Редактор Люнге
Роман
I
Многое, многое бывает на свете...
Из дома в квартале Гегдегауген выходят два господина. Один из них — сын хозяйки дома, кандидат Илен, одетый в светло-серый костюм, с шёлковой шляпой и тросточкой, другой — его друг и товарищ по гимназии, радикал
1 Эндре Бондесен. Они останавливаются на минуту и смотрят вверх, на окно второго этажа, где стоит молодая девушка с рыжеватыми волосами и кивает им головой; они кивают ей тоже, раскланиваются и уходят. Илен кричит своей сестре:
— До свидания, Шарлотта!
На Бондесене чёрный, плотно облегающий его шевиотовый
2 костюм, шёлковая шляпа и шерстяная рубашка со шнурами на груди. Сразу видно, что он спортсмен. Тросточки у него нет.
— Рукопись у тебя? — говорит он.
Илен отвечает, что рукопись у него.
— Ах, когда такая погода, с таким высоким небом... Хорошо теперь на холме святого Ганса, на поле — с высоким небом и с шумом в листве. Когда я состарюсь, я поселюсь в деревне.
Эндре Бондесен изучал право. Ему было лет двадцать пять — двадцать шесть, у него были красивые усы и редкие, шелковистые волосы под шляпой.
Цвет лица был бледный, почти прозрачный, но раскачивающаяся походка и размахивание руками показывали, какой он смелый. Он не был силён, зато был ловок и вынослив. Впрочем, науками он уж больше не занимался, он ездил на велосипеде и был радикалом. Он мог себе это позволять: каждый месяц он получал деньги из дому, от своего отца, землевладельца в Бергене
3, который совсем не отличался скупостью. Эндре тратил не так уж много, но всё же временами у него возникала нужда в деньгах, и он сам часто рассказывал, какими уловками ему удавалось склонять отца к высылке ему небольших сумм сверх установленного месячного содержания. Он, например, однажды написал домой, что должен начать заниматься римским правом, а римское право можно изучать только в Риме, поэтому он надеется получить на поездку ту ничтожную сумму денег, о которой просит. И отец прислал деньги.
Илен был одних лет с Бондесеном, но отличался ещё большей худобой, ростом был немного выше, не носил усов, имел длинные белые руки и тонкие ноги. Кожа на его лбу иногда быстро вздрагивала над переносицей.
На улице они раскланиваются с одним знакомым. Бондесен говорит:
— Если бы он только знал, по какому делу мы идём!
Бондесен был в превосходном настроении. Наконец-то ему удалось переубедить своего друга-аристократа, над обращением которого он трудился целых три года!
Это был для него торжественный день, и он даже отказался по случаю такого события от поездки в Эйдсволль. Шарлотта сидела и смотрела ему прямо в глаза, когда он в двадцатый раз убеждал её брата самыми вескими своими доводами. Кто знает, может быть, он на неё тоже немного подействовал.
— Слушай, рукопись у тебя? — повторяет он. — Ты не забыл её на столе?
Илен хлопает себя по боковому карману и снова отвечает, что рукопись у него.
— Впрочем, не так уж опасно, если я её оставил на столе, — добавляет он. — К тому же мне не верится, что он её примет.
— Примет, примет! — отвечает Бондесен. — Люнге немедленно же примет её. Ты не знаешь редактора Люнге. В нашей стране немного людей, перед которыми я так преклоняюсь, как перед ним; он меня многому научил, когда я ещё был мальчиком и жил дома, и меня всегда охватывает чувство тёплой признательности, лишь только я его вижу на улице. Странное чувство, знаешь! Разве тебе приходилось когда-нибудь видеть подобный талант? Три-четыре строчки в его газете выражают столько же, сколько целый столбец в других. Он бьёт больно, да, но так и надо, они этого заслуживают. Ты читал маленькую заметку о министерстве в последнем номере? Первые шесть строчек кроткие, мирные, без всякой скрытой злобы, но зато седьмая, единственная строчка — меткий удар, закончивший заметку, оставив после себя прекрасный кровавый след. Да, да, он способен на такие вещи!.. Когда ты придёшь к нему, скажи, мол, так и так, писал уже раньше, кое-что послал за границу, и ещё больше находится у тебя в голове. С этими словами ты положишь перед ним рукопись. Если бы только мне надо было за чем-нибудь тоже к нему сходить! Но когда я сам кое-что напишу, я думаю — впоследствии, может быть, на будущий год, так ты уж мне должен будешь оказать услугу и отнести это к нему. Да, тебе, видно, придётся это сделать, у меня самого не хватит смелости, я знаю, — ведь он имел на меня сильное влияние.
— Ты говоришь так, как будто я уже окончательно пристроился в «Газете».
— Между мною и тобою большая разница. Ты явишься к нему со старинным известным именем, ведь не всякого зовут Илен; кроме того, ты пишешь научные статьи.
— Как ты спешишь! — восклицает Илен. — Не могу же я явиться к нему, обливаясь потом.
— Да, ты прав! Ты должен войти к нему совершенно спокойным. А я подожду внизу, пока ты не выйдешь... Этот медведь Гойбро сказал, что он не читает больше «Газеты». Да это вполне и соответствует степени его образованности, он, разумеется, ничего не читает...
— Нет, он читает много, — говорит Илен.
— Гойбро? Гойбро читает много? Но если хочешь следить за прогрессом и быть передовым человеком, так ведь надо читать «Газету», я думаю. Гойбро засмеялся, когда я сказал, что «Газета» — радикальный орган. Уж слишком он важничает. Я — радикал и говорю, что «Газета» тоже радикальна. Да, она рекламирует и расхваливает себя, — но, откровенно говоря. почему и нет? Разве у неё нет оснований чувствовать своё превосходство? Все газеты ей подражают, даже подыскиванию заголовков для своих статей им надо учиться у «Газеты». Разве это не правда? Впрочем, пусть говорят что угодно, но «Газета» — единственный орган, пользующийся известным влиянием. Ведь Люнге — можно почти буквально сказать — вручил портфели нашим министрам, а теперь не задумается перед тем, чтобы их снова свергнуть. Конечно, он таким образом разрушает результаты своей собственной работы, но разве в этом вина Люнге? Разве министерство не изменяет своему старому знамени? Надо прекратить такой позор! И Люнге уж об этом позаботится.
— С тех пор, как ты упомянул про заголовки, я всё время думаю, уж не найти ли мне какое-нибудь другое заглавие для своей статьи?
— И как она теперь озаглавлена?
— Теперь она называется просто: «Нечто о сортах наших ягод».
— Вот что, пойдём в «Гранд»
4 и придумаем другое заглавие.
Но когда они пришли в «Гранд» и взяли себе по кружке пива, Бондесен переменил своё решение. Правда, «Нечто о сортах наших ягод» — совсем не подходящее название статьи для «Газеты», оно некрасиво, кажется каким-то деланным и к тому же не уместится в одной строчке. Но всё же это заглавие вполне соответствует скромной работе дебютанта, которую предстоит положить на стол выдающегося редактора. Они предоставят самому Люнге придумать название, ведь нет равного ему в деле изобретения пикантных заголовков. «Нечто о сортах наших ягод» — пока хорошо и так, не надо прибавлять ни одного слова больше.
Молодые люди снова вышли на улицу. Подходя к дому, где помещалась редакция «Газеты», они оба невольно замедлили шаги. Бондесен казался сильно смущённым. Название «Газеты» красовалось над воротами, на фасаде дома, на оконных ставнях, на дверях — всюду, где только можно было его поместить. Из типографии доносилось жужжание ремней и колёс.
— Видишь, — сказал Бондесен, — дело ведётся в больших размерах!
Он говорил сдавленным голосом, несмотря на весь шум.
— Да, одному Богу известно, как всё сложится! — сказал Илен, улыбаясь. — Но ведь хуже, чем «нет», я не услышу.
— Иди к нему и поступай, как я сказал, — подбадривал его друг. — Ты кое-что послал в один заграничный журнал, а ещё больше у тебя в голове. «Вот, пожалуйста, тут нечто о наших ягодах, о сортах наших ягод...» Я буду ожидать тебя здесь.
Илен вошёл в переднюю редактора. Здесь сидели два господина, писали и резали ножницами, и ему показалось, что в ходу, по крайней мере, пять ножниц; дело, видно, велось в больших размерах. Он спросил редактора, и один из этих господ жестом указал ему на дверь в кабинет редактора, которую он открыл.
Там было много народу, даже две дамы; посредине комнаты, у стола, приставленного к стене, сидел сам редактор, Александр Люнге, выдающийся журналист, которого знал весь город. Он — мужчина лет сорока, с выразительным, живым лицом и жизнерадостными молодыми глазами. Его светлые волосы коротко подстрижены, борода тщательно выхолена, костюм и ботинки — новые. В общем, он производит впечатление любезного и симпатичного господина. Обе дамы улыбаются тому, что он сказал, а сам он сидит и распечатывает телеграммы, затем снабжает их надписями, которые подчёркивает по нескольку раз; когда он наклоняется над столом, показывается его двойной подбородок, а жилет собирается на животе в толстые складки.
Он кивает Илену, не отрываясь от работы и продолжая в то же время говорить направо и налево.
Илен осматривается. На стенах висят картины и вырезанные из журналов иллюстрации, газеты и журналы лежат везде, на стульях, на окнах, на полу; руководства и лексиконы в беспорядке нагромождены на полке над головою редактора, а его письменный стол до того завален бумагами и рукописями, что редактор почти не в состоянии свободно двинуть рукой. В каждом углу комнаты чувствовалась деятельность этого человека. Груды печатных произведений, беспорядок повсюду, непролазные топи газет и книг давали представление о том, какая могучая, неустанная работа здесь кипит. Нигде не было покоя, телефон звонил, не переставая, люди входили и выходили, из типографии слышался шум машин, а почтальон приносил всё новые и новые кипы писем и газет. Казалось, что руководитель газеты рисковал каждую минуту утонуть в целом море работы и трудностей, что целая вселенная в миниатюре устремлялась к нему и ждала его указаний во всём.
А сам он сидит посреди этой сутолоки в величественном спокойствии и сосредоточивает в своих руках все нити управления, делает надписи на телеграммах, выслушивает важные сообщения, пишет заметки на отдельных листах, разговаривает с находящимися в комнате людьми, открывает время от времени дверь, чтобы спросить о чём-нибудь или отдать приказание своим подчинённым в конторе. И всё это для него словно игра, он иногда даже отпускает шутки, которые вызывают смех у дам. Входит бедная женщина, Люнге знает её и знает, зачем она пришла; она, очевидно, постоянно приходит в определённые дни; он подаёт ей через стол крону, кивает головой и продолжает писать. Его сети раскинуты повсюду, и над головой каждого сверкает меч «Газеты»: редактор обладает большой властью в государстве, а у Люнге власти больше, чем у всякого другого. Он смотрит на часы, встаёт и кричит секретарю в другую комнату:
— Что, министерство ещё не прислало нам никаких объяснений?
— Нет.
И Люнге спокойно садится снова на своё место. Он знает, что министерству волей-неволей придётся дать требуемые им объяснения, иначе он нанесёт ему ещё один удар, быть может, роковой.
— Боже, как вы жестоко обращаетесь с бедными министрами! — говорит одна из дам. — Ведь вы их совсем убиваете.
Люнге отвечает серьёзно и горячо:
— Так надо поступать в Норвегии с каждым изменником!
Налево от него, у окна, сидит одна очень важная для редактора «Газеты» личность, худощавый, седой старик, в очках и парике, — господин Оле Бреде. Этот человек — журналист без места, который никогда ничего не пишет — является другом Люнге и его незаменимым руководителем; злые языки дали ему прозвище Лепорелло, потому что он неразлучно находится при Люнге
5. В газете он не сотрудничает, единственное его занятие — сидеть на стуле и занимать место. Он ничего не говорит, если только его о чём-нибудь не спрашивают, и даже в этом случае он с трудом подыскивает самые простые слова. Этот человек — поразительная смесь глупости и добродушия, он хладнокровен от лени и любезен от нужды. Редактор подшучивает над ним, называя его поэтом, и Лепорелло улыбается, словно речь идёт совсем не о нём. Когда дамы встают и уходят, редактор тоже встаёт, но Лепорелло продолжает сидеть.
— До свидания, — говорит редактор и кланяется с улыбкой. — Не забудьте ваш пакет, фрёкен
6. До свидания.
Наконец он обращается к Илену.
— Что вам угодно?
Илен подходит к нему.
— У меня есть статья о сортах наших ягод; мне хотелось бы знать, пригодится ли она вам.
— О наших?..
— Ягодах.
Редактор берёт в руки рукопись и, рассматривая её, говорит:
— Вы раньше что-нибудь писали?
— Я послал небольшую статью о грибах в «Letterstedtska Tidskrift» и много различных работ у меня задумано. Но...
Илен умолкает.
— Грибы и ягоды — темы далеко не современные! — говорит редактор.
— Да, — отвечает Илен.
— Ваше имя?
— Илен, кандидат Илен.
Редактор слегка изумляется, услышав это старое консервативное имя. Теперь даже один из Иленов обращается в «Газету»! Ему стало приятно от сознания, что его могущество начало принимать внушительные размеры. Он бросил взгляд на молодого человека: тот был хорошо одет и, казалось, не очень-то нуждался, но Бог знает, может быть, дома не хватало средств на его расходы, может быть, он написал это только с целью заработать немного денег. Однако почему же он не обратился к газетам правых
7? Разве когда-нибудь раньше было слыхано, чтобы один из Иленов являлся в редакцию «Газеты»? Как бы то ни было, ягоды — предмет нейтральный, и, во всяком случае, тут никакой правой политики быть не может.
— Оставьте вашу статью у нас, мы её посмотрим, — говорит он и принимается за другие бумаги.
Илен догадывается, что аудиенция кончена, и раскланивается.
Когда он вышел на улицу и рассказал Бондесену, как всё произошло, тот потребовал дословной передачи разговора; ему хотелось узнать, как всё там было устроено, много ли было посетителей, о чём говорил Люнге с каждым из них.
— Изменники, ловко? Разве это не меткое выражение? — спрашивал он в восторге. — Изменники, великолепно, я это запишу на память. Ну, теперь уж ясно видно, что он её примет, это равносильно тому, что он её примет. Как ты думаешь, зачем же ему, в противном случае, оставлять её у себя?
И оба друга отправились домой в прекрасном настроении. Но по дороге они встретились с несколькими знакомыми, и Бондесен решил в честь событие заказать что-нибудь в «Гранде».
II
Вдова Илен имела небольшой дом в квартале Гегдегауген. Она жила вместе с сыном и двумя дочерьми на те деньги, которые зарабатывала различными путями, большей частью своим искусным рукоделием; кроме того, у неё была ещё маленькая пенсия. Вдова Илен была женщина изворотливая и бережливая, она умела жить на свои средства, как бы они ни были ограничены, и с утра до вечера была весела и довольна. Разве ей недавно не посчастливилось найти постоянного жильца в свою угловую комнату, господина, который платил в высшей степени аккуратно и оказался вдобавок очень симпатичным человеком! Слава Богу, самая тяжёлая борьба уже прошла! Вначале, когда дети были ещё маленькими, а сын учился, бывало иногда трудно пробиться. Но теперь эти времена прошли, Фредрик кончил университет, а обе дочери уже конфирмовались
8.
Вдова Илен быстро расхаживала взад и вперёд по комнатам, приводила всё в порядок, стирала пыль, готовила обед и каждую свободную минуту употребляла на то, чтобы сделать несколько стежков на вышивке... Сегодня ей овладело какое-то необыкновенное беспокойство: она знала, что Фредрик делает первую попытку заработать немного денег после своего экзамена; а от того, как ему повезёт, зависело многое.
Если только Фредрик сумеет зарабатывать на своё содержание, всё в доме пойдёт хорошо; она не могла отрицать, что в её комнатах из-за внешнего комфорта и уютности стали всюду проглядывать признаки упадка, — новые вышивки покрывали ветхую мебель, печи и кровати потрескались и попортились. Но и это тоже изменится со временем к лучшему.
Однако почему Фредрик так долго не приходит? Он ушёл часов в одиннадцать вместе с Бондесеном и до сих пор не возвращается, а обед давно уж переварился. Было шесть часов, жилец уже пришёл домой, сидел и разговаривал с девушками, по обыкновению. Да, симпатичный жилец этот господин Гойбро. Целый день он был занят своими собственными делами, утром ходил на службу в банк, посещал библиотеку, делал, что ему вздумается, а когда вечером приходил домой, часто садился у них с книгой или какими-нибудь бумагами, которые он читал. Фру Илен сама просила его навещать их почаще, у неё были на то свои собственные соображения: ведь когда господин Гойбро бывал у них, она сберегала расходы на освещение и отопление его комнаты в это время. Кроме того, его присутствие было приятно дочерям, — он их иногда кой-чему учил. Вдобавок ещё эта история с велосипедом, который он подарил Шарлотте. Да, действительно, лучше этого квартиранта не найдёшь, и она всеми силами будет стараться, чтобы он от них не уходил.
Дочери сидели за своей работой и трудились с усердием. Шарлотта была высокого роста, полная, с рыжеватыми волосами и пышным бюстом, кожа на её лице была удивительно прозрачная, с маленькими красными пятнышками, нежная и мягкая, как бархат. Она уже составила себе имя в кругу любителей спорта, благодаря своему знакомству с Эндре Бондесеном и своей прекрасной езде на велосипеде. Её сестра была двумя годами моложе, её формы были менее развиты, и один глаз слегка косил. Впрочем, весь город знал об одной истории, случившейся с этой молодой дамой.
Однажды в тёмный вечер какой-то господин расхаживал взад и вперёд перед зданием музея скульптуры с твёрдым намерением проводить домой какую-нибудь даму; господин этот был Оле Бреде, Лепорелло, но он поднял воротник своего пальто, так что никто не мог его узнать. Он встречается с дамой, кланяется ей, та отвечает. Может ли он проводить её? Да, может.
И дама ведёт кавалера через улицы и переулки к одной своей подруге, где в это время были гости.
— Я живу здесь, — говорит дама, — надо только подняться с осторожностью.
Кавалер снимает свои ботинки и взбирается по лестнице на цыпочках.
На третьем этаже они останавливаются — дверь в квартиру открыта, и они входят.
Вдруг дама отворяет дверь в комнату, широко распахивает её и толкает кавалера вперёд. Комната залита ярким светом и полна гостей.
Дама показывает на бедного кавалера, который стоит с ботинками в руках и в оцепенении глядит на присутствующих. Она говорит:
— Этот человек увязался за мною на улице!
Этого было достаточно, её подруги закричали:
— Боже, неужели он в самом деле приставал к тебе!
А когда они немного пришли в себя и разглядели, кто перед ними стоит, они, одна за другой, с криком удивления назвали имя Лепорелло.
Тут кавалер догадался, что лучше всего исчезнуть, и исчез.
Дама, которую он провожал, была София Илен!
После этой истории все увидели, с какими личностями поддерживал знакомство Люнге, этот радикальный редактор! Как он отнесётся к этому происшествию? Разумеется, обойдёт его молчанием!
На другой день в «Газете» появилось скромное сообщение о происшедшем, под заглавием: «Мужество молодой дамы». Она действовала очень хорошо, говорила «Газета», и её поступок достоин подражания. Пусть он влечёт наших молодых дам к высшим целям.
Да, к высшим целям.
Эта маленькая заметка произвела сразу гораздо большее воздействие на семью Иленов, чем все радикальные аргументы Эндре Бондесена; с этого дня Бондесену было позволено приносить к ним «Газету». Что за редактор этот Люнге! Личные отношение не играли никакой роли у этого сильного характером человека, он строго осуждал даже своего собственного Лепорелло, когда это было необходимо...
Обе сестры шьют своими проворными пальцами, в то время как мать то входит, то выходит из комнаты, а господин Гойбро сидит и наблюдает за ними. Он — мужчина лет тридцати, волосы и борода его черны, как уголь, но глаза голубые, и эти голубые глаза смотрят очень странно и задумчиво. Иногда он подёргивает в рассеянности то одним, то другим своим сильным плечом. У него привлекательная наружность, а смуглое лицо делает его похожим на иностранца.
Лео Гойбро был обыкновенно очень тих и скромен; часто он говорил только самое необходимое, а затем снова углублялся в чтение или начинал о чём-нибудь размышлять. Но, если он иногда воодушевлялся, его речь и взор вспыхивали огнём, и он проявлял необыкновенные скрытые силы. Этот человек был, впрочем, уже двенадцать лет студентом и занимал у своих друзей одну-две кроны при случае. Таков он был. Он поселился у Иленов пять месяцев тому назад.
— Дамы всё время неустанно трудятся, — сказал он.
— О, да, надо работать усердно.
Что это такое, осмелится он спросить? Ковёр. Разве он не красив, а? Его отправят на выставку. А когда он будет готов, каждой из них будет исполнено какое-нибудь скромное желание, так обещала им мама. Шарлотта хочет короткий, простенький костюм велосипедистки. А фрёкен София?
— Десять крон на текущий счёт в банке, — отвечает София.
Гойбро снова принимается за чтение своей книги.
— Голубой костюм для спорта, — повторяет Шарлотта, и Гойбро смотрит на неё.
— А, что такое?
Нет, ничего. Ей необходимо приобрести себе новый костюм, раз она ездит на велосипеде.
Гойбро что-то бормочет о том, что спорт слишком уж развился. Теперь скоро можно будет сказать, что нет такого человека, который бы на чём-нибудь не ездил.
Вот как? Да, время такое настало, прогресс. А какой, кстати, у господина Гойбро идеал молодой девушки, не потрудится ли он сказать? Дама, которая ходит только пешочком?
Нет, он совсем так не думает. Однажды он был домашним учителем в одной семье, о которой постоянно впоследствии вспоминал. Это было в деревне, там не было ни тёплых ванн, ни городской пыли, ни одетых мопсов, но зато молодые дамы были горячие и задорные, полные сил и готовые от души смеяться с утра до вечера. Им, вероятно, плохо бы пришлось, если бы их проэкзаменовали по разным учёным материям, он вполне уверен, что они ничего не знали о пяти периодах в истории земли или о восьми видах манер, но, Боже мой, как бился их пульс и как сверкали глаза. И какое полное невежество они обнаруживали в области спорта! Однажды вечером мать им рассказывает, что у неё когда-то было кольцо с камнем, которое она теперь потеряла; камень был голубой, Бог знает, был ли он совсем настоящий, кольцо она получила в подарок. Тогда Болетта, старшая из дочерей, говорит: «Если бы у тебя, мама, было кольцо, ведь тогда ты мне бы его отдала?» Но, прежде чем мать успела ответить, Тора нежно прижимается к ней и говорит, что тогда она получила бы его. Представьте себе, сёстры начинают ссориться, злиться друг на друга и с забавной горячностью спорят из-за того, кому бы досталось кольцо, если бы оно не пропало. Это происходило совсем не потому, что им хотелось отнять друг у друга кольцо, а потому, что каждая из них желала, чтобы мать её любила больше.
— Ну? — произносит Шарлотта удивлённо. — Что же особенно идеального в том, что обе сестры начали ссориться?
— Господи Боже, если бы вы это только видели своими собственными глазами! — отвечает Гойбро. — Нельзя передать, насколько это было трогательно. Мать наконец говорит им обеим: — «Слушайте, девочки, с ума вы, что ли, сошли, Болетта, Тора — вы поссорились?» — «Мы поссорились?» — восклицают обе дочери, вскакивают и начинают обниматься. Они крепко прижались друг к другу, эти взрослые дети, а потом затеяли борьбу и, сцепившись, покатились на пол. Нет, они не были врагами, они смеялись от радости.
После этих слов наступает молчание, София усиленно работает иглой. Вдруг она втыкает её, бросает работу на стол и говорит:
— Какие взбалмошные деревенские девки!
Затем София уходит.
Снова наступает молчание.
— Да ведь вы же сами подарили мне велосипед, Гойбро, — говорит Шарлотта задумчиво.
— Ах... Разве я вас сейчас обидел? Не будь у вас велосипеда, я подарил бы вам его ещё раз, если бы вы этого пожелали. Я надеюсь, вы мне верите. Вы — совсем другое дело, в вас я не нахожу ничего дурного, конечно. Если бы вы знали, как я рад видеть вас и на велосипеде и... и здесь! Мне всё равно, где вы находитесь.
— Тсс! Гойбро!
София снова входит в комнату.
Гойбро рассеянно смотрит на свою книгу. Беспокойные мысли бродили в его голове. Действительно ли он обидел Шарлотту, её, которую он меньше всего желал бы обидеть! И он не успел даже попросить у неё прощения.
Постоянно всплывает эта история с велосипедом, эта глупая история, которая доставила ему так много мучительных часов. Да, правда, он подарил ей велосипед и при этом совершил одну ужасную подлость вполне сознательно. Однажды, в весёлую минуту, он обещал ей велосипед, и она засияла от радости; тогда он, само собою разумеется, должен был исполнить своё обещание. Сам он не имел средств, ему не хватило денег на такую дорогую покупку, да и откуда у него возьмутся большие сбережения? Коротко и ясно, он занял эти деньги, получил под две подложные подписи — коротко и ясно. Но никто не обнаружил преступления, никто не уличил его, подписи были приняты за настоящие, бумага положена на хранение, деньги выданы. А он затем платил, платил аккуратно каждый месяц, слава Богу, теперь оставалось уплатить только немного более половины, и он намерен так же аккуратно погашать долг, как и раньше. Да, он даже будет делать это с радостным сердцем; ведь он только один раз видел, как блеснули восторгом глаза Шарлотты, — это было, когда она получила велосипед. И никто, никто не сумеет найти даже самую ничтожную улику.
— Что это Фредрик не приходит! — говорит София.
— Фредрик обещал взять нам билеты в театр, если ему сегодня посчастливится, — объясняет Шарлотта.
Гойбро кладёт палец на книгу в том месте, где читает, и смотрит на сестёр.
— Вот оно что? Значит, поэтому-то дамы так нетерпеливы сегодня.
— Нет, не только поэтому. Фи, как вы можете так думать!
— Нет, нет, но и поэтому тоже. Да, это вполне понятно.
— А разве вы в театр не ходите?
— Нет.
— Неужели? Вы не ходите в театр? — спрашивает София тоже.
— Нет, не хожу.
— Но почему?
— Прежде всего потому, что скучно. Мне кажется, что нет ничего бессмысленнее этого. Мне до того надоедает вся эта ребяческая игра, что я способен стать посреди зрительной залы и завыть от отвращения.
На этот раз София не обижается. К такому необразованному человеку нужно относиться с состраданием.
— Несчастный! — говорит она.
— Да, я несчастный! — подтверждает он и улыбается. Наконец послышались шаги в передней, и немного спустя в комнату вошли Фредрик и Бондесен. Они, вероятно, выпили, были слегка возбуждены и наполнили всю комнату своим превосходным настроением.
— Поздравьте нас! — тотчас же крикнул Бондесен.
— Ну, правда? В самом деле удалось?
— Нет, нет, — отвечает Фредрик, — об этом мы ничего ещё не знаем. Он взял у меня рукопись.
— Я говорю вам, господа, это вполне равносильно тому, что он её возьмёт. Таков уж обычай. Я — Эндре Моор Бондесен — говорю это. Да-а!
В комнату вошла фру Илен, вопросы и ответы посыпались вперемежку.
Нет, спасибо, есть они совсем не хотят, они обедали в «Гранде», в честь события. Надо же было хоть чем-нибудь его отпраздновать. Они ещё притащили с собою бутылочку, которую предлагают попросту распить всем вместе.
Бондесен вытаскивает бутылку из кармана своего пальто.
Гойбро встаёт и собирается исчезнуть, но фру Илен уговаривает его остаться. Все оживились, пили, чокались и громко разговаривали.
— Что вы читаете? — спросил Бондесен. — Как, политическую экономию?
— Да ничего особенного, — тихо отвечает Гойбро.
— Вы, вероятно, много читаете?
— Нет, я читаю немного, не очень много.
— Да, во всяком случае вы не читаете «Газеты». Не понимаю, как человек вообще может обойтись без чтение такого органа. Но знаете что: вы с жаром утверждаете, что не читаете «Газеты», а между тем читаете её усерднее всех, как я слышал; если не ошибаюсь, я узнал об этом в одном из номеров самой газеты. Но это относилось, конечно, не к вам, Боже сохрани! За ваше здоровье! Нет, Боже сохрани, ведь это к вам не относилось, а? Скажите на милость, что вы собственно имеете против «Газеты»?
— Я, собственно, ничего против неё не имею, пусть её считают чем угодно. Я только не читаю её больше, у меня пропал к ней интерес, и она мне кажется смешной.
— Вот как! По-вашему выходит, что она совсем не руководящий политический орган? Она не имеет никакого влияния? Она, значит, меняла убеждения, обманывала и совершала разного рода низости? Разве вы когда-нибудь видели, чтобы Люнге отступил хоть на один вершок от своих убеждений?
— Нет, я этого не знаю.
— Вы не знаете. Но ведь прежде, чем говорить, надо знать, о чём говоришь. Простите.
Бондесен был в превосходном настроении и говорил громко, с оживлёнными жестами, — ничто не могло его остановить.
— Вы сегодня ездили на велосипеде, фрёкен? — спросил он. — Нет? Но вчера ведь вы тоже не ездили? Надо упражняться, у вас превосходные способности, их нужно развивать. Знаете: Вольф, как я слышал, должен играть каждый день по два часа, чтобы сохранить свою технику. Так обстоит дело и со спортом — надо каждый день упражняться.
За твоё здоровье, Илен, старый товарищ! Тебе бы тоже полезно было ездить на стальном коне. Впрочем, ты сего дня доказал, что способен на другие вещи. Да, выпьем по стаканчику за начало карьеры Фредрика Илена, за первые плоды его таланта! Ура!
Он подвинулся ближе к Шарлотте и заговорил с ней, понизив голос. Ей, в самом деле, надо почаще выходить из дому, иначе она, пожалуй, тоже примется за политическую экономию. А когда Шарлотта рассказала ему, что у неё будет новое голубое платье, он пришёл в восторг и сказал, что в своём воображении уже видит её в новом костюме, ей-Богу. О, если бы только он удостоился чести сопровождать её в этот день! Он попросил её об этом и получил согласие. Под конец они беседовали совсем тихо среди громкого разговора остальных.
Пробило одиннадцать часов, когда Бондесен поднялся, чтобы идти домой. В дверях он ещё раз обернулся и сказал:
— Смотри, Илен, следи за своей статьёй. Она может появиться на днях, даже завтра. Ты с такою же вероятностью можешь предполагать её появление завтра, как и во всякий другой день; возможно, что она уже отослана в типографию.
III
Но маленькая статейка о сортах ягод не появлялась ни на другой день, ни в следующие дни. Проходили недели за неделями, но дело не подвигалось ни на шаг вперёд. Статья, конечно, была забыта и погребена среди других мёртвых масс бумаги на столе у редактора.
Внимание Люнге было занято вещами поважнее сортов ягод. На ряду с двумя-тремя яростными статьями против министерства, которые появлялись в «Газете» каждый день, надо было раньше всех сообщать разного рода новости, поддерживать нравственный порядок в городе, быть всегда и всюду настороже, чтобы ничто не могло случиться втихомолку, в потёмках. Помощь, которую мог оказать старый либеральный орган «Норвежец», была очень ограничена, бедный конкурент имел мало влияние или совсем не имел его, да большего и не заслуживал: слишком уж сдержан был его тон. Бессилие «Норвежца» ярче всего проявлялось в его нападках: ни одного удара, ни одной кровавой полосы, ни одного молниеносного слова; он с большим хладнокровием излагал своё скромное суждение о различных вещах и на этом успокаивался. Когда «Норвежец» нападал на какого-нибудь человека, тот мог спокойно сказать: «Пожалуйста, бейте, сколько угодно, это меня не касается, я в это не вмешиваюсь!». А если он действительно получал удар, он, конечно, чувствовал, что находится где-то вблизи, но в глазах у него не темнело, он не терял равновесия. Редактору Люнге становилось смешно, когда он видел такое несовершенство.
Совсем не так дело обстояло с «Газетой». Люнге умел освещать вопросы ярким пламенем, он писал когтями, писал пером, которое скалило зубы; его меткие эпиграммы стали бичом, который никогда не давал промаха и которого все боялись. Какая сила и какое уменье! А он нуждался, конечно, и в том и в другом: слишком много тёмных дел совершалось в городе и по всей стране. Почему именно он был обречён на то, чтобы выводить правду на свет? Возьмём, например, этого мошенника, столяра в Кампене, который занимался знахарством за деньги и лишал легковерных бедняков их последних грошей. Какое право он имел на это? И разве не было обязанностью авторитетов решительно выступить против бродяги-шведа Ларсона, который произносил проповеди в различных местах, а сам вёл далеко не безупречный образ жизни? Да, Люнге имел о нём достоверные сведения из Мандаля, он не говорил голословно.
Со своей счастливой способностью проникать всюду, просовывать свой нос в самые узкие скважины, чтобы что-нибудь поместить в своей газете, Люнге постоянно выводил на свет Божий что-нибудь новое, гнилое; он выполнял великое дело миссионера, исполненный сознание высокого назначения печатного слова, горячий в своём гневе и в своей вере. И никогда раньше его перо не производило такой блестящей работы, которая превосходила всё, что город видел в области журналистики. Он никого и ничего не жалел в своём усердии, ибо для него личность не играла никакой роли. По поводу того, что король дал пятьдесят крон в пользу одного учреждения для бедных, «Газета» сообщила на протяжении одной единственной строчки, что король подарил «более двадцати крон беднякам Норвегии». Когда «Норвежец» счёл себя вынужденным понизить подписную плату на половину, «Газета» сообщила об этой новости под заглавием: «Начало конца». Её остроумие не щадило никого.
Людей он тоже уважал соответственно их заслугам, взоры толпы всегда обращались на него, когда он шёл по улицам в редакцию или из неё.
Совсем иначе дело обстояло в минувшие дни, давно, когда он был ещё скромен и неизвестен и редко-редко кто-нибудь удостаивал его поклоном на улице. Те дни уже прошли, холодные студенческие годы, когда надо было пробиваться вперёд самыми разнообразными, двусмысленными способами и под конец с трудом кое-как выдержать экзамен. Он был молодым и восторженным деревенским парнем, быстро усваивавшим науку и находчивым во многих затруднительных обстоятельствах, он чувствовал в себе скрытые силы, ходил с массой планов в голове, предлагал свои услуги, кланялся, получал отказ за отказом и засыпал ночью со сжатыми кулаками. Но подождите только, да, подождите, его время ещё настанет! И те, которые ждали, дожили до того, что он управлял городом и был в состоянии свергнуть министерство. Он стал могущественным человеком пред лицом всего света, имел дом и семью, превосходную жену, которая пришла к нему далеко не с пустыми руками, и газету, которая приносила тысячи дохода в год. Нужда была позади, годы лишений прошли, они не оставили ему о себе, так сказать, никакого напоминания, за исключением грубых синих букв, которые были вытатуированы у него на руках, на родине, в деревне, и которые не исчезали, несмотря на то, что он в продолжение долгих лет старался — стереть их. И каждый раз, когда он писал, каждый раз, когда он за что-нибудь брался, показывались на свет эти синие, позорные пятна — его руки были и остались грубыми.
Но разве не должны были его руки носить следов работы? Разве можно было найти ещё кого-нибудь, кто исполнял бы такие тяжёлые обязанности, как он? Где были политические деятели, где были газеты? Это он руководил всем и почти распределял роли. Старый, бессодержательный «Норвежец» только заграждал ему дорогу и портил всё дело своим бессилием и неумелостью; он не заслуживал название современного органа. И всё же у него были подписчики, были люди, которые читали этот застывший кусок сала. Бедные, бедные люди! И Люнге скромно сравнивал оба либеральных органа — его собственный и другой, и находил, что «Норвежец» не заслуживает даже права на существование. Но, Господи Боже, если он существует, так пусть существует; он, конечно, не причинит никакого вреда своему соратнику, тот умрёт своей собственной смертью, ведь он уже переживает начало конца. Кроме того, у него другие заботы в голове.
Александр Люнге далеко не был доволен теми тысячами, которые он зарабатывал, и той славой, которою он обладал; в его мыслях давно уже шевелилось нечто другое, большее. Конечно, он был известен всем и каждому, его хвалили, о нём говорили, многие его боялись, но что же дальше? Что мешало ему добиться чего-нибудь большего, так расширить своё влияние, чтобы оно подчинило себе каждый дом, каждое чувство? Разве у него не хватало на это ума и сил? За последнее время он, правда, испытывал иногда ощущение, будто он уж не так деятелен и ловок, как раньше; начали являться такие моменты, когда он чувствовал себя не вполне на своей высоте, и он не мог этого понять. Но во всяком случае беспокоиться было не о чем, у него был тот же огонь в груди и то же острое перо в руках, никто не мог бы найти его устаревшим и выдохшимся. Он сумеет ещё сильнее натянуть свой лук, наполнить своей славой все закоулки в городе и деревне, сделаться злобой дня, раздуть шум вокруг своего имени до громадных размеров, почему нет? Он совсем не хочет переманивать к себе ту тысячу подписчиков, которою обладает «Норвежец», он в них не нуждается, он может создать себе новых подписчиков сам, своим собственным трудом и талантом. Какую кучу золотых монет он загребёт таким образом, и, кроме того, его имя будет на устах у всех, у всех!
Теперь он как раз сидел за бумагами для этой операции, и его сметливый ум был весь поглощён тем великолепным планом, который он замышлял. На его долю выпало необычайное счастье: в его контору явился крестьянин и сообщил о скандальной связи своего приходского священника с его, крестьянина, дочерью, ребёнком, девочкой, которой ещё не исполнилось десяти лет.
Лоб Люнге нахмурился от негодования. Священник, женатый священник, и ребёнок, так сказать, в колыбели! Разве когда-нибудь слыхано было о подобном безобразии?.. Девочка призналась?
Да, девочка призналась. И, что ещё важнее, крестьянин застал его на месте преступления, просто-напросто захватил врасплох. Можно уж себе представить, как сжалось его родительское сердце при виде этого в первый раз.
В первый раз? Разве он видел это больше, чем один раз?
Крестьянин с удручённым видом утвердительно кивнул головой. Да, он, к несчастью, видел это два раза, чтобы быть вполне уверенным, что дело так обстоит. И во второй раз он, вдобавок, имел наготове свидетеля, чтобы каким-нибудь образом не ошибиться. Ему ведь предстояло предъявить обвинение к пастору, а так как человек-то он простой, то ему надо было получить доказательство того, что он говорил.
А другой человек, свидетель, кто был он? — Да вот здесь бумаги, тут имеется показание и имя, так что он сам сумеет прочесть об этом.
Люнге трепетал от восторга по поводу этой находки, этого золотого прииска несчастья, который теперь предстояло открыть. Бумаги дрожат в его руке. Правду на свет Божий против великих и малых, против всякого, кто нарушал закон и позорил общество! Он не мог вдоволь нарадоваться тому, что никто раньше его не пронюхал про этого человека; если бы крестьянин пришёл к редактору «Норвежца», тот, по своей жирной простоте, которую он выдавал якобы за прямодушие, сообщил бы о происшедшем полиции и испортил всё дело. Было прямо счастьем, что сам крестьянин обладал небольшой догадливостью и узнал, к кому обратиться. Какую сенсацию произведёт его сообщение, какой крик поднимется в лагере духовенства! И наконец он ещё более упрочит славу «Газеты», как единственного, в сущности, органа в стране, который стоит читать.
И Люнге обещает крестьянину приняться за дело всеми силами, какие только в его распоряжении. Пастор принуждён будет лишиться сана; он ни одного дня не продержится на своём посту после того, как будет разоблачён.
Но крестьянин продолжает сидеть на стуле и ни одним движением не показывает, что собирается уходить. Люнге ещё раз уверяет его, что примется за это дело с величайшим старанием, но крестьянин смотрит на него и говорит, что он... гм... ведь не пошёл... не пошёл прямо к начальству с этим сообщением.
Нет, нет, этого совсем не требовалось, всё равно ведь обо всём будет напечатано, в лучшие руки это дело и не могло попасть.
Нет, нет. Но... гм... ведь он не принёс эту... новость совсем задаром, не так ли?
Задаром? Что он хочет сказать? Он желает получить вознаграждение за...
Да, небольшое вознаграждение, да. Они могут это так назвать. Дорога была длинная, деньги были израсходованы на пароход и на железную дорогу.
Тут редактор Люнге изумлённо взглянул на него. Неужели это был норвежский крестьянин, потомственный почётный крестьянин, который хотел донести на свою дочь за вознаграждение? Его лоб снова нахмурился, и он почти готов был протянуть руку и указать этому человеку на дверь, но раздумал. Крестьянин был большой проныра, он без обиняков предложил эту маленькую сделку и был в состоянии обойти «Газету» и отнести свою тайну в полицию. А напечатай «Газета» на свой риск разоблачение даже завтра, это уж не было бы разоблачение в его истинной, неподдельной чистоте, если бы полиция получила извещение уже сегодня. Это не была бы бомба, не была бы молнией при ясном небе.
Люнге обдумывает.
— Сколько, по вашему мнению, вы должны получить за новость о вашей дочери? — спрашивает он.
Ведь насмешка у Люнге всегда настороже и всегда готова играть, вот почему он говорит: новость о вашей дочери.
Но крестьянин, потомственный почётный крестьянин, желает получить приличное вознаграждение, целую сумму, сотни, и было ясно, что он хотел не только уплаты путевых издержек, но и грязных, залитых кровью денег за самую тайну.
Негодование Люнге против этого негодяя снова начинает кипеть. Однако он снова овладевает собою. Ни за что на свете он не выпустит из своих рук это дело, его должна огласить только «Газета», шум и злоба, но также и преклонение, должны заклокотать вокруг неё. Он снова обдумывает положение. Дело было ясно, всё было доказано, пастор был пойман с поличным, и никакая ошибка произойти не могла; показание имеется налицо, и вдобавок сама девочка призналась. Для большей достоверности сам отец доставил сообщение.
И Люнге делает предложение.
Но крестьянин качает головой. Дело в том, что он... гм... должен ещё поделиться с тем, другим, со свидетелем, которого он привёл с собою во второй раз. Нет.. гм... он по-прежнему настаивает, что должен получить всю сумму сполна.
Люнге почувствовал такое отвращение к этому ужасному отцу, что прибавил ещё целую сотню крон к предложенной сумме, чтобы поскорее отделаться от него. Но крестьянин, который понимает, что ему везёт, не отступает ни на вершок от своих требований. Видите ли, ко всему прочему присоединяется ещё то, что ему... гм... к сожалению, придётся подвергнуться различного рода неприятностям в своём селе из-за того, что он имеет такого ребёнка. Это не так-то удобно для него, к тому же он имеет обязательства, долги, и, откровенно говоря, он не будет чувствовать себя вполне вознаграждённым... гм... за новость, если получит меньше, чем потребовал.
Люнге уступает. С глубоким презрением к этому низкому человеку, он уплачивает ему деньги. Он сам идёт к кассиру и берёт их на свой собственный счёт, чтобы ничем не выдать того, что было задумано.
Теперь Люнге сидит в своей конторе, и у него ещё больше бумаг, в его руках ещё больше неопровержимых доказательств. Он употребил три дня, прошедшие с тех пор, как у него был крестьянин, на предварительное расследование, послал Лепорелло, своего верного помощника, на место преступления, чтобы всё разнюхать, и Лепорелло вернулся с подтверждением всего. И вот теперь бомба должна была взорваться.
Люди входят и выходят из конторы, дверь ни на минуту не остаётся в покое, редактор в великолепном настроении. Кроме удачи с этим скандалом, которая наполняет его радостью, ему сегодня вечером предстоит встреча, и эта встреча доставляет ему большое удовольствие. Он шутит, отправляет статьи и телеграммы с улыбающимся лицом и передаёт свои приказание в другую контору с ликующими возгласами. Жизнь светла, захватывающая новость станет через несколько часов известна всем, и город проснётся утром — уже завтра утром — от треска большого события. Предварительные расследования удались ему так хорошо, что он собирается дать Лепорелло небольшое вознаграждение сверх того, которое тот обыкновенно получал, настолько он благодарен за превосходную работу. «Спасибо вам», — сказал он и протянул Лепорелло руку. И так как было много присутствующих, они поняли друг друга без лишних слов.
Впрочем, у него было новое поручение для Лепорелло. Он сегодня получил объявление от одной бедной прачки из Гаммерсборга, крик о помощи. Господи, она даже прислала в плату сорок пять эре за напечатание объявление один раз. Разве это не трогательно? Он был счастлив, что это письмо по ошибке попало в его контору вместо экспедиции, теперь эта женщина сумеет получить обратно свои гроши. Конечно, он принадлежал к левым, но он ведь не был кровопийцей, эта женщина не понимала стремлений «Газеты». Теперь он попросит Лепорелло отнести ей этот кредитный билет, временную помощь, впоследствии он откроет подписку. Тут, разумеется, нужно всяческое содействие.
Этими словами Люнге добился того, что несколько чужих людей, которые находились в конторе, внесли свои пожертвования. Слёзы чуть не выступили на его глазах; в это мгновение его чувствительность словно сделала его мягче, он превратился в воплощённое сострадание к несчастной женщине из Гаммерсборга.
Вечером он не сразу пошёл домой из конторы. Ему надо было совершить так много дел, он должен был присутствовать и там и здесь, а вечером предстояло собрание в рабочем союзе. Он собственноручно передал посыльному статью о скандале, сказал своему секретарю, куда он отправляется, и покинул контору, как юноша, как сорокалетний щёголь, с лёгкой походкой и со шляпой немного набекрень, по обыкновению.
IV
Большая зала рабочего союза была битком набита народом, и прения были в полном разгаре. Правый, самый настоящий правый, поднялся на кафедру и осмелился высказать своё мнение о данном вопросе; но его часто прерывали возгласами.
Когда Люнге вошёл, он остановился на мгновение у двери и окинул собрание ищущим взглядом. Он быстро нашёл того, кого искал, и затем начал пролагать себе дорогу через залу. Он кивал иногда то направо, то налево, все знали его и сторонились, чтобы дать ему дорогу. Он остановился у противоположной стены и любезно поклонился молодой даме со светлыми волосами и тёмными глазами. Она быстро подвинулась на скамье, и он сел рядом с нею: было ясно видно, что она его ждала. Дама была фру Дагни Гансен, урождённая Кьелланд, она приехала из одного прибрежного города и последний год прожила в Христиании, в то время как её муж, морской лейтенант Гансен, находился в плавании. Её необыкновенно тяжёлые светлые волосы были заплетены в узел, её платье было очень богато.
— Добрый вечер! — сказала она. — Вы явились поздно.
— Да, очень много работы, — отвечал он.
Но тут он уже не был в состоянии дольше умалчивать про свою важную тайну и продолжал:
— Но иногда получаешь также и награду за свои труды; как раз теперь я должен сразить одного из наиболее известных в стране пасторов, — выстрел раздастся завтра.
— Сразить? Какого пастора?
— Будьте спокойны, — сказал Люнге, смеясь, — это не ваш отец.
Она засмеялась и при этом показала свои слегка желтоватые зубы из-за красных губ.
— Но что же сделал этот пастор?
— О, — ответил он: — тяжёлые грехи, ужасные злодеяния, ха-ха!
— Господи, как много зла всегда совершается на свете!
Она опустила глаза и замолчала. Она совсем не оживилась от этого скандала, наоборот, она целый день немного грустила и теперь стала ещё грустнее. Если бы она не сидела посреди большого собрания людей и не слышала беспрерывно этот гудящий голос оратора с кафедры, прерываемый возгласами публики, она закрыла бы руками лицо и заплакала. За последний год фру Дагни не могла слышать о каком-нибудь скандале, чтобы при этом не дрожать самой. Потому что у неё тоже была своя история, своя небольшая неправильность в жизни. Никаких тяжких грехов в ней, конечно, не было, нет, это не было пятном, она знала сама, но во всяком случае это был грех, ах, какой грех. После её несчастных отношений к молодому пришлецу, настоящему искателю приключений, по имени Иоганн Нагель, невзрачному карлику, который в прошлом году появился на её пути и совсем закружил ей голову, фру Дагни должна была нести своё тайное горе. Их отношения не окончились тем, что он низко опустил снятую с головы шляпу и красиво прозвучало «прости», — нет, этот странный человек бросился вниз головой в море и покончил с собой, не сказавши ни слова. Таким образом он просто оставил ей всю тяжесть ответственности, и следствием этого было то, что она как можно скорее уехала из дому и поселилась в Христиании. Ещё раньше с ней тоже случилась история: бедный теолог с жилистым лицом так сильно влюбился в неё, что... Но это было слишком отвратительно, в самом деле, слишком смешно, она не хотела даже думать об этом. Другое дело — Нагель, который почти заставил её совсем забыть о себе самой. Всё висело на одном волоске, когда она в последний раз видела его; одно единственное слово, ещё одна полупросьба с его стороны, и она пошла бы наперекор всему свету и бросилась ему на грудь. Он не произнёс этой полупросьбы, он не осмелился на это ещё раз, а её собственная вина заключалась в том, что она несколько раз так жестоко отказывала ему. Конечно, в этом её собственная вина.
Но потом фру Дагни ходила и носила в своей душе эту вину против себя самой и против него. Никто не знал, что тяготило её, но часто она шумела и дурачилась и кокетничала хуже, чем самая отъявленная кокетка, а затем вдруг становилась серьёзной и молчаливой. Такою она была теперь. А тут ещё случилась эта история с пастором. Она догадывалась, в чём дело, чувствовала это по себе, и это не возбуждало в ней хорошего, доброго настроения. Всегда случалось что-нибудь плохое, всегда находился какой-нибудь человек, который не был осторожен с самим собой. Почему людям не могло быть так хорошо, чтобы они были счастливы в жизни? Люнге тотчас же увидел, что привёл её в плохое настроение, он так хорошо знал её, что не мог ошибиться, и поэтому сказал сдавленным голосом:
— Хотите, чтобы я пошёл в типографию и взял статью?
Она удивлённо взглянула на него. Ей и в голову не приходило отнестись с состраданием к пастору, совсем не его история мучила её так сильно. Она сказала:
— Вы действительно думаете, что говорите?
— Само собою разумеется, — отвечал он.
— Как же вы можете задавать мне такой вопрос? Разве пастор не виноват?
— Да. Но вы знаете, ради вас...
— О, — произнесла она и засмеялась, — как вы меня дурачите!
Во всяком случае, его предложение привело её в лучшее настроение, он был в состоянии исполнить то, что она скажет, и она поблагодарила его действительно от чистого сердца.
— Я вот только не могу понять, как вы всё узнаёте, как вы выслеживаете всех этих людей. Вам нет равного, Люнге!
Это: «вам нет равного, Люнге!» — заставило радостно сжаться его сердце и сделало его счастливым. Ведь, в сущности, так редко случалось находить себе искреннее уважение, несмотря на все свои заслуги, и он с признательностью ответил одной фразой, шуткой:
— Да, удочки у нас закинуты, мы не зеваем. Мы ведь пресса, мы — сила в государстве.
И он сам засмеялся над своими словами.
Настоящий правый закончил свою речь, и председатель восклицает:
— Слово принадлежит господину Бондесену.
Радикал Эндре Бондесен встаёт посреди залы и быстро пробирается по направлению к кафедре. Он сидел рядом с сёстрами Илен и делал заметки, он был намерен выступить против предшествовавшего оратора, правого, настолько обдуманно, насколько это было в его силах. Он не будет радикалом и современным человеком, если не укажет этому господину на его место, на его берлогу, на тёмную реакционную партию, из которой он явился; здесь он не у себя. Бондесен уже раньше много раз стоял на этой кафедре и возвещал свои истины всей зале.
— Да, милостивые государыни и милостивые государи, истины, и не один раз, по мере сил. Поэтому он осмелится рассчитывать и теперь на внимание слушателей в течение короткого времени, он отметил себе только пару вопросов. Здесь только что стоял человек — теперь он уже уселся на своих лаврах (смех) — он хотел уверить людей, современных людей, что левые заведут страну на ложный путь. Не правда ли, нужно мужество отчаяния, чтобы обратиться с такого рода речью к самой большой политической партии в Норвегии. Мы — левые, мы — радикалы, но мы не дураки, не анархисты, не чудовища. Если страна попала на ложный путь, то это произошло после того, как правительство скандальным образом перешло направо, а правительство совершило это (одобрение). В чём состоит программа левой? Суд присяжных, всеобщая демократизация, всеобщее избирательное право для взрослых мужчин и женщин, бережливость в государственном хозяйстве, сокращение штата чиновников, изгнание катехизиса Понтоппидана из школ, введение третейских судов и так далее, все исключительно гуманные мероприятия, исключительно соответствующие духу времени идеи. А тут приходят и говорят, что страна попала на ложный путь! Можно назвать программу радикальной, это позволяется, но он отвергает всякое более тяжкое обвинение.
Тут снова поднимается правый и говорит:
— Но ведь я же и говорю, что именно своим радикализмом левые завели страну на ложный путь!
Председатель прерывает:
— Слово принадлежит господину Бондесену.
Но какой-то осторожный левый вмешивается в это:
— Мы считаем неправильным заявление господина Бондесена, что левая партия радикальна. Господин Бондесен — радикал и говорит со своей точки зрения, а не с точки зрения левой.
Тут председатель кричит громовым голосом:
— Господину Бондесену принадлежит теперь слово.
А Бондесен, уроженец Бергена, ничего не имел против того, чтобы остаться стоять одному в зале, в качестве великого радикала, как он стоял и раньше, он чувствовал себя в это мгновение достаточно сильным для этого. И поэтому, переходя снова к своему докладу, он повысил голос, чтобы показать, как мало он боялся.
— Правые всегда видели заблуждение и ошибки в каждом движении, упадок и отступничество в каждом шаге вперёд. Это ужасно — настолько потерять способность понимать своё собственное время. Ибо эти люди, которые всё тормозили и тормозили, и тянули назад, а теперь лежат на дрейфе, они тоже когда-то соответствовали своему времени, они тоже были в моде — пятьдесят лет тому назад (смех). Но теперь они разучились понимать современную эпоху, наше свободное демократическое время. Их не следует слишком сильно упрекать за это, нужно пожалеть тех немногих, которые остались на прежнем месте, в то время как весь остальной мир ушёл вперёд. Ибо эти немногие, может быть, приносили косвенным путём пользу, они заставляли нас, других, удваивать наши усилия на служение прогрессу (одобрение). Но пусть они никогда не пытаются совращать людей с пути свободы; им надо оказать отпор по всей линии, разбить их на голову в каждом вопросе; надо доказать всем, всем, что правые — кучка людей, обречённых на то, чтобы левая их тащила за собою в своём победоносном шествии, а они чтоб упирались и сопротивлялись своею тяжестью по законам мёртвых грузов. Левая всегда была борцом за прогресс и работником в деле развития.
Бондесен получал через небольшие промежутки времени шумные одобрения; ведь он, несмотря на свой крайний радикализм, выполнял своё дело прекрасно. Сёстры Илен были не на шутку увлечены. Они сидели бледные от волнения и не могли понять, откуда взялись такие способности у их друга, который, как они знали, никогда ничего не читал и никогда не работал.
Но какая голова, какой талант! Всё, что он говорил, его мысли и его слова были лёгкие, понятные вещи, которые затрагивали всех и не возмущали никого, непоколебимые радикальные истины, заимствованные в стортинге
9, из дебатов на собраниях и из газет. Он говорил с сильными жестами, голосом, который дрожал от уверенности и вдохновения, и было наслаждением слушать этого радикала, который говорил так смело. Таким, вероятно, было юношество в старой Норвегии.
Оратор ещё раз перелистывает свои заметки и собирается добавить ещё пару слов. Он задумчиво крутит свои красивые усы и долго размышляет. Да и в самом деле, было утомительно для него произнести такую длинную речь стоя! Его уважаемый противник воспользовался случаем, чтобы издеваться над бездарностью правительства, за это он благодарен уважаемому противнику, в этом пункте они вполне сойдутся; он далёк от желание защищать правительство, наоборот, он всеми силами стремится его свергнуть. Но он позволит себе спросить уважаемого противника: какое отношение имеет левая партия к бездарности правительства? Надо заявить определённо, что левая не признаёт больше существующего правительства левым, в особенности его руководителя, этого человека с вечерними тенями над своим когда-то большим талантом. Правительство изменило, оно продало себя или уснуло (одобрение). Неужели нельзя раз и навсегда покончить с этими сплетнями об ответственности левой за бездарность правительства? Ведь левая как раз всеми силами работала над низвержением правительства, и никогда не настанет тот день, когда левая перестанет так поступать, слишком уж долго издевалось это, так называемое, левое правительство над принципами прогресса и демократии. И заключительным словом оратора к собранию будет призыв, чтобы оно восстало, восстало против этой кучки изменников в норвежском народе и свергнуло их с их скамей всеми законными средствами.
Бондесен сошёл с кафедры среди громких и продолжительных рукоплесканий. Нет, никогда в своей жизни Шарлотта и София не подумали бы, что в его словах такая сила. Изменники, — разве это не звучало поразительно! Ноздри у Шарлотты раздувались, дыхание было ускорено, в то время как она следила за ним глазами. Когда он подошёл к ней, она кивнула ему, смущённо улыбаясь, и Бондесен ответил тоже улыбкой. Он говорил почти четверть часа и был ещё разгорячён, он несколько раз провёл платком по лбу. Снова звучит голос председателя:
— Слово принадлежит господину Карльсену.
Но господин Карльсен встаёт и отказывается от слова. Он хотел только сказать несколько слов о левой, как радикальной партии, но так как это уже было сделано другим, и так как господин Бондесен в конце своего превосходного доклада не высказал ничего такого, с чем левые не могли бы в общем согласиться, ему ничего не остаётся, как высказать ещё раз благодарность господину Бондесену.
И господин Карльсен садится.
— Теперь слово принадлежит господину Гой... господину Гой...
— Это я, по всей вероятности, имею слово? — сказал один господин и поднялся как раз возле кафедры. — Гойбро, — добавил он.
Бондесен слишком хорошо знал, почему этот медведь Лео Гойбро хочет говорить. Он сидел прямо против кафедры и смеялся в продолжение всего доклада Бондесена, он хочет отомстить ему за то, что на его долю выпал успех, хочет блеснуть, перещеголять его в присутствии Шарлотты. Да, он знал это. Та крупица одобрения, которую Бондесен получил, не давала Гойбро покоя.
Никто не знал Гойбро, председатель не мог даже прочесть его имени, и когда этот новый человек поднялся, в зале почувствовались признаки нетерпения. Председатель вынул тогда свои часы и впредь назначил каждому оратору только по десяти минут на доклад; собрание ответило на это рукоплесканиями.
Дагни, которая долго молчала, шепнула Люнге:
— Боже, какой этот господин чёрный, посмотрите, как блестят его волосы!
— Я его не знаю, — ответил Люнге равнодушно. Гойбро начал говорить с того места, где стоял, не всходя на кафедру. Голос его был глубок, глубок как яма, слова произносились им медленно; часто было трудно понять, что он думает, так неумело он выражался; к тому же он и сам извинился, сказав, что не привык произносить речи.
Было совершенно напрасно ограничивать ему время, ему, может быть, даже не понадобится и десяти минут. У него только на душе просьба ко всем строгим людям о милосердии к тем несчастным личностям, которые не принадлежат ни к какой партии, к бездомным душам, радикалам, которые не могли примкнуть ни к правым ни к левым. Ведь сколько голов — столько умов, одни идут быстро, другие — медленно; есть такие, которые верят в либеральную политику и республику и считают это самым радикальным на свете, в то время как другие продумали эти вопросы и уже ушли дальше много лет тому назад. Человеческую душу ведь так трудно выразить в измеримой величине, она состоит из оттенков, из противоречий, из сотен отрывков, и чем душа современнее, тем сложнее составляющие её оттенки. Но такой душе трудно найти себе постоянное место в партии. То, чему эти партии учат и во что верят, уже давно пережито этими душами, это радикалы, которые на пути своего развития покинули долю твёрдого партийного сознания, которой они когда-то обладали, они блуждающие кометы, которые следуют своими путями, оставив все пути других. И вот он хочет попросить за них. Они, по большей части, люди с волей, сильные люди; у них одна цель: счастье, возможно большее счастье, и они обладают одним средством: честностью, безусловной неподкупностью, презрением к личной выгоде. Они борются на жизнь и на смерть за свою веру, они ломают себе спины из-за неё, но они не верят в определённые политические формы, поэтому они совсем не могут быть партийными людьми; зато они верят в благородство души, в великодушие. Их слова подчас бывали тяжки и жестоки, их оружие — опасно, почему нет? Но у них чистое сердце, а ведь в этом всё дело. По его мнению, среди политических партий замечаются опасные признаки нравственного упадка, и поэтому он, насколько это в его силах, хотел бы шепнуть левой, которая является, конечно, партией наиболее ему близкой, маленькое предостережёние — не слишком сильно полагаться на людей, лишённых нравственной воспитанности, быть настороже, всматриваться в окружающих, выбирать...
Таков был смысл его лепета. Собрание было более чем терпеливо, не прервав его шиканьем. Никогда до сих пор не звучала настолько плохая речь в этой зале, где высказывалось столько бездарностей. Он не имел совершенно никакого успеха, стоял твёрдо и неподвижно, как гора, выдерживал длинные паузы, в продолжение которых бормотал что-то про себя и шевелил губами, заикался, не делал ни одного движения и произносил речь, которая была сплошной путаницей, полной неясностей и повторений. Никто его не понял. И однако чувствовалось, что ему действительно было необходимо высказать эти слова, шепнуть это жалкое предостережёние, которое было у него на душе. Видно было, что он вкладывает свою личность в каждое запутанное предложение, даже в свои паузы.
Бондесен, который вначале отнёсся к нему с высокомерием за то, что он так плохо объяснялся, под конец стал в высшей степени нетерпелив. В несвязных словах Гойбро он почувствовал также другую тонкую стрелу, направленную против него, и его действительно оскорбило, что на него нападают. Он ему покажет, как отрицать его радикализм. Он обиделся и закричал:
— К делу, к делу, милостивый государь!
Собрание поддержало его, закричавши:— «К делу!».
Но тут оказалось, что недоставало именно только этого восклицания, этого небольшого препятствия, чтобы привести Лео Гойбро в ярость. Он насторожил уши, ему был знаком этот бергенский акцент, и он знал, откуда он исходил, и, смеясь над тем неудовольствием, которое возбудил, он крикнул своим низким голосом несколько фраз, которые мелькнули, как молнии, как искры.
Прежде всего он сделает маленькое замечание о господине Бондесене, как радикале. Радикализм господина Бондесена, понятно, ужасно велик, об этом свидетельствовали его собственные слова, но он хочет защитить господина Бондесена против переоценки собранием его радикализма. Бояться его не надо; ведь если господину Бондесену в один прекрасный день придёт в голову предложить свой радикализм истинным радикалам, те ответят ему: — «Этими вещами я, насколько мне помнится, занимался когда-то в своей жизни, давно-давно, это было в то время, когда я конфирмовался...»
Тут Бондесен не в состоянии усидеть спокойно, он вскакивает и кричит:
— Этот человек... я знаю его, эту блуждающую комету; не понимаю, как он, в сущности, может излагать своё мнение о политических вопросах, ведь он так же мало смыслит в норвежской политике, как ребёнок. Он даже не читает «Газеты» (смех). Он говорит, что «Газета» кажется ему скучной, он потерял к ней интерес (бурный смех).
Но Гойбро ядовито улыбается и продолжает:
— В виду этого, да будет ему позволено немного разобраться в другом выражении, которое было сегодня здесь произнесено...
Но тут вмешивается председатель:
— Время прошло!
Гойбро оглядывается назад на кафедру и говорит почти умоляющим голосом:
— Только пять минут ещё! Иначе всё моё введение останется непонятым. Только две минуты!
Но председатель требует подчиниться постановлению относительно ограничение времени, и Гойбро принуждён сесть.
— Как обидно! — сказала фру Дагни. — Он только что начал.
Она была, вероятно, единственным человеком в зале, следившим за речью даже тогда, когда Гойбро говорил плохо. В этом человеке было нечто, производившее на неё впечатление, звук его голоса, эти странные суждения, сравнение с блуждающей кометой; это был словно слабый отзвук голоса Иоганна Нагеля, и перед нею стали проноситься образы. Но всё же она скоро пожала плечами и зевнула. Когда немного спустя в зале начало становиться неспокойно и послышались громкие призывы к голосованию, она сказала:
— Не пора ли уходить? Будьте так добры, проводите меня домой!
Люнге тотчас же встаёт и помогает ей надеть пальто. Это было для него удовольствием, он не желал бы ничего лучшего! Он шутил и отпускал остроты, которые вызывали её смех, в то время как они спускались по лестнице и выходили на улицу.
— Не написать ли мне о нём заметку, об этом человеке с блуждающей кометой, немного поиздеваться над ним?