усмиряя и вводя в отведенные рамки.

— А у нас?! — спросил он то ли с возмущением, то ли просто возвысив тон своего брюзжания. — К какому кляпу кит?! Не кит, а вражеская армия: захватила страну и учредила оккупационное правление!

Румяный отхлебнул, почмокал, поелозил рюмкой и рассеянно ответил (на взгляд Виктора Сергеевича, совершенно невпопад):

— Была у собаки хата.

Однако, к его удивлению, морщинистый воспринял замечание совершенно как должное: будто оно единственно верным образом отвечало сути его рассуждений. Бросив между делом торжествующее “То-то!”, он продолжил развивать мысль. Дескать, в интересы захватчика не входит ни освобождение производительных сил, ни массовое просвещение, ни подъем культуры. Хунхуз стремится лишь вывезти с завоеванной территории все, до чего дотянутся руки. “Рвут последнее!” — прохрипел он, ставя пустую рюмку. Но не угомонился. “Держава — просто система кранов, и каждый открывается за мзду! — трубил он. — Что милиция! Даже прокуратура оказывает платные услуги! Суды действуют на коммерческой основе! Но бывают и неподкупны: когда сажают несогласных!..”

Виктор Сергеевич невольно вздохнул. Везде одно и то же…

“А добычу куда вывозят?” — интересовался морщинистый. “Хорошо там, где нас нет”, — вместо ответа флегматично замечал румяный. “Вот именно: где закон и порядок!” Румяный кивал: “Дорога ложка к обеду”. “И детей туда же!” Румяный качал головой: “Ладно тебе. Знала бы Марфа, с какого конца хвост…” — “Это ведь не шутки!” — “А кто сказал, что шутки? Ты пысай, донюшка, пысай…” Морщинистый не соглашался: “Кто-нибудь вернулся применить свои знания на практике? Нет, ты скажи — вернулся?”

Вместо ответа румяный допил свою рюмку, задумчиво посмотрел на донце, со вздохом отставил и сообщил, что дело не в этом. России уготовлена роль духовного ковчега. Но, судя по всему, она этой роли не сыграет. А, напротив, утонет первой. Погрузится, так сказать, в пучины вод. Как говорится, благослови Бог встать, а ляжем и сами…

— Ты же понимаешь: стоит только капле просочиться.

— Вот! — воскликнул морщинистый. — Я-то что говорю! Откроется — не остановишь!

— Стриженой девке успеть бы косы…

Виктор Сергеевич вспотел: эти двое, похоже, знали, о чем говорят.

Его подмывало сходить за другой рюмкой, но он боялся пропустить новые подтверждения своих догадок.

— Ведь как пилят! — безнадежно сказал морщинистый, махнув рукой. — Как пилят!.. Грызом грызут!..

— Термиты, — кивнул румяный.

Виктор Сергеевич не понял, о каких термитах пошла речь, но что касается пил, то здесь и понимать было нечего: о тех, что въедаются в стропила — в те воображаемые им стропила, на которых все держится!.. Даже само созвучие “пилы-стропила”, в другое время показавшееся бы неловким, сейчас несло в себе добавочную убедительность.

“И вот он о капле толковал: это с которой проран начнется?!”

Его охватило волнение, и он, зажмурившись, опрокинул вторую рюмку. С выдохом открыл глаза, уставился в узор пластика, напряженно размышляя… а когда поднял взгляд, оказалось, что друзья уже смылись, как будто растворившись в дымном воздухе забегаловки.

Виктор Сергеевич постоял еще, разочарованно прислушиваясь к нетрезвой, глупой трепотне посетителей. Допил свое, дожевал огурец и пошел к дому.

Почему-то казалось, что сегодня должно тряхнуть, — давно не проседало, больше недели, кажется.



Шибануло под утро.

Он почувствовал во сне и, вздрогнув, схватился за что-то.

Это была рука жены.

— Что?! — вскинулась она спросонья. — А?!

— Вера, Вера, — пробормотал Виктор Сергеевич, осознавая две вещи. Первое — что все уже опять устоялось, опять обрело ту обманчивую незыблемость, которая может сбить с толку даже проницательного человека. Второе — что капля нашла себе дорогу.

Первое не требовало подтверждений, поскольку было очевидно. Второе требовало подтверждений, но не имело их. Однако сердце с тоской говорило, что он не ошибается.

— Вера, Вера, — повторил Виктор Сергеевич, садясь на кровати. — Просыпайся, нам надо…

— Что нам надо? — сонно и урезонивающе удивилась Вера. — Ложись, сегодня суббота.

А правда, что надо? — он и сам не знал.

Потому что если капля уже просочилась…

— Не ложишься? — пробормотала она, поворачиваясь на другой бок. — Тогда с Кузькой выйди.

Кузька юлил у кровати.

Он встал, прошлепал к окну, с колотящимся сердцем посмотрел вниз.

Погода туманилась, солнце белело за облаками, колеса бессонного проспекта влажно шуршали внизу. К девятому этажу этот шум долетал чем-то похожим на гул моря.

Немного отлегло.

— Пошли, — вздохнул он. — Тихо, тихо!

Натянул штаны, застегнул рубашку, вышел в прихожую.

В это время почему-то начали орать автомобильные сирены.

— Вот блин, — проворчал Виктор Сергеевич, обуваясь. — Спать людям не дают…

На площадке тоже был слышен их надсадный вой.

Лифт распахнул двери, загудел, съезжая. Кузька вдумчиво внюхивался в левый ботинок Виктора Сергеевича.

Вышли из лифта, свернули налево.

Четыре ступени в сумрак парадного.

Песик, обогнав, топтался у двери, готовясь, как приоткроется, юркнуть в щель.

Что-то хлюпнуло под подошвами.

— Черт! — брезгливо сказал Виктор Сергеевич, переступая и нашаривая кнопку.

Запищал замок.

Кузька визгнул, шарахнувшись от потока воды, хлынувшего через порог. Виктор Сергеевич тоже припрыгнул, отчаянно пытаясь спасти обувь и уже понимая, что это невозможно: на асфальте было по колено.

В нос ударил смрад гнилой тины.

У подъезда стоял синий “Хаммер” с распахнутой дверцей. Колеса выглядывали из черной воды самыми верхушками.

Виктор Сергеевич бросил оторопелый взгляд направо — в пространство проспекта, прежде свободное, если не считать перспективы уходящих вдаль зданий. (Но уже перед тем успел заметить боковым зрением, что оно, вчера пустое, ныне отягчено какой-то несусветной махиной.)

Ужас стократно усилил и обострил все его чувства, поэтому казалось, что время остановилось.

Она была высотой с двадцатиэтажный дом.

Солнце просвечивало зеленым.

На самом гребне в клочьях бурой пены лежал вверх колесами желтый автобус.