Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Розмэри Сатклиф

Факелоносцы

1

На ступенях террасы

Аквила помедлил на краю леса, подходившего к самому обрыву, и заглянул вниз. Внизу, в долине, под прикрытием широкой волны голых холмов приютилась ферма со службами. Он увидел красноватые крыши тесно сгрудившихся построек; фруктовый сад, темневший на светлом пространстве лугов; только что зазолотившийся ячмень, знак скорой жатвы; ручей, вынырнувший из-под ограды сада, бежал дальше по долине, вращая скрипучее колесо мельницы, перемалывающей их зерно.

Почти год прошел с тех пор, как он стоял тут в последний раз и вот так же глядел на долину, ибо только накануне вечером приехал домой в отпуск из Рутупий, где командовал отрядом вспомогательной кавалерии (сорок лет прошло, как из Британии были выведены регулярные римские легионы). И теперь, любуясь знакомой картиной, Аквила испытывал острое наслаждение. Как хорошо вернуться домой! Да и ферма выглядит совсем неплохо. Конечно, нынче не то, что в прежние времена. Куно, самый старый из работников фермы, говорил, что в ту пору южный склон весь был покрыт террасами виноградников. От них и сейчас еще оставались следы, как остаются среди бурьяна следы заброшенных полей и овечьих троп. Ничего не поделаешь, причиной всего зла стала война с пиктами, но случилось это так давно, что даже Куно ничего не помнил. Хотя и клялся, что помнит, и, выпив лишку верескового пива, хвастался направо и налево, будто видел самого Феодосия, когда тот явился, чтобы прогнать саксов и раскрашенных. Да, Великий Феодосий[1] очистил от них Британию, но стране был нанесен непоправимый урон — прежней она так и не стала. Богатые дома тогда пожгли, рабы восстали против своих господ, большие поместья были разрушены. Однако небольшие хозяйства пострадали мало, особенно те, где не использовался рабский труд. Куно любил рассказывать про то, как в Кровавое время, когда восстали рабы, на их ферме свободные работники остались верны прадеду Аквилы. Аквила почему-то при этом испытывал унижение, хотя понимал, что должен бы гордиться.

Оттого что он почти год не видел родного очага, он воспринимал сейчас все окружающее с пронзительной остротой; он впервые вдруг осознал, что значит для него дом, сколько дому пришлось вытерпеть и как легко было его лишиться. Ведь сожгли же в прошлом году саксы ферму старого Тиберия. И вообще, если задуматься, так поймешь, что живешь в мире, который в любую минуту может развалиться. Но Аквила редко задумывался об этом всерьез. Он привык жить в этом мире. До него тут в долине жили по меньшей мере три поколения их семьи, а мир и поныне цел, и невозможно представить себе, чтобы он развалился, особенно если вокруг знойный июльский день и вся местность словно припудрена сухой пылью.

За спиной послышался топот бегущих ног — кто-то с треском продирался сквозь заросли, — и вот уже Флавия, его сестра, рядом и, задыхаясь, настойчиво спрашивает:

— Почему ты меня не подождал?

Аквила повернул к ней голову.

— Мне надоело подпирать стенку дома Сабры, вы там слишком долго болтали, да и кошка ее таращила на меня свои желтые глазищи.

— Мог бы зайти внутрь и поболтать с нами.

— Нет уж, спасибо. И потом, мне вдруг захотелось прийти сюда и убедиться, что ферма на месте и никуда не делась.

Странно было это слышать от него, но слова вырвались неожиданно, от нахлынувших чувств к родному гнезду.

Брат и сестра обменялись быстрым взглядом.

— Чудные иногда приходят мысли. — Девочка вдруг посерьезнела, но мимолетная тень на ее лице тут же исчезла, и оно опять заискрилось радостью. — Никуда, как видишь, ферма не делась… Ох, Аквила, как все-таки замечательно, что ты приехал! Погляди, какая жимолость, у лепестков красные кончики, а вот клевер и синяя скабиоза, прямо как бабочки. Я сплету себе венок к обеду, будто у нас пир. Только себе, а тебе и отцу не стану, мужчины ужасно глупо выглядят в пиршественных венках, особенно с таким огромным носом, как у тебя, — точно галера.

Она опустилась на колени и принялась раздвигать листья скабиозы, выискивая тонкие и крепкие стебли.

Аквила наблюдал за ней, прислонившись к дереву. Он вдруг сделал открытие:

— А ты повзрослела за этот год.

Она подняла голову, держа в руках охапку цветов.

— Я и до твоего отъезда уже была взрослая. Целых пятнадцать лет! А сейчас шестнадцать с лишком — совсем старуха.

Аквила сокрушенно покачал головой:

— Вот об этом я и говорю. Наверно, ты и бегать разучилась, а?

Флавия вскочила на ноги, на лице заиграла улыбка.

— Спорим, я добегу до ступенек террасы быстрей тебя. На что спорим?

— Ставлю новенькие красные туфли против серебряной пряжки мне на пояс для меча.

Аквила оттолкнулся от ствола, а Флавия подобрала подол желтой туники, где лежал ворох цветов.

— Договорились! Готов?

— Да. Побежали!

Они помчались бок о бок по невысокой горной траве, через бывшие виноградники, сбегая с террасы на террасу, миновали нераспаханный клочок земли в начале хлебного поля, где обычно заворачивала упряжка с плугом, обогнули двор фермы… Флавия опередила брата на полкопья перед самыми ступенями лестницы, возле которой рос старый раскидистый тернослив, и круто обернулась назад:

— Ну что? Могу я еще бегать? Да я быстрей тебя бегаю, даром что девочка!

Аквила схватил ее за запястье:

— Это потому, что у тебя косточки тонкие и полые, как у птички, это нечестно.

И они с хохотом упали на ступеньку. Аквила повернул к сестре голову. Он рад был опять видеть Флавию, он всегда любил проводить с ней время, даже в раннем детстве. Сестра была на два года младше него, но Деметрий, их наставник-грек, утверждал, будто им предначертано было родиться близнецами, но что-то случилось с их звездами и между ними пролегли два года. Волосы у Флавии рассыпались по плечам — черные, жесткие, как конская грива, и настолько насыщенные жизнью, что из них летели искры, когда она расчесывала их в темноте. Аквила протянул руку и с братской нежностью слегка дернул ее за волосы.

— Грубиян! — радостно отозвалась Флавия. Она подтянула колени, обхватила их руками и запрокинула голову, подставив лицо солнцу; солнце обвело листья тернослива золотым ободком, и мелкие черные сливы казались почти прозрачными.

— Мне так нравится жить на свете! Смотреть, трогать, вдыхать запахи! Мне нравится июльская пыль и как ветер ноет в траве, я люблю сидеть на теплых камнях и нюхать жимолость.

В голосе ее слышалась какая-то неистовость. Флавия всегда была такой: неистовость, смех, искры, летящие из волос. Она стремительно обернулась к нему. Все ее движения были резкими и стремительными.

— Покажи-ка мне еще раз дельфина.

С видом мученика Аквила задрал широкий рукав туники и показал, как показывал накануне вечером, фамильный знак — дельфин, не очень умело вытатуированный на смуглом плече. Один из декурионов[2] в Рутупиях научился татуировке у пикта, взятого в заложники, и в плохую погоду от нечего делать несколько человек позволили ему совершенствовать на них свое искусство.

Флавия провела пальцем по синим линиям.

— Мне это, пожалуй, не очень нравится. Ты же не пикт.

— Будь я пиктом, я разукрасил бы себя с головы до пят полосами и извивами. А тут, подумаешь, маленький славный дельфин. Он еще может когда-нибудь и пригодиться. Представь себе — уезжаю я из дому на долгое-долгое время. Возвращаюсь — а меня никто не узнает. Как Одиссея. Тогда я отвожу тебя в сторонку и говорю: «Гляди, у меня дельфин на плече. Я твой пропавший брат». И тут ты меня сразу признаешь, как старая рабыня, которая увидела на колене у Одиссея рубец от клыков кабана.

— А вдруг я скажу: «О незнакомец, любому могут вытатуировать дельфина на плече». Нет, я скорее узнаю тебя по носу — его-то никогда не забудешь. — Она разложила в подоле жимолость и горные цветы и принялась плести венок. — Скажи, ты так же рад видеть нас, как мы тебя? Правда, прошел всего год, а не двадцать лет, как у твоего Одиссея.

Аквила кивнул, обводя взглядом знакомый пейзаж. Вблизи яснее было видно, что ферма знавала лучшие дни: надворные постройки нуждались в новых крышах, жилое когда-то крыло господского дома превратилось в зернохранилище, и вообще весь вид говорил о недостатке денег и рабочих рук. Но солнце сияло, около ступеней бродили голуби, а неподалеку сверкнуло что-то ярко-синее — это Гвина возвращалась с ведром молока. Да, Аквила снова был дома, сидел на согретых солнцем ступенях, где они сиживали детьми, и болтал с Флавией глупости.

Во дворе вдруг возникло какое-то движение — из конюшни, на ходу переговариваясь с Деметрием, вышел Флавиан, их отец. Деметрий, сам никогда не улыбавшийся, что-то сказал ему, и отец засмеялся, закинув, как мальчишка, голову, потом повернул и зашагал к террасе. По пятам за ним плелась старая овчарка Маргарита.

Аквила приподнялся при его приближении.

— Мы тут отдыхаем. Посиди с нами, отец.

Отец подошел и сел на верхнюю ступеньку. Маргарита устроилась у него между ногами.

— Знаешь, Аквила проиграл мне красные туфельки. — Флавия положила руку отцу на колено. — Он говорил, что я теперь взрослая и не могу больше бегать.

Отец улыбнулся:

— А ты не взрослая и бегать можешь. Я слышал, как вы всю дорогу от леса верещали точно кроншнепы. Смотри, непременно заставь его уплатить долг.

Он сидел и ласкал Маргаритины уши, пропуская их между пальцами. Солнечные пятна падали сквозь листву, и зеленые искорки вспыхивали в изумруде большого перстня, украшавшего руку отца, — знакомого перстня с выгравированным дельфином.

Аквила, сидевший на нижней ступеньке, всем корпусом повернулся к отцу и внимательно взглянул на него. С трудом верилось, что отец слеп, — это было совсем незаметно. Только на виске, куда вонзилась стрела сакса, виднелся маленький шрам. Отец передвигался по всей усадьбе уверенной быстрой походкой, прекрасно зная, где в данный момент находится и в каком направлении нужно идти. Сейчас он сразу же обратил к сыну лицо.

— Ну и как ты нашел ферму? — спросил он.

— По-моему, она в отличном состоянии, — отозвался Аквила и добавил с несколько преувеличенным энтузиазмом: — У нее такой прочный, надежный вид, будто она стоит тут с тех пор, как появились холмы, и простоит так, пока холмы существуют.

— Не знаю. — Отец внезапно посерьезнел. — Не знаю, сколько она еще простоит — и сколько вообще продлится эта привычная нам жизнь.

Аквила беспокойно переменил позу.

— Да, понимаю… Но до худшего пока не доходило. — «Однако дошло же до беды у Тиберия в прошлом году», — шепнул ему внутренний голос, и Аквила поскорее продолжал, чтобы заглушить его: — Когда Вортигерн призвал на помощь сакских наемников и поселил их на старой территории иценов,[3] чтобы они отгоняли пиктов, — пять… нет, шесть лет тому назад, — помнишь, все качали головами и твердили: Британии конец, мол, это все равно что пустить волка в овчарню. А между тем Хенгест и его дружина справились не так уж плохо и вели себя вполне мирно. Пиктов и вправду сдержали и дали нам возможность сосредоточить остатки наших вспомогательных когорт вдоль берега, чтобы мы могли отбиваться от их собратьев-пиратов. Может, Вортигерн, в конце концов, знал, что делал?

— Ты в самом деле так думаешь? — Тон у отца был очень спокойный, он только перестал на миг гладить уши Маргариты.

— В Рутупиях очень многие так думают.

— Значит, настроения среди Орлов переменились с тех пор, как я ушел оттуда… И ты сам тоже так думаешь?

Последовало недолгое молчание, потом Аквила проговорил:

— Нет, пожалуй, не думаю. Но так думать удобнее.

— Рим всегда слишком много заботился о своем удобстве, — заметил отец.

Но Аквила его уже не слышал. Внимание его приковала маленькая фигурка, показавшаяся в конце долины на проезжей дороге, ведущей от брода, от старинного пути у подножия холмов.

— Sa ha,[4] — проговорил он тихонько, — к нам кто-то идет.

— Кто же?

— Какой-то незнакомый. Маленького роста, горбатый… нет, кажется, несет на спине корзину.

Ему почудилось, будто отец с Флавией непонятно почему насторожились. Прошло несколько мгновений, затем отец спросил:

— Видно тебе уже, что он несет?

— Да, корзину. И еще что-то… да, фонарь на шесте. По-моему, это бродячий птицелов.

— Так. Встань и помаши ему, чтобы шел сюда.

Аквила с удивлением взглянул на отца, но встал и замахал руками над головой. Маленький путник, медленно тащившийся по дороге, заметил сигнал и поднял в ответ руку.

— Он идет сюда. — Аквила опять сел на ступеньку.

Короткое время спустя пропыленный человечек с остренькой, как у водяной крысы, мордочкой вышел из-за хозяйственных построек и остановился перед сидящими, стаскивая на ходу с плеч большую камышовую корзину.

— Приветствую тебя, мой господин. Не желает ли господин жирных перепелов? Пойманы сегодня утром.

— Отнеси их на кухню. С твоего прошлого прихода утекло немало воды.

— С моего прошлого прихода проделан немалый путь, — отозвался человечек, и торопливость ответа навела Аквилу на мысль, что это пароль. — Как-никак от Венты до гор не меньше двухсот миль.

Темные глазки его скользнули по лицу Аквилы. Флавиан, видимо, почуял этот быстрый настороженный взгляд, потому что сказал:

— Не бойся, друг. Моему сыну можно доверять. — Он достал из-под туники спрятанную на груди тоненькую восковую табличку. — Перепелов отдай на кухню. Управляющий расплатится с тобой. А это отнесешь куда обычно.

Птицелов взял табличку и, не глядя, спрятал ее у себя на груди под оборванной туникой.

— Как прикажет господин, — отозвался он, потом повел в воздухе рукой, как бы охватив этим прощальным жестом всех троих, снова взгромоздил на спину корзину и, обогнув дом, направился к кухне.

Аквила проводил его взглядом, затем обернулся к отцу:

— Что все это значит? — Ему показалось, что Флавия знает ответ.

Флавиан еще раз погладил собачьи уши, потом отпустил Маргариту, шлепнув на прощанье по спине.

— Это значит, что я передал послание в Динас Ффараон, в Арфонские горы.

— Да? И что за послание?

Последовало молчание, но Аквила знал: сейчас отец все ему расскажет.

— Сперва я немного углублюсь в историю, — заговорил наконец Флавиан. — Многое тебе уже известно, но все же лучше начать с начала, ничего не пропуская.

Так вот, когда Феодосий, про которого так любит рассказывать старый Куно, пришел с намерением прогнать пиктов, его правой рукой был некий Магнум Максим, испанец по рождению. А когда Феодосий опять ушел на юг, командовать здесь он оставил Максима. Тот женился на дочери британского вождя, предки которого правили в Северных Кимру[5] еще до того, как мы, римляне, пришли в Британию. Отчасти благодаря происхождению его жены британские войска несколько лет спустя провозгласили Максима императором, противопоставив его Грациану. Собрав почти все британские легионы и вспомогательные когорты, он отправился навстречу судьбе, и судьба уготовила ему смерть. Все это тебе известно. Но в Арфонских горах у него остался сын Константин.

Аквила встрепенулся, рассказ наконец-то заинтересовал его.

— Тот, который спас нас после того, как были отозваны последние из легионов?

— Именно. Когда Рим ничем уже не мог нам помочь и сам разваливался на глазах, хотя потом в известной мере оправился, — мы обратились к Константину Арфонскому. И он спустился с гор со своими соплеменниками и повел их и нас к победе. Морских Волков прогнали, очистив от них Британию, как никогда прежде за предшествующие двадцать лет. После чего еще тридцать лет, пока Константин держал бразды правления в своих руках, сидя в Венте, дела в Британии шли хорошо, и саксов не раз отгоняли от наших берегов. Но в конце концов Константина убили прямо у него во дворце. Заговор устроили пикты, но многие у нас подозревали, что за этим стоял Вортигерн, выходец с Запада, где он был всего лишь вождем клана Ордовиков.[6] Вортигерн присоединился к Константину на склоне его дней и женился на его сестре Севере. Вероятно, он полагал, что если одному происхождение жены помогло получить императорскую власть, то поможет и другому. Но могущество-то ему было нужно совсем иного рода. Он и всегда верховодил самыми горячими головами, для которых Рим был тем же, чем был четыреста лет назад для местных племен. Эти горячие головы ничему не научились за последующие годы: ослепленные своими мечтами, они в ордах саксов и сейчас видят меньшее зло, чем в господстве Рима. Итак, Константин умер, и Вортигерн захватил главную власть в стране, хотя полной эта власть так и не стала. Но оставались еще сыновья Константина — Ута и Амбросий, его поздние дети.

— Да, помню, — вставил Аквила. — Я это запомнил, потому что, когда их отца убили, они были не намного старше меня, а мне тогда было восемь. Они, кажется, куда-то исчезли.

— Их успела увезти преданная челядь и спрятать в Арфонских горах. Итак, в течение десяти лет в руках Вортигерна была сосредоточена фактически вся власть в Британии, если можно назвать властью положение, при котором приходится опираться на банды вооруженных саксов, чтобы защищаться от пиктов, и в то же время пользоваться ненавистными римскими вспомогательными войсками, чтобы защищаться от саксов… — Флавиан шевельнулся и, протянув руку, нащупал неровный край ступени. — Ута умер с год назад, но Амбросий как раз достиг возмужалости.

Аквила быстро взглянул на отца, он понял смысл сказанного: дикий кимрийский отпрыск княжеского рода, живущий в сердце гор, достиг того возраста, когда может взять в руки щит и по праву рождения стать законным предводителем тех, кто предан Риму.

— И поэтому?.. — спросил он.

— И поэтому… приняв во внимание то, что полководец Этий, который два года назад был консулом, воюет сейчас в Галлии, мы послали к нему гонцов с напоминанием, что мы все еще причисляем себя к империи, и попросили прислать нам подкрепление, чтобы помочь очистить провинцию от Вортигерна и разбойничьих дружин саксов и опять присоединить Британию к Риму. Это было прошлой осенью.

Аквила невольно охнул.

— И какой пришел ответ?

— Пока никакого.

— А что… что за послание передал ты сейчас?

— Всего лишь короткая фраза из Ксенофонта,[7] о которой мы договорились заранее и которую переписала для меня Флавия. Приблизительно в середине каждого месяца мы передаем сообщение через нашего знакомца-птицелова или еще через кого-нибудь, чтобы проверить — действует ли секретная дорога.

— «…от Венты до гор все двести миль», — повторил Аквила. — И таким образом ты узнаешь, что это свой человек.

Отец кивнул:

— Да, я сразу подумал — уловишь ты пароль или нет.

— Ты говоришь, послание отправлено Этию прошлой осенью? Но ведь сейчас разгар лета. Ответ давно должен был прийти, разве нет?

— Если вообще придет, то придет в самое ближайшее время. — В голосе отца вдруг послышалась усталость. — Иначе будет поздно. Каждый лишний день увеличивает опасность, что Лис Вортигерн почует, откуда дует ветер.

Разговор оборвался, и, пока они так, молча, сидели, солнце погасло и в долину, как бесшумный прилив, прихлынули сумерки. Небо над волнистой линией холмов сделалось прозрачным и бесцветным, точно хрусталь. И по мере того как свет угасал, аромат жимолости, исходивший от венка Флавии, все сгущался. Мимо пронеслась летучая мышь, просверлив сумрак пронзительным писком. Старая Гвина прошаркала у них за спиной по залу и зажгла свечи — все эти звуки Аквила помнил с раннего детства. Все было в точности так, как всегда бывало в сумерки, но Аквила теперь знал, что его родной дом, который он так любил, такой тихий на вид, по-своему тоже борется за Британию, которой угрожают не только случайные набеги саксов.

Внезапно он ощутил, что эти прекрасные цветущие мгновения безвозвратно отцветут и никогда уже не вернутся. «И даже если я просижу здесь так еще десять тысяч вечеров, — подумал он, — этот сегодняшний вечер больше не повторится». И он бессознательно сложил ладони лодочкой, словно желая удержать его хотя бы совсем ненадолго.

Но ему это не удалось. Отец подтянул свои длинные ноги и встал.

— Я слышу, Гвина зажгла свечи, пора переодеваться к обеду.

Но едва Аквила вскочил и схватил за руку Флавию, чтобы помочь ей подняться, как услышал стук лошадиных подков — кто-то скакал по долине. Все застыли, Маргарита насторожила уши.

— Еще один, — заметил Аквила. — Можно подумать, у нас тут сегодня центр Вселенной.

Отец кивнул и продолжал прислушиваться, склонив голову набок, — в последние годы характерная для него поза.

— Кто бы это ни был, он торопится, и лошадь его устала.

Что-то продолжало удерживать их на террасе в ожидании. Вот уже всадник совсем близко, вот он остановил лошадь позади хозяйственных построек. И тут же послышались голоса, шаги — и на террасе показалась Гвина. Позади шел человек в кожаной тунике вспомогательных войск.

— К молодому господину, — объявила Гвина.

Человек сделал шаг вперед и отсалютовал.

— Послание декуриону Аквиле.

Аквила кивнул:

— Давай сюда.

Взяв протянутую табличку, он сорвал шнурок с печати, отошел поближе к свету, падавшему из атрия, раскрыл деревянные створки и быстро пробежал несколько строк на воске, затем поднял голову и обвел взглядом окружающих.

— Вот и конец двухнедельному отпуску. Меня призывает служебный долг. — Он резко повернулся к ожидавшему гонцу. Будь тот из его отряда, он, может, и задал бы ему вопрос не по уставу, но солдат был ему почти незнаком. — О твоей лошади позаботились? Пойди поешь, пока я собираюсь. Гвина, покорми его и вели Врану приготовить Легконогого и Гнедого, мы тронемся через полчаса.

— Интересно, очень интересно, что бы это значило, — тихо проговорил отец, когда солдат удалился.

Никто не ответил. Все перешли в атрий. Желтое сияние свечей казалось очень ярким, даже резким, после мягкого сумеречного освещения на террасе. Аквила взглянул на Флавию, на отца и понял: у всех троих мелькнула одна и та же мысль… А не связано ли это с посланием Этию в Галлию? И если да, то что оно означает — хорошее или плохое?

— Неужели тебе нужно ехать прямо сегодня? — жалобно протянула Флавия. — Ну неужели так нужно, Аквила? В темноте ведь быстрее не доберешься. — Она стиснула, смяла в руках почти доконченный венок, которому никогда уже не суждено было быть сплетенным.

— До полуночи успею добраться до следующей стоянки. А это десять миль. Может, скоро я опять получу отпуск и приеду на пир. Приготовь мне с собой хлеба и сыра, а я пойду соберу пожитки. — Он обнял ее худенькие, но крепкие плечи и торопливо поцеловал ее, потом дотронулся до руки молчаливо стоявшего отца и быстро направился в спальню.

Окружающий его мир, хотя Аквила и не знал еще этого, начал распадаться.

2

Рутупийский маяк

Два дня спустя, к вечеру, Аквила с гонцом скакали по дороге, ведущей на Лондиний; всего миля отделяла их от Рутупийской крепости: она высилась впереди, массивная и зловещая, господствуя над ржаво-коричневой равниной и унылой плоскостью острова Танат. Рутупии — крепость на сакском побережье, последнее пристанище последнего легиона в Британии. Сколько событий она перевидала! И что ее ждет теперь?

Лошади их проклацали по бревенчатому мосту, который привел под своды двойной арки, они ответили на окрик часового, гулко прогремевший под сводами, и очутились на широкой площадке перед конюшнями. Аквила передал гарнизонную лошадь, на которой ехал, спутнику и отправился докладывать о своем прибытии коменданту.

В свое время, когда он впервые явился в Рутупии, гигантская крепость, построенная в расчете на пол-легиона (и где нынче, как сухие горошины в пустой банке, болтались лишь два-три морских экипажа да три вспомогательных кавалерийских отряда), показалась ему до ужаса пустынной. Но охота на кабана и болотную дичь здесь была отличной, а кроме того, жизнерадостный, общительный Аквила легко завязывал дружбу со своими сверстниками. А по мере того как он все лучше овладевал ремеслом командира и все больше гордился своим отрядом, он и вовсе перестал замечать пустынность этих мест. Но сегодня, шагая по прямым аллеям к преторию, он вновь остро ощутил ее. Быть может, крепость и в самом деле в этот вечер была малолюдна, хотя, судя по звукам, доносившимся со стороны шлюза и гавани, там что-то происходило, и притом весьма безотлагательное. Мимо него из конюшен протрусило несколько лошадей — и больше не встретилось ему ни одной живой души на всем пути до претория. Миновав часового на верхней площадке лестницы комендантского дома, он очутился перед Титом Фульвием Каллистом. Тот сидел за большим столом и составлял расписание работ на день. Тут, по крайней мере, все было как всегда, с облегчением подумал Аквила. И вдруг, мельком взглянув на листы папируса, лежащие на столе, он увидел, что это вовсе не расписание работ, а бумаги какого-то иного рода.

— Явился для исполнения своих обязанностей. — Аквила сделал неофициальный приветственный жест, поскольку явился как был, в гражданском платье.

Каллист, жилистый человек небольшого роста с пронзительным взглядом, отметил что-то в списке и поднял голову.

— А-а, я так и думал, что ты успеешь вернуться сегодня до ночи. — Он отметил еще три пункта на листе. — Догадываешься, почему я тебя вызвал?

— Нет. Твой гонец, кажется, сам ничего не знает, да я и не расспрашивал его — он не из моего отряда.

Каллист кивком показал на окно:

— Пойди посмотри.

Вопросительно взглянув на коменданта, Аквила подошел к высоким окнам и выглянул наружу. Отсюда, из верхнего этажа претория, хорошо был виден шлюз, а между выступающими вперед бастионами проглядывали внутренняя гавань и рейд. Одна из трехъярусных галер, судя по всему «Клитемнестра», стояла накрепко пришвартованная у пирса — там шла погрузка. Под бдительным оком морского центуриона по сходням сновали маленькие темные фигурки, в трюмы заносили продукты, фураж и боеприпасы. Около шлюза среди толпящихся людей Аквила разглядел Феликса, своего ближайшего друга, тоже командира кавалерийского отряда; он явно улаживал какие-то неурядицы и при этом размахивал руками, как будто тонул. Послышался звук трубы. А дальше, на рейде, стояли, отражаясь в воде, другие галеры, неподвижные, но явно готовые в любую минуту сняться с якоря.

— Кажется, готовимся к отплытию, — сказал Аквила.

— И правильно кажется. — Каллист положил перо, поднялся и встал рядом с Аквилой. — Нас отзывают из Британии.

Смысл сказанных слов не сразу дошел до Аквилы. Они были до такой степени невероятны, что в первое мгновение остались для него просто звуком. Но наконец он осознал их значение и, медленно повернув голову, взглянул на коменданта.

— Ты сказал «отзывают»?

— Да.

— Но, во имя Господа, почему?

— Приказам верховного командования подчиняются без расспросов. Возможно, там сочли, что наши разрозненные группы войск и морские экипажи с большей пользой погибнут под стенами Рима, когда варвары вновь придут грабить город, а не здесь, среди туманов этой заброшенной северной провинции.

«Заброшенная провинция… Да, так оно и есть, — подумал Аквила. — Вот и ответ на отчаянный призыв к Этию, и другого ответа не будет». Вслух Аквила спросил:

— И что же, отводят всех подчистую? Все оставшиеся гарнизоны?

— Да, всех, как я понимаю. Рим доскребывает остатки со дна бочки. Мы пробыли здесь четыре сотни лет и через три дня покидаем страну.

— Через три дня… — Аквила сам понимал, что глупо повторять чужие слова. Но он был так ошарашен новостью, что и впрямь враз поглупел.

— Мы отплываем с вечерним отливом. — Каллист вернулся к усыпанному бумагами столу. — А стало быть, стоять столбом некогда. Ступай, декурион, надень форму и принимай команду над своим отрядом.

Аквила, все еще не пришедший в себя, салютовал и вышел из комнаты. Он сбежал вниз по лестнице и направился через плац к маяку: огромный цоколь длиной с восьмидесятивесельную галеру и втрое выше человеческого роста поднимался как остров посреди пустынной площади, а на нем высилась гигантская башня, увенчанная железной жаровней. Жалкие остатки мраморной облицовки, несколько растрескавшихся мраморных колонн, поддерживающих навес над спусками для тележек с топливом, — вот все, что осталось от тех славных дней, когда башня сверкала бронзой и шлифованным мрамором у самого входа в Британию — словно триумфальный памятник Риму в честь победы над этой провинцией. Но битый мрамор пошел на кладку крепостных стен, построенных, чтобы обороняться от саксов. И теперь башня стояла голая и серая, как скала, и вокруг нее кружили чайки, поднимаясь и опускаясь на раскинутых крыльях, освещенных вечерним солнцем. День угасал, скоро зажгут огонь маяка, его зажгут еще раз и еще, а потом Рутупийский маяк потухнет навсегда.

Аквила быстрыми шагами пересек плац, взбежал по лестнице командирского дома и, очутившись у себя в комнате, надел форму. Непонятно почему, но знакомое прикосновение кожаной туники, железного шлема и тяжелого кавалерийского меча успокоило его, и он отправился принимать команду над своим отрядом.

Позднее, ближе к ночи, он набросал наспех несколько прощальных слов отцу. Он знал, что среди тех, кто через три дня отплывает, многие предпримут бешеные усилия, пытаясь увезти с собой жен и детей. Все понимали — Британия обречена. К нему уже обратились двое из его отряда за помощью и советом — один из них, молодой, был озабочен тем, как бы захватить с собой в Галлию родителей, другой, постарше, горевал о жене, которую приходилось оставлять здесь… Аквила сделал что мог, но чувствовал себя очень беспомощным. Насчет собственной семьи хлопотать было бесполезно. Он знал: ничто не заставит отца отказаться от исполнения своего долга, даже если дело, которому он служит, проиграно. В любом случае он не покинет ферму и ее обитателей. А Флавия останется рядом с отцом, что бы ни произошло. Поэтому Аквила просто написал записку, послал им нежный привет и пообещал Флавии, что в свое время она непременно получит красные туфельки. Потом он отдал письмо связному и, зная, что уже не успеет получить ответ от родных, лег вздремнуть на несколько часов перед тем, как с пением петуха отправиться на раннее дежурство в конюшни.

В последующие дни в Аквиле как бы уживались два человека: один добросовестно подготавливал отряд к погрузке на судно, другой мучился вопросом: кому он должен соблюсти верность. Внутренняя борьба началась в нем после того, как он отослал письмо отцу. Он лежал тогда ночью в темноте, и в ушах у него стоял шум моря. Днем море никогда не было так слышно, разве что бушевал шторм. Однако ночью, даже при полном затишье, не прекращался тихий неумолчный шум прибоя, похожий на гул в морской раковине. Именно из этого тихого шума прибоя и родилась убежденность в том, что он принадлежит Британии. Он всегда принадлежал ей, только не сознавал этого, потому что раньше ему не приходилось об этом задумываться. Но теперь он знал это точно.

И дело было не только во Флавии и отце. Лежа в темноте, прикрыв глаза рукой, он пытался не думать о близких, пытался притвориться, будто их нет на свете. Но ничего не вышло, он все равно принадлежал Британии. «Как странно, — думал он. — Мы тут, на аванпостах, считаем себя римлянами, говорим о себе как о римлянах… Но это только на поверхности, а на самом деле выходит совсем другое. И через три дня мы отплываем… Нет, теперь уже остается меньше трех дней».

Ну вот, а сейчас и вовсе осталось несколько часов. Ему очень хотелось поговорить с Феликсом, старым другом Феликсом, с которым они так часто охотились на дичь на Танатских болотах. Но он знал: Феликсу, тоже родившемуся здесь, в Британии, хотя и не так глубоко вросшему корнями в ее почву, хватает своих забот. И кроме того, он почему-то чувствовал, что такой вопрос надо решать самому.

Вот только времени на размышления — нет, почти нет. Последние часы лихорадочной переправки лошадей на галеры миновали. Уже и люди взошли на борт, и над всей этой упорядоченной суматохой зазвучал резкий голос труб. Пожалуй, больше и делать ничего не оставалось. За большим лесом угасал пылающий хвостатый закат, прилив начался, вода заходила во все рукава, заливчики и извилистые протоки. Пока отдавались последние команды, Аквила стоял на кормовой площадке «Клитемнестры». День все тускнел, уже зажгли кормовой и мачтовый фонари, вот-вот должен был зажечься огонь на верхушке большого маяка, но сегодня Рутупийский маяк не загорится, не осветит путь флотилиям Империи. Из Британии улетают последние Орлы. Сейчас трубы возвестят о том, что комендант спустился с шлюза и ступил на борт, посадочный мостик поднимут и молоток комита[8] начнет свой равномерный безжалостный счет, задавая темп рабам, сидящим на веслах.

Аквила вдруг представил себе, как подходит к коменданту, кладет меч к его ногам и говорит: «Судно готово к отплытию, комендант. А теперь отпусти меня, я пойду». Решит ли Каллист, что он сошел с ума или впал в истерику? Нет, как ни странно, хотя они никогда не перекинулись ни одним словом помимо тех, что касались службы, Аквила был уверен: Каллист поймет. Но знал также, что Каллист откажет ему. Что ж, выбор надо делать самому. Именно сейчас, в этот первый выдавшийся за последние три дня суеты спокойный момент, Аквила совершенно трезво и ясно осознал: решать должен он сам.

Он обернулся к стоявшему рядом старому опциону[9] с седыми усами, который обучал его солдатскому ремеслу и у которого он, собственно, научился управляться с отрядом, и, на мгновение сжав его кожаное плечо, сказал:

— Хранит тебя Бог, Эмилий. Я остаюсь, — и зашагал к посадочному мостику.

Он спустился по сходням быстрым шагом, не таясь, словно повинуясь приказу. Уже не сказать «прости» Феликсу, не попрощаться со своим конем Нестором. Аквила миновал нескольких задержавшихся на пирсе местных грузчиков — никто не обратил на него внимания — и, пройдя через шлюз, очутился в обезлюдевшей крепости.

Внутри саднило и кровоточило. Его воспитали военным, за спиной у него числились многие поколения военных, и вот он нарушил верность всем богам своего рода. «Умышленное отсутствие». В самих словах этих слышалось что-то позорное. Он предал своих солдат. Именно это казалось ему сейчас наихудшим проступком. И тем не менее он не повернул назад, к стоящим наготове галерам, ибо знал, что судить о его поступке никто не вправе, судить может только он сам. Но он и сам не знал, правильно ли поступает, чувствовал только, что иначе поступить не может.

Он брел, не разбирая куда, и неожиданно очутился у подножия маяка. Сходни для тележек с топливом круто поднимались вверх, к обширному цоколю, а выше в сгустившихся сумерках, точно раскрытая пасть, зияло отверстие. Аквила быстро взобрался по сходням и шагнул в темноту. Он находился в пустом квадрате подножия башни, где хранились тележки. Они стояли тесным рядом — сгустки черноты в чуть менее черном мраке. В нос ударил запах затхлых тюков с пересохшей соломой и острый дух дегтя, впитавшегося в каменные стены. Он разглядел узкую лестницу, которая спиралью шла вдоль стены, как витки в раковине улитки, и стал карабкаться наверх.

Он долез до середины, когда снаружи раздались приглушенные толстыми стенами звуки труб; трубы возвещали о прибытии на борт коменданта. Вот-вот его хватятся. Что ж, искать его будет некогда. Они не могут пропустить прилив ради какого-то младшего командира, который умышленно отсутствует. Спотыкаясь, Аквила полез дальше. Он все карабкался и карабкался, из отсека в отсек; ощущение высоты нарастало, он уже достиг покинутых клетушек, где высоко над миром наподобие сапсанов жили люди, обслуживавшие маяк. Серый сумеречный свет, сочившийся через крохотные оконца, еле очерчивал темные груды покинутых ими вещей: грубую деревянную мебель и ненужную одежду, напоминавшие выброшенные на берег отливом обломки кораблекрушения, — все, что оставили позади себя схлынувшие римляне. Выше, выше, и вот лестница вынырнула на открытую площадку, а он, нырнув в низенькую дверь, очутился в кромешном мраке чулана, где под самой сигнальной площадкой хранился запас топлива. Выставив вперед руки, Аквила нащупал стоящие в ряд бочки со смолой, солому, хворост и сложенные поленья. Рука его попала в пустое пространство между хворостом и стеной, он залез туда, загородил себя хворостом и притаился.

Тайник был не слишком удачный, но прилив уже подходил к концу.

Он сидел там, скорчившись, целую, как ему показалось, вечность; сердце билось медленными неровными толчками. Откуда-то снизу, издалека, из другого мира, до него донесся топот подкованных сандалий и голоса, выкликавшие его имя. Интересно, что он будет делать, если сюда заберутся и найдут его, притаившегося, точно загнанная крыса в куче отбросов. Но время шло, шаги и голоса, приблизившись, так же быстро удалились, никто и не подумал лезть по лестнице заброшенной башни. Наконец опять протрубили трубы, напоминая ищущим Аквилу, что прилив не ждет. Все, поздно, передумать уже нельзя.

Прошло еще какое-то время, и он представил себе, как галеры скользят по широкому речному руслу между болотами. И вдруг он опять услыхал звуки труб. Нет, только одной трубы. Слабый голос, как эхо от крика морской птицы, но ухо Аквилы уловило знакомую грустную мелодию. На одной из галер, пробиравшихся к открытому морю, кто-то, видно желая так примитивно отметить событие или же просто в знак прощания, протрубил сигнал «Гасить огни!».

И тут, когда все было кончено, выбор окончательно сделан, верность одним сохранена, а верность другим нарушена, Аквила прижался лицом к рукаву и, касаясь лбом колючих связок хвороста, заплакал так, как никогда не плакал ни до того, ни после.

Долгое время спустя, с трудом повернувшись в своем тесном убежище, он выбрался на узкую лестницу. Он чувствовал себя опустошенным, выжатым, словно выплакал всю свою душу. Сумерки давно сменила темнота, холодный свет луны обливал серебром ступеньки, ведущие к верхней площадке. Аквила помедлил, прислонясь к стене, и в уши сразу ударила тишина, тишина большой крепости — абсолютная, мертвая, свидетельство полного безлюдья и брошенности. Повинуясь внезапному побуждению, вместо того чтобы спускаться вниз, в черноту, скрывавшую лестницу, он начал взбираться наверх, откуда лился лунный свет, и, спотыкаясь, с трудом одолевая последние ступеньки, выбрался на платформу, где стояла жаровня. Луна плыла по небосклону среди подкрашенных перламутром перистых облаков; легкий ветерок свистел, залетая через высокий, по грудь, парапет, и с тихим вздохом эоловой арфы проскальзывал сквозь железные прутья треножника. В жаровне все было приготовлено, и топливо сложено рядом, оставалось только поджечь хворост, как это делалось каждый вечер. Аквила подошел к парапету и глянул вниз. В маленьком нескладном городке, кое-как лепившемся у крепостных стен, мерцали огоньки, но сама крепость лежала внизу в лунном свете пустая и необитаемая, как руины, которые столетия уже не знали тепла очага. Днем сюда придут люди и заберут все, что может им пригодиться, но потом, с наступлением темноты, они, наверно, уступят это место призракам. И чьи это будут призраки? Тех, кто ушел недавно с приливом? Или тех, чьи имена остались на покосившихся надгробиях выше линии прилива? Центуриона-сирийца, если судить по имени, прослужившего в войсках тридцать лет? Или маленького трубача из Второго легиона, успевшего прослужить всего два года?..

Взгляд Аквилы обратился в сторону залива, поверх болот, вслед галерам, и у выхода в открытое море ему вдруг померещилась искорка света — кормовой фонарь транспортного судна, последнего римского судна в Британии. А здесь на площадке высокая поленница ждала своего часа… И снова, повинуясь безотчетному порыву, Аквила раскрыл обшитый листами бронзы сундучок, где держали все необходимое для зажигания огня, и, обдирая пальцы о металл, в безумной спешке, точно время было уже на исходе, он высек огонь, поджег гнилушку и принялся раздувать пламя. Во что бы то ни стало Рутупийский маяк будет гореть еще одну ночь! И может быть, Феликс или старый опцион догадаются, кто зажег его. Впрочем, это было неважно.

Пропитанный смолой хворост занялся быстро, пламя рванулось вверх, сучья затрещали, вспыхнул золотой костер. И как только ослепительный блеск затопил площадку, притихший, залитый лунным светом мир внизу поблек, превратился в синеватую пустоту. Ветер подхватил длинные языки пламени, пригнул их, и тень Аквилы тоже изогнулась, перекинулась через парапет, как измятый плащ, и исчезла во мраке. Аквила плеснул воды из стоявшего в углу бака на почерневший щит из бычьей кожи и, прикрывшись им, стал подбрасывать хворост в огонь, так что пламя разгоралось все сильнее. Сердцевина его уже превратилась в раскаленный слепящий сгусток жара и света. Возможно, пламя заметят с берегов Галлии и скажут: «Смотрите, вон Рутупийский маяк». Это его прощание со всем, что было ему дорого, с целым миром, в котором он вырос. Более того, это еще и вызов мраку.

Он смутно ждал, что из города придут посмотреть, кто зажег маяк. Но никто не явился. Вероятно, решили, что тут хозяйничают призраки. Он накидал в жаровню гору хвороста, чтобы хватило надолго, а затем шагнул к выходу и, стуча сандалиями по лестнице, стал спускаться вниз. Конечно, пламя постепенно начнет опадать, но, пожалуй, костер дотянет до рассвета.

Внизу перед дверным проемом, точно серебряный занавес, висел лунный свет. Аквила ступил прямо в него, прошел насквозь безлюдную крепость и через задние ворота вышел наружу. У него вдруг мелькнула мысль, что сейчас подобало бы преломить меч о колено и бросить обломки у подножия маяка. Но меч ему, вернее всего, еще пригодится.

3

Морские волки

Почтовые станции пока еще сохранялись на своих местах, но без разрешения командования пользоваться ими было слишком дорого, а Аквила не относился к тем, кто откладывает жалованье про запас. Вот почему только через неделю с лишком он вышел на дорогу, ведущую от брода. Был вечер, моросил мелкий дождик. Аквила издали увидел свет в окне атрия и направился туда. Задевая мокрые нижние ветви тернослива и обдавая себя холодными крупными каплями, он поднялся по ступеням на террасу, подошел к двери атрия, отворил ее и, прислонившись к косяку, постоял немного, чувствуя себя призраком, и вдобавок измученным призраком.

Маргарита, которая давным-давно подняла бы бешеный лай, будь он чужим, медленно, потягиваясь и зевая от удовольствия видеть его, направилась к нему, постукивая когтями о мозаичный пол и помахивая хвостом в знак приветствия. На миг знакомая картина застыла перед ним в свете свечей, точно схваченная янтарем: отец и Деметрий сидят за шахматной доской (они часто играли вечерами в шахматы, доска была перегорожена еле заметными ребрышками, разделяющими клетки из эбенового дерева и слоновой кости); Флавия, устроившись на волчьей шкуре перед угасающим очагом, полирует, как делала часто, старый кавалерийский меч, снятый со стены над очагом. Вот только выражение на лицах, повернутых к двери, было незнакомым — испуганное, удивленное, застывшее, словно он и впрямь был призрак, весь белый от меловой грязи после своего путешествия.

Наконец отец, нахмурившись, спросил:

— Это ты, Аквила?

— Я, отец.

— Я думал, все Орлы уже улетели из Британии.

Аквила ответил не сразу:

— Я дезертировал.

Он оттолкнулся от косяка, закрыл за собой дверь, отрезав дождь, который оставил темные капли на его кожаной тунике, и вошел в зал. Старая Маргарита потерлась головой о его ногу, и Аквила машинально потрепал ее по спине. Он делал все машинально, сознавая лишь, что стоит перед безмолвным отцом. Деметрий, тот, Аквила знал, не осудит его. Деметрий никогда никого не судил, кроме самого себя. Флавии тоже ни до чего нет дела, для нее главное — что он вернулся домой. Но отец… отец совсем другое дело.

— Я принадлежу Британии, — услышал он свой голос. Он не оправдывался, просто объяснял отцу, что произошло. — Последние три дня я все больше убеждался, что принадлежу ей. И в конце концов… я остался, а галеры уплыли без меня.

Отец молчал, продолжая держать фигуру в руке. Лицо его, обращенное к Аквиле, было суровым и непримиримым.

— Нелегкое решение, — проговорил он наконец.

— Да, нелегкое, — подтвердил Аквила внезапно охрипшим голосом.

Отец аккуратно и четко поставил фигуру на место.

— Ничто, Аквила, ничто не может служить оправданием дезертирства из Орлов. Но поскольку на твоем месте я, вполне возможно, поступил бы так же, не мне тебя судить.

— Значит, так… — произнес Аквила, глядя прямо перед собой. — Благодарю, отец.

Длинная верхняя губа у старого Деметрия дрогнула в улыбке, он передвинул свою фигуру.

А Флавия, которая с момента его появления в дверях сидела в оцепенении, словно завороженная, отбросила меч в сторону, вскочила, подбежала к брату и положила ему руки на плечи.

— Ох, Аквила, я так рада, так рада, что ты остался! Я думала умру, когда от тебя привезли письмо… А Гвина знает, что ты тут?

— Нет еще.

— Пойду скажу ей, мы принесем тебе поесть — и как можно больше. У тебя такой голодный вид. Как у… — Она вдруг умолкла и вгляделась в его лицо. — Бог мой, ты говорил, что я повзрослела за год, но ты стал взрослым за двенадцать дней.

Она бурно закинула ему руки за шею, прижалась щекой к его щеке и выбежала из комнаты с криком:

— Гвина! Гвина, Аквила тут! Он все-таки вернулся, надо его покормить!

Как только сестра исчезла, Аквила подошел к очагу, на британский лад приподнятому над полом, и протянул к огню руку, так как совсем продрог на дожде. Обращаясь к отцу, он полуутвердительно спросил:

— Из Галлии нет ответа?

— Подозреваю, что отвод наших последних войск и есть ответ из Галлии, и другого не будет. — Отец повернулся в кресле на голос Аквилы. — Что до Британии, то Рим вывел ее из игры как невыгодного партнера, и один Бог ведает, что ждет эту провинцию и каждого из нас. Но как бы там ни было, я рад, что ты разделишь нашу судьбу, Аквила.



Через два дня после возвращения Аквилы они опять разожгли вечером огонь в очаге, не столько для того, чтобы погреться, сколько желая разогнать уныние, которое навела на всех летняя буря, бившаяся о стены домов. Обед уже закончился, горели свечи (лампового масла достать было теперь невозможно), атрий приобрел свой зимний вид и, как бывает зимой, создавал ощущение безопасности, надежной защиты от сумасшедшего ветра, беснующегося снаружи. Аквила придвинул скамейку к очагу, Флавия устроилась рядом на шкуре, прислонилась к его коленям и стала расчесывать свои волосы. Шахматную доску в этот вечер решили не приносить, а вместо этого Деметрий расстелил свиток перед собой на столе, куда ярче всего доставал свет свечей, и принялся читать отцу «Одиссею»: «Там провели мы в бездействии скучном два дня и две ночи. В силах своих изнуренные, с тяжкой печалию сердца. Третий нам день привела светлозарнокудрявая Эос; Мачты устроив и снова подняв паруса, на суда мы Сели…

Мы невредимо бы в милую землю отцов возвратились, Если б волнение моря и сила Борея не сбили Нас, обходящих Малею, с пути отдалив от Кифары».[10]

Слушая знакомые фразы под вой беснующегося ветра, Аквила впервые обратил внимание на то, какой красивый у Деметрия голос. Взгляд его обежал комнату, такую привычную с детства, скользнул по небольшому домашнему алтарю и знаку Рыбы, нарисованному на стене над алтарем, по ложам, крытым оленьими шкурами и яркими местными коврами, по отцовскому мечу, висящему над очагом, и по пестрому вороху женской одежды (Флавия не имела привычки убирать за собой). Затем взгляд его задержался на отцовском лице, освещенном пламенем очага, внимательном, заинтересованном, на руке, украшенной большим перстнем с изображением дельфина, руке, которая поглаживала голову Маргариты, лежавшую у него на колене. Потом Аквила перевел глаза на Деметрия, на его бледное кроткое лицо, склонившееся над свитком. Деметрий был рабом до тех пор, пока отец не дал ему свободу и не сделал наставником своих детей. А когда Аквила с сестрой выросли, он стал управляющим и глазами Флавиана. Деметрий относил себя к стоикам, жизнь для него была сплошной самодисциплиной, которую следовало соблюдать с достоинством, а смерть — мраком, который следовало встретить не дрогнув. Возможно, он приучил себя к этому, когда был рабом, чтобы легче переносить ту жизнь. Аквила вдруг подумал, что быть стоиком ужасно, но все-таки ему не верилось, чтобы Деметрий и на самом деле был таким, — слишком уж он любил мудрые мысли и людей. Аквила перевел взгляд вниз, на Флавию, которая сидела и расчесывала волосы, вокруг нее светился ореол огня. Она глядела на брата сквозь черные летучие пряди, то и дело встряхивая головой, перебрасывая волосы то на одну, то на другую сторону, не переставая расчесывать их гребнем. И все время она напевала, но так тихо, что ни отец, ни Деметрий не слышали этого невнятного слабого мелодичного мурлыканья. Даже Аквила едва улавливал его за голосами летней бури.

Он нагнулся к сестре, опершись рукой о колено:

— Что ты там мяучишь?

Она засияла улыбкой.

— Может, это такое колдовство. Что бы ты, интересно, сказал, если б узнал, что в тот вечер, когда отплывали галеры, я вот так же расчесывала волосы и пела заклинание, надеясь вернуть тебя домой?

Взгляд его неожиданно посуровел.

— Не знаю. Наверное, я бы не мог больше относиться к тебе, как раньше.

Флавия задержала руку с гребнем.

— Да, — сказала она, — я так и почувствовала, потому и не стала колдовать, хотя ужасно хотелось. Но я знала: если я попробую и у меня получится, мне придется тебе признаться во всем. Не знаю уж почему, но это так. А я бы не перенесла, если б ты вдруг переменился ко мне.

— Знаешь, — проговорил Аквила, — я и сам не перенес бы.

Еще две-три недели назад он и помыслить не мог говорить такие вещи Флавии. Подобные мысли просто не пришли бы ему в голову. Но сейчас все было по-другому, потому что важнее всего стало это «сейчас», а «потом»… кто знает, что будет потом, его вообще могло не быть.

Ветер, грохотавший в долине, вдруг стих, наполнив ее тишиной, и в этой тишине раздался далекий, слабый, бесконечно печальный вой волка, вышедшего на охоту. Аквила наклонил голову и прислушался. Не так часто слышишь волчий вой летом, обычно это зимний звук. И, слушая этот заунывный вой, Аквила заново оценил тепло и надежность освещенного атрия.

Деметрий перестал читать и тоже прислушался. Маргарита ощетинилась и глухо зарычала, не поднимая головы с хозяйского колена.

— Лесные волки окликают своих морских братьев, — хмуро заметил Флавиан.

Аквила быстро взглянул на него. Он знал, что за последние дни совершено несколько набегов на фермы близ побережья. Он видел далекое зарево одной такой горящей усадьбы, когда холмами возвращался домой. Именно по этой причине все работники их фермы спали нынче в господском доме.

Опять налетел ветер. Деметрий возобновил чтение с того места, где остановился. Сидящие у огня успокоились. Маргарита, однако, продолжала глухо рычать, уши ее стояли торчком, шерсть слегка вздыбилась. Она даже пробежалась до двери и обратно, трижды покружилась на месте и лишь затем улеглась у ног хозяина, но тут же с рычанием вскочила опять.

— Тихо! Ты что, никогда не слыхала волчьего воя? — прикрикнул хозяин, и она, лизнув ему палец, уселась, продолжая настороженно держать голову кверху. Но спустя несколько мгновений около овчарни залаял пес Бран, и Маргарита опять с лаем вскочила, на миг умолкла, прислушиваясь, и снова залилась лаем.

— Уж не Морские ли это Волки? — Аквила приподнялся, рука его потянулась к мечу.

И почти немедленно сквозь вой ветра прорвался дикий вопль, и тут же послышался гомон множества голосов.

— Во имя света, что там такое?

Аквила не разобрал, кто задал этот вопрос, но ответ пришел сразу на ум каждому. Все повскакивали с мест, Деметрий принялся скатывать драгоценный свиток, дверь вдруг распахнулась. Ворвался сильный порыв ветра, он погнал дым от очага и заколебал пламя свечей, и следом в дверях появился пастух Финн — задыхающийся, с безумными глазами.

— Саксы! Кругом саксы! Я наткнулся на них, когда пошел проверить овец.

За его спиной толпились остальные: старый Куно и работники фермы, каждый держал какое-нибудь оружие, последнее время мужчины никогда не расставались с ним. Храбрая Гвина, маленькая, сморщенная, сжимала длинный кухонный нож, остальные женщины тоже явились кто с чем. Хорошо хоть нет детей, подумал Аквила. У одной Реган — младенец, но он еще так мал, что ничего не поймет…

Флавиан уверенным тоном отдавал быстрые команды. Должно быть, он давно подготовился к этому дню и точно знал, как все произойдет. Собаки перестали лаять и с рычанием припали к полу, прижав уши назад. Аквила в два прыжка очутился у раскрытой двери. Незачем было и закрывать ее — лучше умереть сражаясь, чем сгореть в ловушке. Красные языки пламени взметнулись во дворе, Аквила разглядел рогатые шлемы на фоне огненного всплеска и крикнул через плечо:

— Они шарят по надворным постройкам, поджигают все! Скот угоняют! Господи Боже! Да их не меньше трех дюжин!

— Хорошо. По крайней мере, у нас есть время, пока они возятся с коровниками, — отозвался отец.

Несмотря на ветер, на людские крики и мычание коров, несмотря на красное зарево, вспыхнувшее над террасой, в длинном атрии царило спокойствие, все работники стояли на отведенных им местах, сжимая в руках наспех схваченное оружие. Аквила приписал это спокойствие сознанию неизбежности смерти, а кроме того, влиянию отца, стоявшего здесь, рядом с ними, — от него исходила какая-то сила, вселявшая уверенность. Деметрий аккуратно положил свиток в ящик, закрыл крышку и снял со стены, где висело много красивого оружия, длинный узкий кинжал. Лицо его в неровном прыгающем свете было таким же бледным и кротким, как всегда.

— В свое время я, кажется, выразил тебе мою благодарность за свободу, — сказал он Флавиану, пробуя лезвие. — Больше я никогда об этом не говорил. Но сейчас мне хотелось бы поблагодарить тебя за все те годы, что я был свободным и, как я пришел к выводу, бесконечно счастливым человеком.

— Не надо благодарить, долг свой ты давно уплатил с лихвой. Сейчас не время благодарить друг друга. Эй! Подаст мне кто-нибудь меч?

Аквила бросился к висевшему мечу, вытащил его из потертых ножен, отбросил их в сторону и вложил обнаженный клинок в вытянутую руку отца:

— Держи, отец.

Сильные пальцы отца сомкнулись на рукояти. На губах его показалась слабая улыбка.

— Так… давно я не держал его в руках. Однако ощущение не забыл… Они не поймут, что я слеп. Это ведь не очень заметно, Аквила?

— Незаметно, отец. — Аквила в последний раз — он это знал твердо — глядел на худое, в шрамах лицо.

Крики приближались, они были слышны уже со всех сторон. Флавиан уверенными шагами пересек зал, подошел к алтарю и на мгновение положил меч перед мягко светящейся алтарной лампой в форме цветка.

— Господи, прими нас в Царствие Твое, — произнес он и, снова взяв меч в руку, повернулся лицом к открытой двери.

Аквила тоже стоял с обнаженным мечом, свободной рукой обнимая Флавию и ощущая, какая она хрупкая, какая напряженная и собранная.

— Постарайся не бояться, — шепнул он.

— По-моему, я не боюсь, — ответила она. — Не очень боюсь. Все как будто ненастоящее, правда?

Да, все и вправду казалось ненастоящим. Даже тогда, когда крики и сумятица вплотную подступили к террасе и приобрели какой-то уже совсем невообразимый характер, даже тогда, когда первый сакс взбежал по ступеням и столкнулся в дверях с суровым хозяином дома, встретившим его с мечом в руках.

После чего для Аквилы все слилось в сплошной хаос: людские вопли, рычание собак, стук и звон клинков… Флавия с пронзительным яростным криком выхватила у него из-за пояса кинжал, а сам он кинулся к дверям, где стоял отец. Глаза слепил ярчайший свет факелов, сверкание огня на мечущихся клинках. Казалось, со всех сторон наступает пламя, рваное, колеблемое ветром, а из клубов дыма выскакивали все новые и новые варвары в шлемах с рогами и кабаньими головами. Балки уже пылали, ветер гнал по ним волны пламени, атрий наполнился едким дымом, раздирающим легкие, выедающим глаза. Число осажденных уменьшилось, уже их не девять, а семь, нет, уже только шесть — пал старый Куно и с ним Финн и Деметрий. Неожиданно разлетелся горящий ставень, и в проем окна с воем впрыгнул варвар. Теперь защитников осаждали и спереди, и сзади. Рослый сакс в большом рогатом шлеме, в золотом крученом ожерелье вождя замахнулся на Флавиана боевым топором. От этого удара не увернулся бы никто, даже зрячий. Аквила увидел, как отец упал, и он вместе с Флавией, дравшейся с ним бок о бок точно разъяренная фурия, бросился навстречу вражеским клинкам в последней попытке сплотить вокруг себя маленький отряд.

— Ко мне! Ко мне! Сюда!

Сквозь красный туман, застилавший глаза, он увидел оскаленное лицо, горящие голубые глаза, желтые космы, развевающиеся из-под большого рогатого шлема, и вогнал меч прямо над золотым ожерельем. Сакс уронил занесенный топор и отшатнулся, хватаясь за горло рукой. Между пальцев у него брызнула кровь.

Аквила захохотал — по крайней мере отец его отомщен!

Он не почувствовал удара, который скользнул по его виску и свалил, словно быка на бойне. Он знал одно: он успел прыгнуть вовремя и убил врага, а теперь вот все кончено… Странно только, что он жив, — одно не вязалось с другим. Его рывком поставили на ноги, и это тоже было странно — он не помнил, как очутился на земле. Он был ошеломлен, стекавшая по лицу кровь заливала ему глаза. И вдруг он услышал крик Флавии: «Аквила! Аквии-ила!» Он повернулся в крепко державших его руках и увидел, как Флавию со смехом тащит, перекинув через плечо, светловолосый гигант, а она сопротивляется, как дикая кошка. Аквила рванулся было к ней, волоча за собой тех, кто держал его, но ему скрутили за спиной руки и повалили на колени, он продолжал бороться и боролся изо всех сил, сердце у него чуть не лопалось и кровь молотом стучала в висках. Наконец в глазах у него потемнело, все вокруг подернулось красной дымкой. Крики Флавии внезапно прекратились, наверное, ей зажали рот рукой.

Аквилу толкнули вперед, вновь заломили назад руки, так как он все еще сопротивлялся, и поставили перед рослым саксом, стоявшим на верхней ступени террасы под обгорелым искривленным скелетом тернослива. Отсветы пламени, метавшиеся из стороны в сторону, играли на его шлеме, на желтых волосах и бороде, на казавшихся живыми чешуйках света его кольчуги. Аквила вдруг увидел перед собой лицо убийцы его отца, врага, которого он собственноручно заколол. Только на шее почему-то нет золотого крученого ожерелья, а на горле не зияет рана, значит, это не он, а кто-то другой.

Он стоял, сложив на груди руки, и смотрел на Аквилу из-под насупленных золотистых бровей. На одном из пальцев крупных рук вдруг сверкнул зеленый огонек, и Аквила, обессилевший, задыхающийся, переставший сопротивляться, догадался, что это отцовский перстень.

— Так, так, — после долгого молчания произнес рослый сакс, — стало быть, ты убил моего брата.

Несмотря на молот, стучавший в голове, Аквила понял смысл гортанных звуков, недаром он отслужил год в нижнерейнских войсках, где немного научился языку саксов. Он с трудом поднял голову, пытаясь стряхнуть кровь с глаз.

— Твой брат убил моего отца на пороге его дома.

— Смотрите-ка, он говорит по-нашему! — Рослый сакс по-волчьи оскалился. — Что ж, месть за сородича сладка. Я, Вирмунд Белая Лошадь, тоже нахожу ее сладкой. — Он с нарочитой медлительностью вытащил из-за пояса окровавленный меч и стал его покачивать и поглаживать своими ручищами.

Аквила ждал, не спуская глаз с его лица. Он слышал рев пламени, мычание скота, сгоняемого в кучу, а за этим — тишину, мертвую тишину, наполненную одним лишь ветром. Но даже и ветер начал уже стихать. Аквила разглядел в красном свете пожара тела, валяющиеся как попало в причудливых позах, — тела своих и тела Морских Волков. Отец и вождь саксов лежали рядом на пороге, и Маргарита лежала мертвая в ногах своего хозяина, видно, успела подползти в последний момент. Аквила почти не испытывал боли при виде мертвых, он знал: через несколько мгновений присоединится к ним. Флавия — вот что причиняло ему боль, одна Флавия.

Вирмунд занес уже меч для смертельного удара, как вдруг вдали, за хриплыми стонами истрепанного ураганом леса, раздался вой, который Аквила уже слышал этой ночью, — вой выходящего на охоту волка. Ему ответил еще один, далеко, с дальнего края гряды холмов.

Вирмунд остановился и прислушался. Затем опустил руку с мечом, и на губах его появилась насмешливая улыбка; губы его растягивались все шире, пока улыбка не превратилась в волчий оскал.

— Ага, волки почуяли кровь, — проговорил он. — Скоро они придут сюда на ее запах. — Казалось, он что-то обдумывает, проводя пальцем по лезвию. Неожиданно он загнал меч обратно в ножны и приказал: — Отведите его на опушку леса и привяжите к дереву.

Воины быстро переглянулись между собой, потом с сомнением уставились на своего вожака.

— Живого? — переспросил кто-то.

— А волки на что? — коротко ответил брат убитого вождя, и по разбойничьей дружине прокатились одобрительное рычание и мрачные смешки.

— Ага, верно, бросить его волкам! Он убил Виргульса, нашего вождя! Волков они называют нашими братьями, пусть волки отомстят за своих братьев!

Подталкивая сзади, они поволокли его вниз по ступеням террасы и мимо пылающего скотного двора потащили к лесному мысу, нависающему над бывшими виноградниками, где так недавно они с Флавией стояли и глядели на долину, на свой дом. Под конец Аквила начал опять бешено, исступленно сопротивляться. Все-таки одно дело собраться с духом для быстрой смерти от острого клинка, и совсем другое — быть привязанным к дереву, оказаться живой приманкой для голодных волков. Тело его противилось такой участи и, помимо его воли, продолжало бунтовать. Но сил уже не осталось. С него, беспомощного, как захлебнувшийся щенок, содрали одежду, кто-то принес полуобгоревшую толстую веревку из горящего сарая, уцелевшей частью ему связали руки за спиной и примотали его к стволу молодого бука. Покончив с этим, саксы отошли подальше и принялись весело над ним потешаться.

С огромным трудом Аквила заставил себя поднять голову, которую словно пригибал книзу невыносимый гнет, и увидел их темные фигуры на фоне пылающей усадьбы.

— Жди теперь гостей, а пока грейся — вон как пожар бушует, — прорычал брат вождя и окриком отозвал воинов, как охотник отзывает собак. Аквила не видел, когда они ушли, он только вдруг почувствовал (хотя все мешалось в его гудящей голове), что он один.

По долине гулял ветер, но за ветром он слышал тишину. Пламя пожара опадало, и скоро в долине, где столько поколений горел огонь домашнего очага, всякий огонь погаснет навсегда. И эта тишина, это безлюдье нахлынули на Аквилу, будто волны темного моря, и поглотили его. В крутящейся тьме вставали и исчезали кошмарные картины: снова и снова он видел последний бой в дверях атрия, гибель отца и, главное, Флавию, корчащуюся в руках варвара, и он сам, как безумный, начал извиваться, пытаясь разорвать путы, но веревки только крепче впились ему в тело и брызнула кровь.