Агата вспомнила и спросила:
— Неужели это тот самый?
— Да, представьте себе, — сказал он. — Я захватил его с собой случайно, совершенно случайно, он как-нибудь попался среди других вещей, и я нашёл его здесь.
— Да, мне так и показалось, что это мой бант. И я очень обрадовалась этому, сама даже не знаю, почему, — тихо сказала она и опустила голову.
В это время Иргенс крикнул с лодки, скоро ли она придёт?
— Нет! — ответила она быстро, даже не подумав о том, что говорит, даже не повернув головы.
Дитя...
Но потом, сообразив, что она ответила, она взволновалась и крикнула Иргенсу:
— Извините, одну минуту!
И снова обернулась к Кольдевину.
— Мне так хотелось бы поговорить с вами, но мне некогда, я должна ехать на остров. — Она протянула Кольдевину руку и сказала: — Да, да, в конце концов, всё будет хорошо. Разве вы не думайте этого? Досадно, что у меня нет больше времени до свиданья пока. Так вы зайдёте к нам как-нибудь?
Она побежала по пристани и села в лодку, ещё раз извинившись перед Иргенсом, что заставила его ждать.
Иргенс стал грести. На нём была сегодня новая шёлковая рубашка, совсем другая шёлковая рубашка, и Агата отметила это. Они говорили о жизни на море, о больших путешествиях, о загранице. Он бывал за границей только мысленно, и, наверное, этим ему и придётся ограничиться.
Вид у него был совсем грустный. Она перевела разговор на его последнюю книгу, и он спросил с удивлением, неужели она ещё помнит о ней. В таком случае она, наверное, единственная!
— Сколько горечи в ваших словах! — заметила она.
— Извините!
Но пусть она лучше не напоминает ему об этой книге и обо всей мелочности и зависти, которыми его преследовали с тех пор, как он выпустил её. Она сама видит, книга вышла, и только два-три уличных листка вскользь упомянули о ней, и больше ничего. Ну, да не всё ещё кончено, у него найдутся, пожалуй, ещё кое-какие невысказанные слова, и, может, люди ещё станут слушать их!
Волнуясь, он сильно налегал на вёсла, перчатки его натянулись и побелели на швах. Она сидела и смотрела на него. Он продолжал спокойнее:
— Кстати, я слышал, что вы не едете в деревню нынче летом?
— Нет. Тидеманы передумали.
— Да, я слышал. Это жаль, и я отчасти огорчён за вас. — И, почти опустив вёсла, он прибавил: — Но лично за себя я очень рад и говорю это прямо.
Когда они пристали к берегу, Агата одним прыжком выскочила на каменную набережную. Деревья приводили её в восторг, она целую вечность не видела леса. И какие огромные, толстые деревья, совсем как дома! Она упивалась жирным запахом сосен, смотрела на деревья и камни с таким чувством, словно узнавала их, воспоминания о родном доме нахлынули на неё, и была минута, когда она чуть не расплакалась.
— Но здесь есть люди? — сказала она.
Иргенс засмеялся.
— Конечно, это ведь не девственный лес.
— Ну, покажите мне все хорошие места здесь. Боже мой, какие чудесные деревья!
Они долго ходили, осмотрели всё, что было можно, выпили в лавочке фруктовой воды. Агата сияла. От движения и воздуха лицо её покрылось нежным румянцем, губы стали ярче, уши и даже нос порозовели, глаза её весело блестели, как у ребёнка. Она вспомнила, что чуть не поморщилась от досады, увидев, что на острове есть ещё люди, кроме них.
Что подумал при этом Иргенс?
— Я, правда, удивилась, увидев, что здесь так много людей, — сказала она. — Это оттого, что я помню, как вы мне говорили, что писали здесь ваши стихи, а я никогда не думала, что можно писать стихи, когда кругом шумят.
Как она помнит, как она всё помнит! Он восторженно посмотрел на неё и ответил, что у него есть здесь укромное местечко, куда почти никогда никто не заходит. Это на другом конце острова, не хочет ли она пойти туда?
И они пошли.
Действительно, это был совсем тихий уголок, закрытый с двух сторон сплошной кустарник, несколько больших камней, можжевельник, вереск. Они сели. Вдали виднелась маленькая лужайка.
— И здесь вы сидели и писали! — воскликнула она. — Право, мне это кажется чем-то необыкновенным! Вы сидели именно на этом месте?
— Да, приблизительно. Если бы вы знали, какое наслаждение встретить в ком-нибудь такой непосредственный интерес, какой я вижу в вас. Это так свежо, точно роса.
— А как это бывает, когда пишут? Это приходит само собой?
— Да. Испытываешь какое-нибудь приятное или неприятное волнение, и тогда является настроение. И вот тут важно, чтобы слова заставляли так же любить или ненавидеть, как в эту минуту любит или ненавидит твоё сердце. Часто всё останавливается, не можешь найти подходящего слова, чтобы описать, например, поворот вашей руки, выразить то чувство нежной радости, которое вызывает ваш смех...
Солнце медленно склонялось к западу, по деревьям прошёл шорох. Кругом было тихо.
— Послушайте! — сказал он. — Слышите, как кипит шум в городе?
Он заметил, что платье обтянуло её колено, проследил линию ноги, увидел, как грудь её вздымалась и опускалась, увидел её лицо с милой ямочкой на левой щеке. Большой, несколько неправильный нос возбуждал его, волновал его кровь. И, придвинувшись ближе к ней, он заговорил, запинаясь, отрывистыми словами.
— Ну, вот, теперь это остров блаженных и называется он «Вечерняя роща». Солнце заходит, мы сидим здесь, мир далеко от нас, мечта моя сбылась. Скажите, вам не мешает, что я болтаю? Вы так задумчивы... Фрёкен Люнум, я больше не могу, я отдаюсь в вашу власть. Я у ваших ног, и хотя я, собственно, сижу...
Этот неожиданный переход в его тоне, трепетные слова, его близость поразили её. Она оцепенела от изумления и с минуту смотрела на него, прежде чем ответить. Потом краска залила её щеки, она хотела было встать и сказала:
— Не пора ли нам идти?
— Нет! — ответил он. — Нет, только не уходите!
Он удержал её за платье, охватил руками за талию и не пускал. Она сопротивлялась, вся красная, смущённо смеясь и стараясь освободиться от его рук.
— Мне кажется, вы с ума сошли, вы с ума сошли, — твердила она, — вы с ума сошли.
— Позвольте же мне, по крайней мере, сказать вам.
— Ну, что? — спросила она, перестала отбиваться, и хотя отвернула голову, но приготовилась слушать.
Тогда он заговорил торопливыми, несвязными словами, сердце у него билось и голос дрожал, он весь был исполнен нежности. Она же видит, что он не хочет ничего другого, как только рассказать ей как безмерно он любит её, как он всецело порабощён ею, порабощён, как никогда до сих пор. Она должна поверить ему, это чувство давно уже зародилось в нём и росло в его сердце с первой минуты, как он увидел её. Он выдержал жестокую борьбу, чтобы удержать это чувство в границах, правда, борьба эта бесполезна, слишком сладко уступить, и уступаешь. Борешься с постепенно ослабевающей энергией. А теперь борьба кончена, ему больше нечего уступать, он совершенно обезоружен...
— Нет, мне кажется, грудь моя разрывается...
Всё ещё продолжая сидеть к нему спиной, она повернула голову и посмотрела на него. Руки её перестали отбиваться и лежали тихо на его руках, ещё обнимавших её за талию, она видела по жилам на его шее, как сильно бьётся его сердце. Она села прямо, он всё продолжал обнимать её, но она, казалось, уже не чувствовала этого, подняла свои перчатки, упавшие на землю, и проговорила дрожащими губами:
— Иргенс, вам не следовало бы это говорить. Нет, не следовало. Потому что я ничем не могу помочь вам.
— Да, я не должен был говорить, не должен был, конечно. — Он не сводил с неё глаз, губы его тоже слегка дрожали. — Фрёкен Агата, что бы сделали вы, если бы любовь превратила вас в беспомощное дитя, лишила бы вас рассудка и ослепила бы вас до того, что ничего, кроме неё, вы не могли бы видеть? Я хочу сказать...
— Нет, не говорите больше! — прервала она. — Я понимаю вас, но... И к тому же я не должна слушать вас.
Она заметила, что он всё ещё обнимает её одной рукой, быстрым движением освободилась от неё и встала.
Она была ещё настолько смущена, что не знала, что ей делать, а только стояла и смотрела в землю. Она даже не стряхнула вереска со своего платья. И когда он тоже вслед за ней встал, она по-прежнему продолжала стоять неподвижно, как бы не собираясь уходить.
— Иргенс, милый, я буду вам так благодарна, если вы никому не расскажете этого. Я так боюсь, — сказала она. — И вы, знаете, больше не думайте обо мне. Пожалуйста! Я даже и не подозревала, что вы думаете обо мне. Правда, мне казалось, что я немножко нравлюсь вам, но я не думала, что так сильно. Как может он любить меня, думала я... Но, если вы хотите, я могу уехать на время домой... в Торахус...
Он был искренно растроган, у него сжалось горло, глаза наполнились слезами. Эти необыкновенные, нежные слова, простосердечные и искренние, всё её поведение, лишённое всякого страха и жеманства, подействовали на него сильнее всего, любовь вспыхнула в нём ярким пламенем. Нет, нет! Только не надо уезжать, только бы она оставалась здесь! Он справится с собой, он сумеет победить себя, только бы она не уезжала. О, пусть лучше он сойдёт с ума, пусть погибнет, лишь бы он знал, что она здесь и он может изредка видеть её.
Он продолжал говорить, стряхивая траву с её платья. Она должна простить его, он не такой, как другие, он поэт. Когда наступает момент, он отдаётся ему. Но у неё не будет больше повода жаловаться на него, если она не уедет... И разве ей самой ничто не помешает уехать, ничто решительно? О, нет, он, конечно, не делает себе никаких ложных представлений, ничего не воображает...
Пауза.
Он ждал, что она ответит, возразит ему, скажет, может быть, что ей тоже тяжело будет уехать в Торахус. Но она молчала. Неужели же он ей совершенно безразличен? Не может быть! Но мысль эта начинала мучить его, он почувствовал себя оскорблённым, огорчённым, ему казалось, что она несправедливо поступает с ним. Он повторил свой вопрос: неужели в ней не было ни искры взаимности, ни отзвука на всю его любовь к ней?
Она ответила нежно и с грустью:
— Нет, не спрашивайте меня. Что сказал бы Оле, если бы он слышал это?
Оле? Ни на минуту он не вспомнил о нём. Неужели в самом деле ему приходится выступать соперником Оле Генриксена? Это чересчур смешно! Он не мог поверить, что она говорит серьёзно. Боже мой, Оле, может быть, прекрасный малый сам по себе, он покупает и продаёт, всю жизнь занимается своей торговлей, платит по счетам и присоединяет новые гроши к своему состоянию, но вот и всё. Неужели деньги, в самом деле, имеют для неё такое большое значение? Бог знает, может быть, в этой маленькой девичьей головке был скрытый уголок, где мысль упорно занималась кронами и кредитными билетами, как ни невероятно это казалось.
Иргенс помолчал немного. В нём просыпалась ревность. Оле может удержать её, пожалуй, она даже предпочтёт его. У него синие глаза, и он высокого роста, у него очень красивые глаза.
— Оле? — сказал он. — Мне безразлично, что он скажет. Оле для меня не существует, я люблю вас.
В первый раз она слегка вздрогнула, над носом у неё появилась морщинка, она пошла.
— Нет, это очень нехорошо! — сказала она. — Этого вы тоже не должны были говорить. Вы любите меня? Ну, так не говорите этого больше.
— Фрёкен Агата... Только одно слово: я действительно совершенно безразличен для вас?
Он положил руку на её плечо, и она должна была остановиться и посмотреть на него. Он был резок, он совершенно не владел собой, как обещал, он был некрасив в эту минуту.
Она ответила:
— Я люблю Оле, вы это знаете.
Солнце спускалось, всё ниже и ниже, люди уехали с острова, только изредка попадался запоздавший прохожий на дороге, ведущей к городу. Иргенс больше ничего не спрашивал, он молчал или говорил только самое необходимое, от волнения глаза его совсем посветлели. Агата тщетно пыталась завязать какой-нибудь разговор, ей самой стоило больших трудов справиться со своим волнением, но он не замечал этого, он был занят только своим собственным горем.
Когда они сели в лодку, он сказал:
— Может быть, вам было бы приятнее вернуться в город одной, в экипаже? Здесь, вероятно, ещё можно найти извозчика...
— Не будьте злым! — ответила она.
Она с трудом удерживала слёзы, заставляла себя думать о безразличных вещах, чтобы как-нибудь подбодрить себя немножко, смотрела назад, на остров, который они покидали, следила взглядом за птицей, летевшей над фьордом. И, ещё с влажными глазами, она спросила:
— Что это такое там чернеется? Это вода?
— Нет, — ответил он, — это луг, зелёный луг. Он лежит в тени и кажется таким чёрным от росы.
— Неужели?.. А я думала, что это вода!
И, так как больше совершенно нечего было сказать о зелёном луге, лежавшем в тени, они оба замолчали.
Он грёб быстро и сильно, они приближались к городской пристани. Он пристал бортом, стал на ступеньку лестницы и помог ей выйти из лодки. Они были оба без перчаток, её тёплая рука лежала в его руке, она воспользовалась этим обстоятельством, чтобы поблагодарить его за прогулку.
— А я прошу вас забыть, что надоедал вам своими сердечными делами, — сказал он.
И, не дожидаясь её ответа, он снял шляпу, вскочил опять в лодку и отчалил.
Она стояла на пристани, видела, как он опять вошёл в лодку, и хотела окликнуть его, спросить, куда же он опять поехал, но не сделала этого. Он видел, как её белокурая головка исчезла за пристанью.
В сущности, он сам не знал, зачем прыгнул обратно в лодку, он сделал это в замешательстве, в минутном волнении и поспешности, не думая и не желая предпринять ничего чрезвычайного. Он взялся за вёсла, выехал на открытое пространство и стал грести по направлению к острову. Вечер был совсем тихий. Теперь, когда он остался один, отчаяние охватило его. Опять разочарование, опять поражение и худшее из всех! И ни одной звезды во мраке ночи! На одно мгновение он вспомнил Ганку, которая, может быть, заходила к нему сегодня и, может быть, и сейчас ходит и ищет его в разных местах. Но Ганка была не белокурая, она была брюнетка, она не сияла, а очаровывала. И потом она как будто ходит животом вперёд? У Ганки не такая походка, как у Агаты, она ходит животом вперёд. И отчего же сердце его уже не замирает от сладкого трепета, когда она смеётся?
Он положил вёсла и пустил лодку по течению. Начинало смеркаться. В голове его теснились разные мысли: человек в пустынном море, низложенный монарх, Лир, много, много всяких мыслей. Он сел на корму лодки и начал писать, писал строфу за строфой на обороте оказавшихся при нём конвертов. Слава Богу, таланта у него не могут отнять! И, при мысли об этом, искреннее чувство глубокого счастья охватило его.
Он закурил сигару и пустил дым в воздух. В сущности, он всё-таки необыкновенный человек, писатель, поэт, и только поэт. Вот теперь он плывёт один в лодке, сердце его болит, и кровь кипит от горечи. И, тем не менее, он пишет стихи, не может удержаться от этого, Это ли не сила воли!
И он опять принимался писать...
Был поздний вечер, когда он пристал к берегу. На одной из улиц он увидел Мильде и насилу скрылся от него. Мильде был в весёлом настроении, он вёл под руку какую-то девушку, шляпа его была заломлена совсем набекрень, и он громко говорил на всю улицу. «Новый корсет! — подумал Иргенс. — Ну, что же, он может теперь развивать в себе этот весёлый талант, на то он и получил премию!».
Иргенс свернул в переулок. Но на «Углу» он, к несчастью своему, встретил Ойена. Боже мой, как ему не везло сегодня, как страшно не везло! Ойен сейчас же распахнул плащ и вытащил рукопись. Это всего маленькое стихотворение в прозе, да, да, он может прочесть его сейчас же, это из египетской жизни, действие происходит в гробнице, в выдержанном наивном тоне, нечто замечательное.
Но Иргенс, который был столько же поглощён своим стихотворением, сколько тот своим, тоже сунул руку в карман. Он радовался тому, что сейчас очутится дома и сможет на свободе перечитать своё стихотворение, его мучило нетерпение, он забыл свою обычную вежливость и сказал грубо:
— Ты думаешь, я тоже не могу вытаскивать бумаг, если захочу?
Ойен сейчас же сократился. Он был так огорошен резкостью приятеля, что пробормотал извинение и отстал.
VI
Тидеман по-прежнему был доволен ходом вещей. Между прочим, отправка льда в Англию оказалась действительно очень хорошим делом. Он не придавал особой веры слухам о том, что обильные дожди в России изменили виды на урожай текущего года. Дожди, правда, прошли, но факт тот, что Россия до сих пор не разрешала вывоза, абсолютно никакого. Оттуда нельзя было заполучить мешка зерна даже на вес золота. И Тидеман держался своих высоких цен, только изредка продавал несколько мешков в провинцию, но огромные запасы его от этого, конечно, не уменьшались, должен был наступить недостаток в зерне, паника, для того, чтобы могла быть речь о сколько-нибудь значительном сбыте. Да, впрочем, спешить было некуда, время ещё не настало. Только бы дождаться зимы!
И Тидеман предоставлял времени идти своим чередом. По-прежнему его осаждали пароходчики, судовладельцы и всякого рода агенты. К нему являлись с подписными листами, со всевозможными предложениями, всюду требовалось его имя, он должен был брать акции. Ничто не могло быть пущено в ход без помощи купеческого сословия, и обращались преимущественно к молодёжи из этого сословия, имеющей деньги и широкие планы и знающей своё дело. Тут был и электрический трамвай, и новый театр, новая лесопильня в Вардале, салотопенный завод в Хенингсвере, для всего этого нужна была фирма, имена столичных предпринимателей и деловых людей. Тидеман и Оле Генриксен были, так сказать, непременными акционерами во всех новых предприятиях.
— Посмотрел бы на это мой отец, — говаривал часто, шутя, Тидеман, подписывая своё участие.
Все знали, что отец его был необычайно скупой человек, один из тех старозаветных купцов, которые ходили в кожаном фартуке и нарукавниках и самым тщательным образом отвешивали гречневую крупу и мыло. Он не заботился о том, чтобы прилично одеваться, его сапоги и до сих пор были притчей во языцех, пальцы вылезали из них наружу, и когда он шёл, то казалось, будто эти пальцы ощупывают плиты тротуара, не попадётся ли там медный грош. Сын не был похож на отца, завеса, закрывавшая горизонт отцу, у сына разорвалась во многих местах и открыла ему широкие перспективы. Все признавали за ним большой коммерческий ум.
Сегодня к нему в контору пришёл Оле Генриксен и опять начал говорить о новом кожевенном заводе, для которого Торахус был бы необычайно подходящим местом. Со временем из этого предприятия разовьётся большое дело, это несомненно. Громадные леса вырубаются из года в год, брёвна продаются внутри страны и за границу, а двух-трёхдюймовые отрезки и верхушки остаются в лесу и пропадают без толку. А между тем еловая кора содержит до двадцати процентов дубильной кислоты. Что, если собрать всё это и пустить в дело?
Надо посмотреть, что можно будет сделать весной...
У Оле Генриксена был несколько переутомлённый вид. Помощников у него почти не было. Теперь он собирался в Англию, и надо было дать доверенность на ведение дел старшему приказчику и ввести его во все конторские дела. Вообще же, со времени приезда Агаты, работа казалась Оле лёгкой, она всегда была с ним и старалась помочь, чем могла. Но последние дни Агате несколько нездоровилось, и она не выходила из комнаты. Оле скучал о ней, и его удивляло, насколько всё казалось ему легче в её присутствии. Разумеется, она была неосторожна во время этого катанья на лодке третьего дня и простудилась. Он так и знал, что этим кончится! Ему так хотелось покатать её под парусами на яхте, а теперь эту поездку придётся отложить до будущего воскресенья. Оле пригласил и Тидемана, их будет семь-восемь человек, можно будет сварить кофе и высадиться на какой-нибудь островок...
— А ты разве уверен, что фрёкен Агата выздоровеет до того времени? — спросил Тидеман. — Эти катанья на лодках ранней весной иногда бывают очень опасны... Я хотел сказать тебе: ты лучше пригласи Ганку сам. Я не уверен, что сумею уговорить её... А относительно этого кожевенного завода надо, по-моему, подождать ещё годик. Многое ведь зависит и от тарифа на дрова.
Зайдя к фру Ганке и пригласив её на прогулку под парусами, Оле отправился домой. Он задумался на минуту над тем, что Тидеман хотел сказать своими словами: что такие катанья на лодках ранней весной иногда бывают опасны. Тидеман сказал это с каким то неуловимым выражением в тоне, так что Оле невольно посмотрел на него.
Поднимаясь по лестнице к себе, он встретился у своей двери с Кольдевином. Оба остановились и с минуту смотрели друг на друга. Наконец Кольдевин взялся за шляпу и заговорил смущённо:
— Ну, вот, оказывается, я попал совсем не туда, здесь нет никакого Эллингсена. Я ищу своего старого знакомого, Эллингсена. Здесь, в городе, невозможно застать людей дома, все сидят по ресторанам и кофейням, я уже искал его повсюду. Извините, господин Генриксен, а вы, значит, живёте здесь? Как странно, что именно вы живёте здесь... А как поживает фрёкен Агата?
— Да разве вы не заходили? — спросил Оле.
Он заметил, что Кольдевин, вероятно, незадолго перед этим сильно волновался, глаза его были красны и влажны.
— Заходил ли я к вам? Нет, слава Богу, я ещё не настолько безумен, чтобы сразу позвонить! Мало ли, в доме могут быть и больные. Нет, я как раз стоял и читал дощечку на двери, когда вы подошли. А вы хорошо поживаете, господин Генриксен? А фрёкен?
— Благодарю вас. Агата была немного нездорова. Да разве вы не зайдёте? Пойдёмте, она дома.
— Благодарю вас, не сейчас. Нет, я должен ещё попытаться найти этого человека, дело довольно спешное.
Кольдевин приподнял шляпу и ушёл.
Агата сидела в своей комнате и читала. Когда Оле вошёл, она бросила книгу на стол и кинулась ему навстречу. Она была здорова, совершенно здорова, пусть он попробует её пульс, у неё нет никакой лихорадки. Ах, с каким нетерпением она ждёт воскресенья! Оле опять стал убеждать её быть поосторожнее, она должна непременно одеться потеплее, когда поедет кататься под парусами, понимает она это? Непременно! Тидеман тоже сказал, что такие поездки на лодке ранней весной бывают ужасно опасны.
— И ты будешь хозяйкой! — сказал он. — Подумай, как это мило! Моя милая жёнка, маленькая фру!.. А что это за книгу она читала?
— О, это просто стихи Иргенса, — ответила она.
— Нельзя говорить «просто» о стихах Иргенса, — сказал он, грозя пальцем. — Послушай-ка, я сейчас встретил на нашей лестнице Кольдевина, он искал какого-то человека и ни за что не хотел зайти.
— А ты пригласил его кататься под парусами? — сейчас же воскликнула Агата. И очень огорчилась, узнав, что Оле позабыл пригласить его. Он должен был обещать сделать всё возможное, чтобы разыскать его в течение недели.
В субботу вечером Тидеман позвонил в квартиру Генриксена и сказал, что ему нужно видеть Оле. Он не зайдёт, потому что уже поздно, у него просто маленькое дело, о котором надо переговорить с Оле.
Выйдя к нему, Оле сейчас же увидел, что произошло что-то серьёзное; он спросил, хочет ли Тидеман, чтобы он проводил его, или они пойдут в контору. Тидеман ответил, что ему безразлично. Они пошли в контору.
Тидеман положил на конторку телеграмму и сказал глухо:
— Дело с рожью не выгорело. В настоящую минуту рожь в нормальном положении, запрет на вывоз из России снят.
Действительно, Россия отменила своё запрещение. Неожиданные виды на благоприятный урожай, появившиеся за последнее время, оправдались, и это, в связи с большими запасами хлеба от прошлых лет, побудило русское правительство отменить свои строгие запретительные меры. Голод прекратился, вывоз объявлен разрешённым, Россия и Финляндия были снова открыты для торговли. Таково было содержание телеграммы.
Некоторое время Оле сидел молча. Это был ужасный удар. В одну минуту в голове его пронеслось множество мыслей: что если телеграмма ложная, биржевая утка, подкупленная измена? Он посмотрел на подпись солидного агента и не мог заподозрить его. Но слыхано ли было когда-либо что-нибудь подобное? Правительство целой страны само себя одурачило и заведомо предпринимало вредные для него же меры. Это было хуже, чем в 1859 году, когда запрещение тоже было снято в самый разгар жатвы и перевернуло вверх дном все рынки. Да, но тогда была война...
Маленькие стенные часы тикали и шли, тикали и шли, одни нарушая тишину.
— Ты ведь можешь вполне положиться на эту телеграмму? — спросил наконец Оле.
— Телеграмма, к сожалению, вполне достоверна, — ответил Тидеман. — Мой агент телеграфировал мне вчера два раза: «Продавайте, продавайте!». Я и продал то, что мог, небольшое количество, по существующим ценам, продал с убытком, но к чему же это могло повести? Я страшно много потерял вчера.
— Только ты не торопись, пожалуйста, надо хорошенько обдумать дело. Почему ты не пришёл ко мне вчера же? Это нехорошо с твоей стороны.
— Мне и сегодня-то не следовало бы являться с такой новостью, но...
— Ну, что ты говоришь, — перебил Оле, — я помогу тебе, насколько могу. Насколько могу, понимаешь? А это ведь, в сущности, не так уже мало.
Молчание.
— Благодарю тебя... за всё! Я и так знал, что не уйду от тебя без помощи. Я был бы рад, если бы ты взял некоторые из моих дел, такие, в которых нет риска, акции, например, и тому подобное...
— Нет, это у тебя может взять всякий другой. Я возьму просто-напросто рожь. Мы пометим бумаги задним числом, — ради отца.
Тидеман покачал головой.
— Какой мне будет прок от того, что я и тебя втяну в это дело?
Оле посмотрел на него, жилы на его висках надулись.
— Ты дурак! — сказал он сердито. — Неужели ты думаешь, что меня так легко втянуть?
И Оле, весь красный, выбранился и крикнул прямо в лицо Тидеману:
— Я тебе покажу, чёрт бы тебя побрал, как легко меня втянуть куда-нибудь!
Но Тидеман был непоколебим, даже гнев Оле не заставил его сдаться. Он понимал Оле, его состояние было, может быть, довольно крупно, но он, конечно, преувеличивал, говоря, что оно так велико. Оле желал, во что бы то ни стало помочь ему, в этом всё и дело. А кроме того, цена на рожь начнёт падать со стремительной быстротой уже с завтрашнего дня, даже врагу нельзя продать теперь рожь по цене, какая была третьего дня.
— Но что же ты думаешь делать? Ты хочешь прекратить торговлю? — спросил Оле.
— Нет, — ответил Тидеман, — я думаю, что пока мне это не нужно. Вывоз льда в Англию и Австралию будет мне маленьким подспорьем, очень, правда, маленьким, но сейчас для меня и крона деньги. Я временно сокращу свой оборот, буду продавать, что окажется возможным, сколочу немного наличных денег. Я хотел спросить, не купил ли бы ты... может, тебе пригодится, когда ты женишься... потому что мы ею всё равно не пользуемся, так что пусть уж...
— О чём ты говоришь?
— Может быть, ты купил бы мою дачу... когда женишься... Мне пришла в голову эта комбинация.
— Дачу? Ты, в самом деле, хочешь продать её?
— На что же она нам нужна?
Наступило молчание. Оле заметил, что спокойствие начало изменять Тидеману.
— Хорошо, — сказал он, — я беру твою дачу. И в тот день, когда ты захочешь купить её обратно, она в твоём распоряжении. У меня такое чувство, что это временная заминка.
— Ну, Бог знает, что будет. Во всяком случае, я буду сейчас делать всё, что должен и что возможно. Я рад, что дача попала к тебе. Там очень красиво, и не моя вина, что мы не поехали туда на это лето. Как бы то ни было, это большое для меня облегчение, а там посмотрим. Надеюсь, что мне не придётся прекращать дело, это было бы слишком тяжело. А хуже всего для детей, в особенности для детей.
Оле снова предложил свою помощь.
— Спасибо, — сказал Тидеман, — я и так принимаю от тебя с радостью, что можно. Но убыток всегда убыток, ты сам знаешь, и если я вывернусь из этой истории без банкротства, то я, всё равно, останусь почти что нищим. Я даже не знаю, есть ли у меня сейчас хоть что-нибудь... Но это прямо счастье, Оле, что и ты не впутался в эту рожь, это, действительно, большое счастье, и я страшно рад этому... Ну, да посмотрим, что будет.
Они помолчали. Оле спросил:
— А твоя жена знает об этом?
— Нет. Я расскажу ей после катанья под парусами.
— После катанья? Да я его, разумеется, отменю теперь.
— Нет, — сказал Тидеман, — я очень прошу тебя этого не делать. Ганка много говорила об этой поездке, она чрезвычайно радуется ей. Нет, нет, наоборот, я хочу тебя попросить завтра не подавать и виду, что не всё благополучно, и быть как можно веселее. Я буду тебе благодарен от всей души. Разумеется, мы ни одним словом не упомянем о моём несчастье.
Тидеман спрятал телеграмму в карман и взялся за шляпу.
— Извини, что я пришёл и помешал тебе. Во всяком случае, я ухожу от тебя веселее, чем пришёл, я очень рад, что дача перешла к тебе.
Сам-шестьдесят
I
Компания мужчин и дам собралась на пристани; это была компания, собиравшаяся кататься на яхте Агаты. Дожидались только Паульсбергов, которых ещё не было. Иргенс раздражался и говорил колкости: не лучше ли послать яхту за Паульсбергами и почтительнейше привезти их сюда? Когда наконец Паульсберг с женой явились, все тотчас же разместились, и яхта вышла из фьорда.
Тидеман правил рулём. Двое рабочих со склада Оле составляли экипаж. Оле, действительно, обставил эту поездку наилучшим образом и взял с собой большой запас разных закусок и вина, не забыл даже захватить жареного кофе для Иргенса. Только Кольдевина ему так и не удалось разыскать, а журналиста Грегерсена он не пригласил умышленно, потому что Грегерсен, наверное, видел телеграммы из России и разболтал бы о них остальным.
Тидеман не разговаривал, вид у него был такой, словно он провёл бессонную ночь, а может, и две. Когда Оле спросил его, как он себя чувствует, он ответил, улыбаясь, что ничего себе. Но просил, чтобы ему позволили остаться на руле.
Яхта свернула к шхерам.
Фру Ганка сидела на самом носу, лицо её дышало свежестью, она небрежно набросила на себя накидку, и Мильде заметил, что у неё очень живописный вид.
— Поскорее бы приступить к выпивке! — сказал он, громко смеясь.
Оле сейчас же достал бутылки и стаканы. Он обошёл всех дам и закутал их шалями и пледами. Да, да, пусть смеются! Солнце, правда, светит, но на море сильный ветер. Оле большей частью находился на корме и несколько раз предлагал Тидеману сменить его у руля, но Тидеман всякий раз отказывался. Нет, для него сущее благодеяние, что он может стоять тут и не обязан разговаривать, он совершенно не годился сегодня для разговоров.
— Не падай только духом. Есть какие-нибудь новые подробности?
— Только подтверждение. Завтра это будет сообщено официально. Да ты не думай об этом сейчас, за ночь я определил себе свою линию и всё выяснил. Я надеюсь выпутаться.
А впереди, на носу, настроение начинало быстро повышаться. Ойен страдал морской болезнью и пил, чтобы подбодриться, и не мог держаться на ногах, он сильно ослабел.
— Как хорошо, что вы вернулись, Ойен, — сказала фру Ганка, желая утешить его. — У вас всё такое же девичье личико, но оно стало менее бледно, чем раньше.
— Ну, уже извините, — безжалостно воскликнула фру Паульсберг, — я никогда не видала его бледнее, чем сегодня.
При этом намёке на его морскую болезнь раздался общий смех. Фру Ганка продолжала говорить с ним: она знает его последнее произведение, написанное в Торахусе, стихотворение о старых воспоминаниях. Во всяком случае, нельзя сказать, чтобы он праздно провёл время в деревне.
— А вы не слышали моего последнего стихотворения, — слабым голосом произнёс Ойен, — из египетской жизни, действие происходит в гробнице...
И, несмотря на мучившую его тошноту, он стал искать своё стихотворение по карманам. Куда же оно девалось? Он приготовил его утром, чтобы захватить с собой, думая, что, может быть, кому-нибудь захочется прослушать его, он смело может сказать, что, в своём роде, это нечто замечательное. Но потом он, вероятно, забыл его. Он не мог себе представить, что действительно, потерял, нечаянно обронил его. Потому что, в таком случае, прогулка совершенно пропала для него, такого стихотворения ему до сих пор ещё не удавалось написать; правда, оно занимает всего полторы странички, но...
— Нет, — сказала фру Ганка, — он, наверное, забыл его дома. — И она сделала всё возможное, чтобы разогнать мрачные предположения бедного поэта. — Так ему больше нравится жить в городе, чем в деревне?
О, да, ещё бы! Как только он очутился на улицах и увидел опять свои излюбленные прямые линии, так мозг его сейчас же заработал, и он сочинил это египетское стихотворение в прозе. Нет, не может быть, чтобы он его выронил...
Теперь и Мильде был на стороне Ойена, он начинал его вполне признавать. Да, наконец-то и он постиг своеобразную тонкость его поэзии.
Но Иргенс, сидевший рядом и слышавший эту необыкновенную похвалу, наклонился к фру Ганке и сказал вполголоса:
— Как вам это нравится? Теперь Мильде получил премию, и ему нечего больше страшиться своего опасного соперника Ойена.
И Иргенс поджал губы и улыбнулся кривой усмешкой.
Фру Ганка взглянула на него. Он всё продолжает злобствовать, и как это не идёт к нему! Он сам не знал этого, а то, конечно, не стал бы так поджимать губы и злобно сверкать глазами. Впрочем, он, по обыкновению, был большей частью молчалив, Агате он не сказал за всё время ни слова и делал вид, будто не замечает её присутствия. Что она сделала ему? Разве она могла поступить иначе? Почему он не хочет об этом подумать?
Но он даже не смотрел на неё.
Сварили кофе, но, из внимания к Ойену, которому становилось всё хуже, решили пить его на каком-нибудь островке. Яхта пристала к маленькой шхере. Все расположились на камнях, валялись на жёстком каменистом берегу, возились и шумели. Это было ново и весело. Ойен смотрел широко раскрытыми, изумлёнными глазами на всё, на море, на волны, наполнявшие своим тяжёлым рокотом воздух, на этот пустынный островок, на котором не росло ни единого деревца и где трава была выжжена солнцем и морской водой. Как всё это странно и необыкновенно!
Агата обходила всех с чашками и стаканами, её крошечные ручки боялись выронить что-нибудь, она ступала осторожно, словно балансируя на канате, и даже высунула от напряжения кончик языка.
Мильде предложил тост за её здоровье.
— Нет ли у тебя шампанского? — спросил он Оле.
И шампанское сейчас же появилось, стаканы наполнились, и тост был покрыт громкими криками «ура».
Мильде был в чудеснейшем настроении, он придумал закупорить пустую бутылку и пустить её в море, предварительно вложив бумажку, на которой все напишут свои имена, и мужчины и дамы.
Все написали, за исключением Паульсберга, который решительно отказался. Человек, пишущий так много, как он, не станет, забавы ради, писать на каких-то бумажках, — сказал он.
И он встал и отошёл один в сторону.
— Так я сам припишу его, — сказал Мильде и взялся за карандаш.
Но тут фру Паульсберг сердито крикнула:
— Что такое? Я надеюсь, вы не сделаете этого? Паульсберг сказал, что не желает, чтобы его имя стояло на этой записке, и этого нам должно быть достаточно.
Фру Паульсберг имела чрезвычайно оскорблённый вид. Она заложила ногу на ногу и держала чашку кофе, словно бокал с пивом.
Мильде сейчас же извинился: ведь это просто шутка, сказал он, самая невинная шутка. Но сейчас, подумав немного, он должен признать, что фру Паульсберг права, это глупая выдумка, Паульсберг не может делать таких вещей, словом... Впрочем, по совести сказать, ничего забавного в этом нет, и он просто-напросто предлагает бросить эту затею с бутылкой... Если не будет имени Паульсберга, то какой в ней смысл... Как полагают остальные?
Но Иргенс не мог более сдерживаться и язвительно засмеялся прямо в лицо Мильде.
— Хе-хе-хе, господин лауреат, да ты прямо божественен!
Господин лауреат! Никак он не может забыть эту премию!
— А ты, — ответил, вспылив, Мильде и посмотрел на него пьяными глазами, — ты становишься положительно невыносим, и невозможно иметь с тобой дело.
Иргенс притворился изумлённым.
— Что такое? По твоему тону я могу заключить, что мои слова тебе не понравились?
Фру Ганка выступила примирительницей. Ну, зачем же ссориться на такой прогулке! Это нехорошо, нет, это положительно дурно. Кто будет ссориться, того утопят!
Иргенс сейчас же замолчал, он даже не бормотал ничего сквозь зубы, как делал обыкновенно, когда бывал зол.
Фру Ганка задумалась: как её поэт и герой изменился за несколько недель! Отчего это? Как посветлели его тёмные глаза! Усы его обвисли, лицо утратило свежесть и не было уже так обаятельно, как прежде. Но тут она вспомнила о всех его разочарованиях, о неудаче с премией, о печальной судьбе его книги, этого собрания прекрасных стихов, которое с таким злонамеренным расчётом везде замалчивали. Она обернулась к Агате и сказала:
— Бедный Иргенс стал так раздражителен, вы, наверное, это тоже заметили? Но это, конечно, пройдёт.
И фру Ганка решила сделать всё возможное, чтобы оправдать его, и в своей сердечной доброте повторила те самые слова, которые Иргенс столько раз сам говорил наедине с ней: не удивительно, что он стал так озлоблён, озлобление, подобное этому, нужно уважать. Целые годы он старался, работал, а народ, страна, государство ничего не хотят сделать для него.
— Да, это ужасно! — сочувственно сказала Агата. Фрёкен Агата вдруг сразу поняла, что не отнеслась к этому человеку так, как следовало, что она была неделикатна, даже груба, и с излишней жестокостью оттолкнула его. Она дорого дала бы за то, чтобы этого не было, но теперь было уже поздно.
Паульсберг вернулся со своей одинокой прогулки по островку и заявил, что пора собираться домой. Как бы не было дождя, ему кажется, что что-то на это похоже. Да к тому же и солнце почти село, и поднимается сильный ветер. ...
Агата обошла ещё раз всех с чашками, предлагая ещё кофе. Она нагнулась к Иргенсу ближе, чем было нужно, и сказала:
— А вы, господин Иргенс?
Этот почти просительный тон заставил его поднять на неё глаза. Он не хотел кофе, но с удивлением взглянул на неё и улыбнулся. Она обрадовалась, чуть не уронила подноса и проговорила, запинаясь:
— Ну, немножечко?
Он снова взглянул на неё и повторил:
— Нет, благодарю вас.
Весь обратный путь Иргенс был словно другим человеком, он говорил, занимал дам, поддерживал бедного Ойена, который опять лежал и страдал от качки. Мильде снова добыл бутылку под предлогом, что настал настоящий час для выпивки, и Иргенс выпил с ним из одной только вежливости. Фру Ганка расцвела и веселилась, как дитя, и по особому и быстрому переходу мыслей вдруг сказала себе, что должна непременно не забыть взять сегодня же у мужа немножко денег, сотню другую крон.
Тидеман и на обратном пути правил рулём, и его нельзя было убедить перейти на другое место. Он следил за парусами и за волнами и не говорил ни слова. Он был очень красив, держа руль в руке, небольшая проседь в волосах шла ему, его высокая фигура то поднималась, то опускалась на фоне неба, вместе с движением яхты. Фру Ганка крикнула ему раз, не холодно ли ему. Он не мог поверить такому проявлению внимания с её стороны и сделал вид, что не слышал.
— Он не слышит, — сказала она, улыбаясь. — Тебе не холодно, Андреас?
— Холодно? Нет, — ответил он.
Вскоре всё общество снова очутилось на пристани.
Едва ступив на берег, Ойен сейчас же кликнул извозчика. Он хотел немедленно ехать домой, поискать стихотворение и решить свою судьбу. Он не успокоится до тех пор, пока не узнает определённо, сказал он. Но, может быть, потом он присоединится к остальным. Они пойдут к «Саре»?
Все вопросительно переглянулись. Тогда Оле Генриксен сказал, что ему нужно домой. Он думал о Тидемане и знал, что если кто нуждается в спокойствии, так это он. Фру Ганка думала о деньгах, которые хотела спросить, и последовала за своим мужем. Компания рассталась у дверей дома Тидемана.
Фру Ганка прямо приступила к делу, прежде даже чем муж её успел отворить дверь.
— Не можешь ли ты дать мне сто крон, или около этого? — спросила она.
— Сто крон? Гм!.. Хорошо. Только зайдём со мной в контору. У меня нет при себе денег.
Они вошли в контору.
Он протянул ей красную бумажку. Рука его сильно дрожала.
— Пожалуйста, — сказал он.
— Спасибо... Отчего ты так дрожишь? — спросила она.
— Гм!.. Должно быть, оттого, что я целый день правил рулём... Гм!.. Я должен сообщить тебе радостную новость, Ганка. Ты так часто просила меня о разводе, и вот теперь я вынужден согласиться на это. Я согласен.
Она не верила своим ушам. Он согласен на развод? Она взглянула на него, он был необыкновенно бледен и смотрел в пол. Они стояли по обеим сторонам большой конторки.
Он заговорил опять:
— Обстоятельства сложились так... Операция с рожью обернулась плохо, и если я не разорён окончательно, то, во всяком случае, я бедный человек. Может быть, мне удастся избегнуть ликвидации, но и только. Значит, я недостаточно богат для того, чтобы вести теперешний образ жизни. И не могу уже брать на себя такой ответственности и играть для тебя роль ядра на ноге каторжника, раз я не могу создать тебе более или менее приличной обстановки.
Она стояла и слушала эти слова, доносившиеся до неё, как отдалённые звуки. В первую минуту её охватило смутное чувство радости, — она свободна, может уйти от всего, что так тяготило её уже давно, будет снова девушкой, Ганкой Ланге, да, просто Ганкой Ланге! И когда она услышала, что муж её разорён, это не особенно поразил её, ему даже не придётся ликвидировать дел. Правда, он лишился всего состояния, но всё-таки он не остался на улице, могло быть и хуже.
— Вот как, — сказала она только, — вот как!
Наступило молчание. Тидеман уже овладел собой, он стоял снова, точно там, на яхте, за рулём, взгляд его был прикован к ней. Ну, вот, она не говорит: нет! Значит, она не раздумала! О, нет, да этого, конечно, нельзя было и ожидать! Он проговорил:
— Вот и всё, что я хотел сказать тебе.
Голос его был необычно спокоен, почти властен, и она припомнила, что таким тоном он не говорил с ней в течение трёх лет. В нём была удивительная сила.
— Так ты хочешь этого? — сказала она. — Значит, мы расстанемся. Ну, да, конечно... Но ты всё это хорошо обдумал и делаешь это не ради того только, чтобы исполнить моё желание?
— Разумеется, я делаю это для того, чтобы исполнить твоё желание, — ответил он. — Ты так часто просила меня об этом, а я, к сожалению, всегда противился вплоть до сегодняшнего дня. — И он прибавил без всякой злобы: — Я прошу тебя простить меня за то, что я отнял у тебя время.
Она стала внимательнее.
— Я не понимаю, о чём ты говоришь, — сказала она с лёгким нетерпением.
Он не стал отвечать ей на это. Разве она не требовала постоянно развода? Так как же он не отнял у неё времени? Он расстегнул пальто и с невозмутимым спокойствием сделал крест в своём карманном календаре.
Она не могла не отметить этого самообладания, которого никогда раньше не видела в нём, и невольно сказала:
— Мне кажется, что ты очень изменился...
— Да, поседел немножко, но...
— Нет, ты не понял меня... — прервала она.
Тогда Тидеман медленно посмотрел ей в глаза.
— Дал бы Бог, чтобы ты так же хорошо понимала меня, как я понимаю тебя, Ганка! Тогда наш брак, может быть, не кончился бы таким образом. — Он снова застегнул пальто, как бы собираясь уходить, и сказал: — А относительно денег...
— Ах, Господи, вот деньги, — сказала она и протянула ему стокроновый билет.
В первый раз он резко тряхнул головой.
— Я говорю не об этих деньгах. Будь добра и постарайся хоть теперь понять меня... Деньги на твою жизнь будут посылаться тебе по адресу, который ты укажешь.
— Но, Боже мой, — воскликнула она в смятении, — разве я должна уехать? Ведь я же останусь здесь, в городе? Куда же мне ехать?
— Куда хочешь. Дети, конечно, останутся здесь, не правда ли? Я позабочусь о них, ты можешь быть спокойна. А что касается тебя самой, то... ты наймёшь себе где-нибудь две комнаты. Ведь должно пройти три года, ты знаешь, три года.
Она стояла, всё ещё держа красную кредитку в руке, и смотрела на него. Она совершенно не могла думать, всё кружилось в её голове. Но в глубине души всё же жило чувство радости, — она теперь свободна. Она ничего не говорила, а ему хотелось скорее кончить эту сцену, чтобы не поддаться волнению.
— Ну, так прощай...
— У него перехватило горло, и он молча протянул ей руку. Она взяла её.
— Мы, вероятно, ещё увидимся, но я хочу поблагодарить тебя теперь же, потому что вместе мы, во всяком случае, не останемся... Деньги тебе будут посылаться каждый месяц.
Он надел шляпу и пошёл к двери.
Она следила за ним глазами. И это Андреас?
— Да, да, — заговорила она, запинаясь, — тебе надо идти, а я стою и задерживаю тебя. Да, да, значит, мы так и сделаем... Я, впрочем, не знаю, что говорю...
Голос её вдруг оборвался.
Тидеман дрожащими руками отворил дверь и пропустил её вперёд. Но на лестнице она остановилась и пропустила вперёд его. Поднявшись наверх, он подождал её на площадке, потом отпер дверь своим ключом и впустил её. Когда она переступила порог их квартиры, он сказал:
— Покойной ночи!
И Тидеман опять спустился по лестнице в контору и заперся там. Он подошёл к окну, заложил руки за спину и стал смотреть на улицу, ничего не видя. Нет, она ни на йоту не изменила своего решения, она не колебалась. Вот здесь она стояла, облокотившись о конторку, слушала, что он говорил, и отвечала на его слова. «Да, так мы, значит, так и сделаем!». Нет, никакого колебания... Но она ведь не вскрикнула от радости? Нет, она пощадила его, избавила его от этого, что и говорить, — она была настолько деликатна. О, Ганка всегда была тактична, да хранит её Бог! Да, вот здесь она стояла. Ганка, Ганка!.. А теперь она, верно, сидит и радуется. А почему же ей и не радоваться? Её желание исполнилось... А дети, должно быть, уже спят, и Ида, и Иоганна. Подушки слишком велики для них, они такие ещё маленькие. Ну, да как-нибудь всё устроится с ними. Он поседел немножко, но до конца ещё далеко.
Тидеман отошёл от окна и стал за конторку. И здесь проработал над книгами и бумагами до самого утра.
II
Два дня фру Ганка тщетно искала Иргенса. Она поспешила к нему, чтобы рассказать о своём великом счастье, о том, что она свободна, но не застала его дома. Дверь его была заперта, и когда она стучала, ей не открывали, значит, его не было дома. Она не видела его и в кафе. Наконец она написала ему, прося назначить день, когда она может прийти, чтобы сообщить ему радостную новость.
Но за эти два дня, вследствие долгого ожидания и продолжающейся неопределённости положения, радость её стала как-то понемногу уменьшаться, она так часто повторяла себе, что супружеская жизнь её кончена, что мысль её привыкла к этому, и сердце уже не вспыхивало радостью. Она расстанется со своим мужем, — отлично! Но она ведь и раньше была не особенно с ним связана. Разница была не настолько велика, чтобы так долго заниматься ею.
Теперь же, когда нужно было приводить решение в исполнение, и она должна была с минуты на минуту покинуть дом и семью, её стало мучить чувство грусти, горя и нежности. Счастье её было не так уже велико. Сердце её внезапно пронизывала какая-то сильная, горячая, золотая струя, когда дети болтали с ней, тянулись к ней. Отчего бы это? В прошлую ночь она встала и пошла посмотреть на детей, когда они спали. Они лежали в своих маленьких постельках, сбросив с себя одеяльца, совсем голенькие, но спали крепко и во сне шевелили пальцами. Какие они были хорошенькие, раскраснелись от сна, рубашечки завернулись на груди, ручки и ножки разметались! Она осторожно укрыла их одеяльцами и вышла из комнаты, опустив голову, в сильном волнении.
Что будет, когда она переедет? Как она устроится? Она свободна, но замужем. Три года ей надо ждать: по закону раньше трёх лет нельзя вступать в новый брак, придётся жить где-нибудь, платить каждый месяц за квартиру, делать закупки. И за эти два дня, когда ей столько нужно было обдумать, ей не с кем было даже посоветоваться. Иргенса всё время не было дома. Бог знает, где он пропадал. Тидемана, своего бывшего мужа, она тоже не видела.