Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

В прерии

Все лето 1887 года я работал на одном из участков необозримой фермы «Дэлрамплс» в американской долине Красный поток. Кроме меня там было еще двое норвежцев, один швед, двенадцать ирландцев и несколько американцев. На нашем маленьком участке было человек двадцать — малая часть от нескольких сотен, работающих на всей ферме.

Необозримая золотисто-зеленая прерия раскинулась, как море. Не видно было никаких домов, кроме наших конюшен и спальных бараков далеко в прерии; ни деревьев, ни кустов здесь не росло, только, насколько хватало глаз, пшеница и трава. Цветов тоже не было, разве что иногда среди пшеницы можно было наткнуться на желтые стебли дикой горчицы — единственного цветка прерии. Это растение считалось вредным, и мы вырывали его с корнем, отвозили на ферму и сжигали.

И птицы здесь не летали, никаких признаков ничего живого, кроме колыхавшейся под ветром пшеницы, и единственным доносящимся до нас звуком был немолчный треск миллионов кузнечиков — единственная песнь прерии.

Мы жаждали тени. Когда в середине дня приезжала подвода с едой, мы ложились под ней на животах, чтобы укрыться в тени, пока мы уминали обед. Часто солнце палило нещадно. На нас были рубахи и брюки, шляпы и башмаки, меньше одежды быть не могло, иначе мы бы обгорели. Если, например, при работе рвалась рубашка, то солнце прожигало насквозь, до раны на коже.

Во время уборки пшеницы мы работали по шестнадцать часов в день. Десять жаток ходили друг за другом по полю изо дня в день. Когда был сжат один квадрат, мы перемещались на другой и убирали его тоже. И так далее, все дальше и дальше, а десяток рабочих шел следом, связывая пшеницу в снопы и складывая их в копны. А за нами наблюдал, высоко сидя верхом, старший, у которого, так сказать, на каждом пальце было по глазу, а в кармане — револьвер. Он своих двух лошадей загонял каждый день до изнеможения. Если вдруг что-то случалось, например, ломалась жатка, — он был тут как тут и чинил машину или отправлял домой. Он мог быть далеко, когда замечал, что что-то не так, а поскольку дорог не было, ему приходилось целый день ездить напрямую через тяжелую пшеницу, так что лошади покрывались пеной от пота.

Когда подошел сентябрь и октябрь, днем было по-прежнему жарко, но ночи стали холодные. Часто мы очень мерзли. К тому же мы сильно недосыпали; бывало, нас будили в три часа ночи, когда было совсем темно. Пока мы кормили лошадей, ели сами и долго ехали до места работы, становилось светло и видно, чем мы будем заниматься. Тогда мы поджигали сноп пшеницы, чтобы подогреть канистры с маслом, которым мы смазывали машины, и сами тоже немного согревались. Но это длилось недолго, каких-то несколько минут, и мы опять забирались на жатки.

У нас не бывало выходных, воскресенье был такой же день, как понедельник. Но в дождливую погоду мы не могли ничего делать и тогда сидели дома. Играли в «казино», болтали друг с другом и спали.

Среди нас был один ирландец, который вначале очень поразил меня, и бог знает, кем он был раньше. Когда шел дождь, он лежал, читая привезенные с собой романы. Это был красивый, крупный мужчина тридцати шести лет, и язык у него был изысканный. Он и немецкий знал.

Этот человек приехал на ферму в шелковой рубашке и все время так в шелковой рубашке и работал. Когда снашивалась одна, он надевал другую. Работником он был не очень хорошим, руки у него были «не мастеровые», но человеком он был примечательным.

Звали его Эванс.

Оба норвежца ничем не выделялись. Один из них был родом из Халдена, потом он бежал, не выдержав такой работы; а другой выдержал, но он был родом из Валдреса.

Во время жатвы мы все старались получить место как можно дальше от паровой машины, потому что вокруг всех ее щелей и лопастей снежной метелью кружились прицветники и песок. Несколько дней я был в самом жарком месте, а потом попросил старшего поставить меня куда-нибудь в другое место — и получил его. Старший дал мне замечательное место в поле, где я должен был нагружать подводы. Он никогда не забывал, что в самом начале я оказал ему дружескую услугу.

Вот как было дело.

У меня была куртка, форменная, с блестящими пуговицами, которая осталась с того времени, когда я работал трамвайным кондуктором в Чикаго. Эта куртка и ее роскошные пуговицы очень пришлись по вкусу старшему; во всем, что касалось нарядов, он был совершенно как ребенок, а здесь, в прерии, нарядов вовсе не было. Тогда я сказал ему как-то, что он может взять мою куртку. Он хотел мне за нее заплатить, сколько я захочу; но когда получил ее в подарок, он сказал, что будет у меня в долгу. Когда уборка хлеба закончилась, он подарил мне другую куртку взамен, поскольку видел, что мне не в чем уезжать.

Из того времени, когда я работал на загрузке подвод, мне запомнился такой эпизод.

Швед приехал за снопами. На нем были огромные сапоги с широкими голенищами с отворотами, в которые были заправлены брюки. Мы начинаем грузить. Он работал как черт, и я едва успевал подавать ему снопы. Он все убыстрял и убыстрял темп, и, когда я начал злиться, я тоже приналег как следует.

В каждой копне было по восемь снопов, и обычно мы поднимали наверх по одному снопу, теперь я подавал сразу четыре. Я завалил этого шведа снопами, буквально закидал его. И еще оказалось, что в одной из огромных охапок, которые я подал наверх, была змея. Она скользнула к нему в голенище сапога. Я ничего не подозревал, пока вдруг не услышал ужасный крик и не увидел, как швед скатывается с воза, а из одного сапога у него болтается пятнистая змея. Однако она не ужалила, а, упав на землю, выскользнула из сапога и молниеносно исчезла в поле. Мы оба кинулись за ней со своими вилами, но не нашли ее. Обоих запряженных в телегу мулов била крупная дрожь.

До сих пор слышу этот вопль шведа и вижу, как он летит в воздухе, когда спрыгнул с воза.

И мы договорились, что он будет работать потише, а я буду подавать ему только по одному снопу за раз…

И так мы пахали и сажали, скосили и убрали сено, сжали и обмолотили пшеницу — и вот все сделано, пора получать расчет. С легким сердцем и деньгами в карманах мы, все двадцать человек, отправились в ближайший поселок, чтобы найти поезд, который отвезет нас на Восточное побережье. Старший поехал с нами, он хотел выпить по кружке на прощанье, а одет он был в куртку с блестящими пуговицами.

Тому, кто сам не видел, как прощаются люди, работавшие вместе в прерии, трудно даже представить, до какого размаха доходил загул. Ведь сначала каждый должен был поставить всем по стакану, и это уже двадцать на каждого. Но если вы думаете, что на этом все и кончалось, то вы ошибаетесь, потому что среди нас находились такие джентльмены, которые требовали обнести всех по пять раз за свой счет. И помилуй Бог бармена, который осмелился бы возразить против такого излишества, его бы немедленно оттеснили из-за собственной стойки. Такая банда летних батраков сметает все на своем пути. Уже на пятой рюмке они объявляют себя хозяевами в городке и творят свою волю без всяких помех. Местная полиция бессильна, она присоединяется к этой банде, пьет вместе с ними. Питье, азартные игры и драки продолжаются по меньшей мере двое суток.

Мы, работники, были друг с другом чрезвычайно любезны. Все лето отношения между нами бывали не самые теплые, но теперь, при прощании, все дурное было забыто. По мере того как мы пили, сердца наши открывались все шире и шире, мы угощали друг друга до потери сознания, а чувства наши бросали нас в братские объятия. Наш повар, старый горбатый человечек с женским голосом и без бороды, икая, поведал мне по-норвежски, что он, как и я, норвежец, что не признавался он в этом раньше исключительно потому, что американцы с презрением относятся ко всем норвежцам. Он часто слышал, как мы с уроженцем Валдреса перемывали ему косточки за едой, и он понимал каждое слово, но теперь все это позади и забыто, потому что мы хорошие ребята. Да-да, он — «дитя славных сынов старой доброй Норвегии, родился (born) в Айове 22 июля (July) 1845 года». И поэтому мы будем добрыми друзьями и partners, покуда наши губы выговаривают норвежские слова. Мы с поваром обнялись, как старинные друзья. Все работники обнимались, хлопали друг друга по спине жесткими ладонями и в восторге пускались в пляс.

Вот как мы разговаривали: «Что ты хочешь выпить? Для тебя — все, что ни попросишь!» И каждый сам шел за стойку найти что-нибудь эдакое, самое лучшее. С верхних полок мы доставали какие-то диковинные бутылки, бутылки с великолепными этикетками, которые и стояли-то там для красоты, но содержимым которых мы, добрые друзья, угощали друг друга, выпивали и расплачивались до смешного большими деньгами.

Эванс был из самых рьяных любителей всех угостить. Его последняя шелковая рубашка имела жалкий вид, ее яркие краски поблекли от дождя и солнца, а рукава были сильно потрепаны. Но сам Эванс держался гордо и прямо, вновь и вновь уверенно заказывая по стаканчику на каждого. Этот кабачок принадлежал ему, ему принадлежал весь мир. Каждый из нас довольствовался тем, что тратил по три доллара на круг, но Эванс попросил, чтобы его угощение стоило по шесть долларов. Потому что, как он заявил, не было в этом жалком сарае выпивки, достойной таких замечательных людей, с которыми он пришел сюда. Вот тогда-то мы и принялись за те странные бутылки с верхних полок, чтобы было достаточно дорого.

Эванс был настолько потрясающе любезен, что отвел меня в сторонку и попытался уговорить ехать с ним в леса Висконсина рубить дрова зимой. Как только он запасется новыми рубашками, парой брюк и массой новых романов, он снова отправится в леса, объяснил он, и будет там до весны. А когда придет весна, он опять отправится куда-нибудь в прерию. Уже двенадцать лет он делит жизнь между лесом и прерией и так к этому привык, что теперь все идет само собой.

Но на мой вопрос о том, что же такое могло привести его в самом начале на этот путь, он ответил — как часто бывает с выпившими — не длинным и грустным рассказом о том, как все случилось, а лишь одним словом: обстоятельства.

— Какие? — спросил я.

— Обстоятельства! — ответил он снова. И замолчал.

Позднее в этот вечер я видел его в боковой комнате этого кабака, где играли в кости. Эванс проиграл. Он был порядочно пьян и не думал о деньгах. Когда я вошел, он показал мне какие-то купюры, говоря:

— У меня еще есть деньги, вот смотри.

Кто-то посоветовал ему закончить игру; один из его сородичей, ирландец по имени О’Брайен, напомнил, что ему понадобятся деньги на железнодорожный билет. И это Эванса оскорбило.

— Ну деньги на билет ты мне одолжишь, — заявил он.

О’Брайен отказался и ушел.

Теперь Эванс завелся. Он поставил на кон все свои деньги и проиграл. Отнесся к этому спокойно. Он зажег сигару и с улыбкой повернулся ко мне:

— Ты ведь одолжишь мне на дорогу?

Я, несколько отупев в конце концов от той дряни, что была в бутылках с верхних полок, расстегнул куртку и протянул Эвансу свой бумажник со всем содержимым. Я хотел показать ему, что с охотой дам ему денег на билет и предоставил ему самому взять нужную сумму. Он посмотрел на меня и на бумажник. В нем происходило что-то странное. Он раскрыл бумажник и увидел, что там все мои деньги. Когда он снова обернулся ко мне, я просто кивнул.

Мой кивок он понял по-своему — решил, что я отдаю ему все.

— Благодарю тебя, — сказал он.

И, к моему ужасу, поставил на кон все мои деньги и начал новую игру.

Я хотел было его остановить, но сдержался. Пусть он сначала потратит, как хочет, дорожные деньги, подумал я. Но когда он проиграет эту разумную сумму, я возьму назад остальное.

Однако Эванс больше не проигрывал. Как будто вдруг сразу протрезвев, он играл быстро и решительно. То доверие, которое было оказано ему перед лицом стольких товарищей, переродило его. Молча и прямо сидел он на высоком табурете, который служил ему стулом, делал ставки и забирал выигрыш. Проиграв один раз, он сразу же удваивал ставку; он проиграл три раза подряд, удваивая ставку каждый раз, и в конце концов забрал весь банк. Затем он поставил пятидолларовую монету и заявил, что если выиграет, то кончит играть.

Он проиграл.

И продолжал играть.

Спустя час он протянул мне полный бумажник; он вел точный подсчет во время игры. У самого у него осталась теперь груда купюр. Он продолжал играть. И вдруг поставил все, что у него было. Среди нас, зрителей, пронесся ропот.

Эванс сказал:

— Все равно — проиграю или выиграю, я кончаю играть.

Он выиграл.

Эванс поднялся.

— Пожалуйста, выплатите мне деньги! — сказал он.

— Завтра, — ответил банкомет. — Сегодня у меня нет. Я расплачусь завтра.

Эванс сказал:

— Ладно, тогда завтра…

Только мы собрались выходить, как в комнату с тяжелым топотом вошли какие-то люди. Они несли изувеченный труп. Это ирландец О’Брайен только что попал под состав с пшеницей, ему отрезало обе ноги, одну до бедра. Он был уже мертв. Он вышел из нашей комнаты и в темноте свалился прямо под колеса поезда. Труп положили на пол и прикрыли…

Потом мы, кто как мог, устроились на ночлег; кое-кто улегся прямо на полу в кабачке. Мы с норвежцем из Валдреса устроились в городе, на сеновале.

Утром пришел Эванс.

— Ты получил деньги у банкира? — спросил второй норвежец.

— Нет еще, — ответил Эванс, — я был в поле, копал могилу для нашего товарища.

Мы похоронили О’Брайена недалеко от городка в ящике, который мы подобрали у какого-то дома. Поскольку труп теперь был коротким, ящик подошел по длине. Мы не пели псалмов, не читали молитв; но все были в сборе и постояли минуту, держа шляпы в руке.

И вот эта церемония кончилась…

Но когда Эванс пришел получать выигрыш, оказалось, что хитрый банкомет исчез. И к этому Эванс отнесся так же спокойно, как ко всему остальному, похоже, ему было все равно. Однако у него оставалось еще много денег, он мог спокойно заплатить за билет и купить свои рубашки, брюки и романы. А значит, он был оснащен на зиму.

Мы остались в городке до вечера следующего дня. Вели себя, как раньше, и опустошили весь кабак. Многие работники остались без гроша, когда уезжали, а так как денег на билет не было, они прокрались в грузовой поезд и зарылись в пшеницу. Но у старого горбатого повара из Айовы этот трюк не прошел. Ему повезло, он незаметно забрался в пшеницу, но сидеть там тихо не мог. В опьянении он начал своим женским голосом петь непотребные песни, его обнаружили и выбросили из поезда. А при обыске у этого человечка нашли столько денег, что он свободно мог бы купить билеты на всех нас, вот ведь мошенник!

Мы разъехались кто куда. Норвежец из Валдреса купил маленький тир в каком-то городке Миннесоты, а повар отправился на запад, на тихоокеанское побережье. Но Эванс наверняка еще бродит в своих шелковых рубашках и щедрой рукой раздает деньги. И каждое лето он проводит в прерии, убирает пшеницу, а каждую зиму находится в лесах Висконсина и рубит дрова. Теперь это его жизнь.

Жизнь, которая, возможно, не хуже всякой другой. Я был достаточно отуманен последним свиным пойлом из бутылок с верхней полки, я распахнул куртку и подал Эвансу свой бумажник со всем, что в нём было. Я хотел показать этим, что охотно даю ему деньги на дорогу, сколько надо. Он посмотрел на меня и на бумажник. Он вздрогнул от удивления и, открыв бумажник, увидел, что там все мои деньги. Когда он опять поднял голову ко мне, я кивнул ему.

Этот кивок был им неверно понят. Он подумал, что я отдаю ему всё.

— Благодарю тебя! — сказал он. И, к великому моему испугу, он опять начал играть, ставя из моих денег.

Я хотел сначала остановить его, но потом удержался. Пусть тратит дорожные деньги, как хочет, подумал я. Но если он проиграет большую сумму, я возьму остаток обратно.

Но Эванс больше не проигрывал. Он сразу протрезвился и стал играть решительно и быстро. Доверие, оказанное ему мной на глазах стольких товарищей, переродило его. Он сидел, высокий и молчаливый, на бочонке из-под виски, который служил ему стулом, ставил и забирал выигрыши. Проиграв, он удваивал ставку; он проиграл подряд три раза и три раза удваивал ставку, вернув, в конце концов, всё. После этого он поставил пять долларов и сказал, что если выиграет, то кончит игру.

Он проиграл.

И продолжал игру.

Через час он возвратил мне мой бумажник с деньгами; он вёл строгий счёт во время игры. Сам он теперь опять имел кучу бумажек. Он продолжал играть. Но внезапно поставил всё, что имел. По всей комнате прошёл ропот среди нас.

Эванс сказал:

— Проиграю или выиграю, но больше не играю.

Он выиграл. Эванс поднялся.

— Будьте любезны заплатить! — сказал он.

— Завтра, — ответил банкомёт. — Я не имею столько здесь. Я как-нибудь рассчитаюсь завтра.

— Хорошо, завтра, так завтра!..

Мы хотели уходить, когда вошло несколько человек в комнату, тяжело стуча. Они несли изуродованное тело. Это был ирландец О’Брайен, тот самый, который отказался одолжить Эвансу деньги на дорогу. Он только-что был раздавлен поездом с пшеницей, обе ноги ему отрезало, одну высоко у бедра. Он был уже мёртв. Он вышел из комнаты и в темноте попал прямо под поезд. Тело положили на пол и покрыли…

Потом устроились мы ночевать, как могли, некоторые легли на пол в самом трактире. Вальдресец и я нашли место в городе.

Утром идёт Эванс по улице.

— Заплатил тебе банкир? — спрашивает вальдресец.

— Ещё нет, — отвечает Эванс. — Я был в поле и копал могилу для товарища.

Мы похоронили О’Брайена за городом, в ящике, добытом в одном доме. К счастью, ящик оказался впору, так как труп был коротко обрезан. Мы не пели над ним и не молились; но собрались все и минуту постояли с шапками в руках.

Так церемония и кончилась…

Но когда Эванс захотел получить выигрыш, оказалось, что прогоревший банкир исчез. Совершенно равнодушно, с тем же спокойствием, как и ко всему другому, отнёсся Эванс и к этому. Он имел достаточно денег, чтоб купить себе билет, рубашек, штаны и романы. А всем этим Эванс обезпечен был до зимы.

Мы пробыли в городе ещё следующий день до вечера. Мы жили так же и выпили в трактире всё. Покидая это место, многие рабочие не имели ни гроша для железной дороги и забирались в товарные вагоны, хоронясь в пшенице. Но старому, горбатому повару, норвежцу из Айовы, пришлось скверно. Удачно он залез в пшеницу, но не мог улежать там спокойно и начал спьяну распевать скверные песни своим бабьим голосом. Так он был найден и выброшен вон. И при обыске нашли на этом человечишке так много денег, что он свободно мог всем нам купить билеты, негодяй!

Мы разнеслись по всем ветрам. Вадьдресец купил себе маленькое стрельбище в одном городе Миннесоты, повар направился на запад, к берегам Тихого океана. А Эванс кружится, наверно, в шёлковых своих рубахах и полной рукой сыплет деньги. Каждое лето он в прериях убирает пшеницу и каждую зиму в лесах Висконсина рубит деревья. Это его жизнь.

Жизнь, такая же хорошая, быть может, как и всякая другая.