Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Они пошли. Агата несколько успокоилась.

— Я сказала, что думала об этом целую ночь, — начала она. — Но это, конечно, неправда. Я хотела сказать, целый день. Да даже и не целый день, а... Неужели вам не стыдно! Замужняя женщина! Вы не особенно горячо защищаетесь, Иргенс!

— Я знаю, что это бесполезно.

— Нет, вы, наверное, её любите. — И так как он молчал, она сказала злобно и ревниво. — Вы могли бы, по крайней мере, сказать мне, любите вы её или нет.

— Я люблю вас, — ответил он. — Я не лгу в эту минуту, я люблю вас, Агата, и больше никого, делайте со мной, что хотите, но я люблю вас. — Он смотрел не на неё, а на мостовую, и несколько раз судорожно сжал руки.

Она чувствовала что волнение его искренне, и сказала мягко:

— Я верю вам, Иргенс... Но я не пойду с вами, не пойду к вам.

Они помолчали.

— Кто это настроил вас так враждебно ко мне? уже не этот ли?.. Он был вашим учителем, но он мне чрезвычайно антипатичен. Отрёпан и грязен, как грех. Пренесносный субъект.

— Я вас попрошу не бранить Кольдевина, — решительно сказала она. — Я вас очень прошу об этом.

— Ну да, он уезжает сегодня вечером, так что мы, слава Богу, избавимся от него.

Она остановилась.

— Разве он уезжает сегодня?

— Да. С вечерним поездом.

Так он уезжает? Он не сказал ей ни слова об этом. Иргенс должен был рассказать ей, откуда он это узнал. Она была так поглощена этим сообщением об отъезде Кольдевина, что больше ничего не слышала. Отчасти она испытывала облегчение при мысли о том, что старый учитель теперь уже не будет больше следить за ней. Когда Иргенс тихонько тронул её за руку, она машинально пошла за ним. Они дошли до его квартиры. У лестницы она вдруг опомнилась и несколько раз отказывалась войти, неподвижно смотря на него. Но он продолжал настаивать и, в конце концов, крепко взял её за руку и ввёл в свою комнату.

Дверь за ними захлопнулась...

А на углу стоял Кольдевин и всё видел. Когда парочка исчезла, он вышел из-за угла и тоже подошёл к двери. Здесь он неподвижно простоял некоторое время, наклонившись вперёд и как бы прислушиваясь. Он весь изменился, лицо его было искажено, и он даже улыбался, стоял и улыбался. Потом он сел на лестницу, возле стены и стал ждать.

Прошёл час. На башне пробили часы, до отхода поезда оставалось ещё много времени. Ещё полчаса, и на лестнице раздались шаги. Сначала вышел Иргенс. Кольдевин не шевельнулся и продолжал сидеть, застыв в своей позе, спиной к двери. Потом вышла Агата, она ступила на лестницу и вдруг вскрикнула. В ту же минуту Кольдевин поднялся и ринулся прочь. Он не видел её и не сказал ей ни слова, только показался, только на секунду появился ей. Шатаясь, как пьяный, он завернул за первый попавшийся угол, улыбка застыла на его лице.

Кольдевин пошёл прямо на вокзал. Он взял билет в кассе и стоял, готовый к отъезду. Открылись двери, он вышел на платформу, здесь его догнал посыльный с сундуком. Сундук? Ага! Он совсем позабыл про него. Ну, хорошо, поставьте его сюда, в вагон, в какое-нибудь пустое купе! Он вошёл следом за носильщиком. И здесь силы совершенно оставили его. Он сидел в углу вагона, и худое тело его сотрясалось от беззвучных рыданий. Через несколько минут он вынул из бумажника маленький шёлковый бантик норвежских цветов и начал разрывать его на мелкие кусочки. Он сидел тихо и рвал бантик, пока он не превратился в крошечные лоскутки. Сложив их на ладони, он посмотрел на них долгим взглядом. В эту минуту раздался свисток, и поезд тронулся. Кольдевин открыл окно, разжал руку. И крошечные обрывки норвежских цветов закрутились в воздухе и упали на усыпанную гравием дорогу под ноги прохожим.

IV

Лишь несколько дней спустя Агата собралась ехать домой. Иргенс не напрасно проявлял свою настойчивость, счастье улыбнулось ему, он пожинал теперь плоды своих трудов. Агата целые дни была с ним, она была безумно влюблена в него, ходила всюду следом за ним, поминутно бросалась ему на шею.

А дни шли.

Наконец получилась телеграмма от Оле, и Агата очнулась. Телеграмма попала сначала в Торахус и пришла в город, старая, запоздалая, слишком запоздалая. Оле был в Лондоне.

Что же теперь будет? Оле в Лондоне, его нет здесь, и она даже неясно вспоминала теперь его лицо. Какой он? Брюнет, высокого роста, с голубыми глазами и непослушной прядью волос, которую он постоянно поправлял. Когда она думала о нём, он представлялся ей где-то далеко, в прошедшем. Как давно-давно он уехал!

Когда пришла телеграмма, её чувства к отсутствующему снова ярко вспыхнули, её охватила старая, знакомая радость, счастливое сознание, что его сердце принадлежит ей. Она шептала его имя и благословляла его со слезами за его доброту, звала его к себе, краснея и задыхаясь от волнения. Нет, никто не мог сравниться с ним, он никого не унижал, шёл прямо и честно своим путём, и он любил её. «Милая жёнка, моя милая маленькая жёнка!». И грудь у него была такая горячая, ей становилось так тепло, когда она прижималась к его груди. И было тепло от его великой, светлой радости. Как он поднимал голову от работы и улыбался чему-то. Ах, она не забыла этого...

Она поспешно уложила свои веши и собралась домой. Вечером, перед отъездом, она зашла проститься с Иргенсом, это было долгое прощание, растерзавшее ей сердце. Она принадлежала ему, и Оле придётся примириться с этим. Как неожиданно обернулась её судьба! Она уже решилась: она уедет из города и откажет Оле, как только он вернётся. Что он скажет, когда прочтёт её письмо и найдёт в нём кольцо? Боже мой, что он скажет? Ей было больно, что её не будет с ним и она не сможет утешить его, она нанесёт ему удар издалека. Вот чем всё кончилось!

Иргенс был нежен с нею и старался подбодрить её: они расстаются ненадолго, если нельзя будет устроиться иначе, он придёт к ней пешком. А кроме того, она ведь может приехать в город, она не нищая, у неё есть целая яхта, да, да, настоящая увеселительная яхта, чего же ей больше желать? И Агата улыбнулась этой шутке, ей стало легче.

Дверь была заперта, на улице всё было тихо, они слышали, как бились их сердца. Она простилась.

Иргенс не провожал её на вокзал, он сам предложил это. Если бы их увидели вместе, могли бы подняться сплетни, город такой маленький, а он, к сожалению, так известен, что не может пошевельнуться без того, чтобы сейчас же всё не узналось. Агата согласилась с ним. Но они будут писать друг другу каждый день, не правда ли? А то она не выдержит...

Тидеман был единственный посторонний, знавший об отъезде и проводивший её на поезд. После обеда он, по обыкновению, зашёл в склад Оле поговорить со стариком Генриксеном. Это заняло порядочно времени, и, выходя, он встретил в дверях Агату, готовую к отъезду, ей оставалось только проститься. Тидеман пошёл с нею и понёс её ручной багаж, сундук её был отправлен заранее.

Перед этим шёл дождь, на улице было грязно, очень грязно. Агата несколько раз проговорила:

— Боже мой, как грустно! Как грустно!

Но больше она не жаловалась, а быстро шла, как послушное дитя, которое боится опоздать. Маленькая дорожная шляпка очень шла к ней, делала её ещё моложе, а от движения лицо её разрумянилось.

Они разговаривали немного. Агата сказала только:

— Как мило, что вы пошли проводить меня, а то мне пришлось бы идти совершенно одной.

И Тидеман увидел, что она старается не выдать своего волнения, она улыбалась, но на глазах её были слёзы.

Он тоже улыбнулся и ответил ласково, что она должна быть довольна, что покидает этот грязный город, что попадёт скоро на чистые дороги, на свежий воздух. К тому же, вероятно, она скоро вернётся?

— Да, — ответила она, — я пробуду не особенно долго.

Они обменялись только этими безразличными словами. Они стояли на платформе, снова начался дождь, капли с шумом ударялись о стеклянную крышу над их головами, паровоз пыхтел на пути. Агата вошла в вагон и протянула в окно руку Тидеману. И, с внезапной потребностью получить прощение, не быть слишком строго осуждённой, она сказала этому постороннему человеку, которого даже и видела всего несколько раз:

— Прощайте... И не думайте обо мне слишком дурно.

И лицо её вспыхнуло ярким румянцем.

— Что вы, деточка?.. — С изумлением отозвался он. И больше ничего не успел сказать.

Она высунулась из окна и кивала ему светлой головкой, когда поезд уже тронулся. Глаза её были полны слёз, и она старалась не расплакаться. Она всё время смотрела на Тидемана и потом замахала платком.

Странная девушка! Его растрогала эта простодушная сердечность, и он тоже махал ей платком, пока поезд не скрылся из виду. Не думать о ней слишком дурно? Нет, он не будет думать о ней дурно. А если это порой и бывало, то впредь не повторится. Она махала платком ему, чужому человеку! Надо непременно рассказать об этом Оле, это его порадует...

Тидеман направился к своему складу. Голова его была полна размышлениями о торговых делах, и он постепенно забыл всё остальное. Обстоятельства его начали поправляться, кредит улучшался, и за последнее время он мог снова принять на службу двух своих прежних приказчиков. Торговля его, словно временно обессилевшее животное, начинала расправлять члены и набираться сил. В данное время он грузил на пароходы смолу.

Обойдя склад и отдав кое-какие приказания, он отправился в ресторан, где обыкновенно обедал. Было уже поздно, он быстро поел и ни с кем не разговаривал. Он обдумывал новый план, зародившийся в его голове. Теперь смола отправлялась в Испанию, на рожь цена стояла твёрдая, хорошая, и он, не торопясь, продавал свои запасы, в нём просыпалась прежняя жажда деятельности, он начал подумывать о кожевенном заводе в Торахусе. Что, если, наряду с устройством такого завода, устроить и маленький завод для выгонки смолы? Он не станет отговаривать Оле от этого дела, если он вздумает им заняться, оно интересовало его уже несколько недель, он даже вёл переговоры с инженером. В их распоряжении были бы негодные отрезки и верхушки от строевого леса, и в то время как кожевенный завод потреблял бы кору, дерево шло бы на выгонку смолы. Лично для себя он не желал предпринимать новых дел, ему самому и детям хватит и того, что есть. Но он всё-таки не мог забыть об этом деле, и мысль его постоянно возвращалась к нему.

Тидеман направился домой. Шёл крупный и частый дождь.

В нескольких шагах от конторы он вдруг остановился и потихоньку зашёл под ворота. Он смотрел во все глаза. Там, на улице, у самой конторы, стояла его жена, она не входила в дом, хотя шёл сильный дождь. Она смотрела то на окна конторы, то вверх, на второй этаж, на окна средней комнаты, бывшей её комнаты. Это она, он не ошибался. У него вдруг перехватило дыхание. Он уже видел её один раз раньше, она ходила перед домом в тени газового фонаря, как сейчас. Он тихонько окликнул её, но она, не отвечая, сейчас же поспешно завернула за угол. Это было три недели тому назад, вечером в воскресенье. А сегодня она опять здесь.

Он хотел подойти к ней, сделал движение, дождевой плащ его зашуршал, но в ту же минуту она робко оглянулась и быстро пошла прочь. Он неподвижно стоял на месте, пока она не исчезла за поворотом.

V

Через неделю Оле Генриксен вернулся домой. Его охватило беспокойство, он не получал никаких вестей от Агаты, телеграфировал ей несколько раз, но ответа не было. Он наскоро покончил свои дела и поехал. Он настолько был далёк от мысли о действительной причине молчания Агаты, что ещё в последний день своего пребывания в Лондоне купил ей в подарок коляску для её маленькой горной лошадки в Торахусе.

А дома, на его конторке уже лежало и ждало письмо от Агаты. Кольцо было завёрнуто в папиросную бумагу.

Оле Генриксен прочёл письмо, сначала почти не понимая его. У него только сильно задрожали руки и широко раскрылись глаза. Он подошёл к двери, запер её и снова перечёл письмо. Оно было просто и ясно, не понять его было невозможно: она возвращала ему «свободу». И тут же было приложено кольцо в папиросной бумаге. Да, сомнения в смысле этого ясного письма быть не могло!

Оле Генриксен несколько часов ходил взад и вперёд по комнате, письмо лежало на столе, он ходил, заложив руки за спину, брал письмо, читал его и снова ходил. Он был «свободен».

Он не должен думать, что она не любит его, писала она; она думает о нём столько, сколько и раньше, даже больше, сотни раз в день она просит его простить её. Но что пользы от того, что она так много думает о нём, писала она дальше, она уже не может принадлежать ему, как раньше: так случилось. Но она сдалась не сразу и не без сопротивления, нет, Бог один знает, как она его любила и как хотела принадлежать только ему. Но она зашла слишком далеко и просит его теперь только о том, чтобы он судил её не слишком строго, хотя она и не заслуживает другого, и чтобы не тосковал о ней.

Она два раза проставила число, в начале и в конце письма, не заметив этого. Оно было написано крупным, детским почерком Агаты и было трогательно беспомощно; в двух местах были маленькие помарки.

Нет, он понял верно, да, кроме того, вот тут и кольцо! Конечно, что он представляет собой? Он не выдающийся человек, известный всей стране, не гений, в которого можно быть безумно влюблённой, он просто заурядный труженик, занятый своим делом, лавочник-торговец, вот и всё. Ему не следовало мечтать о том, чтобы навсегда сохранить сердце Агаты, и вот теперь он видит, как жестоко ошибся в своих расчётах. Конечно, он хорошо ведёт свою торговлю, работает с утра до ночи, но, Боже мой, ведь этим нельзя заставить любить себя, смешно думать иначе. Да, да, теперь он знает, почему не получал ответа на свои телеграммы. Он должен был бы сразу догадаться, а он не догадался... Она зашла слишком далеко и говорит ему «прощай», потому что любит другого. Против этого тоже нельзя ничего возразить. Раз она любит другого, что же делать. Наверно, это Иргенс покорил её. Нет, Тидеман был прав, опасны катанья на лодках в мае и опасны прогулки, Тидеман был опытен в таких делах. Ну, да теперь поздно думать об этом. Не велика, значит, была любовь, если могла погибнуть от одной прогулки на острова...

И вдруг гнев охватил бедного малого, он зашагал быстрее по комнате, и лицо его налилось кровью. Она зашла слишком далеко, вот награда за его нежность и любовь! Он преклонялся перед распутницей и два года позволял вытягивать из себя вино и товары её презренному любовнику! Он мог показать по главной книге, вот здесь и здесь, как этот щёголь, возлюбленный Агаты, нуждался то в десяти, то в пятидесяти кронах. А он Оле Генриксен — даже боялся, чтобы она как-нибудь не увидела счёта господина поэта, перелистывая книги, и, в конце концов, даже спрятал от неё главную книгу, из деликатности по отношению к великому гению! Да, хорошенькая компания эти двое, один вполне достоин другой, он может воспеть это в своих стихах, тема подходящая. Ха-ха, пусть он не тоскует о ней, нет, он не должен тосковать, а то она этого не вынесет, она лишится из-за этого сна. Конечно, ещё бы! Да кто сказал, что он будет тосковать? Она ошибается, он преклонялся перед ней, но он не лизал её башмаков, он даже ни разу не стоял перед ней на коленях. О, нет, он не заболеет от этого, пусть она утешится, ей не придётся проливать горьких слёз из-за него. Ага, она порвала с ним, она вернула ему кольцо! Ну, так что же? Но зачем же она таскала кольцо с собой в Торахус? Почему не оставила его здесь на конторке, ей не пришлось бы тратиться на пересылку! Прощай, прощай. С Богом! Убирайся к чёрту вместе со своим вылощенным обманщиком, и чтобы я никогда больше не сдыхал ни о ком из вас...

Он взволнованно ломал руки и крупными бешеными глазами ходил по конторе. Ну, да он сумеет отомстить, он бросит в лицо фрёкен своё кольцо и положит конец этой комедии. Он остановился возле конторки, снял кольцо и положил его в конверт, потом надписал адрес крупными угловатыми буквами; рука его сильно дрожала. В эту минуту в дверь постучали, он бросил письмо в конторку и захлопнул крышку.

Один из служащих пришёл напомнить ему, что давно уже пора закрывать склад. Можно ли им расходиться?

— Да, закрывайте. Постойте, я тоже готов и ухожу. Принесите ключи!

И Оле ушёл из конторы.

Пусть никто не говорит, что его сломил этот предательский обман, он покажет людям, что умеет сохранять самообладание. Он пойдёт в «Гранд» и отпразднует своё возвращение простой кружкой пива. Это чудесно! Вот у него в конторке лежит револьвер, что же, разве он собирается пустить его в ход? Была ли у него хоть отдалённая мысль об этом? Нет, отнюдь нет, разве только на одну секунду; он просто подумал, что, может быть, револьвер заржавел. Нет, слава Богу, жизнь ещё не так ему надоела...

Оле Генриксен отправился в «Гранд».

Он сел у самого входа и спросил себе кружку пива. Немного спустя кто-то хлопнул его по плечу. Он поднял голову, перед ним стоял Мильде.

— Ты что же это, дружище, — воскликнул Мильде, — сидишь здесь и не говоришь ни слова? С приездом! Пойдём к окошку, нас там несколько человек.

Оле Генриксен перешёл к окну. Там сидели Ойен, Норем и Грегерсен за начатыми рюмками вина. Ойен вскочил и радостно сказал:

— С приездом, милый Оле. Очень рад тебя видеть, я соскучился по тебе. Впрочем, я завтра приду к тебе и поздороваюсь с тобою по-настоящему, мне надо потолковать с тобою кое о чём.

Грегерсен равнодушно протянул один палец, Оле взял его, сел и сказал кельнеру, чтобы тот принёс сюда его пиво.

— Что такое, ты пьёшь пиво? — изумлённо спросил Мильде. — Разве можно пить пиво в такую минуту? Нет, давайте выпьем вина.

— Вы пейте, что хотите, а я выпью только эту кружку пива.

Но в эту минуту вошёл Иргенс, и Мильде крикнул ему:

— Оле пьёт пиво, но мы-то ведь не станем пить пиво, а? Что ты скажешь?

Иргенс нисколько не смутился, очутившись лицом к лицу с Оле, он просто кивнул ему и небрежно поздравил с приездом. Потом, как ни в чём не бывало, подсел к компании.

Оле смотрел на него и заметил, что у Иргенса не совсем чистые манжеты, да и платье не отличалось новизной.

Мильде повторил свой вопрос, не потребовать ли ещё вина? Оле хочет пить пиво, но это, ей-ей же, чересчур просто, в особенности в виду двойного торжества.

— Двойного торжества? — переспросил Грегерсен.

— Да, двойное торжество. Во-первых, Оле вернулся, и в настоящую минуту для нас это самое главное. А затем меня выбросили сегодня из мастерской, и это тоже имеет некоторое торжественное значение. Да, представьте себе, хозяйка пришла и стала требовать денег. «Денег?» — сказал я. И так далее, и так далее. Кончилось тем, что она попросила меня выехать в возможно короткий срок, через несколько часов. Я никогда не слыхал, чтобы можно было назначать такой срок. Положим, она предупреждала меня ещё месяц тому назад, но всё-таки... Впрочем, мне пришлось оставить несколько холстов... Так что я полагаю, что нам надо выпить ещё вина. Оле не такой человек, чтобы учитывать, что мы станем пить.

— Конечно, разве это меня касается? — подтвердил Оле.

Иргенс взял со стола пустую бутылку, недоверчиво осмотрел ярлык и сказал:

— Что это такое? Нет, уже если пить вино, так, по крайней мере, что-нибудь порядочное.

Подали вина.

Иргенс был в довольно хорошем настроении, он сказал, что удачно поработал сегодня, написал стихотворение, несколько строк положительно напоминали девичью улыбку. Но это исключение, за последнее время его творчество не отличается жизнерадостностью, да и не должно быть таковым.

И юный собрат его, Ойен, тоже был скорее весел. Конечно, у него нет ни денег, ни добра, но он довольствуется малым, и добрые люди помогают ему, грех отрицать это. Но сегодня произошло маленькое событие, внёсшее лишний луч радости в его скромное существование: один датчанин, собиратель автографов, написал ему письмо, в котором просил прислать ему его автограф. Это, может быть, не имеет особого значения, но всё-таки показывает, что мир не совсем позабыл о тебе. Ойен обвёл взглядом присутствующих, и взгляд у него был открытый и простодушный.

Друзья усердно чокались и постепенно развеселялись. Иргенс ушёл первым, за ним простился Ойен. Оле Генриксен сидел, пока все не разошлись, за исключением Норема, который, по обыкновению, задремал на своём месте.

Оле сидел и слушал разговор приятелей и изредка вставлял слово. Он чувствовал себя усталым, возбуждение его прошло, его охватило горькое разочарование и равнодушие ко всему. Вот он сидит сейчас в «Гранде», в компании пьяных людей, и рядом с ним Иргенс, который, может, радуется в эту самую минуту своей победе над ним, а он всё-таки не встаёт и не уходит. Разве ему не всё равно, где провести час или два?

Наконец он расплатился и встал.

Кельнер остановил его.

— Извините, — сказал он, — а за вино?..

— Вино? — спросил Оле. — Я выпил две кружки пива.

— Но за вино ведь тоже не заплачено.

— Ах, вот что, так господа не заплатили за вино? — На минуту в нём вспыхнула злоба, и он чуть не сказал, что если счёт пошлют в Торахус, то там сейчас же его оплатят. Но он не сказал этого, а только заметил:— Я не пил никакого вина, но, всё равно, я могу заплатить.

Оле взялся за бумажник.

Кельнер пустился в разговор, стал распространяться о различного рода гостях. Есть гости, с которых нельзя спускать глаз, а то они улизнут, не заплатив. Конечно, в данном случае это не то, совсем нет, и он далёк от подобной мысли. Писатели и художники народ честный, особенно писатели, с ними нечего бояться. Он знает их, изучил их всех и умеет угодить им. Это люди, которые имеют каждый свои особенности, и нужно их помнить, если хочешь быть хорошим кельнером. Все привыкли к тому, что они забывают платить, у них головы заняты совсем другим, они так учёны и так много думают. Но всегда находится кто-нибудь, кто расплачивается за них, и даже с радостью, стоит только сказать...

Оле заплатил и вышел.

Домой? Нет, что ему делать дома? Спать? Да, если бы это было возможно! Он плохо спал на пароходе и ещё не отдыхал с дороги, но лучше возможно дольше пробыть на ногах, всё равно ему не заснуть. Он шёл по самым тёмным улицам, здесь он чувствовал себя более одиноким, он был уже на пути к дому, как вдруг круто повернул назад и пошёл по направлению к крепости.

Здесь он неожиданно встретил Тидемана, который стоял один перед тёмными воротами и смотрел вверх на окна противоположного дома. Как он попал сюда?

Оле подошёл к нему, они с изумлением посмотрели друг на друга.

— Я пошёл прогуляться, немножечко пройтись, и случайно попал сюда, — смущённо заговорил Тидеман, даже не поздоровавшись. — Но, Господи, да ведь это ты. Оле! Когда же ты вернулся? С приездом! Пойдём отсюда!

Они пошли. Тидеман не мог опомниться от удивления. Слыханное ли дело! Он ничего не знал о возвращении Оле. Дома всё благополучно, он каждый день наведывался к старику, как обещал. В магазине тоже всё в порядке.

— Да, твоя невеста уехала, — сказал он, — я провожал её на вокзал. Должен сказать, что у тебя прелестная невеста. Она стояла в вагоне и была очень взволнована отъездом, она смотрела на меня чуть не со слезами, когда мы прощались. Ты ведь знаешь, какая она. А когда поезд тронулся, она вынула платок и стала махать мне. Да, стояла и махала мне платком только за то, что я проводил её на поезд. И она делала это так мило, ты бы посмотрел на неё!

— У меня больше нет невесты, — сказал Оле глухим голосом.



Оле вошёл к себе в контору. Была поздняя ночь. Он долго ходил с Тидеманом и рассказал ему всё. Теперь он напишет письмо родителям Агаты, почтительное и сдержанное, без всяких упрёков. Это его последний долг.

Кончив, он ещё раз перечёл письмо Агаты. Он хотел было разорвать его и сжечь, но потом раздумал и положил его перед собой на столе. Всё-таки это письмо от неё, последнее. Она сидела и писала ему, думала о нём в это время. И маленькие ручки её лежали на этом письме, а здесь перо стало мазать, она, должно быть, вытерла его обо что-нибудь, потом опять обмакнула в чернильницу и продолжала писать. Письмо было к нему, не к кому-нибудь другому, может быть, она писала его вечером, когда все разошлись спать.

Он вынул кольцо из папиросной бумаги и долго смотрел на него, прежде чем положить его обратно. Он жалел, что потерял равновесие и дал волю своему гневу, он хотел бы вернуть все свои злые слова. Прощай, Агата!

И он спрятал последнее письмо Агаты вместе с другими её письмами.

VI

Оле опять начал работать, он ещё ревностнее занялся своим делом и почти всё время проводил в конторе и в складе, даже когда не было настоящей работы. Для чего он это делал? Он похудел, он почти не давал себе отдыха, взгляд его стал рассеян и неподвижен. В течение двух недель он не был нигде, кроме складов и конторы. Пусть не говорят, что он повесил голову оттого, что его свадьба расстроилась! Он по-прежнему занимается своим делом и вовсе не печалится.

Он похудел, осунулся, ну что же? Это от работы, только от работы, пожалуй, он, действительно, несколько переутомился. Разве кто-нибудь думает, что это от чего-нибудь другого, а не от работы? С поездкой в Англию, он запустил кое-какие дела, и теперь было пропасть работы, он всё рассказал Тидеману, оказалось невероятно много работы. Впрочем, теперь он уже сбыл с рук самое главное и будет поспокойнее, начнёт даже бывать везде, развлекаться.

И он звал Тидемана с собой в театр, в Тиволи, они долго гуляли по вечерам, обсуждали всё, что касалось кожевенного завода в Торахусе, и решили начать строиться весной. Выгонка смолы будет производиться в том же здании. Это предприятие очень увлекало их обоих. И Оле ещё больше, чем Тидемана. Он с такой пылкостью бросился в окружавшую его жизнь, что никто не подумал бы, что он таит в себе какое-нибудь горе. Об Агате он никогда не говорил, не произносил её имени, она умерла, исчезла.

Но он по-прежнему был худ, глаза его ввалились. Тогда он стал сваливать причину этого на своё путешествие, оно действительно очень утомило его, к тому же он ещё простудился на пароходе. Но теперь он чувствует, что скоро поправится, это только вопрос времени.

А Тидеман тоже жил, применяясь к обстоятельствам. В последнее время он взял свою прежнюю кухарку и обедал теперь дома; уже два года, как этого не было. Немножко было пустовато, столовая казалась слишком большой, не все места были заняты, но дети наполняли весь дом весёлым шумом, иногда он слышал их возню даже внизу, в конторе. Они часто мешали ему, портили ему хорошие рабочие часы, отрывали от занятий. Когда их весёлые крики и смех доносились к нему, или он слышал топот их башмачков в прихожей, он клал перо и отправлялся с ними наверх. Через несколько минут он опять сходил вниз и с новым, почти юношеским пылом набрасывался на книги и бумаги... Да, Тидеману жилось хорошо, он не мог жаловаться. Всё начинало складываться для него как нельзя лучше.

— Знаешь что, — сказал раз Оле, — я думаю, что в Англии может быть сбыт для норвежского сыра. Я говорил с несколькими фирмами, когда был там, они желали бы иметь белый сыр из козьего молока, тёмные сыры им не нравятся. Что нам мешает заняться приготовлением так называемого нормандского сыра? Ведь это просто кислое молоко со сливками. Дело только в обработке.

Вот о чём думал этот измученный, переутомлённый человек — о сбыте норвежского сыра в Англию! И с какой-то лихорадочной поспешностью он начал рассказывать, как он думает устроить где-нибудь в горах ферму по швейцарскому образцу, со стадом в пять тысяч коз, как сыр будет отправляться партиями, сбыт будет колоссальным. Глаза его были устремлены куда-то вдаль.

— Ну, а перевозка, — вставил Тидеман, — как же насчёт доставки с гор?

Оле прервал его:

— Ну, да, доставка. Но ведь не вечно же перевозка будет служить препятствием, будут же когда-нибудь железные дороги. А кроме того, можно протянуть между горами кабель таким образом, чтобы до него можно достать с какой-нибудь станции из долины. Тогда по этому кабелю можно переправлять всё, что угодно. Груз будет двигаться по кабелю в резиновых кругах, а движение будет регулироваться при помощи блоков и верёвок со станции. Он много думал об этом, вещь вполне возможная. А раз товар очутится внизу, на проезжих дорогах, доставка не будет представлять уже никаких затруднений.

Тидеман слушал своего друга и смотрел на его лицо. Он говорил с большим убеждением и, казалось, был совершенно занят только одной этой мыслью. Но немного погодя он спросил, как поживают дети Тидемана, хотя тот только что рассказал ему о них. Оле Генриксен, олицетворение уравновешенности и рассудительности видимо, утратил часть своего спокойствия.

Они заговорили о своих знакомых из кружка. Гранде попал в члены комиссии по избирательному праву, рассказывал Тидеман, это вышло неожиданно даже для самого адвоката. Он объяснил Тидеману, что эта комиссия по избирательному праву — прекрасное начинание, прекрасный, либеральный шаг. Может быть, в следующий раз будет проведено всеобщее избирательное право для мужчин и для женщин.

О Мильде адвокат рассказал, что ему, по обыкновению, везёт, и он получил большой заказ — иллюстрировать вельхавенские «Сумерки Норвегии»30 карикатурами. Ну, тут Мильде даст удивительные вещи, на это он мастер.

Оле слушал рассеянно. Об Иргенсе не было сказано ни слова...

По дороге домой Тидеман случайно заглянул к мелочному торговцу, которому поставлял товар. Это произошло совершенно случайно. Войдя в магазин, он подошёл к прилавку и громко поздоровался с хозяином, стоявшим за кассой. В ту же минуту он увидел у прилавка свою жену, перед ней лежало несколько свёртков.

Тидеман не видал её с того дождливого вечера, когда он застал её перед своей конторой. Увидев как-то случайно её кольцо в окне ювелира, он сейчас же выкупил его и отослал ей. Она поблагодарила несколькими словами: ей не было жаль кольца, но теперь, конечно, другое дело, она его больше не продаст.

Она стояла перед прилавком в чёрном платье, оно было порядочно изношено, и в голове его мгновенно мелькнула мысль, что, может быть, ей не хватает денег, может быть, она нуждается. Зачем она носит такие старые платья? Она вовсе не вынуждена к этому, он посылал ей довольно много денег. Слава Богу, на это у него хватит средств. Вначале, когда ему самому приходилось туго, он посылал ей понемногу, это правда, но он и огорчался этим и каждый раз писал ей, прося извинения за то, что посылает так мало, это происходило от его невнимательности, в течение недели он пришлёт ей ещё денег, а теперь он по рассеянности забыл отложить для неё вовремя. И она благодарила и отвечала всякий раз, что ей не нужно денег, у неё и так пропасть денег, она не знает, куда их девать. Он может поверить ей, что у неё лежит ужасно много денег.

Но почему же она ходит в таком старом платье?

Она обернулась, она узнала его голос, когда он поздоровался с хозяином. Они стояли друг против друга, и глаза их встретились на секунду. Он смутился, улыбаясь, поздоровался с ней, как и с хозяином, и она, вспыхнув, ответила на его приветствие.

— Благодарю вас, это всё, — тихо сказала она приказчику, — остальное я возьму в другой раз.

Она поспешно заплатила за отобранный уже товар, забрала свои пакеты. Тидеман следил за ней глазами. Наклонив голову и смотря в землю, как бы стыдясь чего-то, она торопливо вышла из магазина.

VII

А дни шли, город был спокоен, всё было спокойно. Иргенс всё ещё продолжал возбуждать удивление и всеобщее внимание. Одно время вид у него был несколько унылый. Долги тяготили его, он ничего не зарабатывал, и никто не давал ему денег. Настала осень, потом зима, а дела его всё не поправлялись, он даже вынужден был носить прошлогоднее платье.

И вдруг, в один прекрасный день, к изумлению всех знакомых, он появляется на прогулке весь в новом, с головы до ног, в широком осеннем пальто, светло-жёлтых перчатках, с деньгами в кармане, таким же щёголем, как прежний, единственный в своём роде, Иргенс. Все с восхищением глазели на него. Чёрт побери, вот это человек, всех заткнул за пояс! уже не отрыл ли он какую-нибудь алмазную россыпь? О, у этого малого голова па плечах, это талант, выдающийся ум! Правда, хозяйка на Трановской улице отказала ему от квартиры, но что же из этого? Он снял теперь две комнаты в дачном квартале, с видом на улицу, на город, — прекрасные комнаты, с кожаной мебелью. Он не мог больше жить в своём старом чулане с облезлым полом и отвратительным входом, он портил ему настроение, прямо-таки заставлял страдать. Если хочешь создать что-нибудь порядочное, нужно быть свободным от всякого гнёта. Теперь он устроился довольно сносно. На прошлой неделе приехала фрёкен Люнум и пробудет здесь некоторое время, не удивительно, что он повеселел и стал новым человеком. Весь город посветлел и порозовел с приездом Агаты!

Между ними всё уже решено, они повенчаются весной, в надежде на следующую премию. Должен же он, наконец, получить эту несчастную премию, особенно теперь, когда он обзаводится семьёй и выпускает ещё новый сборник стихов. Нет никого, кому она была бы нужнее, чем ему, ведь не хотят же, в самом деле, уморить его с голоду. И Иргенс решительно сошёлся с адвокатом Гранде, который лично побывал в министерстве и переговорил относительно премии будущего года. Иргенс не хотел сам обращаться в министерство, ему было противно идти и самому хлопотать о своём деле в высших инстанциях, но Гранде мог это сделать, если хотел. «Ты знаешь, в каком я положении, — сказал он Гранде, — у меня нет никаких средств, и если ты переговоришь в министерстве, я буду тебе очень благодарен. Но сам я не двинусь с места, я не могу переломить себя!». Конечно, в глубине души Иргенс презирал адвоката Гранде, но делать было нечего, этот адвокат начал приобретать значение, он был членом государственной комиссии и «Новости» даже интервьюировали его. Да, он несомненно имел некоторое значение, и он сам уже начал показывать это походкой и манерами. Гранде уже не позволял останавливать себя на улице первому встречному...

Когда Тидеман рассказал Оле, что видел Агату на улице, Оле почувствовал, что сердце его больно сжалось. Но он быстро справился с собой и сказал, улыбаясь:

— Какое мне до этого дело, голубчик? Пусть она живёт здесь, сколько хочет, я решительно ничего не имею против неё. Мне есть о чём подумать, кроме неё. — Он заставил себя вернуться к их разговору о новой партии смолы, на которую Тидеман получил заказ, и несколько раз повторил: — Смотри, только застрахуй хорошенько, ради Бога, страхуй хорошенько, это никогда не вредит!

Он немного нервничал, но скоро успокоился.

Они выпили по стакану вина, как в старину, оба пришли в спокойное и приятное настроение, за разговором незаметно прошло около двух часов, и, когда Тидеман собрался уходить, Оле сказал, испытывая к нему большую благодарность:

— Как я благодарен тебе, что ты заглянул ко мне. У тебя ведь и без меня много дела... Послушай, — продолжал он, — сегодня прощальный спектакль в опере, хочешь, пойдём вместе. Пожалуйста.

И этот серьёзный человек с впалыми глазами смотрел на него так, как будто ему, действительно, страшно хочется попасть в оперу. Он сказал даже, что несколько дней думал об этом.

Они уговорились пойти. Оле взялся достать билеты.

И, как только Тидеман вышел из конторы, Оле сейчас же телефонировал, чтобы ему оставили три билета подряд, номера 11, 12 и 13. Двенадцатый номер он хотел сам отнести фру Ганке, которая жила возле крепости, она, наверное, будет рада получить билет в оперу, в былые времена никто не посещал оперу аккуратнее её. Дорогой он тихонько потирал руки от удовольствия, он даст ей номер двенадцатый и посадит её посредине, между ними. А себе возьмёт тринадцатый, это подходящий для него номер, тринадцать — несчастное число...

Он шёл всё быстрее и быстрее от нетерпения и забыл даже о своём собственном горе. О нём не стоило разговаривать, он покончил со своей страстью, совершенно покончил, победил, вырвал её из сердца, он докажет это всему миру. Разве его потрясло сколько-нибудь известие о том, что Агата опять в городе? Нимало. Это не произвело на него почти никакого впечатления. Всё образуется, перемелется, всё будет хорошо.

Оле всё шёл. Он хорошо знал адрес фру Ганки, много раз в течение осени он провожал её домой, когда она украдкой приходила к нему по вечерам расспросить о детях. Кроме того, в вечер своего возвращения из Англии он встретил под её окнами Тидемана. Как они любят друг друга! Тут не то, что с ним, он то победил свою любовь и ни о чём больше не думает...

Но, придя к фру Ганке, он узнал, что она заперла свою комнату и уехала из города, на дачу, и вернётся только завтра.

Оле не сразу понял. На дачу? На какую дачу?

Ага, на дачу Тидемана, разумеется. Как он глуп! Так она поехала на дачу?.. Оле посмотрел на часы. Нет, он не мог вызвать фру Ганку в город, уже слишком поздно. Да и кроме того, под каким предлогом он вызвал бы её сейчас в город? Он хотел захватить их обоих врасплох, её и её мужа. А теперь весь его план расстроился, растаял, как дым. Ах, как ему всегда не везёт, даже если он задумает сделать что-нибудь и для других!

Оле повернул домой.

На дачу! Как её тянет на старые места! Она не могла больше выдержать, ей захотелось ещё раз взглянуть на их старую дачу, хотя листья уже облетели и сад опустел. Она возьмёт ключ у сторожа и запрётся в комнатах. Дача! Летом там была бы и Агата, если бы всё не сложилось так печально. Ну, да это другое и сюда совсем не относится... Важно то, что фру Ганки нет в городе, и она не сможет пойти вечером в оперу.

Оле устал и был разочарован, он грустно решил рассказать Тидеману о своём плане, во всяком случае, он желал им добра, ему жаль их обоих. И он отправился к Тидеману.

— Приходится нам одним идти в оперу, — сказал он. — А я было взял ещё третий билет, для твоей жены.

Тидеман изменился в лице.

— Вот как? — проговорил он.

— Я хотел, чтобы она сидела между нами... Может быть, мне следовало бы сказать тебе об этом раньше. Но теперь всё равно, фру Ганка уехала до завтра.

— Уехала до завтра? — повторил Тидеман прежним тоном.

— Послушай, ты ведь не разозлился на меня за это? Если бы ты знал... Твоя жена много раз была у меня за последние месяцы и расспрашивала о тебе и о детях...

— Это хорошо.

— Что?

— Я говорю: это хорошо. Зачем ты мне это рассказываешь?

Тогда злость вспыхнула в Оле, он подошёл вплотную к Тидеману и, смотря на него в упор, весь красный, сказал гневно, звенящим голосом:

— Вот что я скажу тебе: ты не понимаешь собственного блага, чтоб чёрт тебя побрал! Ты дурак и уложишь её в могилу, этим кончится. И сам стараешься отправиться туда же. Ты думаешь, я ничего не вижу? «Это хорошо, это хорошо»! Хорошо, что она пробирается ко мне в темноте, по вечерам, и, еле дыша, спрашивает о тебе и о детях? уже не воображаешь ли ты, что я ради собственного удовольствия расспрашивал тебя эти месяцы о твоём самочувствии? Ради кого бы я стал это делать, если не ради неё? Сам ты мне ни на черта не нужен, понимаешь? Да. Ты ничего не видишь, не понимаешь, что из-за тебя она может умереть от горя. Я видел, как она стояла на улице перед твоей конторой и прощалась с тобой и с детьми. Видел, как она плакала и посылала воздушные поцелуи Иоганне и Иде, потом поднялась по лестнице и несколько раз погладила дверную ручку, за которую ты взялся, когда уходил. Она держала эту ручку, словно это была человеческая рука. Я видел это несколько раз из-за угла. Но ты, наверное, и на это скажешь только, что это хорошо. Потому что у тебя чёрствая душа, пожалуйста, знай это... Впрочем, я не хочу сказать, что ты совсем уже одеревенел, — прибавил Оле, увидев страдальческое лицо Тидемана. — Но не думай, что я стану просить у тебя прощения. Этого я не сделаю. Ты жестокий человек. Ганка раскаивается и хочет вернуться.

Наступило молчание.

— Дай Бог, чтобы она хотела вернуться... Я хочу сказать... Ты говоришь, она хочет вернуться? Вернуться? Как? Ты знаешь, что произошло? Ну, а я знаю. Я думал, что если детям будет хорошо, то остальное как-нибудь наладится. Но я не забывал Ганку даже ни на один день, нет, я не мог забыть её. Я сам думал пойти к ней и на коленях попросить её вернуться, я умолял бы её на коленях. Но как она вернётся, как она вернётся? Она сама сказала мне это... Нет ничего дурного, не думай, чтобы произошло что-нибудь дурное. Ты ведь не можешь думать так про Ганку?.. Впрочем, в сущности ведь и неизвестно, что она действительно хочет вернуться, я не понимаю, откуда ты это взял?

— Мне не следовало вмешиваться в это, теперь я понял, — сказал Оле. — Но подумай всё-таки об этом, Андреас, запомни это. И прости меня за то, что я сказал, я беру обратно все свои слова, это моя прямая обязанность, потому что я вовсе не думаю того, что сказал. Я стал очень раздражителен за последнее время, не знаю, отчего это. Но всё-таки, говорю тебе ещё раз: запомни это. А пока прощай. Ах, да, мы ведь собирались в оперу? Ты будешь готов через час?

— Одно слово, — сказал Тидеман, — она спрашивала, значит, о детях? Вот видишь, видишь!

VIII

Несколько дней спустя Оле Генриксен стоял у себя в конторе склада. Было около трёх часов, стояла тихая, ясная погода, в гавани была обычная суета.

Оле подошёл к окну и стал смотреть в него. Огромный угольщик тихо скользил по воде, всюду виднелись суда, паруса, мачты, на пристанях горами высились товары. Вдруг он вздрогнул: яхта «Агата», маленькая увеселительная яхта, исчезла. Он широко раскрыл глаза; что это значит? Среди сотен мачт не видно было её знакомой золочёной верхушки. Что за притча!

Он взялся за шляпу и хотел было сейчас же пойти и разузнать в чём дело, но остановился у двери. Он вернулся на своё место, сел, опёршись головой на руки, и задумался. В сущности, яхта была не его, она принадлежала теперь ей, фрёкен Люнум, она получила её законным образом, и бумаги хранились у неё. Она не отослала этих бумаг вместе с кольцом, забыла, должно быть, Бог её знает. Но, как бы там ни было, яхта принадлежала ей, и судьба её его не касалась, где бы она ни находилась. А вдруг её украли? Ну, что же, это тоже не его дело.

Оле взялся за перо, но, продержав его несколько минут, опять отложил. Господи, вот она сидела тут, на диване, и шила маленькие красные подушечки для каюты! Она сидела, нагнувшись, и шила так прилежно, что почти не поднимала головы от работы. И подушечки выходили такие крошечные и хорошенькие, просто чудо! Вот здесь она сидела, ему казалось, что он видит её...

Оле писал ещё с минуту. Потом быстро отворил дверь и крикнул в магазин, что яхта пропала, «Агата» пропала. Что за чудеса!

Но один из служащих рассказал, что яхту увели сегодня два человека из комиссионной конторы, и сейчас она стоит у пристани возле крепости.

— Из какой комиссионной конторы?

Этого служащий не спросил.

Оле взяло любопытство. Яхта принадлежала не ему, конечно, но фрёкен Люнум не имела ничего общего с комиссионными конторами, это, наверное, какое-нибудь недоразумение. Оле сейчас же отправился к крепости и два часа потратил на розыски. Узнав наконец, кто был комиссионер, он отправился к нему в контору.

Он увидел человека приблизительно своих лет, который сидел за столом и писал.

Оле задал ему несколько осторожных вопросов.

— Да, совершенно верно, яхта продаётся; комиссионер уже выдал под неё тысячу крон. Вот бумаги, их доставил Иргенс, поэт Иргенс. Может быть, со стороны господина Генриксена имеются какие-нибудь препятствия?

— О, нет, ничуть. Ни малейших препятствий.

Комиссионер становился всё любезнее и любезнее, он отлично знал всё, что касалось яхты, но не выдал себя ни звуком. Как полагает господин Генриксен, что может стоить такая яхта? Иргенс явился к нему и поручил ему продать яхту, он находился временно в затруднении, ему нужны были деньги, часть он хотел получить сейчас же наличными, как же было не оказать такого одолжения таланту? И без того, к сожалению, талантам не особенно хорошо у нас живётся. Но, во всяком случае, он ещё раз спрашивает господина Генриксена, может быть, он имеет что-нибудь против этой сделки, тогда он сделает всё возможное, чтобы исполнить его желание.

Оле Генриксен опять сказал, что решительно ничего не может иметь против. Он спросил просто так, из любопытства. Яхта всё время стояла перед его складом, а потом вдруг исчезла, его заинтересовало, что с ней сталось. Только поэтому он и зашёл и очень извиняется за беспокойство.

Оле ушёл.

Теперь он понимал, почему Иргенс вдруг так расфрантился и даже снял две комнаты в дачном квартале. Весь город дивился этому, никто не знал, что у него явилась такая неожиданная помощь. «Но как она могла сделать это?» — подумал он. Неужели она не испытала даже ни малейшего стыда перед этой новой низостью? Впрочем, что же тут низкого? Что принадлежало ей, принадлежало и ему, они дружно делились, и так и следовало. Бог с ней, пусть поступает так, как подсказывает ей сердце. Теперь она здесь, в городе, хочет поступить в художественно-промышленное училище, естественно было обратить в деньги маленькую яхту. Кто сможет упрекнуть её за то, что она хочет поставить на ноги своего жениха? Наоборот, это делает ей честь... Но, может быть, в конце концов, она даже и не знает, что яхта продаётся, может быть, она забыла и о яхте и о бумагах, и ей всё равно, где они и что с ними? Почём знать. Но, во всяком случае, она не стала бы продавать яхту только для того, чтобы самой иметь деньги, нет, нет, никогда, он знает её. А только это и важно.

Он так отчётливо видел Агату перед собой: светлые волосы, нос, ямочку на щеке. В будущем декабре, семнадцатого числа, ей минет девятнадцать лет. Да, девятнадцать лет. Пусть яхта продаётся, это не имеет больше никакого значения. Пожалуй, он с радостью спас бы красные подушки, но теперь уже поздно, они назначены в продажу.

Он вернулся в контору, но мог сделать только самую необходимую работу, он останавливался каждую минуту и смотрел куда-то в пространство, мысли его были далеко. Что если бы он сам купил яхту? Не будет ли ей это неприятно? Бог знает, может быть, она примет это за проявление злобы с его стороны, пожалуй, лучше держаться в стороне от этого дела? Да, конечно, так будет лучше, нечего ему разыгрывать из себя дурака, между фрёкен Люнум и им всё кончено на всю жизнь, и пусть не говорят, что он собирает какие-то реликвии в память о ней!

Он запер контору в обычное время и пошёл прогуляться. Фонари ярко светили, погода была совсем тихая. Он увидел свет у Тидемана, хотел было зайти к нему, но на лестнице остановился и раздумал: Тидеман, может быть, занят.

Оле пошёл дальше.

Часы шли за часами, он шагал в состоянии какого-то тупого равнодушия, усталости, почти полузакрыв глаза. Он дошёл до парка, обогнул его и вышел на холм. Было темно, он ничего не видел, некоторое время посидел на какой-то лестнице. Потом посмотрел на часы, было половина двенадцатого. Он пошёл назад в город. В голове его не было ни одной мысли.

Он повернул к Тиволи, к ресторану «Сара». Сколько он прошёл за этот вечер! Зато он так мертвецки устал, что, наверное, будет спать ночью! Перед рестораном он вдруг остановился, потом попятился, отступил на четыре, на шесть шагов назад, глаза его были устремлены на вход в кафе. Перед подъездом стоял экипаж.

Он остановился, потому что услышал голос Агаты. Вот вышел Иргенс, он уже стоял на улице. Агата отстала, она шла неверной походкой и за что-то зацепилась на лестнице.

— Ну, поскорее! — сказал Иргенс.

— Подождите немножко, господин Иргенс, — сказал кучер, — барыня ещё не готова.

— Разве вы меня знаете? — спросил удивлённо Иргенс.

— Ну, как же мне не знать вас!

— Он тебя знает, он тебя знает, — воскликнула Агата и побежала с лестницы. Она не успела надеть накидки. Накидка волочилась за нею по земле, и Агата споткнулась об неё. Глаза у неё были мутные и неподвижные. Вдруг она засмеялась.

— Противный Грегерсен, он ушиб мне ногу, — сказала она. — Я убеждена, что у меня идёт кровь, я прямо убеждена в этом... Нет, Иргенс! Неужели ты скоро опять выпустишь книгу?.. Подумай-ка, извозчик знает тебя, ты слышал?

— Ты пьяна, — сказал Иргенс, помогая ей сесть в экипаж.

Шляпа у неё съехала набок, она пыталась подобрать накидку и, не умолкая, говорила:

— Нет, я не пьяна, мне просто весело... Хочешь, посмотри, не идёт ли у меня кровь из ноги? Я убеждена, что кровь течёт. И болит немножко, но это ничего, мне всё равно. Ты говоришь, что я пьяна? Ну, а если я и в самом деле пьяна? Ведь это ты довёл меня до этого, я всё делаю ради тебя, и с радостью... Ха-ха-ха, мне смешно, когда я вспомню об этом противном Грегерсене. Он сказал, что напишет обо мне чудеснейшую статью, если собственными глазами увидит, что расшиб мне ногу до крови. Но я не показала ему, ты другое дело... Чем это вы меня напоили, какая отвратительная содовая вода с коньяком, она ударила мне в голову. Да ещё папиросы, я столько выкурила папирос!..

— Трогай! — крикнул Иргенс.

Экипаж покатил.

Оле стоял и смотрел ему вслед, колени у него дрожали и подгибались, он бессознательно ощупывал себе платье, грудь. И это Агата? Как они испортили её, они погубили её! Агата, милая Агата...

Оле сел, где стоял. Прошло много времени, фонари перед рестораном погасли, стало совсем темно. Подошёл полицейский, потрогал его за плечо и сказал, что нельзя здесь сидеть и спать. Оле поднял голову. Ну, да, он сейчас уйдёт, покойной ночи, спасибо... И Оле побрёл по улице.

Около двух часов он вернулся домой и прошёл прямо в контору. Он зажёг лампу, по старой привычке повесил шляпу на гвоздь. Лицо его точно окаменело. Прошёл добрый час, он ходил взад и вперёд по комнате, потом подошёл к конторке и стал писать письма, документы, короткими, решительными строчками на разных бумагах, которые вкладывал в конверты и запечатывал. Он посмотрел на часы, было половина четвёртого, машинально он завёл часы. Письмо Тидеману он сам бросил в ящик на улице. Вернувшись, он достал пачку с письмами Агаты и развязал её.

Он не стал перечитывать этих писем, отнёс их к печке и сжёг одно за другим. Только последнее, самое последнее письмо, с кольцом, он вынул из конверта, посмотрел на него некоторое время, потом сжёг и его, вместе с кольцом.

Маленькие настенные часы пробили четыре. Из гавани донёсся пароходный свисток. Оле встал и отошёл от печки. Лицо его было искажено страданием, все черты были напряжены, жилы на висках налились кровью. Он медленно выдвинул ящик в конторке.



Утром Оле Генриксена нашли мёртвым. Он застрелился. На конторке горела лампа, рядом валялось несколько запечатанных писем, а сам он лежал на полу. Перед тем как выстрелить, он засунул себе в рот ручку от своей печати и зажал её зубами. Он так и окоченел с этой печатью во рту, и стоило больших трудов вынуть её.

В письме к Тидеману он просил простить его за то, что он не пришёл ещё раз поблагодарить его в последний раз за его дружбу. Теперь всё кончено, он не может прожить больше ни одного дня, он болен. А дачу пусть Тидеман возьмёт на память о нём. «Я надеюсь, что тебе она пригодится больше, чем пригодилась мне, — писал он, — она твоя, дорогой друг, прими её от меня. Фру Ганка тоже будет рада. Передай ей мой прощальный привет. А если встретишь когда-нибудь Агату и она будет в нужде, помоги ей и отнесись по-дружески. Я видел её сегодня вечером, но она не видала меня. Я не могу собраться с мыслями, чтобы написать тебе толковое письмо. Мне ясно только одно, и это одно я сделаю через полчаса». Портрет Агаты лежал нетронутый в его бумажнике: вероятно, он забыл сжечь его. Он забыл также отправить и две телеграммы, которые написал перед вечером, когда выходил из дому. Они так и лежали в кармане его пиджака. Он был прав: он сознавал только одно.

IX

Сентябрь подходил к середине, погода стояла прохладная, небо было чистое и высокое. В городе не было ни пыли, ни грязи, город был красив. На окрестных горах ещё не выпал снег.

События сменялись в городе. Смерть Оле Генриксена возбудила лишь мимолётный интерес. Выстрел в конторе молодого коммерсанта не пробудил громкого отголоска, теперь над ним сомкнулись новые дни, новые недели, и никто уже не вспоминал о нём. Один Тидеман не мог забыть своего друга.

У Тидемана было много дел. Пришлось помогать отцу Оле в первые недели. Старик не хотел ликвидировать торговли, он только взял в компаньоны своего старшего приказчика и продолжал вести дело тихо и спокойно, не поддаваясь своему горю. Старый Генриксен знал, что он ещё может работать, а заменить его было некому.

Тидеман был в непрестанной деятельности. Рожь его начинала убывать, он продавал её целыми партиями по всё более высокой цене, рожь всё повышалась по мере приближения зимы, и убыток его уменьшался. В последние дни ему пришлось взять ещё одного из своих прежних служащих. Он грузил последнюю партию смолы, назавтра пароход должен был отойти.

Он кончил всю работу. Бумаги были изготовлены, засвидетельствованы, теперь всё. Прежде чем приняться за новое дело, он закурил сигару и задумался. Было около четырёх часов дня. Он вынул перо из-за уха, положил его и на минутку отошёл к окну. Пока он стоял там, в дверь тихонько постучали, и вошла его жена. Она поздоровалась и спросила, не мешает ли она: она на минутку, по делу...

Лицо её было закрыто вуалью.

Тидеман бросил сигару. Он не видел свою жену несколько недель, много долгих недель. Раз вечером, когда он бродил по улицам, ему показалось, что он узнал её издали по походке, но это оказалась не она. Он долго шёл за той женщиной, пока не убедился, что ошибся, нет, то была не его жена. Её нигде не было видно. Он никогда не имел ничего против того, чтобы она приходила к детям, и она знала это, но не приходила. Должно быть, она совершенно забыла его и детей, похоже на то. А по вечерам, когда ему становилось уже слишком тоскливо дома, и он украдкой пробирался к крепости, то случалось, что иногда он видел свет в её окнах, но часто там бывало и темно, и, во всяком случае, он никогда не видел её. Где она? Он два раза посылал ей денег, чтобы получить от неё хоть слово.

И вот она стоит перед ним, в нескольких шагах. Он бессознательно сделал привычное движение и застегнул пиджак.

— Это ты? — сказал он.

— Да, это я, — ответила она. — Мне нужно... Я хотела... — И вдруг она вытащила из кармана пачку денег и положила её на конторку. Руки её сильно дрожали, она разрознила пачку, уронила бумажки, нагнулась, стала подбирать их, говоря взволнованным голосом: Возьми их, не отказывайся! Это деньги, которые я тратила на... тратила недостойным образом. Позволь мне не говорить, на что я их употребляла, это слишком ужасно. Их должно быть ещё больше, но я не могла ждать... Их нужно вдвое больше, но у меня не хватило терпения дожидаться, пока накопится столько, сколько нужно. Возьми их, ради Бога! Я отдам тебе остальное потом, со временем, но я должна была прийти сегодня...

Он прервал её с отчаянием:

— Господи, неужели ты не можешь... Зачем ты постоянно говоришь о деньгах? Зачем ты копишь для меня деньги? Я не понимаю, как это может доставлять тебе удовольствие! У меня достаточно денег, дела идут прекрасно, великолепно, мне ничего не нужно...

— Но эти деньги совсем другое дело, — глухо проговорила она. — Я отдаю их тебе ради самой себя. Я получила их от тебя же, ты посылал мне слишком много, я откладывала каждый раз. Если бы у меня не было этой маленькой радости, я не могла бы жить, я не выдержала бы. Я считала их каждый день и всё ждала, когда накопится достаточно, но тут не всё, осталось приблизительно около четвёртой части. Мне так стыдно...

И вдруг он понял, почему она во что бы то ни стало хочет отдать ему эти деньги. Он взял их и поблагодарил. О, да тут много, очень много! Но не обидит ли она этим себя? Это верно, он может положиться на её слова? Ну, в таком случае он с удовольствием возьмёт их у неё, она может потом получить их обратно, а пока он вложит их в дело. И, если говорить правду, она оказывает ему большую услугу, ему, действительно, сейчас нужны деньги, она очень помогла ему.

Он не показал ей, что понял. Он следил за ней и видел, как она вздрогнула от радости, глаза её засияли под вуалью, и она проговорила:

— Господи, как хорошо, что я пришла именно сегодня!

О, этот голос, этот голос! Он помнил его ещё с той счастливой поры, когда она, смущённая от радости, благодарила его за что-нибудь. Он было вышел из-за конторки, но отошёл назад, смущённый её близостью, её фигурой, счастливым взглядом из-под вуали. Он опустил глаза.

— Как ты поживаешь? — спросила она. — А дети?

— Прекрасно. Дети растут, платья стали им коротки. Мы живём хорошо. А ты?

— Я ничего не знала о вас. Я хотела дождаться, пока наберу денег, пока скоплю и последнюю четверть, но не выдержала. Когда был жив Оле, он рассказывал мне о вас. Но теперь мне не к кому пойти, и я больше не могла ждать. Я была здесь и вчера, только не вошла, и так и вернулась домой...

Не предложить ли ей взглянуть на детей?

— Может быть, ты поднимешься на минутку к детям? — сказал он. — Они очень обрадуются. Я не знаю, что там делается, но всё равно...

— Спасибо, с удовольствием.

Он видел, как она благодарна ему, хотя больше она ничего не сказала. Она протянула ему руку на прощанье.

— Узнают ли они меня? — сказала она.

— Я тоже приду немного погодя, — сказал он. — Мне как раз сейчас нечего делать. Ты, может быть, посидишь часок? Но я совершенно не знаю, всё ли у нас в порядке... Вот ключ от двери, тебе не нужно будет звонить. Только смотри, чтобы дети не выпачкали тебя башмаками, если будешь брать их на колени. Да, не смейся, пожалуйста, Бог знает, какие на них сегодня надеты башмаки.

Ганка пошла. Он отворил ей дверь и проводил на лестницу, потом вернулся в контору.

Он подошёл к столу, но не стал работать. Вот здесь она стояла. На ней сегодня чёрное бархатное платье. Но лица он не видел, только часть шеи, маленькую белую полоску шеи. Теперь она наверху. Можно ли и ему пойти туда? Сейчас, или подождать ещё? Он не слышал детской беготни, всё было тихо, должно быть, девочки сидят с ней. Хорошо, если бы они были в красных платьицах!

Он поднялся по лестнице в странном волнении и постучался в дверь, словно входил не к себе. Жена его встала, как только увидела его.

Она сняла вуаль и сильно покраснела. Теперь он понял, почему она не сразу подняла вуаль: тяжёлые дни в комнатке возле крепости не прошли для неё бесследно, на лице её лежал отпечаток страдания. Иоганна и Ида стояли около неё и держались за её платье. Они не совсем ясно помнили её и смотрели на неё молча и с изумлением.

— Они не узнали меня, — сказала фру Ганка и села. — Я спросила их.

— Нет, я тебя узнала, — сказала Иоганна и полезла на колени к матери, за нею стала карабкаться и Ида.

Тидеман взволнованно смотрел на них.

— Зачем вы залезли к маме на колени, дети, — сказал он, — оставьте маму в покое.

Но дети не слушались, не хотели оставить маму в покое. У неё были кольца на руках и замечательные пуговицы на платье, их можно было вертеть. Они начали болтать, расспрашивать об этих пуговицах, потом увидели мамину брошку, заинтересовались и ею. Обе девочки стояли у неё на коленях и копошились руками на её груди.

— Спусти их на пол, если ты устала, — сказал Тидеман.

— Устала? Я? Нет, нет, оставь их.

Они поговорили об Оле, упомянули об Агате. Тидеман собирался пойти к ней на днях. Оле просил его об этом. Её судьба близко интересовала его, он не забыл о ней.

Пришла няня и стала звать детей, им нужно было ужинать и ложиться спать. Но дети не хотели уходить, капризничали и упирались, матери пришлось идти вместе с ними в детскую, чтобы успокоить их. Она оглянулась: всё по-старому. Вон стоят две маленькие кроватки с крошечными белыми подушечками, вот одеяльца, книжки с картинками, игрушки. Когда дети улеглись, ей пришлось спеть им песенку, они не хотели спать, держали её за руки и всё время пытались вылезти из кроваток, чтобы опять болтать с ней.

Тидеман некоторое время стоял и смотрел на них. Что-то застлало ему глаза. Он быстро повернулся и вышел.

Через полчаса в гостиную вышла Ганка.

— Они заснули, — сказала она.

— Я хотел спросить тебя... Мы тут живём по-особому, — начал Тидеман. — Ведём нечто вроде хозяйства. Беспорядок страшный. Может, ты бы пообедала со мной?.. Я не знаю, что сегодня готовили, но если тебе всё равно...

Она посмотрела на него застенчиво, как девочка, и сказала:

— Спасибо, с удовольствием.

После обеда они опять пошли в гостиную, и Ганка вдруг сказала:

— Андреас, я пришла сегодня не за тем, чтобы что-нибудь уладить, не думай этого. Я просто не могла жить, не видя вас так долго.

— Я и не думал этого, — ответил он. — Но дети, видимо, не хотят отпускать тебя.

— Я ни одной минуты не собиралась просить тебя о том, о чём просила раньше. Это кончено, я сама знаю. Да я и не могла бы вернуться. Всякий раз, как ты взглядываешь на меня, я не знаю, куда мне деваться... Когда ты мне кланяешься, я вся вздрагиваю. Я знаю, это было бы невыносимо для нас обоих. Но, может быть, ты позволил бы мне приходить иногда, через определённые промежутки времени?..

Тидеман опустил голову. Она больше не хотела вернуться, всё кончено. За эти месяцы она научилась иначе смотреть на вещи.

— Приходи, когда хочешь, — сказал он, — приходи хоть каждый день. Ты приходишь ведь не ко мне.

— О, нет, и к тебе. Я живу только мыслью о тебе. И это началось с того катанья под парусами, летом, помнишь, я тебе говорила. Ты стал другим человеком, и я тоже стала другой. Когда ты потерял состояние, ты стал другим человеком. Но теперь ничего уже не поделаешь. Но я видела тебя на улице чаще, чем ты думаешь. Я следила за тобой.

Он встал, в волнении подошёл к барометру, постучал в него и внимательно посмотрел, куда двинулась стрелка.

— Но тогда я не понимаю... тогда незачем говорить, что всё кончено. Я хочу сказать... И здесь такой беспорядок, за детьми плохой надзор...

— Я пришла же за тем! — воскликнула она. — Ну, да, конечно, я пришла отчасти и из-за этого, но... Ты будешь всегда вспоминать... Нет, это невозможно...

Она взялась за шляпу.

— Не уходи! — сказал он. — Я тоже не мог прожить ни одного часа без мысли о тебе. А уже если говорить о старом, так в том, что ты ушла, я виноват столько же, сколько и ты. И ты права: я стал другим человеком, в некоторых отношениях совсем другим... И комнату твою не трогали, она такая же, как была, посмотри сама! Мы ничего не тронули в ней. Если ты хочешь... Послушай, у меня есть работа в конторе, наверное, там целая груда писем, я уверен, что там их пропасть. А средняя комната в том же виде, как ты её оставила, вот посмотри!

Он отворил дверь. Она подошла и заглянула в комнату. В ней горел огонь. Она вошла. Боже мой, он хочет, хочет, чтобы она осталась! Она может остаться, он сам говорит это, он согласен на то, чтобы она вернулась! Она стояла, почти обезумев от радости, и ничего не говорила. Глаза их встретились. Он обнял её и поцеловал, как в первый раз, много лет тому назад. Глаза её закрылись, и он почувствовал, как руки её обвились вокруг его шеи.

X

Наступило утро.

Город проснулся, и молотки застучали на верфях, по улицам медленно едут крестьянские телеги. Это старая история. Площади наполняются людьми и товарами, лавки открываются, шум растёт, а по лестницам карабкается маленькая больная девочка с газетами и собакой.