Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Миссис Мамфорд садится на заднее сиденье и массирует Барри виски. Через несколько минут Барри говорит, что ему несколько лучше, и предлагает помассировать виски ей. Потом спрашивает, не болят ли у нее груди, и предлагает помассировать заодно и их.

На следующем этапе, когда он поймет, что она возбуждается, он должен отпустить ее сиськи и заорать: «О черт! Низ живота опять заболел! Вы мне его не помассируете?»

И уж после этого он должен оказаться во влаге и тепле.

Я понимаю, может, это и не самый изощренный план на свете. Актер из Барри никудышный, поэтому замечательно уже то, что она согласилась его подвезти, не говоря уже о том, что в итоге он ее трахнул прямо в машине на А41.

Что лишний раз показывает нам, как важны для любовной жизни красивое лицо и идеальное телосложение.

Глава четырнадцатая

Я должен сделать небольшое признание. Строго говоря, я тут был не стопроцентно точен. Я не вру, ничего – не волнуйтесь – я просто... заполняю некоторые пробелы – делаю все, что в моих скромных силах, дабы компенсировать определенные дыры в моих данных.

Кроме того, никто не знает точно, что произошло, потому что Барри тайны не раскрывал. Но они определенно целовались. Определенно. Как минимум. А один человек видел их вместе в пабе неподалеку от Барнета.

Хотя кусок про машину я придумал, слухи распространялись, так что это вполне могло быть правдой – все этому верили.

Ну, не все. Пока эта байка была мифом шестого класса. Вроде той, про тусовку в медицинской школе, когда на дне чаши для пунша нашли пенис. Из тех баек, что выслушиваешь, говоришь «вот же хренотень», а через десять минут ловишь себя на том, что пересказываешь ее как чистейшую правду.

Ну и, – ладно, ладно, признаю, – вся та фигня насчет девчонок-кеглей на автобусной остановке – пожалуй, это совсем чуточку преувеличение. Но Барри действительно переспал с кучей девчонок – уж это абсолютная, стопроцентная правда, клянусь.

Проблема с трах-байкой про Барри и миссис Мамфорд на стоянке вот в чем: совершенно точного подтверждения ей не имелось, и при передаче через восьмые или девятые руки история звучала не совсем убедительно. Впрочем, появись чуть более надежные сведения, они облетели бы школу в момент.

Не думайте, что я распускал слухи. Я не какой-нибудь там злодей и никогда им не был. Если вы решили, что я завидовал Барри, потому что у него бесконечное чувственное блаженство, а я без всякого секса тащусь к экзаменам повышенного уровня, то вы всё перевернули вверх тормашками. Он был мой друг, и я за него радовался. Я не завистлив. Я не смогу почувствовать горечь, даже если очень постараюсь. Я не чувствовал горечи. Только не я и только не горечь. Нет, кто угодно, только не я. И не горечь. Я не хотел, чтобы эта байка разошлась. Просто забавы ради рассказал паре людей, – я и не думал, что мне поверят, – а они помчались трепаться кому ни попадя. Я ужасно на них злился.

Глава пятнадцатая

Я дружил не только с Барри. По-прежнему имелась кучка приятелей, с которыми я общался с первого класса, главным образом флегматичные евреи со Столичной линии да еще вкрапления странных азиатов и китайцев, и все это разбавлено парочкой богатых хэмпстедцев. В середине шестого класса мы делали то же, что и всегда: болтали в обеденный перерыв, слоняясь по школьной территории, а каждый субботний вечер встречались в Вест-Энде и отправлялись в кино и в зал игральных автоматов. Обеденная тусовка состояла из семи человек, но по субботам съеживалась до трех: Дэйва, Гонг-Бая и меня.

Не слишком весело, но, в общем, приемлемо для человека моего возраста с чахлой половой жизнью.

Когда мы только начали таким вот образом гулять, было довольно круто. До сих пор помню, как однажды на каникулах в третьем классе наше трио отправилось на первый в жизни фильм для детей старше восьми. Мы так перепугались, увидев кассиршу, и так удивились, когда нас впустили: нам и в голову не пришло, что фильм может оказаться еще страшнее кассы. Мы пошли в «Одеон – под Мраморной Аркой», а поскольку был понедельник, середина дня, в зале мы сидели почти совсем одни. Жутковато само по себе, но мы, все из себя такие храбрые, прошагали на первый ряд, и над нами вырос громадный экран.

Оттуда даже титры казались зловещими. Фильм назывался «Муха», и когда Джефф Голдблум, красный, безволосый и чешуйчатый, прыгнул сквозь стену операционной посреди кошмара его девушки про личинок и аборт, мы вскочили с мест и ринулись к выходу. Фильм досматривали уже из правой половины заднего ряда, ужасно травмированные, и тряслись, пока у нас не рассосался клинически опасный вброс адреналина.

Может, в тринадцать лет это и было клево, но к семнадцати потеряло шик. Что, правда, не имело особого значения, потому что мы все равно непрерывно смеялись. Кроме того, я почти добрался до девятого уровня «Немезиды» в зале «Развлекалава» на Олд-Комптон-стрит и дал себе клятву, что, как только займу первое место в списке победителей «Немезиды», смогу с полным правом сообщить менеджеру, что последние две гласные в его названии должны быть «о».

(Вообще-то, наверное, менеджер и сам знал, только не хотел, чтобы его зал игральных автоматов назывался, как бар с караоке.)

Но уже в самом начале шестого класса старая дружба дала трещину, потому что Дэйв послал на фиг нашу круговерть светской жизни у игральных автоматов Сохо – ради союза с Нилом Котари.

Когда один из самых близких друзей посылает тебя куда подальше и от твоей общественной жизни остаются одни ошметки, – это уже плохо. Но если мне кто и был по-настоящему противен, так это Нил Котари. Такой козел. До четвертого класса его звали Анил, он был тощий и робкий, а потом внезапно занялся бодибилдингом, сменил имя и стал тусоваться с регбистами. Их доверие он завоевывал так. Ездил в школу вместе со Школьным Зверем и сопровождал его в ближайший магазин на углу. Там Нил покупал какие-то сласти, а потом орал: «Фуууууууууу, как тут воняет! Чем это тут воняет? Ты чувствуешь? Это что, пакистанцем воняет? Фуууууу!»

Определить расовую принадлежность самого Нила Школьный Зверь был не в состоянии, и после недели походов в газетные киоски Кингсбери репутация Нила замерла на отметке «неплохой типчик», и он превратился в мальчика на побегушках при команде – чуть ли не первый азиат, влившийся в их ряды.

Мой приятель Дэйв, напротив, с регбистами не тусовался и все боролся за место на территории неплохих типчиков. Но он довольно неплохо ладил с Нилом еще в те дни, когда тот был индийцем, и сумел вновь завоевать его доверие, став главным школьным специалистом по хип-хопу. Вместе с еще одним парнем по имени Эрик – в шестнадцать лет тот уже лысел, а после пятого класса чуть не вылетел из школы, когда его застукали со словарем Коллинза на коленях во время экзамена по немецкому, – так вот, теперь они втроем все обеденные перерывы проводили в пансионе Дженнингза, декламируя стихи Гроссмейстера Флэша[13], читая труды о граффити в метро и упражняясь в верчении на головах.

Трудно припомнить зрелище более печальное: два недоразвитых еврея и один бывший азиат сидят в классе закрытой частной школы «зеленого пояса», притворяются черными детьми из гетто, а у самих все волосы в мастике для пола. И все же вот до чего докатился мой друг Дэйв. Весь пятый класс он ухитрялся вести двойную жизнь: днем – гангста-рэппер, вечером – приличный белый мальчик, которому нечем заняться, кроме электронных игр. Но в шестом классе все же послал меня на фиг и стал полноценным негритосом.

Трое семнадцатилетних парней в кино по субботам – унылое зрелище. Двое – просто унизительное. К концу первого семестра шестого класса уровень моей общественной жизни достиг низшей отметки. Полагаю, этот рекорд не будет побит лет до восьмидесяти.

А где же был Барри? Вообще-то в то время я по-прежнему совсем с ним не общался за пределами школы. Он не сочетался с остальными моими друзьями. На самом деле, не считая меня, он, видимо, вообще ни с кем в школе не сочетался. Существовал вроде как особняком. То ли взрослее, то ли младше всех остальных. Честно сказать, не знаю.

Мне же это было безразлично. Мы всегда замечательно ладили. Не глубоко, но и не так уж поверхностно, – мы просто были одного поля ягода. Что странно: ведь раз он так отличался от всех остальных, а я думал, что ничем от них не отличаюсь, то что же это выходит, если я – совсем как он? Может, мы оба с ними не сочетаемся... Или у меня опять паранойя? Самое странное: чем больше мы общались, тем менее сексуальными становились наши отношения. Вы мне не верите, да?

Так оно и было, клянусь. Поначалу все было ужасно запутано. Я все время нервничал, что кто-нибудь заметит, как я на него пялюсь. Но когда ты с кем-то вдвоем, вполне естественно на этого кого-то смотреть, – а как только смотреть на Барри стало естественно, мне уже не нужно было смотреть на него слишком много, от чего в первую очередь и возникали проблемы. Так что чем больше времени мы проводили наедине, тем больше ослабевало сексуальное напряжение.

Вне школы мы все так же не виделись. Но наши автобусные разговоры утром и вечером постепенно помогли нам по-настоящему узнать друг друга. Если честно, говорил в основном я, так что Барри, наверное, узнал обо мне гораздо больше, чем я о нем. Да если вдуматься, я вообще почти ничего о нем не узнал. Он был очень скрытен. Но мы все равно много болтали, и ощущение было такое, будто мы знаем друг о друге все. Ну, кроме того, что я не мог ему рассказать. А поскольку он тоже мало что выдавал... Ох, я не знаю – мы просто стали близкими друзьями. Поверьте мне – так все и случилось.

Что приятно, эгоизм и соперничество, развалившие не одну мою школьную дружбу, в наши диалоги с Барри не влезали никогда. В его манере говорить было что-то такое, от чего возникало чувство, будто можешь задать любой вопрос, даже глупый, и он не засмеется, не осудит, а очень постарается дать прямой ответ. Весьма необычно для школы, где спрашиваешь, который час, – и тебя тут же опускают.

В результате дружба с Барри была мне крайне полезна: я понял, что могу наконец унизиться, собраться с духом и задать кучу вопросов, – до этого я всю дорогу из кожи вон лез, притворяясь, что знаю ответы.

Самая очевидная тема активно обсуждалась в январе и феврале 1987-го:

– Барри?

– А?

– А секс – какой?

– Гм... ох... э... Приятный.

– Насколько приятный?

– Гм... очень приятный.

– Блин, я уж думаю... Это просто?

– Просто научиться или просто заниматься?

– Черт! Хороший вопрос. Черт! Никогда об этом не думал. Э... и то и другое, наверное.

– Ну, видишь ли, зависит от многого. В первый раз немножко хитро, а потом совсем никаких проблем. А когда знаешь как... ну, если партнерша симпатичная, облажаться невозможно.

– Ага, понятно. Замечательно. Понятно. А бывают какие-нибудь упражнения – делать, чтобы в первый раз было попроще?

– Например?

– Ну, я, к примеру, слышал, что молочная бутылка с печеночным фаршем – совсем как вагина. Это правда?

– Не знаю. Никогда не совал член в молочную бутылку с печеночным фаршем.

– Я совал. Очень приятно.

– Что? Ты трахал молочную бутылку с печеночным фаршем?

– Да. Ну, как бы.

– Что значит – как бы?

– Ну, я не смог кончить. И поэтому немного нервничаю. Боюсь, что и в женщине не смогу кончить.

– Понятно. Я бы на твоем месте не нервничал. Уверяю тебя, женщины гораздо приятнее молочных бутылок.

– Черт. Да, ты прав. Какой я идиот. Ты прав. Не надо мне нервничать. Господи, да я только и делаю, что нервничаю.

– Может, если тебе кажется, что тебя не привлекают женщины, стоит подумать о сексе с мужчиной?

– ЧТО?! ЧТО?! ИДИ ТЫ... ИДИ В ЖОПУ!.. МУДАК ПОГАНЫЙ!.. ЧЕРТ!.. ИДИ ТЫ! О чем ты говоришь? Я этого не говорил! Иди в жопу! Я вообще этого не говорил, кретин чертов.

– Хорошо, хорошо. Расслабься. Совершенно не из-за чего так возбуждаться. Просто сказал, вот и все.

– Так вот и нечего.

– О господи – ну вот гомофобия-то зачем?

– Это не гомофобия. Просто я – не какой-нибудь пидор гребаный, вот и все.

– Ты так переживаешь. У тебя явно проблема.

– У меня нет проблем. Это ты об этом заговорил. Это за тебя надо переживать.

– Переживать?

– Да, Барри, переживать. Ты же об этом сказал – откуда у тебя такая мысль взялась вообще?

– От дяди.

– Что?

– От дяди. Он гей.

– О черт! Ты знаком с геем.

– Знаком. И он очень хороший.

– Э-э-э, хех – так это у тебя в генах.

– Ох, Марк, я тебя умоляю. Не будь таким мудаком.

– Нет, это ты не будь таким мудаком.

– Ты мудак.

– Нет, это ты мудак.

– Ты полный мудак.

Обычно все иначе. Вы, наверное, застали нас в неудачный день.

Глава шестнадцатая

Одним из первых судьбоносных шагов в разрядке напряженности между Востоком и Западом 1987 года стала тусовка для шестого класса, которую устроил на речном трамвае свежесформированный «общественный комитет». Тусовку организовал Джоэл Шнайдер, который продемонстрировал замечательную деловую хватку: в одиночку продавал билеты и любезно взял на себя бухгалтерию. Где-то по дороге несколько сотен фунтов испарились, но бухгалтер клятвенно подтверждал безупречность продавца билетов, и наоборот. В общем, деньги так никогда и не нашлись.

На целую ночь наняли кораблик, который должен был пропыхтеть по Темзе вверх и вниз, и все шестиклассники из двух школ, у кого в организме притерлись друг к другу хоть парочка гормонов, явились на борт, заплатив за это удовольствие Джоэлу Шнайдеру по пять фунтов с носа.

Корабельные тусовки – пытка. Опаздывать нельзя, свалить пораньше нельзя, – и все это напоминает пьесу Сартра.

Когда я вышел у набережной Виктории, на тротуаре напротив стояла компания парней – я почти никого не видел раньше без школьной формы – и какие-то девчонки, которых я смутно опознал. Большинство, похоже, уже надрались, и что-то подсказывало, что мне предстоит один из самых неприятных вечеров в жизни. Возник соблазн бежать, отправиться на метро прямиком домой, но меня уже запеленговали. Кто-то крикнул мне через улицу: «Привет». Я ответил, перешел дорогу и тем подписал себе приговор. Следующие пять часов жизни придется провести с этими людьми.

Мы заползли на корабль и принялись пить.

К мосту Ватерлоо надрались абсолютно все.

Музыка играла так громко, что через пять минут у меня отстегнулись уши. А через десять принялись активно протестовать, возмущенно хрипя по бокам головы.

За этим первым органом чувств, начисто уничтоженным тусовкой, с пугающей быстротой последовали остальные.

На корабле имелись две палубы, обе закрытые, да еще крошечная открытая корма, вроде балкона. Первые несколько часов тусовка располагалась двумя симметричными плоскостями: громкая музыка на верхней палубе, тяжелый алкоголизм на нижней, джентльмены по правому борту, дамы по левому. Вскоре я встал в очередь проблеваться с наружной палубы, поскольку оба туалета уже засорились и были затоплены блевотиной.

Воздух густел от материала, из которого сооружен фундамент подростковой тоски: синдрома бремени девственности. Чем более ты ему подвержен, тем больше требуется выпить, чтобы заговорить с противоположным полом. В итоге напиваешься так, что уже не можешь придумать, что сказать, когда наконец наберешься храбрости завести разговор, и простой попыткой завязать беседу отвращаешь от себя объект. Бесконечный порочный круг. Бремя все тяжелее, пьешь все больше, разрыв между полами растет, мастурбация из удовольствия превращается в необходимость и т. д. и т. п. В результате общее напряжение достигает крайней степени, и подростковые тусовки оборачиваются оргиями утопленных в алкоголе неврозов.

Водораздел между бортами начал таять, лишь когда нижняя палуба покрылась тонким слоем блевотины. Мальчики и девочки, паралитически пошатываясь, нацелили друг на друга языки. Обжимальщики впились друг в друга и закачались по танцплощадке, жуя партнерам физиономии. Палубные скамейки вскоре оказались забиты раскоряченными парами тыкальщиков и щупальщиков. В красной полутьме различались руки, рвущие непонятное белье, вцепившиеся в малознакомые гениталии. Мальчики неумело шебуршились в кружевных панталончиках, а девочки, все в сомнениях, безрезультатно щекотали воспаленно-багровые головки.

Я чувствовал, что трезвею, но меня слишком тошнило, чтобы пить дальше. Постепенное возвращение умственных способностей повергло меня в пучины депрессии. Почему никто не бросается на меня, пытаясь высосать мне зубы? Почему никто не пускает шумно слюни над моим немытым членом? Почему никто не хочет, чтобы я залез к ней в трусы? Что со мной не так? Не с кем поговорить, никто мне не нравился, и ни с кем не хотелось целоваться.

Барри не приехал. Я был один.

Пошатываясь, я побрел по палубам, отчаянно желая поговорить хоть с кем-нибудь. Через некоторое время мне попался какой-то товарищ по несчастью. Я глянул ему в лицо и нашел там отражение собственного одиночества. Я сосредоточился, пытаясь что-нибудь из себя выдавить. Он, судя по всему, тоже старался. После длинной паузы наконец придумал.

– Ты напился? – спросил он.

– Прости?

– Ты надрался?

– А!.. Да, – соврал я.

Мы надолго замолчали. Слабо хихикнули. Снова пауза.

– Я тоже, – сообщил он.

– Отлично.

Третья пауза объявила нашим усилиям смертный приговор. Мы оба со знанием дела могли минут пять поговорить о том, как мы несчастны, но вокруг было слишком шумно. Да и не место. Беседа завершилась. Я по-прежнему был одинок.

– Пойду возьму еще выпить, – сказал я.

– Ладно.

– Пока.

– Пока.

Теперь следовало добыть еще горючего. По уплотнившемуся рвотному ковру я добрел до бара, влил в себя «кровавую Мэри» (она отдавала бензином, но название обещало убойную крепость) и устремился к наименее уродливой девчонке из имевшихся в наличии.

Я немножко не рассчитал, и мы больно стукнулись зубами, но оба даже не заметили. Мы обжимались. Невероятное облегчение. Наконец-то – паранойю как рукой сняло.

Эта мысль крутилась в голове меньше секунды. А потом меня затопили сомнения небывалых масштабов: вопрос «Почему со мной никто не целуется?» сменился вопросом «Почему мне это не нравится?». Новая мысль оказалась гораздо хуже.

Мне было скучно, я не знал, как девчонка выглядит, у меня сводило челюсть, и корабль пристанет к берегу только через два часа. В моем положении эти два часа казались целой вечностью.

Прошло, наверное, полчаса, прежде чем я смог вздохнуть. Под предлогом необходимости стереть ее слюну с подбородка глянул на часы и ужаснулся: с момента, когда я на нее накинулся, прошло всего десять минут. Даже не четверть часа, а мы уже друг другу осточертели. «Господи боже, – подумал я, – как же люди живут в браке по сорок лет?»

Оставалось убить еще массу времени. Если б я мог пощупать ее пальцем, это хоть частично спасло бы вечер. Похваляясь на еврейских собраниях, я, черпавший сведения из графических схем и романов, всегда чувствовал себя каким-то шарлатаном. На академическом уровне я был близко знаком с вагиной, но практических опытов на трехмерных моделях почти не проводил. Если не считать единственного случая двенадцать лет назад в «лягушатнике» с кузиной, я и не видел ни одной.

Я боролся с одеждой девчонки, стараясь понять, надеты у нее трусики на колготки или наоборот. Мне очень мешали ее попытки оттолкнуть мои руки. Из книг я знал, что это обычная процедура, но девчонкины сила и настойчивость меня немало поразили. Я отреагировал энергично, и вскоре оказалось, что мы занимаемся настоящим армрестлингом. Тут она убрала руку, а я как раз занес свою, и инерция сработала удивительным образом: я заехал ей в вагину.

Не детский какой-нибудь тычок, а самый настоящий апперкот – безупречно рассчитанный и направленный, стремительно врезавшийся ей точно между ног.

Может, я и не лучший в мире специалист по сексуальным нравам, но базовый этикет знал достаточно, чтобы понять: это было ужасно грубо. Обычно никто за здорово живешь не колотит чужие гениталии. Во всяком случае, не спрашивая разрешения.

Как ни странно, она не заорала от боли. Просто была в шоке.

«Черт! – подумал я. – Пожалуй, вагины пожестче яичек. И то слава богу».

Вместо того чтобы в эти бесценные мгновения восхищаться упругостью женских половых органов, мне следовало состряпать какое-то извинение. Но не успел я открыть рот, как она ушла.

Я чуть не побежал за ней – сказать, что я нечаянно, но мне было слишком неловко. Я хотел просто забыть о том, что случилось. Хотел забыть, что она существует. Хотел забыть, что существую я.

Хотел заползти в большой темный мешок и просидеть там лет десять.

Эта линия философских умозаключений была прервана жалобой желудка, и я рванулся к окну блевать «кровавой Мэри». По пути наружу она была чуть приятнее на вкус.

Все еще оставалось полтора часа.

Я поднялся по лестнице и попытался танцевать, но на танцплощадке было слишком много народу. Все просто скакали вверх-вниз на пятачке, размазывая по соседям пот. Для размышлений слишком жарко и громко.

На открытой палубе какие-то парни курили косяк. Я сделал первую в жизни тяжку, от чего ощутил одновременно тошноту и похоть – непотребное сочетание. Решил было пойти в туалет подрочить, но когда вспомнил, сколько там блевоты, мой желудок выразил недовольство. Я кинулся к борту, и меня вырвало в реку, а вставший член больно бился о поручень.

Я поискал стул. Имелся только один, втиснутый между целующейся парой и обжимающейся парой, так что пришлось сесть туда.

Я закрыл глаза. С закрытыми глазами мне показалось, что палуба раскачивается, и желудок запротестовал. Если я не хочу проблеваться снова, придется сидеть с открытыми глазами.

Я сидел неподвижно и пытался отключиться от мира. Желудок-бетономешалка – наименее отвратительное из всего, что воспринимали органы чувств. Я потрогал рукав замшевого пиджака. Тоже не ужасно. Пробовать на вкус, нюхать, слушать или разглядывать нечего, но если трогать замшу и дальше, может, удастся стереть из сознания все остальное. Я посмотрел в окно, надеясь увидеть звезду, но за лондонскими уличными фонарями звезд не разглядишь. Пришлось остановиться на рукаве пиджака.

Еще час и двадцать пять минут. Скоростью моих часов управлял какой-то злобный гад.

Мне надо домой.

Мне надо домой.

Мненадодомой.

Мненадодомойнададомойнададамойнададамой.

Глава семнадцатая

Я был так счастлив, когда тусовка наконец завершилась и я сел в метро до Хэрроу, что решил отложить самоубийство по крайней мере на неделю.

Несмотря на то что ни на одной тусовке шестого класса мне ни минуты не было хорошо, ходил я на все.

Пожалуй, стоит повторить. Количество тусовок: множество. Количество минут на тусовках: еще большее множество. Общее количество минут на тусовках, когда происходило что-нибудь хорошее: ноль.

Не идеал социального уравнения, но я все-таки с ним мирился, – главным образом за отсутствием выбора. Дэйв стал негритосом, Гонг-Бай на корабле целовался с фантастически красивой китаянкой. Они встречались еще пять лет, он общался с ней исключительно на кантонском диалекте и обогатил меня обширными, по сей день неисследованными глубинами смысла выражения «держать свечку».

Барри, кстати, пришел на одну тусовку, сообщил мне, что все это – дерьмо собачье, ушел через полчаса и больше ни на одной не появлялся.

Несмотря на нулевую отметку удовольствия на этих тусовках, что-то в них меня привлекало. И дело не только в отсутствии других занятий. Я всегда шел туда с жаждой завоеваний, открытий и приключений. Не в том смысле, что рассчитывал раскопать новых людей или открыть непознанное в себе самом. Мой путь открытий носил строго биологический характер. Дело было не в удовольствии. Как и все остальные, я шел лишь для того, чтобы сложить эту головоломку, выяснить, почему... ну, в общем, почему у противоположного пола одни места мягче других.

В идеале я бы еще поучился, как с ними разговаривать, но стремиться к этому – пожалуй, уже немного чересчур.

Несмотря на мою сексапильность ниже среднего, я обнаружил, что, когда все напились и всех красивых разобрали, мне всегда удается найти кого-то, с кем поэкспериментировать.

Одной из худших была тусовка в конце семестра, на которой я наблюдал, как Школьный Зверь полощет член в бутылке зубного эликсира, затем водруженной на полочку в ванной. Я целиком поддерживал этот фокус (в конце концов, дело происходило дома у Нила Котари). Однако меня поверг в уныние мой первый полноценный разговор с представительницей женской школы: в конце она проговорилась, что по их сторону Берлинской стены меня зовут «Бруно». Я сделал катастрофическую ошибку, настояв на объяснениях. И обнаружил, что это не ласковый намек на то, что мой голос похож на Бруно Брукса[14], или что мой мозг напоминает Бруно Беттельхайма[15]. После получаса игры в угадки обнаружилось, что прозвали меня в честь Фрэнка Бруно[16], тем самым восславив мой ставший легендарным апперкот в вагину.

О нем знали все. Повторяю – все.

Все.

В плане сексуальной жизни на ближайшее время это не сулило ничего хорошего.

Совсем ничего хорошего.

Глава восемнадцатая

– Барри?

– А?

– Ты почему на тусовки не ходишь?

– Не знаю.

– Должна же быть причина.

– Гмм... Полагаю, потому, наверное, что они – сплошь дерьмо собачье.

– Верно.

– А что? Тебе там нравится?

– Нет. Я считаю, они дерьмо собачье.

– Тогда зачем ты туда ходишь?

– Не знаю.

– Должна же быть причина. Что-то же заставляет тебя туда ходить.

– Нет. Никакой причины – просто хожу.

– А.

– Но я их терпеть не могу, – сказал я. – На самом деле я их ненавижу.

– Потому что они – дерьмо собачье?

– Ага. Потому что они – дерьмо собачье. Потому что они – полное дерьмо. Черт, дерьмо полное. Такое дерьмо. Черт. ОХ, БЛИН!Черт! Как подумаю... Черт. Такое дерьмо. Так ужасно. Просто ТАКОЕ, ТАКОЕ ДЕРЬМО! ЧЕРТ!

– Когда у тебя случается духовное озарение, ты очень членораздельно излагаешь. Ты в курсе?

– Такое дерьмо.

– Тогда зачем туда ходить, осел?

– Не знаю. Просто не знаю. Зачем туда ходить? Барри, скажи мне, какого хрена туда ходить?

– Девчонок лапать?

– Да. Теоретически – да. Но мне мало что достается. И даже когда кого-нибудь нахожу, удовольствия никакого.

– Черт. Может, стоит познакомить тебя с дядей?

– Очень смешно. Может, и стоит.

– Слушай, Марк, Не будь таким кретином. Разумеется, тебе не в кайф лизать совершенно незнакомому человеку гланды, когда ты надрался, да к тому же вы друг другу даже не нравитесь. Это омерзительно.

– Да?

– Блин, да конечно же.

– То есть мне это и не должно быть в кайф?

– Ну... тебе должно быть в кайф. Вроде как в таких вещах это подразумевается. Но раз тебе не в кайф, не делай этого.

– Не будь мудаком. Не могу же я забить на женщин болт за две недели до восемнадцатилетия. Как-то рановато.

– Я не предлагаю забить на женщин болт. Просто говорю, надо бросить эти подростковые обжималки.

– А что мне еще остается? Я подросток, и я умею только обжиматься.

– Можно подождать.

– Чего?

– Пока не встретишь кого-нибудь, кто тебе понравится.

– Пока не встречу кого-нибудь, кто понравится! Ты шутишь, что ли? Этого еще лет сто ждать. До университета.

– Если ты поступишь в университет.

– Разумеется, блин, я поступлю в университет. Я же не совсем болван.

– Кроме того, – изрек он, – обжималки – дерьмо. Они никому не нравятся.

– Что?

– Мне, по крайней мере, не нравились. Ничего интересного.

– ЧТО?

– Ну да. Скучно.

– Ты о чем? Невероятно! Мне, наверное, мерещится. Все обжимаются. Не только подростки – все. В фильмах этим занимаются безостановочно.

– Это не то.

– Потому что притворство?

– Нет – потому что это предварительные ласки. Или, во всяком случае, должны ими быть. Целоваться, обниматься – это предварительная игра. Это делается перед сексом. Чтобы возбудить друг друга.

– Но... но... люди этим просто так занимаются. Взрослые то есть. Не обязательно же заниматься сексом, правда?

– Не обязательно. Люди обычно занимаются, но это не обязательно.

– О господи! Ты что, хочешь сказать, что у меня нет ни единого шанса пальцем женщину тронуть, если она заранее не подпишет контракт, в котором торжественно пообещает довести дело до полноценного траха?

– Нет-нет-нет. Не мели ерунды. Я же не об этом. Сами по себе ласки с тем, кого любишь, очень приятны. Ласки и потом секс с тем, кого любишь, замечательны. Ласки и потом секс с тем, кого не любишь, – нормально. Ласки без секса с тем, кто тебе даже не нравится, по пьяни, в комнате, где полно людей, и притом ни ты, ни партнер не собираетесь раздеваться, – катастрофически омерзительное занятие, блин.

– Черт! Поверить не могу. Что это такое? Ты же два месяца назад девственником был!

– Я способный ученик.

– Господи. Как ты?.. Где ты?.. Черт! Ты абсолютно прав! Какой я идиот. Блин. Что же мне теперь делать? Что же мне, черт возьми, теперь делать?

– Не знаю. Что хочешь.

– Блин!

– Слушай, – сказал Барри, – может, сходим в эти выходные в кино или еще куда?

– Правда? Ты правда хочешь? То есть... да? То есть да. Еще бы. Давай.

– Ладно, успокойся.

– Ладно. Да. На что ты хочешь пойти?

– Вторая «Муха» только что вышла, – сказал он.

– Не-е-ет. Ужасы – это не для меня. Больно скучно. Может, «Четыре приключения Рейнетт и Мирабель»[17] в «Эвримене»?

– Господи, ты действительно гей.

Глава девятнадцатая

Один парень по имени Пирс Уорд ставил всех в тупик. Аккуратно приглаженные волосы, вельветовые брюки, мягкий зеленый пиджак – мальчик из правильной частной школы. Но по неизвестной причине он семь лет варился в нашем культурном котле. Без сомнения, он был наименее популярным парнем в школе, но его это, похоже, ни капли не трогало. Видимо, всеобщее отвращение он считал доказательством своего превосходства. Так же он воспринимал и свою неспособность к спорту – будто слишком умен для чисто физического, и свои неудачи на уроках – будто слишком значителен, чтобы стараться быть умным. Создавалось впечатление, что с такой самоуверенностью его даже самый ошеломительный провал ни на секунду не заставит усомниться в себе. Словно имелась некая шкала достижений, настолько важная, что никто из нас и понятия о ней не имел, некая непостижимая для нас сфера, где он был звездой.

Его персональное великолепие проявлялось, разумеется, в умении держать себя – искусство, о котором мы, евреи, не имели ни малейшего понятия. Когда он подал заявку в Кембридж, над ним все смеялись, но, видимо, Тринити-колледж что-то такое узнал о его секретных достижениях, и персонально для него снизил планку поступления, пообещав принять его не с тремя пятерками, а с четверкой и двумя тройками. Он с успехом поступил, а впоследствии добился огромного успеха, став президентом Кембриджского дискуссионного общества. Там его единогласно выбрали спикером за способность отстаивать свои аргументы под нескончаемым градом насмешек Сейчас он на пути к успешной политической карьере.

Однако никто точно не знал, что он забыл у нас в школе. Ходили разные слухи о том, почему он не получает приличного образования, – вплоть до того, что так родители наказали его за попытку ограбить поместье в Кенте.

С точки зрения истории, престижных выпускников и прекрасных традиций с нашей школой определенно все было в порядке. Она могла бы даже возвыситься до ранга настоящей закрытой частной школы, достойной пэров, если бы не... если бы школа не стала... если бы ее не оккупировали... полагаю, вы понимаете, к чему я веду.

Высокая плата за обучение, хорошие результаты, но у воспитанных людей возникало чувство, будто наша школа почему-то привлекает «не тех людей». Школа словно... ну как бы... сбилась с пути.

Невозможно было отделаться от ощущения, что это мнение разделяют и некоторые преподы.

Никакого расизма тут не было. Совершенно точно. Жиды, пакистанцы, латиносы, негритосы были здесь абсолютно на своем месте. Они просто немножко зарывались, вот и все. То, как они себя вели, как только их пускали в школу, лишний раз доказывало: чему их ни учи, приличными англичанами им не стать. Они жаловались на питание, жульничали на физкультуре и рассчитывали попасть вечером домой. Казалось, они должны быть благодарны, что их вообще сюда пустили. Но нет же – только войдя в центральные ворота, они начинали вести себя так, будто это место принадлежит им. Особенно евреи. Большинство косоглазых кое-что знают о скромности. Империя и все такое. Была к ним очень добра. Понимаете, они умеют играть в крикет. Но евреи? Когда вы в последний раз видели жида – достойного форварда? А? Да они элементарно неспособны. Деньги – единственное, что они понимают. И на экзаменах подмазывают. В этом вся беда.

Учреждениям, ценящим свою историю, наша школа была наглядным примером: если один раз впустить людей, которые... Нет, вернее, если один раз позволить главенствовать парням, которые не... из серьезных старомодных семей, – школа теряет свой социальный статус. Сорняки забивают колосья, и не успеешь оглянуться, иностранцы столпились, словно мухи над... э-э, над медом.

Наша школа была основана несколько сотен лет назад одной купеческой гильдией Сити, дабы нести просвещение сыновьям бедных рабочих. С тех пор она несколько раз переезжала и в конце концов поселилась в «зеленом поясе» сразу за Северо-Восточным Лондоном. По утрам учеников свозили в школу на автобусах, которые ездили от Уотфорда на западе через Хэрроу, Стэнмор и Эджвер, до Тоттериджа и Хай-Барнета на востоке.

Выбирая место, члены правления, должно быть, страшно собою гордились. Они были уверены, что навсегда убрали из центра Лондона всех, кто хоть смутно напоминал сыновей бедных рабочих, а отстойник устроили посреди сплошь респектабельных, процветающих пригородов. Однако не учли перемен в составе населения Северо-Восточного Лондона. К тому времени, когда один вид Маргарет Тэтчер уже наводил на мысль, что лишь старческое слабоумие способно выдворить ее с Даунинг-стрит, правление председательствовало на проплаченных экзаменах повышенного уровня в парнике для нуворишей, иммигрантов второго поколения.

Правление попыталось предотвратить надвигающуюся катастрофу еще в пятидесятых, учредив еврейскую квоту. Мальчики, попавшие в квоту, освобождались от религиозной части утренних линеек. Рассказывают, что после гимнов и молитв директор вставал и нараспев произносил: «ВПУСТИТЕ ЕВРЕЕВ!» – после чего задние двери зала открывались, впуская колонну мальчиков, которые рассаживались на галерке послушать школьные объявления.

Конкурс на попадание в еврейскую квоту был отчаянный, и с такой дополнительной процедурой отбора евреи учились еще лучше. Сводный табель успеваемости, таким образом, смущал расслоением: христиане внизу, евреи наверху. Становилось все труднее притворяться, что замечательным музыкантам, спортсменам, интеллектуалам и актерам, поднимающим паруса на пути в Кембридж, просто повезло попасть в школу, и систему квот отменили. От расслоения экзаменационных результатов, впрочем, избавиться оказалось посложнее.

* * *

Поэтому в нашей школе тип вроде Пирса Уорда был крайне необычным явлением. Прямо в яблочко: чистокровный джентльмен, англиканская церковь и все такое. Даже говорил с акцентом. Инопланетянин бы меньше в глаза бросался.

Пирс был крикун, нахал, хам, франт и, что лучше всего, тормоз и идиот. Все вместе делало его идеальным хоккейным вратарем. Я его и знаю только потому, что мы вместе играли в школьной хоккейной команде.

Благодаря выдающейся доеврейской школьной истории у нас оставался календарь спортивных матчей, в которых приходилось выступать против самых знаменитых окрестных школ. Когда мы выгружались из автобуса посреди спящих шпилей того или иного подобия Оксбриджа, нам являлась целая шеренга Пирсов, блистательных в своих одинаковых кроссовках, пиджаках в рубчик и с приглаженными волосенками.

Мы выходили, и они в ужасе пялились на причудливое племя смуглых и носатых пришельцев, что ступают на их священную землю. Здесь Пирс уже не казался уродцем; уродцами становились мы.

Среди этих молодых людей порой встречался какой-нибудь редкий африканский принц, нападающий в школьной команде регби, известный как «черномазый». Но столкнуться с целым автобусом им... им... иммигрантов, – для них это всегда оказывалось потрясением.

Местный Пирс неохотно жал нам всем по очереди руку, а потом вел в дортуар переодеться.

Не в раздевалку, а в дортуар.

Где они спали.

Они так жили.

Они действительно там жили.

От одной мысли об этом нас пробирала дрожь, и каждый раз переодевались мы в ужасающей тишине.

При этом Пирса Уорда хлопали по спине, тыкали кулаком, по-борцовски хватали и подвергали всевозможным сексуально-параноидальным мужским приветствиям. Вокруг него собиралась огромная толпа, бормочущая про «те выходные на яхте» или «эту охоту». Никто из нас и представить не мог, что у Пирса могут быть друзья. Это поразительное зрелище – Пирс, беседующий с группой людей, которым, судя по всем признакам, он нравится, – еще раз доказывало: все, что он находит значимым, для нас невидимо. Он просто живет в другом мире.

Тогда-то до меня впервые начало доходить, что евреи и азиаты отнюдь не покорили Британию. «Черт! – подумал я. – Я в меньшинстве. Это ужасно».

* * *

Колошматить этих богатеньких, самодовольных, привилегированных придурковатых расистов на хоккейном поле было одно удовольствие. Ну, или было бы. Если бы нам это удавалось. К сожалению, их суперлоснящиеся, без единого пятнышка, водоотталкивающие суперполя с искусственной травой были для нас слишком гладкими, и без дерна и колдобин, по которым нужно прорываться, нам никогда не удавалось завладеть мячом. Мы всегда проигрывали.

Без усилий просачиваясь сквозь нашу хромую защиту, они бросали на Пирса извиняющиеся взгляды, прежде чем всадить очередной идеально направленный мяч в верхнюю половину его ворот.

После игры нам снова жали руки и говорили, что мы «отлично сражались».

Обычно я отвечал на это: «Отвали, мудила богатенький».

В автобусе по дороге домой Пирс всегда был подавлен. Как жаждал он оказаться в одной школе с приличными людьми! Как ненавидел родителей за то, что не отправили его в закрытый пансион!

Я смотрел, как глаза Пирса наполняются слезами, – а мы удалялись от школы, мимо двенадцатифутовой ограды из колючей проволоки, через зубчатые чугунные ворота – и спрашивал себя, какова жизнь в семье англичанина. Не еврея или азиата, а настоящего англичанина вроде Пирса. Представить невозможно, каково ему должно быть дома, если он готов рыдать, покидая эту тюрьму.

В мозгу у меня уже формировались преувеличенно жуткие образы по-настоящему чудовищного, пугающего создания – нееврейской матери.

Глава двадцатая

С началом летнего семестра школа нацепила другую личину. Все одевались небрежнее, улыбались, трепались на солнышке, и в целом обстановка стала несколько больше походить на остальной цивилизованный мир. Некоторые особо приятные преподы иногда проводили занятия снаружи, на травке, и даже у самых перекрученных педантов наблюдалось некоторое ослабление мышц сфинктера. В один знаменательный майский день 1982 года препод с кафедры физики, говорят, даже открыл окно.

После всех потасовок регби и хоккея на траве школа переключилась на восхитительный, ленивый крикет, правил которого я никогда полностью не понимал. Как выяснилось, крикет лишь чуть-чуть отличается от принятия солнечных ванн.

После двух семестров перед экзаменами повышенного уровня я решил, что у меня имеется достаточно четкое представление о том, кто из преподов может меня чему-нибудь научить, а кто не может. Поэтому я ввел новое расписание посещений только тех уроков, на которых, по моему мнению, мог чему-то научиться. А в обширные интервалы свободного времени решил сосредоточиться на загаре. Поскольку между щетиной и волосами у меня имелась лишь узкая полоска кожи, по большей части находившаяся в тени бровей, приходилось концентрироваться на руках. Я то и дело снимал часы и смотрел на полоску под ними, белевшую все ярче и ярче, – единственный способ оценить мои достижения.

Благодаря системе обучения, идеально приспособленной для ограниченности моего ума, мне с пятнадцати лет не приходилось посещать уроки биологии или химии. Так что я валялся на траве, спрятавшись за библиотечным корпусом, и мне являлись видения раковых клеток – они в восторге мчались к поверхности тела, чтобы вместе со мной погреться на солнышке. Мне было приятно излучать такую радость.

Первый раз за семестр икота одолела меня, когда я слишком быстро выпил стакан воды. Вторая, более важная икота случилась во время разговора с Барри, когда он сказал мне, что любит миссис Мамфорд. Концепция быстро потеряла привлекательность, едва он сообщил, что она тоже его любит, намерена оставить мужа и детей и переехать с Барри в Ноттинг-Хилл. Пугающе перевернув с ног на голову все, что я только мог себе представить, Барри заявил, что у них был долгий и страстный роман с первой недели знакомства. – У нас был долгий и страстный роман с первой недели знакомства, – так он это сформулировал.

– Но... но... это же невозможно.

– Почему?

– Потому что... потому что... а как же я?

– Что – ты?

– Ну то есть мы. Как же мы?

– Что?

– То есть – наша дружба. Я думал, мы друзья.

– И?

– Ну...

– Мы друзья. И что?

– Ну... это просто невозможно. А как же я? Это нечестно.

– К тебе это отношения не имеет. Мы по-прежнему будем встречаться, Марк. Ты и не заметишь разницы. Я был с ней последние полгода, и ты ничего не заметил. Почему теперь с нашей дружбой должно что-то случиться?

Я мучительно пытался придумать какое-нибудь возражение.

– Кино...

– Что?

– Кино. Ты не сможешь больше ходить со мной в кино.

– Разумеется, смогу, жопа с ручкой. Пока никто в школе не узнает, что мы живем вместе, ни для кого ничего не изменится – кроме нас с ней.

– Но... Черт!.. Это нечестно.

– Что ты лепечешь, черт бы тебя взял?

– Лопочешь. Надо говорить – лопочешь, мудозвон.

Это было чудовищно. Как он может. Это нечестно. Я должен сделать так, чтоб они расстались. Потом я придумал нечто поумнее.