Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Кнут Гамсун.

В сказочной стране:

Переживания и мечты во время путешествия по Кавказу



I

Только в сентябре мы очутились наконец в Петербурге. Я получил стипендию от правительства на путешествие по Кавказу, Персии, Турции и вообще Востоку1. Мы приехали в Петербург из Финляндии, где прожили целый год...

На девятнадцати болотистых островах Пётр основал большой город около двухсот лет тому назад. Нева в несколько рукавов омывает его со всех сторон. Город самым причудливым образом разорван на несколько кусков, в нём смешаны самые разнообразные стили: громадные, роскошные здания в западноевропейском стиле чередуются с византийскими куполами и очаровательными особняками. Тут и там стоят тяжёлые здания музеев и картинных галерей, но громадные частные дома также выделяются на солнце и гордо занимают видные места. Поднимался разговор о том, чтобы перенести город на более сухое место2, но это было бы то же самое, как если бы предложили перенести на другое место всю Россию. Есть в Петербурге здания, которые невозможно перенести: Зимний дворец, Петропавловская крепость, Эрмитаж, храм Воскресения, Исаакиевский собор. Но Петербург сам собою переносится на другое место, как и вся Россия: он всё расширяется, становится всё больше, больше...

Наше пребывание в Петербурге было очень кратковременно. Погода была сырая и холодная, было не более десяти градусов, сады и парки отцветали. Тут мне в первый раз в моей жизни пришлось позаботиться о паспорте для себя, и я отправился в посольство соединённых государств3. Я приехал слишком поздно, канцелярия была заперта. Перед посольством стоит красивый молодой человек и читает письмо. На его палке с золотым набалдашником корона. Вид у него не русский, и я приподнимаю шляпу и заговариваю с ним по-норвежски. Он отвечает мне по-шведски и сообщает, в какое время открыта канцелярия посольства.

Я снова возвращаюсь в посольство к назначенному времени и тут я опять встречаюсь с молодым человеком. Это капитан Берлинг, он военный атташе в Петербурге. Позже его имя часто упоминалось в газетах, когда у него было дело с полковником Бьёрншерна.

Так как я заблаговременно не позаботился о своём паспорте, то я доставил посольству много хлопот. Но барон Фалькенберг отнёсся ко мне чрезвычайно любезно. Он приготовил мне большой паспорт с короной и горностаевой мантией, а потом сам съездил в азиатские посольства, где ему наставили на этой же бумаге всевозможные крючки, значки и печати. Без помощи барона мы не могли бы уехать в этот день, и я чрезвычайно признателен ему за его помощь.

Как свет мал! На улицах Петербурга я вдруг встретил знакомого.

Вечером мы заблаговременно приехали на Николаевский вокзал. Тут я в первый раз увидал зажжённую лампаду перед иконой. Когда открывалась дверь в глубине залы, то врывался грохот и пыхтенье локомотива. И среди этого шума перед святой иконой горит неугасимая лампада день и ночь, день и ночь. Эти иконы образуют нечто вроде маленьких алтарей, к ним ведут с пола две ступеньки, и они всегда сияют тихим светом.

И русские крестятся, когда проходят мимо икон. Они крестятся, склоняются и снова крестятся; всё это они проделывают очень быстро и торопливо. Я слышал, что русские никогда не отправляются в путешествие, не исполнив этой церемонии. Матери подносят своих детей к иконам, а старые, разукрашенные орденами офицеры снимают фуражки и молятся со множеством поклонов и крестных знамений, прося у Бога счастливого пути.

А там, за дверью, раздаётся грохот локомотива и громадных колёс, — это ревущая Америка.

Но вот в залу входят гвардейцы; на них белые фуражки с красным околышем. В гвардейцы идут дворяне со всех концов России; это люди, которые во время своего пребывания в Петербурге должны держать в конюшне четыре лошади, а в доме множество лакеев. Таким образом они отбывают свою воинскую повинность и избегают необходимости быть в обществе армейских офицеров. Входит молодой гвардеец, за ним идут три одинаково одетых лакея, которые несут его багаж. Один из лакеев уже состарился на службе, он мучит молодого барина своей заботливостью и называет его ласкательными именами. И барин отвечает ему и со снисходительной улыбкой смотрит на старика; он избавляет его также от хлопот и рассылает в разные стороны других двух лакеев. В путешествие с собою он берёт только одного лакея.

Мы обратили внимание на одну молодую красавицу с множеством брильянтовых колец на руке. У неё на каждом пальце по три и по четыре кольца, это производит странное впечатление, кольца покрывают целые суставы. По-видимому, она знатная особа; она нежно прощается с двумя пожилыми дамами, экипаж которых стоит у подъезда. Наш поезд должен отходить; молодая дама отправляется в путь в сопровождении двух слуг.

Наконец мы благополучно выехали из Петербурга. Моя жена4 не забыла ничего, кроме своего пальто.

Наши спутники любезнейшие люди в мире — это финский инженер, который находится на службе у Нобеля в Баку5 и который жил в России много лет, и его жена, родом из Баку, родной язык которой русский. С ними едет также их маленькая дочка.

Каждое купе представляет собою спальное купе. Пассажиров множество, мои спутники рассеиваются по всему поезду, и сам я в конце концов очутился в тесном купе с тремя мужчинами, из которых один оказывается немцем, сильно подвыпившим.

В вагоне есть сквозной проход, но такой узкий, что двоим с трудом можно разойтись.

И вот мы въезжаем в великую Россию.



К моему огорчению, я просыпаюсь ночью, и храп пьяного немца не даёт мне больше заснуть. Я встаю и кашляю возле него, он бессознательно перевёртывается на другую сторону и продолжает так же храпеть. Я подхожу ещё ближе к нему, чтобы как-нибудь разбудить его; он вдруг перестаёт храпеть, и тогда я снова ложусь. Но едва я лёг, как он снова начинает храпеть.

Я лежу с открытыми глазами бесконечно долгое время, не знаю, сколько именно, потому что мне трудно достать свои часы из-под подушки. Наконец я засыпаю.

Вдруг я просыпаюсь. Поезд стоит. За окном брезжит свет, духота в купе душит меня, и я опускаю окно на несколько дюймов. Тут до меня доносятся какие-то странные звуки. И при этих звуках меня наполняет смутное, но радостное чувство, — я быстро одеваюсь и выбегаю на площадку вагона. Оказывается, что я услыхал пение скворцов. Я был крайне удивлён, услышав здесь скворцов в это время года: неужели они при перелёте на юг не улетели дальше?

Моросит дождь, но воздух тёплый и приятный. Поезд двигается дальше, видно, что крестьяне просыпаются в избах, мимо которых мы проезжаем; в дверях некоторых изб стоят мужчины без курток, совсем как у нас на родине. В семь часов я выхожу на одной станции, чтобы напиться кофе. Прислуживают лакеи во фраках, белых галстуках и белых бумажных перчатках. Я выучился спрашивать по-русски: «сколько?». Но я не понимаю ответа, однако я и вида не подаю, что не понял, и даю монету, которую надо разменять. Когда мне дают сдачу, то я тщательно пересчитываю деньги, хотя я ровно ничего не смыслю в этих деньгах, и кладу на поднос двадцать копеек на чай лакею, следуя примеру других; затем я снова иду в поезд. «Да, — думаю я про себя, — ты прямо молодчина! Как ловко ты путешествуешь по России!» Если бы мне случилось повстречаться в пути с одним из моих соотечественников, который пожелал бы выпить кофе, то я сейчас же предложил бы ему показать, как надо действовать в таком случае, и я выучил бы его спрашивать: «сколько?». Вообще я мог бы оказать всевозможные услуги моим соотечественникам.

Так вёл себя по отношению ко мне Бреде Кристенсен6 в Париже. Он вызвался обучать меня французскому языку. «Когда ты выучишься говорить по-французски, — уверял он меня, — то итальянскому и испанскому ровно ничего не стоит выучиться», — говорил он. «Да, и вот я буду знать три хороших языка», — подумал я. «А после этого выучиться португальскому тоже уж не Бог знает как трудно», — убеждал он меня далее. Одним словом, он прельщал меня немного даже и наречием басков, чтобы подзадорить меня. Но я так никогда и не выучился французскому языку, ну, а тогда другие языки отпали уж сами собой. И хотя Бреде Кристенсену никогда не приходилось и наполовину так много трудиться, как мне, он всё-таки теперь занимает кафедру египтологии в Лейдене7. Но в России он, конечно, очутился бы в безвыходном положении, и мне пришлось бы прийти ему на помощь.

Мои спутники ещё не встали. Мы несёмся по равнине, прорезаем болота и ржаные поля. Кое-где встречаются лиственные леса, берёза и ольха, как и у нас на родине, а в ветвях деревьев порхают птички. На одном поле работают кирками и лопатами мужчины и женщины. «Это славяне», — думаю я, и я удивляюсь, что они ведут себя ничуть не иначе, чем германцы. Они одеты так же, как и мы, и они так же прилежны, они провожают поезд своими голубыми глазами и затем снова принимаются за работу. Мы проносимся мимо кирпичного завода, рабочие выкладывают кирпичи на землю для сушки на солнце. Они хлопотливо ходят и работают, и я не вижу ни одного надсмотрщика с кнутом в руках.

Далеко кругом простирается широкая равнина. Налево лес, среди деревьев извивается тропинка и исчезает в чаще; по тропинке идёт человек. От этой картины пахнуло на меня чем-то родным, я так давно не был на родине, и теперь эта картина вызвала во мне радостное настроение. Тропинка наполовину заросла травой, и человек, который пробирается по ней, тащит на спине мешок. «Куда он идёт так рано поутру? — думаю я. — У него, вероятно, есть какое-нибудь дело по ту сторону леса». Он мелким и ровным шагом пробирается вперёд и вскоре исчезает из моих глаз.

Мы снова несёмся по открытой равнине, здесь пасётся скот. Пастух опирается на свой высокий посох и следит глазами за поездом; на нём бараний тулуп, хотя идёт тёплый дождь. Это старик, я успеваю посмотреть ему прямо в лицо и махаю ему рукой с площадки вагона, но он не отвечает мне. Как знать, может быть, он так же счастлив, как и мы, ему немного надо, — простая пища, кое-какое платье и одна икона. Но, может быть, то ограниченное право голоса, которое он имеет в своей маленькой деревушке, не представляется ему самым идеальным в свете. Хотелось бы мне знать, вспоминает ли он когда-нибудь того путешественника, который махал ему рукой с поезда, как я теперь вспоминаю о нём, сидя у себя.

Пятнадцать часов спустя после того, как мы отъехали от Петербурга, мои спутники наконец встали. Мы в Москве.

II

Я побывал в четырёх из пяти частей света. Конечно, я путешествовал по ним немного, а в Австралии я и совсем не бывал, но можно всё-таки сказать, что мне приходилось ступать на почву всевозможных стран света, и что я повидал кое-что; но чего-либо подобного московскому Кремлю я никогда не видал. Я видел прекрасные города, громадное впечатление произвели на меня Прага и Будапешт; но Москва — это нечто сказочное! Кстати, я обратил внимание на то, что русские говорят не «Москва», а «Масква». Что правильнее — не знаю.

В Спасских воротах извозчик оборачивается на своих козлах к нам, снимает шапку и делает нам знаки, чтобы мы последовали его примеру. Эту церемонию установил царь Алексей. Мы сняли наши шляпы, увидев, что и все другие проезжающие и проходящие в ворота снимают шляпы. Извозчик поехал дальше — и мы очутились в Кремле.

В Москве около четырёхсот пятидесяти церквей и часовен, и когда начинают звонить все колокола, то воздух дрожит от множества звуков в этом городе с миллионным населением. С Кремля открывается вид на целое море красоты. Я никогда не представлял себе, что на земле может существовать подобный город: всё кругом пестреет зелёными, красными и золочёными куполами и шпицами. Перед этой массой золота в соединении с ярким голубым цветом бледнеет всё, о чём я когда-либо мечтал. Мы стоим у памятника Александру Второму и, облокотившись о перила, не отрываем взора от картины, которая раскинулась перед нами. Здесь не до разговора, но глаза наши делаются влажными.

Справа от нас перед арсеналом стоит Царь-пушка, — «королева пушек». Она напоминает мне круглую часть локомотива, так она необыкновенно велика. Диаметр жерла этой пушки ровно в один метр, а ядра её весят по две тысячи килограммов каждое. Я читал где-то, что эту пушку пускали в дело, но истории её я не знаю; на ней обозначен 1586 год. У москвичей часто бывали войны, и им часто приходилось защищать свой святой город8. В другом месте на земле лежит гигантский колокол, а возле него находятся сотни завоёванных пушек. Колокол «Царь-колокол» восьми метров вышины9, и в нём могут помещаться двадцать человек.

В Кремле на самом высоком месте стоит Успенский собор. Сама церковь невелика, но в ней больше драгоценных камней, чем где бы то ни было на всём свете. Здесь коронуются цари. Золото, серебро, драгоценные камни, повсюду орнаменты, мозаика с самого пола и до верхних сводов, сотни икон, портреты патриархов, изображение Христа, потемневшие картины. В церкви есть одно небольшое пустое место в стене: в это место обыкновенно новые цари вставляют громадный и драгоценный камень в дар церкви. И стена в этом месте усеяна вся брильянтами, смарагдами, сапфирами и рубинами.

Церковный сторож показал нам также кое-какие другие мелочи. В то время, как набожные москвичи стоят перед различными алтарями и иконами и молятся, сторож объясняет нам не слишком тихим голосом, что это часть ризы Христовой, а это под стеклом гвоздь из Креста Господня, в этой шкатулке под замком находится частица ризы Девы Марии. Мы с удовольствием даём денег служителю и нищим у дверей, и выходим из собора, совершенно ошеломлённые этим сказочным великолепием.

Мне кажется, что я не преувеличиваю. Очень может быть, что в мои воспоминания о церкви вкралась какая-нибудь ошибка, потому что я не мог делать заметок там же, на месте; я не видел конца этим несметным сокровищам и совершенно растерялся, и я знаю, что об очень многом забыл упомянуть, а многого даже и не видал. Во всех углах сверкало, а свет в некоторых местах был такой скудный, что многие детали пропали для меня. Но вся церковь — это не что иное, как одна громадная, сплошная драгоценность. Однако избыток украшений не всегда производил приятное впечатление. В особенности драгоценные камни царей в стене производили нелепое впечатление и показались мне бессмысленными и безвкусными. Когда позже мне пришлось видеть персов с единственным драгоценным камнем на шапке, то это показалось мне красивее.

Мы осмотрели также памятник Пушкину, посетили несколько церквей, пару дворцов, Грановитую Палату, музеи, Третьяковскую галерею. Мы поднимались на колокольню Ивана Великого с четырьмястами пятьюдесятью ступенями и любовались с неё на Москву. Лишь отсюда можно вполне насладиться величественным зрелищем, которое представляет собой бесподобный город Москва.

Но до чего тесен свет! Я нахожусь в самом центре России и вдруг встречаю на улице капитана Тавастшерна...

Время отъезда назначено. Бесполезно желать остаться ещё на один лишний день; но жалко, здесь есть так много, на что стоит посмотреть. Даже сам Мольтке немного растерялся в этом городе, он пишет, что Москва — это город, «который можно нарисовать в своём воображении, но которого никогда нельзя увидеть в действительности». Перед этим он как раз побывал на колокольне Ивана Великого и оттуда любовался на сказочный город...

Я стою в дверях нашей гостиницы и вдруг замечаю, что пуговица на моей зелёной куртке висит на нитке. «Это самая важная пуговица», — думаю я, стараясь затянуть нитку, но я только порчу дело. Я вспоминаю, что у меня с собой взяты швейные принадлежности, но в который из чемоданов я их положил? Вот вопрос. Одним словом, я отправляюсь в город разыскивать портного.

Я иду себе да иду. Я не знаю, как по-русски «портной», но по-фински портной — «рээтэли», и в Финляндии я прекрасно справлялся целый год с моим знанием языка, но здесь другое дело. Я с четверть часа брожу по улицам и заглядываю в окна, не сидит ли где-нибудь за работой портной; но мне не везёт.

В дверях одного дома стоит пожилая женщина. Я хочу пройти мимо неё и не имею ни малейшего желания вступать с ней в разговоры, но она сама заговаривает со мной, кланяется и показывает на мою болтающуюся на нитке пуговицу. Я киваю головой: вот в том-то всё и дело, что пуговица того и гляди отвалится, и что я разыскиваю портного. И я знаками стараюсь объяснить ей всё и спрашиваю её, нет ли здесь где-нибудь портного. На это женщина опять кланяется мне, начинает идти впереди меня и указывает куда-то. Мы идём несколько минут, и женщина останавливается наконец у каких-то дверей. Здесь она указывает на самый верх дома и хочет покинуть меня, она кланяется, видимо, очень довольная тем, что вывела меня из затруднения. Я вынимаю из кармана серебряную монету, показываю её женщине и выражаю желание, чтобы она проводила меня на лестницу. Но этого она не понимает — а может быть, она понимает это как-нибудь иначе: во всяком случае она отказывается идти со мной. Тогда я решаюсь идти вперёд и стараюсь заманить её с собой, так как я прекрасно сознаю, что без её помощи мне невозможно найти портного в этом громадном доме. Я показываю ей монету, киваю ей и начинаю подниматься по лестнице. Тут она как-то странно смеётся, но всё-таки следует за мной, покачивая головой. Этакая старая чертовка!

У первых дверей я останавливаюсь, указываю на болтающуюся пуговицу и затем на дверь, и при этом вопросительно смотрю на неё. Тогда её наконец осеняет светлая мысль, что я действительно ищу портного, она перестаёт смеяться и сама, по-видимому, довольна этим оборотом дела. Теперь она берёт на себя роль вожатого и быстро поднимается вверх по лестнице. Она вбегает на самую верхнюю площадку и стучит в дверь, на которой прикреплён кусок картона с какими-то странными буквами. Дверь открывает человек. Женщина сдаёт ему меня с рук на руки и со смехом долго говорит ему что-то; всё это время человек стоит за дверью, а женщина и я на площадке лестницы. Когда человек наконец понимает, что у меня серьёзное и твёрдое намерение пришить отваливающуюся пуговицу, и что у меня самого нет под рукой швейных принадлежностей, то он раскрывает дверь. Я плачу женщине, она смотрит на монету, кланяется и называет меня генералом и князем. Потом она кланяется ещё раз и спускается с лестницы.

Обстановка в комнате портного состоит из стола, пары стульев, дивана и одной иконы, на стенах висит также несколько картин религиозного содержания. На полу играет двое детей. По-видимому, жены портного нет дома, отец один с детьми. Я глажу детей по головке, и они смотрят на меня тёмным взором своих чёрных глаз. Пока портной пришивает пуговицу, мы с детьми становимся друзьями, они болтают со мной и показывают мне разбитую чашку, с которой они играют. Я всплескиваю руками от восторга и делаю вид, что нахожу чашку великолепной. Они приносят мне ещё много других вещей, которые разыскивают в разных углах, и в конце концов мы принимаемся строить на полу дом.

Когда пуговица была пришита, я спросил:

— Сколько?

Портной ответил мне что-то, но я ничего не понял. Я уже раньше знал уловку портных: если их спросить, сколько надо заплатить за то, что они пришили пуговицу, то они обыкновенно отвечают: «это ничего не стоит», или: «сколько пожелаете». Но это, конечно, одна только уловка. Если я сам вздумаю назначать цену, то это может обойтись очень дорого. Ведь каждому хочется сойти за графа и дать побольше. А портной мог бы честно и благородно потребовать за свою работу двадцать пять эре; если же я сам назначу цену, то придётся дать пятьдесят. И вот оказалось, что и русский портной знал эту уловку, он стоял передо мной и говорил нечто такое, из чего я заключил, что он предоставляет мне самому назначить ему плату. Но как мог я знать цены в России? Об этом он не подумал.

Я показал на самого себя и сказал:

— Иностранец.

Он засмеялся, кивнул и что-то ответил.

Я повторил, что я иностранец.

Тогда он опять сказал что-то, но слово «копейка» он не произнёс.

И вот мне снова пришлось быть графом. Часто имеешь искреннее намерение путешествовать, как скромный, незаметный гражданин, но это ни к чему не ведёт.

Выйдя на улицу, я решил ехать назад в гостиницу на конке. По прошествии некоторого времени ко мне подходит кондуктор и говорит что-то. «По всей вероятности, он спрашивает, куда я еду», — подумал я, и я назвал свою гостиницу. И вот вся публика, сидевшая в вагоне, начинает смотреть на меня и говорить что-то, а кондуктор указывает назад, далеко назад, желая дать мне понять, что я еду как раз в противоположном направлении, что моя гостиница совсем в другой стороне. Мне пришлось спрыгнуть с конки.

Я иду по улице и вдруг замечаю, что много людей входят в один дом и поднимаются по лестнице во второй этаж. Может быть, там есть на что посмотреть, и я следую их примеру. В то время, как я поднимаюсь по лестнице, со мной заговаривает какой-то человек. Я улыбаюсь, смеюсь и снимаю шляпу. Тогда человек также начинает улыбаться и идёт рядом со мной, он раскрывает дверь и пропускает меня вперёд.

Здесь сидит много публики, это ресторан. Тут принявший во мне участие человек начинает представлять меня публике, он говорит что-то окружившим нас, и я понял, что он рассказывает, как встретил меня на лестнице. Я кланяюсь всем и вынимаю свой большой паспорт. Но никто не понимает его. Я указываю на моё имя и хочу объяснить им, что это я сам, что я такой-то и такой-то. Они ничего не понимают, но дружелюбно хлопают меня по плечу и находят, что всё у меня в порядке. Кто-то из публики подходит к стойке и требует музыки. И тотчас же начинает играть орган. «Это в честь тебя», — думаю я, и я встаю и кланяюсь во все стороны. Точно по мановению волшебного жезла мне становится вдруг очень весело, я требую вина, и вокруг меня собирается довольно большая компания, и мы все пьём вино. В зале распространяется слух, что я приезжий, и ко мне приводят человека, говорящего по-французски; но мне казалось, что я обходился как нельзя лучше и при помощи русского языка, а так как во французском языке я тоже очень мало смыслил, то появление этого человека не доставило мне никакого удовольствия. Но мы и ему наливаем вина и приглашаем посидеть с нами.

Здесь всё очень пестро и царит оживление; одежда на посетителях самая разнообразная, — некоторые одеты очень просто, другие нарядно. За стойкой сидят пожилая женщина и молодая девушка. Один господин пользуется удобным случаем и говорить что-то молодой девушке, и мне вдруг становится ясно, что ей в первый раз говорят нечто подобное. Она смотрит и ничего не понимает, но потом она вдруг краснеет. Блажен, кто может ещё краснеть в первый раз! Что в жизни может быть лучше «первого раза»! Потом люди уже краснеют только от стыда...

Когда я уходил из ресторана, то два лакея бросились вниз по лестнице и настежь раскрыли передо мной входную дверь, и при этом они называли меня превосходительством.

Опять я начинаю бродить по улицам, но не знаю, где я, и не имею ни малейшего понятия о том, в каком направлении мне надо идти, чтобы попасть в свою гостиницу. Какое бесподобное чувство сознавать, что ты заблудился; кто не испытал этого, тот не может понять меня. Я преднамеренно решил заблудиться. Я подхожу к какому-то ресторану, и у меня вдруг является желание съесть что-нибудь, чтобы и в этом отношении поступать так, как мне заблагорассудилось в данную минуту. Но так как обстановка здесь очень роскошная, и так как вдобавок ко мне подходит белобрысый лакей во фраке, то я нахожу более симпатичным другой ресторан, мимо которого я перед тем только что прошёл, и я иду туда. Там я усаживаюсь.

Это также большой ресторан, но он имеет менее европейский вид, посетители одеты очень странно, а два лакея в куртках. В глубине зала теряется сад с деревьями.

Я чувствую себя свободным и я доволен. У меня такое чувство, словно я нашёл убежище, и мне совсем не надо торопиться домой. Я выучился говорить «щи». Немногие способны выучиться этому, но я выучился. И я умею писать это слово не так, как немцы, без «сии». Щи — это суп из мяса. Но это не обыкновенный говяжий суп, который никуда не годится, а прекрасное русское блюдо со всевозможной говядиной, яйцами, сливками и зеленью. Итак, я требую щей, и мне подают их. Но слуга хочет предупредить мои желания и подаёт мне ещё какие-то блюда. Кроме того, я сам требую икры, — не знаю, кстати это было, или нет. Потом я спрашиваю также и пива.

Вдруг в открытых дверях появляется длинноволосый священник, который начинает крестить и благословлять нас, после чего он идёт дальше по улице. Я счастлив, что открыл это место. В некотором отдалении от меня сидят несколько добродушных пожилых людей, они едят и мирно болтают. И лица у них не безобразные и не сморщенные, какие обыкновенно бывают у стариков, а, напротив, открытые и здоровые, и волосы у них густые. «Славяне, — думаю я и смотрю на них, — народ будущего, завоеватели мира после германцев! Неудивительно, что у такого народа может возникнуть такая литература, как русская, литература безграничная в своём величии и поразительная! Она получила питание из восьми неиссякаемых источников, — от своих восьми гигантов — писателей. Нам давно надо было бы обратить на них внимание и постараться ближе ознакомиться с ними. Но что касается до театрального хозяйства, то это они предоставляют другим поэтам».

Посетители приходят и уходят. Является компания немцев и располагается рядом с моим столом. Раздаётся громкая немецкая болтовня и немецкие восклицания. По еде и напиткам, которые им подают, я заключаю, что они намереваются долго сидеть, и я делаю знак слуге, чтобы он перенёс мой прибор в глубину залы, к саду и деревьям; но он не понимает меня. И тогда один из немцев очень любезно спрашивает меня, что мне угодно, и я должен прибегнуть к его помощи. Мне накрыли стол в другом месте, но я забываю поблагодарить немца, и я снова иду через всю залу, чтобы исправить мою оплошность.

Слуга подаёт мне жаркое. Я не в состоянии больше есть что-нибудь после сытных щей, но слуга со своей точки зрения прав, — он придерживается того взгляда, что человек должен есть много зараз, но зато потом долго выдерживать без пищи. Это взгляд здоровых людей. У меня является желание покурить и выпить чашку кофе, и мне без особых затруднений подают сигары и кофе.

За одним из столов сидит небольшое общество; по-видимому, это семья, состоящая из отца, матери, двух сыновей и дочери. У молодой девушки тёмные глаза, непроницаемые и глубокие, — это целый мир. Руки у неё большие, с длинными пальцами. Я сижу и смотрю на неё и стараюсь подыскать слово, которое могло бы охарактеризовать всю её внешность и её манеры: это нежность. Сидит ли она тихо, или наклоняется в сторону, или смотрит на кого-нибудь — на всём лежит отпечаток нежности. Взгляд у неё добрый и доверчивый, как у молодой ожеребившейся кобылы. Я читал где-то, что у славян выдающиеся скулы, и у этих были такие скулы, это придавало их лицам сходство с лошадьми. Но смотреть на них было очень занятно. Наконец глава семьи расплатился, и они ушли.

Я продолжаю сидеть за столом, уставленным блюдами, и слуга ничего не убирает. И это очень хорошо: если бы мне вздумалось в конце концов всё-таки съесть кусок мяса, то всё было к моим услугам. И действительно, я начинаю поглядывать на кушанье. Кто решил, что табак и кофе не хороши в середине обеда? Как бы то ни было, но в данном случае я распоряжаюсь по своему собственному усмотрению. И я с аппетитом ем жаркое.

Я сижу здесь и чувствую себя, как дома, то есть далеко от дома и следовательно в своей тарелке. Я нахожу, что это самый уютный ресторан, какой мне когда-либо приходилось посещать. И вдруг ни с того ни с сего я встаю, иду к иконе, кланяюсь и крещусь, как это делали другие. Ни слуги ни посетители не обращают ни малейшего внимания на это, и я не чувствую никакой неловкости и возвращаюсь на своё место. Меня всего заполняет чувство радости при мысли о том, что я нахожусь в этой великой стране, о которой я так много читал, и это чувство выражается в какой-то внутренней необузданности, которую я в это мгновение не стараюсь даже сдерживать. Я начинаю напевать, вовсе не желая кому-нибудь сделать неприятности этим, а просто потому, что это доставляет удовольствие мне самому. Между прочим, я замечаю, что масло трогали пальцами, так как на нём два ясных отпечатка. «Что же из этого? — думаю я, — то ли ещё будет на Кавказе — ведь с маслом надо обращаться очень осторожно». Я пользуюсь удобным случаем и несколько раз тыкаю в масло вилкой и сглаживаю следы пальцев. Но тут я ловлю себя на том, что психологически неправильно поддаваться своему настроению, и я начинаю сдерживать себя.

Я мог бы просидеть в ресторане очень долго, но ко мне подходит немец и спугивает меня. Ему понадобилось пройти в сад в одно загороженное место, и по дороге туда он заговорил со мною и предложил мне свою помощь, если я ещё в чём-нибудь нуждаюсь. Он чрезвычайно любезен, и я крайне обязан этому человеку; но он как-то принижает меня и сравнивает с землёй. Как только он отходит от меня, я сейчас же расплачиваюсь и произношу одно слово, которому выучился ещё в Финляндии: «извозчик». И слуга приводит его превосходительству извозчика.

Извозчику я говорю: «Вокзал». Но оказывается, что в Москве пять железнодорожных станций, и извозчик спрашивает меня: «Который?». Я делаю вид, будто припоминаю что-то. Так как это продолжается довольно долго, то извозчик начинает отгадывать, называя различные вокзалы, и когда он доходит до Рязанского, то я останавливаю его и даю ему понять, что туда-то мне и надо. И извозчик везёт меня туда и по дороге крестится на все церкви и на все иконы, которые висят в воротах.

У меня было смутное представление о том, что мне действительно надо на Рязанский вокзал, и оказалось, что я был прав. Когда я наконец очутился там, то я без особого труда нашёл дорогу в свою гостиницу.

III

Ехать в этот день было уже слишком поздно, и мы уехали на следующий день. Ах, если бы мне когда-нибудь ещё раз довелось увидеть Москву!

На вокзале, к величайшему нашему изумлению, мы снова встретились с дамой, у которой было такое множество колец на пальцах. Она ехала с тем же поездом. Эта странная встреча в конце концов получила некоторое объяснение б глубине земли донских казаков. Молодой гвардеец также едет с нами, он сел в одном купе вместе с дамой, они разговаривают и смотрят друг на друга влюблёнными глазами. У него на груди георгиевский крест. Я обращаю внимание на то, что на его золотом портсигаре герб и корона. Я никак не могу понять, почему эти два человека стали неразлучными, у них есть даже собственное маленькое купе, куда никто не входит. Это, наверное, муж и жена, новобрачные, которые ненадолго останавливались в Москве, чтобы повеселиться. Но на вокзале в Петербурге они, по-видимому, не знали друг друга. И прислуга их как будто ничего не имела общего друг с другом.

Мы проезжаем мимо дачной местности под Москвой. Дач очень много, все в скучном швейцарском стиле. Но через три часа езды от Москвы мы несёмся уже по обширным полям ржи и пшеницы, по чернозёмной полосе России.

Начались осенние полевые работы. Здесь пашут гуськом, две или три лошади идут друг за другом, таща за собою маленькие деревянные сохи, за ними следует лошадь с бороной. Я вспомнил, как мы пахали в Америке в необозримых прериях в долине Красной реки10 в десять плугов целыми днями и неделями. И мы сидели на плуге, как в кресле, под плугом были колёса, а мы сидели себе, пахали и распевали.

Там и сям на обширной равнине копошатся люди, они обрабатывают землю, — видны и женщины и мужчины. На женщинах красные кофты, а мужчины в белых и суровых домотанных рубахах, на некоторых тулупы. Вдоль всей дороги попадаются деревни с избушками, крытыми соломой.

Благодаря нашим спутникам, семье инженера, в купе стало известно, что мы с женой едем на Кавказ и не знаем языка, — инженер направляется как раз в Дербент, а оттуда переедет в Баку на пароходе по Каспийскому морю, тогда как мы перевалим через горы в Тифлис и затем отправимся дальше. В то время, как кондуктор прорезает наши билеты, возле нас стоит офицер, который слышит, что мы едем во Владикавказ: он уходит и приводит с собою другого офицера, который заговаривает со мной и изъявляет свою готовность помочь нам при перевале через горы. Он говорит, что ему надо туда же, он только сначала заедет в Пятигорск, город с серными источниками, купаньями и великосветским обществом. Там он останется не более недели, а мы в это время можем подождать его во Владикавказе. Я благодарю офицера. Он — толстый, пожилой мужчина, со странными манерами щёголя; он говорит на многих языках громко и смело, но с ошибками. Лицо у него неприятное, еврейское.

Инженер, который всё умеет делать и знает все порядки в этой стране, предлагает дать взятку кондуктору рубля в два, чтобы получить отдельное купе. Мы дали кондуктору взятку, и нас перевели в отдельное купе. Потом инженеру пришло в голову, что нам надо сунуть ему ещё немножко денег, чтобы он взял у нас билеты. Иначе нас будут беспокоить ночью при каждой смене кондукторов. И мы снова дали ему маленькую взятку, соответствовавшую нашим средствам. Всё было устроено в одну минуту. Система взяток весьма практична и удобна! Вы останавливаете одного из кондукторов во время его поспешного служебного обхода по поезду и роняете слово относительно отдельного купе. Это слово принимается как следует, кондуктор уходит, но через несколько минут он возвращается, и оказывается, что он уже приготовил для вас купе. Он сам забирает большую часть вашего багажа и идёт впереди, а вы с вашими спутниками идёте за ним гуськом и вскоре приходите в маленькую комнатку, которая поступает в ваше полное распоряжение. Так всё произошло с нами. После всего этого мы просто суём в руку кондуктора наши два рубля. Все мы смотрим на него, и он смотрит на нас и благодарит, и обе стороны совершенно довольны. Конечно, после приходится ещё вступать в маленькую сделку и с другими кондукторами, но им можно уже без всякой церемонии предлагать гораздо более скромную взятку, так, пустяк какой-нибудь в виде дружеского подарка.

Надвигается ночь, становится всё темнее и темнее. Купе освещается двумя стеариновыми свечами в стеклянных фонарях, но свет этот слишком скудный, и нам ничего не остаётся, как лечь спать.

Время от времени я слышу сквозь сон свистки локомотива. Эти свистки не похожи на свистки обыкновенных локомотивов в других странах света, — они скорее напоминают пароходные свистки. Здесь, среди необозримых русских равнин, поезд — единственное судно.

Ночью я просыпаюсь от духоты в купе. Я встаю и пытаюсь открыть вентилятор в потолке, но не могу достать до него. Тогда я падаю на диван и снова засыпаю.



Ясное утро, воскресенье, шесть часов. Мы стоим на станции в городе Воронеже. Здесь родился Алексей Васильевич Кольцов, здесь он бродил по полям и писал. Говорят, будто он так и не выучился писать грамотно на своём языке, но это не помешало ему сделаться поэтом, и шестнадцати лет от роду он написал уже целый томик стихов. Его отец, простой скотопромышленник, не мог иметь крепостных, но у него были средства для этого, и он брал их в залог. И вот среди них была Дуняша, молодая девушка, которую полюбил поэт Кольцов и которая отвечала ему взаимностью. Он ей посвятил прекрасные стихи. Он ходил по лугам и пас отцовский скот, там он написал множество пламенных стихов, проникнутых глубокой тоской. Но однажды отец послал его за покупкой скота в деревню и, пользуясь отсутствием сына, он продал Дуняшу одному помещику, который жил где-то далеко на Дону. Когда молодой Кольцов вернулся домой и узнал об этом, то он смертельно заболел. Однако он выздоровел, но Дуняши никогда не забывал, и после этого стал писать стихи лучше, чем когда-либо раньше. Потом его «открыл» дворянин Станкевич11, который помог ему приехать в Москву и Петербург. Но тут он испортился, сделался пьяницей и сошёл в могилу тридцати четырёх лет от роду12.

Его погубила любовь.

В Воронеже поставлен ему памятник...

Гвардеец и дама с брильянтовыми кольцами отворили дверь своего купе вследствие жары. Я вижу их, они уже совершенно одеты, и я замечаю, что лица у обоих печальны. «Верно, произошла маленькая ссора», — думаю я. Но моё подозрение сейчас же разбивается: я вижу, как они шепчутся по-французски и не стесняются проявлять нежность по отношению друг к другу чуть ли не у нас на глазах. Когда офицер хочет уходить, то дама вдруг останавливает его на мгновение, притягивает его голову к себе и целует его. И они улыбаются друг другу, и видно, что они забыли всё, словно во всём поезде только они вдвоём. Лучших отношений между ними нельзя было желать. Ясно было, что это новобрачные.

Оказывается, что всю ночь на мою куртку капал стеарин со свечи в купе. Я делаю это открытие слишком поздно. Вид у меня в этой куртке очень неряшливый, и я всеми силами стараюсь соскрести стеарин и ножом и ногтями. Для меня было бы громадным утешением, если бы стеарин наделал неприятностей и другим, кроме меня, но этот шельма-инженер, конечно, повесил свою куртку у другого фонаря. Мне попадается кто-то из поездной прислуги, и я стараюсь объяснить ему на разных языках, что мне нужно помочь, и человек энергично кивает мне в ответ, как бы давая мне понять, что он мне вполне сочувствует. После этого я его отпускаю. Я думаю, разумеется, что через минуту он вернётся и произведёт надо мною необходимые манипуляции. В своём воображении я уже вижу его с горячим утюгом и всевозможными жидкостями для выводки пятен, с куском сукна, пропускной бумагой, горячими углями и щёткой. Дело в том, что я весь в пятнах.

Возле меня стоит черкесский офицер, вот как он одет: у него высокие лакированные сапоги, на которые спускаются широкие штаны и широкий коричневый со складками бурнус13 с кожаным поясом. Спереди за поясом заткнут длинный кинжал наискось на животе, рукоятка кинжала резная и золочёная. Поперёк груди торчат верхушки восемнадцати круглых металлических трубочек, вроде напёрстков с гранатовым донышком. Это поддельные патроны. На голове у него барашковая шапка.

Мимо меня проходит армянский еврей. Это — купцы, богачи, которых, по-видимому, не угнетает никакое земное горе. На них чёрные атласные кафтаны, подпоясанные отделанными золотом и серебром кушаками. Некоторые из евреев очень красивы, но у молодого мальчика, которого они везут с собою, лицо скопца и заплывшее жиром тело. Крайне отвратительное впечатление производит то, что его спутники обращаются с ним, как с женщиной. Такие евреи-торговцы постоянно разъезжают между Россией и Кавказом. Из больших городов они возят с собой товар в горы, а оттуда они возвращаются в большие города с изделиями и коврами горцев.

Поезд тронулся. Мы делаем огромную дугу, и ещё через двадцать минут в стороне открывается вид на большой город Воронеж со множеством домов, куполов и шпицев. Потом мы пересекаем большие поля с арбузами и подсолнечниками, растущими вперемежку на одном и том же поле. Арбузы лежат на земле, как большие жёлтые снежки, а подсолнечники возвышаются над ними, словно огненно-жёлтый лес. Подсолнечники разводят в южной и средней России ради подсолнечного масла. Из лепестков цветов варят варенье, которое считается большим лакомством. Все здесь жуют подсолнечное семя, выплёвывая шелуху. Для местного населения это заменяет собою наш жевательный табак, но семя чище и занятнее. Кондуктор стоит и добродушно грызёт семечки, прорезая наши билеты, извозчик на козлах, приказчики за прилавками, а также и почтальоны, переходя от двери к двери со своими письмами — все грызут подсолнечное семя, выплёвывая шелуху.

Далеко, на самом горизонте, низко над землёй мы замечаем большое чёрное пятно. Оно представляется нам шаром, который держится над самой равниной и не поднимается выше. Нам объясняют, что мы видим корону громадного дерева. Оно далеко кругом известно под названием «дерева».

Мы на Дону.

На равнине разбросано бесчисленное множество стогов соломы и сена, которые напоминают ульи; там и сям стоят ветряные мельницы, тихие и неподвижные, стада рогатого скота пасутся также как-то неподвижно. Иногда мне приходит в голову сосчитать, сколько голов в стаде. И я делаю быстрый подсчёт следующим образом: сперва я сосчитываю ровно пятьдесят голов, а затем смотрю, какую площадь на равнине они занимают, потом я закрываю один глаз и намечаю приблизительно такую же площадь, которую складываю с первой, и таким образом получается сто голов скота. И вот я начинаю считать только площадями в сто годов, при чём мне приходится то прибавлять, то убавлять, смотря по тому, идёт ли скот сплочённой массой, или врассыпную. Таким образом я делаю вывод, что стада бывают до и свыше тысячи голов волов, коров и телят. Двое или трое пастухов пасут гурты с длинными посохами в руках; они одеты в тулупы, несмотря на знойное солнце. И они, наверное, живут ленивой и беспечной жизнью, хотя у них нет собак. Я невольно вспомнил жизнь среди огромных пастбищ в Техасе, где пастухи разъезжают верхом и где им приходится пускать в дело револьвер против соседних пастухов, крадущих скот. Самому мне этого не пришлось испытать, я старался несколько раз получить место ковбоя, но меня каждый раз забраковывали по разным причинам. Кстати о близорукости: я вижу теперь дальше, чем десять лет тому назад. Но зато теперь по ночам, когда я работаю при лампе, я начинаю замечать, что зрение моё ослабевает. Кончится, вероятно, тем, что мне придётся прибегать к выпуклым очкам.

Станция Колодезная. Поезд встречают ярко и пёстро одетые женщины; на них так много красного и синего, что издали они похожи на поле, поросшее маком, который движется и колышется. Они продают фрукты, и мы покупаем виноград. Я хочу купить неимоверное количество винограда, чтобы иметь запас; но инженер советует мне не делать этого: теперь как раз время сбора винограда, и качество его будет улучшаться по мере того, как мы будем приближаться к Кавказу. Женщины понимают, что инженер не даёт мне покупать у них много, но они не озлобляются на него за это, они дружелюбно разговаривают с этим человеком, знающим их язык, и болтают с ним о том и о сём. Это крепкие и здоровые крестьянки с загорелыми лицами, с чёрными волосами и вздёрнутыми носами. Глаза у них карие. На голове и на шее у них синие и красные платки по случаю воскресного дня, юбки у них также красные и синие. На многих бараньи полушубки, а на некоторых кофты из материи, обшитые мехом. Но, несмотря на весь этот мех, в которой они одеваются, это не мешает им ходить босиком. Ноги у них красивые.

Начинается степь, но всё ещё встречаются группы ив или лип возле деревень. Стадо гусей бродит в степи и щиплет траву, я насчитываю до четырёхсот гусей в одном большом стаде. Ближайшие гуси поворачивают свои шеи к поезду и гогочут в то время, как мы проносимся мимо них. Повсюду царят мир и тишина по случаю воскресенья, ветряные мельницы стоят неподвижно, время от времени до нас доносится колокольный звон. Мы во многих местах видим на дорогах кучки пешеходов, — по всей вероятности, они идут в церковь и по дороге болтают друг с другом о своих делах, — совсем как у нас на родине. Когда мы проезжаем мимо деревень, то дети машут нам, а курицы, сломя голову, разбегаются в разные стороны.

Я здороваюсь с офицером, который хотел быть нашим спутником до Кавказа, но он отвечает важно и холодно. Но вдруг он узнаёт меня и протягивает мне обе руки. Он не узнал меня, но теперь он сейчас же вспомнил меня.. Хорошо ли я спал? В России так неудобно путешествовать.. Итак, нам придётся подождать во Владикавказе только одну неделю, а потом он нагонит нас. В Пятигорск ему никак нельзя не заехать, — там дамы!

Его еврейская физиономия невыносима, и он сам помогает мне избавиться от него. Видя, что я отхожу от него и отвечаю ему молчанием, он сейчас же догадывается, в чём дело, и отвечает тем же, заговаривает с другими и не обращает на меня внимания. Слава Богу!

Во всех купе заваривают чай и всюду курят; многие дамы также курят. Кипяток достают на станции, а самовары14 имеются у пассажиров; с этих пор чаепитие продолжается до самого вечера.

Одиннадцать часов, солнце начинает невыносимо печь в купе. Мы открыли вентилятор в потолке и наполовину опустили окно. Но тут нас начинает одолевать пыль!

В двенадцать часов мы подъезжаем к маленькой станции Подгорное. Здесь мы видим на песчаной дороге форейторов15, солдат, пустую карету с цветочными гирляндами, запряжённую четвёркой, и конвой верховых казаков. Рядом со всем этим идут пешком генерал и молодой офицер, оба в мундирах. На станции карета, конвой и солдаты останавливаются как раз в ту минуту, когда подходит поезд.

Тут я слышу рыдания и французские восклицания, которые раздаются в купе новобрачных. Дама с брильянтовыми кольцами выходит оттуда бледная, заплаканная, растерянная, она оборачивается и обнимает гвардейца, потом она выпускает его из своих объятий и стремглав выбегает из поезда. Гвардеец остаётся в купе растерянный и взволнованный, он бросается к окну и смотрит в него.

В ту минуту, как дама сошла с поезда, солдаты и казаки делают ей на караул. Она бросается к генералу на грудь; раздаются разные приветствия по-французски; она оставляет генерала и бросается к молодому офицеру, и эти три человека обнимаются и целуют друг друга в величайшем волнении. Кто это: отец, дочь и брат? У брата вырывались такие странные восклицания. «Да перестань же плакать!» — говорят генерал и офицер, и они успокаивают её и ласково гладят. Но дама продолжает плакать и иногда улыбается сквозь слёзы. Она рассказывает, что заболела в Москве, но не хотела телеграфировать, пока не выздоровела и не была в состоянии ехать дальше. Молодой человек называет её своей милой и в восторге от её геройского молчания, с которым она перенесла болезнь, и вообще от всего её беспримерного поведения. Инженеру удаётся узнать от одного из конвойных, что это князь ***, его дочь и жених дочери; молодые должны обвенчаться сегодня же. Невеста выздоровела и приехала домой в самое последнее мгновение. Да благословит её Бог!

И дама садится в украшенную гирляндами карету, а отец и жених садятся верхом на своих лошадей и скачут по обе стороны её и всё время разговаривают, наклоняясь к ней. Когда карета, всадники и конвой выехали на песчаную дорогу, то дама машет своим носовым платком, — но она собственно не машет, а как бы расправляет его прежде, чем употребить.

Но вот локомотив свистит, и мы отъезжаем от станции.

Гвардеец всё стоит, прижавшись лицом к стеклу, пока может видеть украшенную гирляндами карету. Потом он запирает дверь своего купе и несколько часов сидит один в душной комнатке.



Отворив дверь нашего купе, мы выходим в коридор. Здесь расположился один армянин. Он устроил себе целую постель из подушек. Под ним вышитый жёлтый шёлковый матрац, а закрылся он красно-коричневым шёлковым одеялом. На этом великолепном ложе он растянулся перед открытым окном и лежит в целом облаке пыли. Он снял сапоги и остался в одних носках, которые все в дырах, так что пальцы торчат наружу. Под головой у него две подушки в очень грязных наволочках, но в отверстия прошивки видна сама подушка, покрытая шёлком, расшитым золотом.

Приходят новые пассажиры и располагаются в проходе возле армянина. Это кавказские татары. У их женщин лица закрыты покрывалами, они одеты в одноцветные красные бумажные платья и сидят тихо и безмолвно. Мужчины со смуглыми лицами, рослые, в серых плащах поверх своих бурнусов и с разноцветными шёлковыми шарфами вокруг талии. За шарфом они носят кинжалы в ножнах, рукоятки кинжалов выложены серебром.

Теперь наш локомотив отапливается нефтью из Баку, и запах этого топлива в сильной жаре гораздо неприятнее каменноугольной гари.

Мы вдруг останавливаемся на крошечной станции среди степи. Мы должны ждать встречного поезда из Владикавказа. В ожидании мы выходим, чтобы поразмяться немного. Тихо и жарко, множество пассажиров толпятся тут, слышатся разговоры и пение. Тут снова появляется гвардеец. Он уже не грустит больше, несколько часов, проведённые им в полном одиночестве в его купе, ободрили его; Бог знает, может быть, ему удалось даже вкусить подкрепляющего сна за эти несколько часов. Он разгуливает теперь с молодой дамой, которая курит сигаретки. Она без шляпы и предоставляет солнцу жечь свои чёрные волосы. Они говорят по-французски, и разговор их не умолкает ни на минуту, их смех так и звенит в воздухе. Но княжеская дочь, дама с брильянтовыми кольцами, стоит, может быть, в это мгновение перед алтарём с другим.

Какой-то человек спрыгивает с поезда с узлом в руках. У него совсем коричневое лицо, а волосы и борода блестящие и чёрные, как смоль. Это перс. Он выбирает себе маленькое местечко на земле, развязывает свой узел и расстилает на земле две скатерти. Потом он снимает свои башмаки. Я начинаю догадываться, что этот человек собирается показывать фокусы с ножами и шарами. Но оказывается, что я ошибся. Перс собирается совершать свою молитву. Он вынимает несколько камешков из-за пазухи и кладёт их на скатерть, потом он поворачивается к солнцу и начинает обряд. Сначала он стоит совершенно прямо, не двигаясь. С этой минуты он не видит больше никого в окружающей его толпе, он только смотрит пристально на два камня и весь погружён в молитву. Потом он бросается на колени и совершенно склоняется к земле, он делает это несколько раз; при этом он перекладывает камни на другие места: тот, который был дальше, он придвигает ближе в левую сторону. Наконец он встаёт, вытягивает руки перед собой ладонями наружу и шевелит губами. В эту минуту раздаётся грохот проносящегося мимо нас владикавказского поезда, и наш локомотив подаёт свисток; но перс не проявляет никакого беспокойства. Поезд не уйдёт без него, а если и уйдёт, — на то воля Аллаха. Он снова бросается на колени и перекладывает камешки, в конце концов он так быстро перекладывает их с места на место, что я не могу больше следить за ним. Все пассажиры уже вошли в поезд, а он всё продолжает сидеть на земле. «Торопись же!» — думаю я. Но перс и не думает торопиться, он делает ещё несколько поклонов и медленно разводит руками перед собою. Поезд начинает трогаться, в это мгновение перс снова выпрямляется и стоит, как вкопанный, повернувшись лицом к солнцу, — потом он собирает свои скатерти, камешки и башмаки и входит в поезд. В его движениях не было и следа торопливости. Некоторые зрители, стоявшие на площадке вагона, пробормотали какое-то одобрение, нечто вроде «браво», но невозмутимый магометанин не удостаивает вниманием слова «неверующих собак»; и он величественно проходит в вагон и садится на своё место.

На одной из станций, где мы долго стоим и забираем воду, я замечаю наконец поездного слугу, который должен был вывести стеариновые пятна на моей куртке. Он стоит на земле, вагона за два от меня. Я кланяюсь ему и улыбаюсь, чтобы не спугнуть его, потому что я задался целью во что бы то ни стало поймать его, и когда я подхожу к нему вплотную, то я всё ещё не решаюсь заговаривать с ним и только продолжаю добродушно улыбаться. И он также кивает мне в ответ и улыбается, а когда его взгляд падает на белую полосу, оставшуюся на моей куртке от стеарина, то он всплескивает руками и говорит что-то; потом он вдруг бросается в своё отделение в поезде. «Теперь он побежал за жидкостью для выводки пятен и горячим утюгом», — думаю я. Что он сказал, я не понял, но, по всей вероятности, его слова должны были означать нечто вроде того, что он сейчас вернётся, ваше сиятельство! И я стал ждать. Локомотив напился воды, свистнул и начал двигаться, — больше я не мог ждать...

Я несколько раз встречался с офицером, нашим будущим спутником при перевале через горы. Он совсем не узнаёт меня больше. Он обиделся на меня, — слава Богу! На одной из станций, где мы ужинали, он сидел рядом со мной. Он положил своё набитое портмоне на самом виду. Конечно, он сделал это не для того, чтобы соблазнить меня украсть его портмоне, но для того, чтобы показать мне, что на нём серебряная корона. Бог знает, была ли эта корона серебряная, и имел ли он право на эту корону. Когда я раскланивался, то он не сказал ни слова и не предложил своих услуг; но другой господин, сидевший рядом со мною по другую сторону, обратил моё внимание на то, что я получил слишком мало сдачи. Он говорит лакею, что произошла ошибка, и я тотчас же получаю свои деньги обратно. Я встаю, кланяюсь господину и благодарю его.

Мы решили не брать офицера в спутники и скрыться от него во Владикавказе.

В девять часов вечера становится совершенно темно. Среди непроницаемого мрака кое-где в степи в деревнях светятся огоньки, больше ничего не видно. Время от времени мы совсем близко проносимся мимо одинокого огонька в крытой соломой избушке, в которой, наверное, живут крайне бедные люди.

Вечер мягкий и тёмный, душный и тёмный. Я стою в коридоре у открытого окна, а кроме того держу дверь на площадку вагона полуоткрытой, и всё-таки так невыносимо жарко, что я должен всё время держать платок в руке и вытирать им лицо. Из соседнего вагона до меня доносится пение армянских евреев. Это поют необыкновенно тучный старый еврей и жирный скопец, они поют нечто в роде дуэта. Это продолжается довольно долго, часа два; изредка пение прерывается смехом, и затем они снова начинают тянуть свою заунывную песню. Голос скопца скорее птичий, чем человеческий.

Ночью мы проезжаем мимо большого города Ростова, где мы почти ничего не видели вследствие тьмы. Здесь многие из пассажиров сходят.

На платформе мне удалось увидать толпу киргизов. Как они попали сюда из восточных степей, я не понимаю; но я слышал, что их называют киргизами. На мой взгляд они немногим отличаются от татар. Это кочевники, которые гоняют своих баранов и коров с одного места на другое в степи, где пасут свой скот. Бараны — это их денежная единица, другой у них нет: за жену они платят четыре барана, а за корову восемь баранов. За лошадь они дают четыре коровы, а за ружье три лошади. Это я где-то читал. Я смотрю на этих коричневых людей с раскосыми глазами и киваю им. Они улыбаются мне и тоже кивают. Я даю им немного мелочи, и они очень радуются и благодарят меня. Мы стоим вдвоём ещё с одним европейцем и смотрим на них, другой европеец может кое-как объясняться с ними. Красивыми их назвать нельзя по нашим понятиям, но у них детский взгляд и чрезвычайно маленькие руки, которые производят какое-то беспомощное впечатление. Мужчины одеты в тулупы, а на ногах у них зелёные и красные высокие сапоги; у них кинжалы и палки. Женщины в пёстрых бумажных платьях; на одной из женщин соломенная шляпа, опушённая лисьим мехом. У них совсем нет украшений, и они кажутся очень бедными. Европеец, стоящий рядом со мной, даёт им рубль, и они снова благодарят и завязывают серебряную монету в платок.



Прекрасное ясное утро в степи; высокая и пожелтевшая трава тихо шелестит на ветру. Необозримый простор со всех сторон.

Есть три рода степей: травяные степи, песчаные и солончаковые; здесь только травяные степи. Только раннею весною трава здесь может служить кормом для скота, уже в июле она твердеет, деревенеет и становится негодной для корма. Но вот наступает осень, как теперь, и случается, что в это время идут проливные дожди, а солнце не так уже жжёт, и вот вдруг между сухою, увядающей степной травой вырастает мягкая зелёная трава и расцветает множество прекрасных цветов. Насекомые, животные и птицы снова оживляются и собираются сюда; далеко в степи раздаются разнообразные трели и свист перелётных птиц, а бабочки снова порхают и кружатся в мягком воздухе. Но если не обратить на это внимания, то и не увидишь ничего, кроме жёлтой сожжённой травы на целые мили кругом. Поэтому в это время года степь не похожа на море, а скорее на пустыню с жёлтым песком.

Из поэзии всех степняков казацкая наиболее прочувствованная, и она воспета лучше других. Ни о калмыцких, ни о киргизских или татарских степях не было сказано таких прекрасных и задушевных слов, как о казацких. И всё-таки степь более или менее одна и та же у всех этих народов в обширной русской земле. Но казаки сами отличаются от остальных степняков. Во-первых, степь — настоящая родина казаков, где они жили из поколения в поколение, тогда как другие лишь пришельцы, — одни остатки «Золотой», другие — «Синей» орды. Кроме того, казаки — воины, тогда как другие — пастухи и землепашцы. Казаки никогда не были в рабстве у ханов, панов или бояр, тогда как остальные находились в рабстве. Я читал где-то, что «казак» — это означает «свободный человек».

Казаки населяют свою собственную землю. Им принадлежит огромная площадь чрезвычайно плодородной земли. Они освобождены от податей, но в военное время обязаны снаряжаться на свой собственный счёт. В мирное время они обрабатывают поля и возделывают кукурузу и пшеницу, а также и виноград, а кроме того они охотятся на зверей в степи. Но в военное время они представляют собою сказочно храбрый контингент в храбром русском войске.

Теперь мы едем по земле казаков...

Здесь, в глуши, вдали от всех станций я вдали от всех городов, мы видим телегу с офицером, у которого на голове фуражка с красным околышем. С ним конвой казаков. Он едет по степи наперерез нам. Может быть, он направляется в какой-нибудь город, или в какую-нибудь станицу, казацкое местечко, или вообще в какое-нибудь другое место в степи, но мы этого не увидим, потому что земля — шар. Час спустя мы проезжаем мимо татарского аула. Его палатки напоминают стога сена. Татары живут повсюду в южной России, даже здесь, в земле казаков. По большей части это пастухи; это очень ловкие и очень даровитые люди, все они без исключения умеют читать и писать, но я читал, что не все казаки грамотны.

Один из армянских евреев говорит мне что-то, но я понимаю только слово: «Петровск». «Нет, — отвечаю я на прекрасном русском языке, — нет, Владикавказ, Тифлис». Он кивает, оказывается, что он понял каждое слово. Итак, я могу вести беседу по-русски; послушал бы меня кто-нибудь из моих соотечественников! Мне вдруг приходит в голову, что еврею хочется посмотреть на офицера, который едет по степи в телеге, и я протягиваю ему свой бинокль. Он отрицательно качает головою и не берёт его. Потом он снимает с себя серебряные часы на длинной серебряной цепочке, держит их передо мною и говорит: «Восемьдесят рублей!». Я раскрываю свой словарь и вижу, что он спрашивает с меня восемьдесят рублей. Ради забавы я рассматриваю часы, — они большие, толстые, и похожи на старинную луковицу. Я прислушиваюсь, часы стоят. Тогда я вынимаю из кармана мои золотые часы и хочу уничтожить еврея этим зрелищем. Но он не проявляет ни малейшего признака изумления, точно он догадался, что часы эти я держу при себе только для того, чтобы в случае надобности заложить их. Я прикидываю мысленно: сколько я мог бы получить под его часы? Может быть, десять крон. Но под мои часы мне приходилось получать до сорока крон.

Нечего было и сравнивать! «Нет!» — говорю я решительно и отвожу его руку с часами. Но еврей продолжает держать часы перед собою, медлит их спрятать и наклоняет голову набок. Тогда я беру их ещё раз в руку и показываю ему, какие они старые и плохие, я прикладываю их к уху и даю ему понять, что они стоят. «Стоят!» — говорю я односложно, потому что у меня нет никакого желания вступать с ним в разговоры. Еврей улыбается и берёт свои часы назад. Он даёт мне понять, что теперь сделает что-то. Он открывает вторую крышку и показывает мне, какой вид имеют часы внутри. И действительно, внутри часы резные, но ничего особенного в них нет. Но еврей просит меня посмотреть, что будет дальше. Он открывает также и резную крышку и даёт мне посмотреть внутрь. Оказывается, что на внутренней крышке в высшей степени неприличная картинка. Но эта картинка, по-видимому, забавляет его, он смеётся и склоняет голову набок и смотрит на картинку. И он всё время заставляет меня следить за тем, что он будет делать дальше. И вот он всовывает ключик в отверстие и поворачивает его на полуоборот — часы идут. Но идут не одни часы, картинка также приходит в движение, на ней всё движется.

Мне в то же время становится ясно, что эти часы стоят гораздо дороже моих. Конечно, найдутся люди, которые дорого заплатят за них и оценят их по достоинству.

Тут еврей смотрит на меня и говорит:

— Пять тысяч!

— Пять тысяч! — восклицаю я в ужасе, ничего не понимая.

Но еврей закрывает часы, суёт их в карман и уходит. Старая скотина! Десять тысяч крон за безнравственные часы! Если бы ему попался менее устойчивый человек, то торговля состоялась бы. Я видел, как неохотно он повернул ключик только на полуоборот, — так ему не хотелось пускать в ход драгоценный механизм...

Ещё только девять часов, но солнце печёт так же горячо, как вчера в одиннадцать часов, и мы стараемся держаться в тени. Здесь в степи мы увидали несколько знакомых цветков: лютики, колокольчики и просвирняк. Вообще же ландшафт тот же самый, что и вчера: равнина, повсюду равнина, поля ржи, кукурузы и пасущиеся стада; кое-где стоят стога сена и соломы, там и сям деревушки с группами ив. Степняки также имеют потребность в деревьях, в больших станицах церкви окружены даже акациями. Люди и лошади всюду за работой в полях; над стадом баранов вдали плавно кружится орёл.

Мы двигаемся совсем медленно, и я мог бы, вспомнив, как я исполнял свои кондукторские обязанности в Америке, соскочить с поезда и потом снова вскочить в последний вагон. Мы проезжаем по участку пути, который чинят, потому мы и двигаемся так медленно. Теперь время завтрака, и все рабочие сидят в палатке, чтобы скрыться от солнца, но у входа в палатку появляются головы мужчин и женщин. Перед палаткой сидит собака и лает на нас.

Станция Тихорецкая. Здесь год тому назад у нашего попутчика-инженера украли деньги. Он стоял у буфета с бутылкой пива; едва он успел поднести стакан ко рту, как почувствовал, что кто-то толкнул его, но он всё-таки допил свой стакан. Потом он хватился за боковой карман, но бумажника уже больше не было. Вора также нигде не было видно. Но вором овладела жадность, и ему захотелось наворовать побольше, он решил распространить свою деятельность также и на поезд. Там-то его и поймали как раз в тот момент, когда он хотел улизнуть с чемоданом одного офицера. Позвали жандарма, вора обыскали, и инженер тут же получил свой бумажник назад. В другом случае это, пожалуй, не кончилось бы так скоро, но инженеру повезло.

Мы приехали на станцию Кавказскую, где у нас есть четверть часа на завтрак. Здесь начинается Кавказ. Повсюду расстилаются обширные поля кукурузы и подсолнечника, попадаются также и большие виноградники. Налево находится княжеская резиденция. В бинокль я вижу замок с флигелями и куполами, крыша ярко выделяется своим зелёным цветом. Вокруг замка много других строений с красными и позолоченными крышами. Позади них стоит лес, но это, вероятно, парк. Всё это высится здесь среди степи на чернозёмной почве. В дрожащем воздухе, насыщенном золотыми лучами, этот замок как будто приподнимается от земли и плывёт дальше к горизонту, всё дальше. Фата-Моргана16...

В поезде всё прибавляются пассажиры по мере того, как мы приближаемся к горам. Армянин с шёлковым матрацем нашёл себе другое место на солнцепёке, а я занял его место, потому что там тень. Но предварительно я долго и тщательно вытираю и чищу это место на всякий случай. Добрый армянин выказывал некоторое беспокойство, когда лежал на своём роскошном ложе.

Часы идут.

В городе и на станции Армавире мы снова покупаем груши и виноград. Такого винограда мне ещё никогда не приходилось отведывать в своей жизни, и в глубине души мне становится даже немножко стыдно за то, что я раньше с удовольствием ел европейский виноград, который не что иное, как жалкое подобие винограда. В сравнении с этим виноградом французский, немецкий, венгерский и греческий виноград не более как лесные ягоды. Этот виноград тает во рту, а кожица как бы растворяется в жидкости, наполняющей ягоду. У этого винограда почти и нет кожицы. Вот каков кавказский виноград. Цветом он такой же, как и виноград других стран, — жёлтый, зелёный и синий, но он, пожалуй, немного покрупнее.

По платформе у станции, среди многих других людей, ходит молодой черкесский офицер. Вот как он одет: на нём лакированные высокие сапоги с золотыми пряжками наверху с наружной стороны. Его коричневая черкеска, доходящая почти до пяток, перехвачена в талии золочёным поясом, за которым наискось на животе торчит отделанный золотом кинжал. На груди торчат концы восьми позолоченных патронов гильз. Сбоку у него длинная узкая сабля, которая волочится за ним, рукоятка сабли выложена бирюзой. Рубашка или нижнее платье у него из белого сырого шёлка; черкеска его открыта на груди, и белая шёлковая рубашка отливает на солнце серебром. Волосы у него чёрные и блестящие, а на голове надета папаха из белоснежного, длинношёрстного меха тибетской козы; длинные прядки меха свешиваются ему слегка на лоб. Его одежда производит несколько франтоватое впечатление, но его лицо не соответствует этому. Мне объясняют, что форма его узаконена, но то, что у других из полотна, у него из шёлка, а что у других из меди, то у него из золота. Он княжеский сын. Все кланяются ему на станции, и он всем отвечает; с некоторыми он сам заговаривает и спокойно выслушивает длинные ответы. Кажется, будто он спрашивает, как они поживают, как идут их дела, как чувствует себя жена и здоровы ли дети. Как бы то ни было, но видно, что ничего неприятного он не говорит, потому что все благодарят его и кажутся довольными. Два мужика-крестьянина, в блузах и с кожаными кушаками, подходят к нему и кланяются, они снимают шапки и суют их под мышки, кланяются и говорят что-то. И им также молодой офицер отвечает, и они как будто довольны его ответом. Но вдруг они снова заговаривают, объясняют что-то и даже перебивают друг друга. Офицер прерывает их коротко, и они надевают свои шапки. Очевидно, он приказал им это в виду жары. После этого они продолжают говорить что-то; но офицер смеётся, отрицательно качает головой и повторяет: «Нет, нет», и затем отходит от них. Но мужики следуют за ним. Вдруг офицер оборачивается, делает повелительный жест рукой и говорит: «Стоять!». И мужики останавливаются. Но они продолжают говорить хныкающим голосом. Другие смеются над ними и стараются их уговорить, но они не унимаются; я слышу их хныканье ещё и после того, как поезд начинает двигаться.

Я стою и думаю об этом офицере и о мужиках. По всей вероятности, он их хозяин, может быть, ему принадлежит и та деревня, в которой мы только что останавливались, а может быть, ему принадлежит также и тот замок, который мы видели утром, и обширная площадь чернозёма, по которой мы проезжали. «Стоять!» — сказал он мужикам, и они остановились. Когда однажды в Петербурге грозная толпа преследовала на улицах Николая Первого, то он только обернулся, вытянул руку и крикнул своим громовым голосом: «На колени!». И толпа опустилась на колени17.

Когда человек умеет приказывать, его слушаются. Наполеона слушались с восторгом. Слушаться — это наслаждение. И русский народ способен ещё на это.

Валишевский18 рассказывает в своём сочинении о Петре Великом следующее: когда Берггольц в 1722 году был в Москве, то он присутствовал на трёх казнях через колесование. Старший преступник умер после шести часов истязания. Двое остальных пережили его. Когда одному из них среди ужасных мучений удалось приподнять свою изувеченную руку, чтобы вытереть лицо, то он заметил, что пролил несколько капель крови на колесо, на котором лежал. Тогда он ещё раз поднял израненную руку и вытер ею кровь, насколько мог. С такими людьми можно пойти далеко. Но если дело идёт о том, чтобы преодолеть их врождённые инстинкты, их понятия и их предрассудки, то едва ли можно добиться многого кротостью. Тогда чудесное действие оказывает приказание, царское слово, кнут. «Стоять!» — сказал офицер, и мужики остановились.

Какой-то господин возле меня говорит мне что-то. Я не понимаю его слов, но так как он в то же время указывает на мою куртку, я догадываюсь, что он говорит о стеариновых пятнах. Я объясняю ему на добром старом норвежском языке, что как раз жду человека, который должен прийти со всякими жидкостями для выводки пятен и горячим утюгом. Но тогда у него на лице появляется сострадательное выражение, словно он совсем не верит, что этот человек придёт. И, недолго думая, он начинает тереть мою куртку своим рукавом. На носу у него пенсне, оно падает, но он не обращает ни на что внимания и продолжает усердно тереть. Немного спустя стеарин начинает исчезать. К моему удивлению, я вижу, что имею дело со специалистом, и что белая дорожка на моей куртке наконец совершенно исчезла. Тут я начинаю раздумывать, что мне дать этому человеку — мою визитную карточку, сигару или рубль. Я останавливаюсь на визитной карточке — это приличнее всего; но оказывается, что карточки при мне не нашлось, они, вероятно, остались где-нибудь в багаже. Я ограничиваюсь тем, что благодарю незнакомого господина, пускаю в ход все мои языки и благодарю его, а он улыбается и энергично кивает мне в ответ. И вот теперь мы как будто заключили с ним дружбу на всю жизнь; незнакомый господин вступает со мной в разговор по-русски. Я почти ничего не понимаю, но я догадываюсь, что он говорит о стеарине, так как он несколько раз произносит это слово. Таким образом я понимаю, о чём он ведёт речь; но отвечать ему я не имею возможности: по-видимому, он не понимает ни одного из тех языков, на которых я говорю. Он подзывает к себе ещё несколько пассажиров, как бы на помощь, и в конце концов вокруг меня собирается человек десять. Я не могу стоять среди них молча. И я начинаю говорить по-норвежски без всякого удержу. Этого мои собеседники не ожидали. Они кивают и соглашаются со мною, когда я говорю что-нибудь очень громко и заглушаю их. Среди моих слушателей находится также и поездной служащий, который несколько раз обещал мне вывести стеариновые пятна, и когда я указываю на куртку и даю ему понять, что пятна исчезли, то он говорит что-то и кивает, — по-видимому, он также доволен таким оборотом дела.

Но мои спутники в купе высовывают головы в дверь и не могут понять, где я разыскал норвежца. Вскоре в купе раздаётся громкий хохот, который приводит в смущение моих слушателей, и они мало-помалу умолкают и расходятся.

В одной маленькой станице, где мы останавливаемся, молотят зерно на утрамбованной, покрытой глиной земле. Множество пшеничных снопов раскладывают по земле, потом по ним гоняют и лошадей и волов, пока из колосьев не выпадет всё зерно. Это — молотьба. Теперь меня больше не удивляет, что в русском зерне попадаются песок и мелкие камешки. Помню, что когда я был ребёнком и жил в Нурланне19, то приехали к нам как-то рыбаки из Финмарка20, у которых было с собою архангельское зерно, и маленькой мельнице моего отца приходилось очень плохо от русского зерна. Случалось даже, что я видел искры, которые сыпались из-под жерновов, когда между ними перемалывалось архангельское зерно. Это меня тогда очень удивляло. В то время я ещё не имел понятия о различных способах молотьбы. Но теперь я познакомился со всевозможными методами. В Америке мы молотили в пшеничных прериях при помощи огромной паровой молотилки, причём мякина, земля и солома целой тучей поднимались над прерией. Но самый интересный способ молотьбы я увидал здесь, где молодые казачки молотили при помощи волов. Они держали обеими руками длинный бич и громкими криками подгоняли животных. А когда они взмахивали бичом, то он описывал в воздухе красивую изогнутую линию. К тому же и сами казачки не отличались ни неповоротливостью, ни излишней полнотой, да и одежда на них была довольно лёгкая.

Равнина уже не такая плоская. Далеко-далеко налево мы замечаем даже на фоне голубого неба целую цепь гор, — это начало Кавказских гор. Здесь местность очень плодородная и равнина более густо населена, а на вершинах гор видны посёлки. Повсюду большие виноградники и плодовые сады, но лесов нет; только вокруг посёлков разведены рощицы акаций. Жара увеличивается. Мы попеременно уходим в купе и переодеваемся в самое лёгкое платье, какое только у нас есть с собою.

На телеграфных столбах, которые всё время сопровождают нас, то больше, то меньше проволок; здесь их девять.

Жара становится всё более и более невыносимой, и это меня несколько удивляет, так как мне приходилось раньше бывать в местностях, лежащих гораздо южнее. Правда, мы далеко на востоке, но мы находимся на широте Сербии, Северной Италии и Южной Франции. К тому же и не на столько тихо, чтобы только вследствие этого могло быть душно; в нашем вагоне раскрыты все окна и все двери, и ветер такой сильный, что мы должны держаться за шляпы. Лица у нас всех, словно тёмно-красный пион, а у дам лица даже как-то распухли, носы стали большие и смешные всем на потеху. Дамы, конечно, вымылись утром. А за такую неосторожность и стремление к кокетству во время долгого путешествия по железной дороге всегда приходится дорого расплачиваться.

Мы встречаем поезд с керосином и нефтью из Баку, и запах от этих вагонов, наполненных пахучим маслом, отравляет раскалённый воздух, которым и без того тяжело дышать.

Пятигорск находится дальше, налево; мы останавливаемся на маленькой станции и высаживаем едущих туда на воды пассажиров. Слава Богу, здесь офицер-еврей покидает поезд; он окончательно перестал узнавать меня. Надо принять все меры для того, чтобы уехать из Владикавказа раньше, чем он появится там.

В Пятигорске есть санатории и купания. Горы стоят порознь, выделяясь своими вершинами. Там есть горячие источники, до сорока градусов тепла, есть также источники с таким большим содержанием серы, что если положить в эту воду гроздь винограда, то, в течение нескольких часов виноград покрывается кристалликами серы, и ветки и ягоды принимают такой вид, словно они целиком сделаны из серы. Эти диковинки продают на станциях.

Вдали мы видим снеговые горы, которые почти сливаются с белыми облаками на небе. Эти огромные горные массы, которые поднимаются из степи и стоят, сверкая на солнце, представляют собою волшебное зрелище.

В семь часов вечера жара начинает спадать, слева от нас всё время высятся Кавказские горы, мы приближаемся к ним, и мало-помалу становится всё холоднее и холоднее. Мы затворяем двери в вагоне. Часа через два становится ещё прохладнее, и мы поднимаем даже окна. Тут я замечаю, что стеариновые пятна на моей куртке снова выступили, — это от холода. Итак, мой специалист оказался просто шарлатаном, он хотел только пустить пыль в глаза.

Солнце уже давно скрылось за горизонтом, горы стали бледно-зелёными. Когда смотришь издалека на эту мощную массу, то она представляется каким-то далёким самостоятельным миром. Там выступают шпицы, купола, башни и минареты — и всё это из снега. И мы, иностранцы, начинаем понимать то, что написали Пушкин, Лермонтов и Толстой о первом впечатлении, которое производит зрелище этой мистической красоты.

Начинает быстро темнеть. Мы подъезжаем к станции Беслан, где инженер должен пересесть на другой поезд и ехать прямо в Баку. После этого мы должны продолжать путь одни. Взошёл месяц, собственно полумесяц, а кроме того на небе зажглось также множество звёзд. Громады гор всё время теснятся рядом с нами. Часа через два небо заволакивает тучами, месяц и звёзды исчезают, и наступает непроглядная тьма. В этой тьме мы видим в степи два огромных костра, это обжигают известь под открытым небом. Искры целыми снопами высоко взлетают в воздухе, на фоне огня движутся тёмные фигуры, раздаётся лай собак.

На станции довольно темно, несколько фонарей, расставленных там и сям, дают скудный свет, и мы едва различаем наших спутников, с которыми прощаемся. Ещё долго спустя после того, как поезд, направляющийся на Петровск и Дербент, отошёл с семьёй инженера, мы ходим в темноте по станции. Зачем мы стоим здесь? Интересно было бы узнать это! Но у кого мы могли бы спросить? И кто мог бы нам ответить? Более двух часов мы бродим по станции и всё более и более привыкаем к темноте, и в конце концов мы начинаем видеть довольно хорошо. Пьяный крестьянин свалился и лежит у стены. Он или спит, или лишился сознания, но он не проявляет ни малейших признаков жизни. Какой-то господин в форме и с полоской на шапке приказывает убрать крестьянина, и два железнодорожных сторожа тащат его за руки вдоль платформы в какой-то сарай. Подтяжек у крестьянина нет, штаны и жилет отделились друг от друга у него на животе, и тогда мы видим, что на нём нет даже рубашки. И его поволокли, как животное, как труп. Если бы мы даже и могли ему помочь чем-нибудь, то больше на это у нас не было времени. Мимо станции проносится поезд, и наша линия освобождается, раздаётся свисток, мы спешим в наше купе и снова несёмся вперёд во мраке ночи.

Через полтора часа мы во Владикавказе. Половина двенадцатого. Мы опоздали на три часа.

IV

Владикавказ.

— Носильщик! — зовём мы несколько раз. Наконец слово, которое мы, по-видимому, произносим неправильно, понимают. И к нам подходит носильщик. Он несёт наши вещи и берёт для нас извозчика. Извозчик везёт нас в гостиницу.

Час ночи, но гостиница ещё освещена. Два швейцара с золотой полоской на шапке встречают нас у подъезда.

— Вы говорите по-французски?

— Нет.

— По-немецки?

— Нет.

— По-английски?

— Нет. Говорю по-русски, по-татарски, по-грузински, по-армянски и по-персидски.

— Только?

Тем не менее мы входим в гостиницу, предварительно расплатившись с возницей, и поднимаемся в номер третий вместе с нашим багажом. Оказывается, что в номере только одна кровать. При помощи мимики мы даём понять, что нам нужна ещё одна кровать, и нам в ответ кивают утвердительно. Уже поздно, и мы голодны, надо сейчас же потребовать чего-нибудь, пока повар ещё не улёгся спать. Но моя жена заговаривает о том, что надо бы сперва помыться как следует. Однако я хорошо знаю свои обязанности и настаиваю на том, что прежде всего надо подумать о пище, а потом уже о разных пустяках, о нарядах и кокетстве. И мне удаётся настоять на своём.

Внизу в столовой нам дают жареную баранину, пирожки и щи. Лакей говорит по-русски, он понимает также по-английски «пиво» и «мясо», но эти слова мы сами знаем по-русски, так что от этого нам не легче. В общем же всё проходит благополучно и даже забавно. За исключением, впрочем, того, что еда необыкновенно дорога.

После ужина мы выходим на улицу. Уже два часа, но по другую сторону улицы мы видим много табачных и фруктовых лавочек, в которых ещё торгуют. Мы идём туда и покупаем виноград.

Когда мы возвратились в гостиницу, то увидали, что в нашей комнате действительно стоит вторая кровать, но она была не постелена. Мы звоним. Появляется горничная. Она босая и вообще легко одета в виду жары. Мы даём ей понять, что теперь нужно предпринять что-нибудь со второй постелью, и она кивает и уходит. Она не произнесла ни слова, и мы не могли понять, на каком языке она говорит, но нам почему-то показалось по её виду, что она должна говорить по-татарски. Мы снова выходим на улицу и опять покупаем фрукты, два мешка, так что у нас их довольно много. Нам хорошо на воздухе, и мы бродим в темноте.

А тьма царит непроглядная, но перед каждым навесом, где продают фрукты, табак и горячие пирожки, висит лампа. Лезгин, или черкес, или как их там, стоит у каждого навеса, сильно вооружённый, и мирно продаёт виноград и папироски; за поясом у него сабля, кинжал и пистолет. По аллее из акаций ходит взад и вперёд много народа, изредка кто-нибудь покупает что-нибудь, но по большей части люди просто гуляют, напевают про себя или молча мечтают, некоторые останавливаются под деревьями и стоят неподвижно. Чем дальше на восток, тем меньше люди говорят. Древние народы преодолели потребность болтать и смеяться, они молчат и улыбаются. Так, может быть, и лучше. Коран создал миросозерцание, которого нельзя обсуждать на собраниях и о котором нельзя спорить. Это миросозерцание выражается следующим образом: счастье заключается в том, чтобы перенести жизнь, потом будет лучше. Фатализм.

Перед одним из навесов, сидит человек и тренькает на балалайке, которая издаёт простые, неопределённые звуки — это музыка доисторических времён. Мы думаем: как хорошо, что он сидит и наигрывает. Своей игрой он доставляет нам маленькое развлечение, а раз он не перестаёт играть, то, значит, и он сам находит в этом удовольствие. Что за странный народ живёт в этой необыкновенной стране! Он находит время играть, и у этих людей есть способность держать язык за зубами. Да благословит Бог такие страны, раз они существуют ещё на свете! У такого народа не может быть лучшего соседа, нежели славянин, ибо у самого славянина в груди звучат струны. Когда греки около 500 года воевали с арабами, то они взяли однажды в плен целый отряд своих врагов. Среди пленников были три славянина. У этих славян были в руках только гусли — это было их оружие.

Но вот музыкант начинает тихо напевать под свою балалайку, мы не понимаем ни слова, но эта убаюкивающая, тихая задушевность напева действует на нас. И нам приходит на ум «Сакунтала» Драхмана21, в которой также нет ничего определённого, уловимого — но это сплошной золотой поток. Время от времени мы встречаемся с русскими офицерами — христианами, состоящими в здешнем гарнизоне. Офицеру приходится проходить мимо всех этих проявлений магометанства, но он не выражает никакого недружелюбия, потому что он славянин. Может быть, он возвращается из своего клуба и идёт домой спать. Но лезгин и не думает отправляться домой, он продолжает наслаждаться своей музыкой и ночью. До чего только ни дошли мы, европейцы, — мы с радостью ложимся, и кровати наши полны подушек и одеял. Мало того, мы начинаем даже тосковать по зиме после нашего короткого лета в несколько недель, и нас радует снег и мёртвый покой природы. Никого не угнетает сознание того, что лето миновало, никто не страдает от этого и не горюет. Понятия так извращены, что не знаешь, что и думать. Худшее осуждение жизни заключается в том, что никто не печалится о её смерти. А когда желание наше удовлетворено и снова наступает зима, то мы не удаляемся тихо в берлогу, что было бы вполне естественно, — нет, мы работаем, стремимся к нашим целям, мы продолжаем копошиться в, снегу. И в долгие вечера, когда ничто живое не двигается, страшась мороза, тогда мы топим наши печи и читаем. Мы читаем романы и газеты. Но древние народы не читают, они проводят ночи под открытым небом и тихо наигрывают песни. Вон тот человек сидит себе под акацией, мы видим его и слышим его игру — вот в какой стране мы очутились. Когда один варварский император европеизировался, то он начал пользоваться Кавказом, как местом ссылки. И он ссылал сюда преимущественно поэтов22.

Ночь проходит, но здесь так принято, что люди не ложатся спать. Они любят жизнь больше сна, особенно если ночь тёплая, звёздная. Коран не запретил людям радостей жизни, люди могут наслаждаться виноградом, им не возбраняется петь под звёздным небом. Оружие, которое местные жители носят за поясом, имеет своё значение, оно означает войну, торжество победы и барабанный бой. Но и балалайка на ряду с этим что-нибудь да означает — она служит символом любви, волнующейся степи и тихого шелеста в листве акаций. Когда началась последняя война между греками и турками23, то один турецкий офицер предсказал самым определённым образом, кто проиграет. И потом он ещё прибавил: «О, у них в реках потечёт кровь, и все цветы обагрятся кровью — вот как будут падать греки!». Я читал это где-то, и эти слова поразили меня своей красотой, и поэтическим сравнением. Цветы обагрятся кровью! Господа прусские офицеры, когда вы говорили так?..

Когда мы возвратились домой, то кровати были постелены до известной степени, но недоставало воды для мытья, полотенец, спичек. В сущности, постели даже вовсе не были приготовлены, они были только кое-как прикрыты простынями. Моя жена начинает расправлять и разглаживать простыни, конечно, не ради собственной пользы, а только для того, чтобы выучить служанку этому искусству, то есть из любви к делу они помогают друг другу, и так как обе они стараются подражать речи друг друга, то мне приходится слушать нечто необычайное. Мы просим одеял к постелям, потому что нам дали только простыни — горничная уходит и возвращается с одним одеялом. Мы просим ещё одно одеяло, то есть по одному на каждую кровать, и тогда горничная приносит ещё одно одеяло. После этого мы узнаём, нельзя ли нам получить воды. Тут горничная ничего не понимает. Мы стараемся объяснить ей это на все лады, и наконец она делает открытие, что речь идёт о воде. Но тут оказалось, что глупыми-то оказались мы сами. Горничная ставит только босую ногу на педаль в умывальнике, и из крана вылетает струя воды. Так здесь устроены умывальники; в России всегда моются в проточной воде, и это нам следовало бы помнить по Москве. «Ведь вы, иностранцы, моетесь в вашей собственной грязи», — говорят русские. Но вот в заключение всего дело дошло до полотенец, — нельзя ли нам получить полотенец? Горничная уходит и возвращается с одним полотенцем. Спички нашлись у меня в кармане, и мы киваем горничной, желаем ей спокойной ночи и запираем за ней дверь, чтобы наконец покончить с ней.

Длинное путешествие по железной дороге растрясло все наши мозги, в наших головах как будто трясётся что-то, мы продолжаем ещё ехать. Я лично чувствую вдобавок какую-то особенную истому, какое-то недомогание, — у меня жар. Это легко можно вылечить крошечной рюмочкой, — говорю я. И я пользуюсь удобным случаем и наливаю коньяку в пивной стакан.

Проспав час, я просыпаюсь от нестерпимой жары в комнате, и мне становится ясно, что я ни за что на свете не должен был требовать одеял. Я опять засыпаю, на этот раз только под одной простыней. Около пяти часов я просыпаюсь от холода, и мне становится ясно, что я ни за что на свете не должен был сбрасывать одеяла. Одним словом, у меня началась кавказская лихорадка, и мне пришлось провести очень тревожную ночь.

Ах, мне пришлось провести много таких ночей!

V

Утром мы справляемся относительно нашего путешествия через горы; мы ведём переговоры при помощи господина, говорящего по-немецки и по-французски, и которого на наше счастье мы встретили в гостинице. Оказывается, что нет ни одной свободной почтовой лошади, проезжающая компания французов в 64 человека по телеграфу заблаговременно наняла для себя всех имеющихся на почте лошадей. Вот так неожиданность! Нам советуют отправиться для переговоров на почтовую станцию; здесь мы встречаем служащего, говорящего по-немецки. Он заявляет нам, что все казённые лошади заняты на шесть дней вперёд. Сидеть шесть дней во Владикавказе! В горах мы могли бы не так спешить и в случае необходимости остановиться где-нибудь на некоторое время, но не здесь в равнине, в степном городе. А кроме того, оставаясь здесь в течение шести дней, мы рисковали снова встретиться с офицером из Пятигорска, который мог нас здесь нагнать.

Почтовый чиновник советует нам нанять частный экипаж с четырьмя лошадьми. Правда, это будет стоить несколько дороже, но что же делать? Кроме того, он советует нам взять возницею молоканина24 — «пьющего молоко». Эти люди — религиозные сектанты, которые никогда ни в каком виде не пробуют алкоголя.

Предложения почтового чиновника показались нам весьма благоразумными, за исключением одного: предложение нанять четыре лошади показалось нам неблагоразумным. Если бы ещё мы были княжескими особами, то я мог бы примириться с этой мыслью, но он даже и не справлялся у меня об этом. Пусть это будет капризом с нашей стороны, или необходимостью, которая заставляет нас поступать так, а не иначе, но мы решили путешествовать, как простые граждане, и я дал ему это понять. Тогда он объяснил нам, что четыре лошади необходимы в виду крутых гор, да к тому же надо принять во внимание, что нас двое, и что у нас с собою багаж; сам он также переваливал через, горы на четырёх лошадях. Это другое дело: оба предложения чиновника оказались благоразумными. Судя по внешнему виду этого человека, никак нельзя было предположить, что он когда-нибудь позволял себе излишнюю роскошь, напротив, можно было подумать, глядя на него, что после своего перевала через горы на четырёх лошадях он лишился последнего шиллинга. Такой у него был вид. Это был тощий, изнурённый человек с растрёпанными волосами и длинным тонким носом. Я от всего сердца благодарю его за его любезность по отношению к нам и хочу уходить. Но тут моя жена предлагает дать ему два рубля. Мне удаётся сторговаться с нею на одном рубле, и я деликатным образом протягиваю ему серебряную монету. Но он говорит, что ему не нужно никакой благодарности, что это ничего не стоит. Но я настаиваю на том, что нам хочется проявить свою благодарность. Тогда человек принял монету и положил её в сторону на конторке. После этого он снова продолжал спокойно работать над своими бумагами. Моя жена сказала:

— Теперь ты сам видишь, что он гораздо более обрадовался бы двум рублям.

Из гостиницы мы посылаем к молоканину за экипажем с четырьмя лошадьми. Господин, говорящий по-немецки и по-французски, снова помогает нам. Этот любезный человек статский, он в обыкновенном европейском платье, одет элегантно и по моде, но он производит впечатление военного, мы награждаем его чином полковника. Он с проседью.

Является молоканин.

— Вы молоканин? — предложил я его спросить. Надо сказать, что я в первый раз в жизни справлялся о религиозной точке зрения кучера, прежде чем нанять его.

Да, он молоканин.

Кучер требует пятьдесят семь рублей за доставку нас через горы в Тифлис. Но, конечно, за эту плату он не берётся нанять для нас казачьего конвоя.

Казачьего конвоя? На что он нам? Разве он боится ехать без конвоя?

Кучер, в свою очередь, спрашивает, решимся ли мы ехать без казачьего конвоя?

Мы смотрим друг на друга.

Тогда наш переводчик, полковник, разрешает этот вопрос и говорит, что нам не нужно никакого конвоя; мы принадлежим к числу тех, кто полагается на волю Божью. Что могли бы взять с нас разбойники и грабители? Ведь у нас денег нет, мы миссионеры, мы едем в Персию и в Китай, и в наших чемоданах одни только Библии. А поэтому мы не нуждаемся ни в каком конвое.

И молоканин, с своей стороны, также доволен этим оборотом дела. На что нам казачий конвой из семи человек впереди нас и позади нас? Да и опасности никакой нет. Он уже раньше проезжал по этой дороге и хорошо знает её.

Мы пришли к соглашению. Мы даём кучеру десять рублей вперёд и получаем в залог его извозчичью бляху с номером. В пути он должен получить ещё пять рублей на харчи для себя и на корм для лошадей, а когда мы приедем в Тифлис, то уплатим ему остальные сорок два рубля. Путешествие будет продолжаться трое суток. Выехать надо завтра утром в пять часов.

Но в дверях молоканин оборачивается и прибавляет к условиям ещё следующие: если мы начнём сворачивать с дороги в горах и предпринимать экскурсии в аулы и к различным племенам в соседние горы, то за каждый день ожидания он берёт ещё лишних пятнадцать рублей. Мы сбавляем цену до двенадцати и приходим к соглашению.

Всё в порядке.

Мы идём осматривать город Владикавказ. «Владыка Кавказа» — полуевропейский городок с 45 тысячами жителей; в нём есть театр, парки и обсаженные деревьями бульвары. Ничего особенно интересного в этом городе нет, за исключением того, что ремесленники сидят и работают на улице, как в южной Европе, но разница заключается в том, что эти ремесленники, как и вообще все кавказцы, красивые люди, — это смуглые красавцы арабского типа. Мы подходим к одной скамье, на которой сидят трое человек и работают над металлом. Они вырезают и вытравляют серебро для рукояток кинжалов и сабель, а также для женских украшений и поясов. Я покупаю себе палку, которую только что кончил отделывать один из художников, она отделана металлом и четырьмя зелёными камнями. Она очень дешёва, я заплатил за неё восемь рублей; узор на ней византийский. Я подсчитал приблизительно, что ручка палки отделана 9 тысячами гвоздиков и кусочков металла.

Видно было, что продавец вовсе не желал во что бы то ни стало продать свой товар. Он встал, когда мы подошли к его станку, но он не произнёс ни слова и только продолжал стоять. Я осмотрел все его палки и не торопился; а когда я справился о цене, то он дал короткий ответ по-русски и снова замолчал. Когда я заплатил ему, то он поблагодарил меня не по-русски, а сказал какое-то слово на другом языке и кивнул головой. Он стоял всё время и, только когда мы отошли, он сел.

Нам надо было купить ещё пледы. Ведь в горах будет холодно, а у нас нет с собою почти никакого верхнего платья. Наш полковник, говорящий по-французски и по-немецки, идёт с нами. Вскоре мы находим лавку с пледами; хотя полковник также приезжий и не знает города, но ему очень легко найти дорогу, куда угодно.

Перед нами раскладывают всевозможные скучные европейские пледы, и мы бракуем их. Но зато мы останавливаемся сейчас же на нескольких мягких, пушистых, шерстяных одеялах, которые приводят нас в восторг. Сколько они стоят?

Голубоглазый человек в чёрной шёлковой куртке стоит за прилавком, он смотрит на прейскурант и отвечает:

— Восемнадцать рублей.

— Это за оба, — объясняет нам полковник. — Восемнадцать рублей за оба одеяла.

Но голубоглазый человек понимает по-немецки, может быть, он даже и немец, и он отвечает:

— Нет, восемнадцать рублей за каждое одеяло. Полковник, конечно, знал это с самого начала, но он притворяется крайне изумлённым. Он вынимает своё пенсне, надевает его на нос, смотрит на одеяла, затем переводит свой взгляд на продавца и не может опомниться от изумления, не может произнести ни слова. Продавец в свою очередь смотрит на полковника, и так они оба стоят некоторое время.

Однако купцу приходится первому сделать уступку и заговорить:

— Да, восемнадцать рублей.

И он раскладывает одеяла и начинает расхваливать цвет, сорт шерсти и обработку. Ведь дело идёт не о каком-нибудь простом одеяле, всякий должен понять это...

Но полковник молча отталкивает от себя одеяла и собирается уходить. Мы следуем за ним. Но тут полковник оборачивается и говорит:

— Ну, спрашиваю вас в последний раз — сколько вы хотите за одеяла?

Продавец настаивает на тридцати шести рублях и снова принимается расхваливать одеяла.

Тогда полковник говорит нам по-французски, что, по всей вероятности, эти одеяла дешевле купить нельзя.

— Нет, дешевле их купить нельзя, — говорит проклятый немец, который к тому же, может быть, не немец, а француз.

Полковник спорит с ним ещё некоторое время, но это ни к чему не ведёт: одеяла заворачивают, и я должен платить. В то время, как я отсчитываю бумажки и дохожу до тридцати четырёх рублей, полковник вдруг останавливает меня. И он протягивает продавцу деньги и заявляет, что тот не получит больше ни одной копейки. Продавец жмётся и не хочет принимать денег.

— В таком случае берите назад свои одеяла, пусть они лежат у вас, — говорит полковник.

Но в то же время он суёт мне под мышку большой пакет и толкает меня к двери. После этого он бросает деньги на прилавок и выходит за нами на улицу.



Бессонная ночь из-за кавказской лихорадки и кавказских клопов.

Я окончательно просыпаюсь в половине четвёртого и встаю. Темно, но фруктовые и табачные лавки по другую сторону улицы, по обыкновению, освещены. Я слышу, как где-то в гостинице звонят. Значит, не слишком рано звонить, и я тяну за шнурок. Никто не приходит. Я снова звоню и ложусь на подоконник открытого окна, смотрю на улицу и жду. Никто не идёт. Тогда я снова звоню. Нам пришлось звонить шесть раз, прежде чем мы получили наши башмаки и кое-какой завтрак.

Из наших окон мы видим, что молоканин сдержал слово и подъехал к подъезду гостиницы в половине пятого. Он перекидывается со швейцаром несколькими словами и снова уезжает. Мы спускаемся вниз и находим швейцара, но мы не имеем возможности разговаривать с ним на каком-нибудь языке и не понимаем ни слова из того, что он нам объясняет. Уже пять часов.

Молоканин опять подъезжает к гостинице; но когда я начинаю выносить наш багаж в коляску, то его сейчас же снимают и снова уносят в гостиницу. Мы недоумеваем, что всё это должно означать. Конечно, мы ни звука не понимаем из всего того, что болтают кучер и швейцар. Тогда мы приходим к тому выводу, что в гостинице задержали наш багаж вследствие того, что мы не уплатили ещё нашего счёта. Тут я гордо выпрямляюсь, изображаю из себя важную персону и произношу по-норвежски громовую речь. Я забываю, что мы миссионеры, вынимаю свой бумажник, хлопаю по нему и произношу слово «миллион», так как это слово по-русски произносится приблизительно так же, и можно ожидать, что оно произведёт некоторое впечатление. Когда это не помогает, то я повышаю голос и кричу, чтобы мне подали счёт — пусть сейчас же подадут этот ничтожный счёт!

Видя, что им со мной никак не объясниться, и не зная, как быть, прислуга идёт и будит полковника. Он спускается вниз весьма легко одетый, здоровается и просит извинения за свой туалет. И тут сейчас же выясняется, что нашему отъезду препятствует полиция. В местности свирепствует лошадиная эпидемия, наши лошади должны быть освидетельствованы, нашего кучера известили об этом накануне только поздно вечером.

Вот тебе и путешествие!

— Когда же мы можем уехать?

— Так около полудня, может быть.

— Но тогда нам не попасть к ночи на станцию.

Тут полковник ломает себе голову, чтобы вывести нас как-нибудь из затруднения, и долго совещается со швейцаром и кучером. В конце концов он приходит к решению, что мы сейчас же должны ехать на квартиру полицеймейстера и обратиться к нему с просьбой частным образом. Я должен послать к нему мой паспорт и мою визитную карточку, а служитель из гостиницы должен сопровождать нас, чтобы повлиять на него своим ручательством за лошадей.

Теперь всё дело сводилось к тому, чтобы разыскать мои визитные карточки. Мы начинаем обыскивать все наши чемоданы, и тут, к нашему огорчению, всем окружавшим нас становится ясно, что в наших чемоданах нет и помину о Библиях. Но моих визитных карточек так мы и не нашли нигде. Куда же они девались? У меня была с собою целая коробка, у меня всегда целая коробка карточек по той простой причине, что я никогда не употребляю их. Очевидно, их забыли нечаянно среди тех вещей, которые ми оставили в Гельсингфорсе25. Вместо своих карточек я случайно нахожу визитные карточки композитора Сибелиуса26, Альберта Эдельфельта27, Венцеля Хагельстама28, фру Марии Хагельстам. Полковник останавливает свой выбор на визитной карточке Венцеля Хагельстама и говорит, что она годится. Мы опасаемся несколько, что имя на карточке не совсем-то подходит к имени в паспорте, но на это полковник отвечает, что не станут же имена сличать в такой ранний час. И вот мы отправились к полицеймейстеру.

Но оказывается, что полицеймейстер ещё не вставал...

Мы снова возвращаемся в гостиницу. Опять приходится беспокоить полковника. Он телефонирует полицеймейстеру прямо в постель и добивается письменного разрешения на наш отъезд, которое будет послано на почтовую станцию.

Ну, теперь, кажется, всё в порядке.

Мы складываем наш багаж в коляску и уплачиваем счёт в гостинице. Комната сама по себе стоила дёшево, всего пять рублей, но, кроме того, за подушки с нас взяли рубль, за полотенце — пятьдесят копеек и ещё за какие-то мелочи, — нам показалось это очень странным. Но мы уплачиваем беспрекословно, в последний раз благодарим нашего несравненного полковника и уезжаем из гостиницы. Было уже половина седьмого.

На почтовой станции я передаю карточку Хагельстама. Любезный чиновник, с которым я имел дело накануне, берёт её, смотрит на имя и выдаёт нам письменное разрешение полицеймейстера. И вот мы покончили с Владикавказом.

— Счастливого пути! — провожает нас почтовый чиновник.

VI

Свежее утро, горы заволокло тучами, и солнце ещё не вставало. Мы едем по аллее из пирамидальных тополей и встречаем множество телег с фруктами, направляющихся в горы; мы покупаем почти за бесценок несколько мешков винограда. Потом мы едем вдоль берега Терека и подъезжаем к месту водопоя. Нас поражает, что это место носит совершенно норвежский характер, и мы выходим из коляски и остаемся здесь несколько долее, чем это нужно. Тучи рассеиваются, горы выступают всё яснее и яснее, но верхушек мы ещё не видим. Мы подъезжаем к шлагбауму, где требуют платы, а так как нам долго приходится ждать квитанцию на два рубля, то мы снова выходим из коляски и болтаем с лошадьми и кучером. Нашего молоканина зовут Корнеем Григорьевичем, он — русский, лет пятидесяти, с тёмными длинными волосами и бородой, на нём синий кучерской кафтан. Он спрашивает, не французы ли мы. Но когда мы стараемся объяснить ему, откуда мы, то он ничего не понимает и безнадёжно смотрит на нас. Если бы мы были французами, то он сейчас же сообразил бы, что мы из Франции; имя Франции проникло на Кавказ со времени свидания царя с Феликсом Фором в Кронштадте29 и Корней Григорьевич произносит даже слово «альянс», и при этом он улыбается, гордясь своей осведомлённостью.

Наконец мы получаем квитанцию, шлагбаум поднимается, и мы проезжаем.

Во время нашего подъёма в гору мы не находим ничего особенного, о чём стоило бы упоминать. Мы проезжаем по глубокой долине, которая кажется непроходимо тесной между высокими горами по обе стороны; из самой глубины до нас продолжает ещё доноситься глухой шум Терека. Терек немноговоден в это время года, но он течёт очень быстро, потому что изливается прямо с горы Казбек и имеет очень высокое падение. Мы едем среди известковых гор, дорога высечена в горе, так что над нами крыша, недостаёт ещё только стены со стороны Терека, тогда это был бы туннель. Здесь ужасная известковая пыль, которая стоит неподвижно и насыщает воздух, она осаждается на очки и бинокль. Тот склон горы, который мы видим перед собой, покрыт лиственной порослью, можжевельником и маленькими хвойными деревьями почти до самой вершины.

Часа два спустя завеса тумана спадает с горных вершин; светит солнце, и становится всё теплее и теплее. Корней расстёгивает свой кожаный пояс и снимает кафтан, который он тщательно складывает, так как он любит порядок, и садится на него. Мы раскрываем зонтики в защиту от солнца.

Но вот мы приехали на первую станцию в горах, Балту, которую однако минуем. Я знал уже ранее из некоторых описаний. которые я читал, что с Балты начинаются горы. Странно, словно до Балты нет гор! Ландшафт меняется, перед нами раскрывается громадное ущелье. Между высокими горами, вершины которых уходят в небеса, в туманной дали мы видим снеговые вершины, но справа и слева от нас горные склоны покрыты зеленью; однако ни деревьев ни кустарников на них нет, одни лишь травы. Над вершинами кружатся орлы. Мы видели сегодня уже несколько орлов. Миновав эти обнажённые горы, мы подъезжаем к другим, густо поросшим кустарником. Это особенность Кавказа. В то время, как одна гора покрыта одной лишь травой до самой вершины, без единого куста, соседняя гора покрыта самой пышной растительностью. Это не лес, а кустарник, иногда довольно высокий, перемежающийся небольшими лиственными деревьями. Здесь различной вышины дубы, каштаны, бук, изредка ели, но больше всего берёзы. Наша милая северная берёза не сдаётся и растёт до самой вершины, тогда как все другие деревья замерзают и останавливаются на полпути.

Теперь дорога поднимается очень круто, лошади идут шагом, и мы часто останавливаемся. Мы минуем станцию Ларс, окружённую горами вышиною более чем в тысячу метров. Дорога извивается зигзагами, перед нами нет никакого вида, мы ничего не видим ни позади ни впереди, нам остаётся смотреть только на спину и голову Корнея. Там и сям по обе стороны дороги валяются и спят люди; это рабочие, которые должны посыпать щебнем и исправлять дорогу, но они не торопятся и устраивают себе отдыхи. Они одеты по-черкесски, но за поясом у них нет оружия. Оказывается, что все люди, которых нам приходится встречать в горах, одеты по-черкесски, вовсе не будучи черкесами. Даже татары и русские одеваются так. А черкесов здесь даже и нет. Большая часть из них переселилась в Турцию после того, как русские покорили их; а те, что остались ещё, живут по эту сторону Кавказа, на реке Кубани; одно племя кабардинцев живёт на севере от Владикавказа. Это племя, которое было когда-то самым непримиримым из всех и которое отказалось даже вступить в войско Шамиля, чтобы тем ожесточённее бороться самостоятельно против русских, живёт теперь ближе к России, чем какое-либо другое кавказское племя, жившее раньше в горах. Славяне покорили его, и оно стало их соседом.

Дорога так узка, что мы пробираемся по ней шаг за шагом. Но вот горы раздвигаются, и мы переезжаем через Терек по железному мосту. Русло реки здесь очень тесное, вода бурлит и пенится, и она грязновато-жёлтая от извести, — это суп какой-то. У моста попадается несколько спалённых солнцем одуванчиков. Мы выходим из коляски и смахиваем известковую пыль с некоторых из них; чтобы дать им вздохнуть, мы даже приносим в цинковом ведре Корнея воды из Терека и поливаем их. Корней стоит и смотрит на нас и начинает проявлять нетерпение. Вообще мы не делаем подобных глупостей, но на этот раз между нами возник спор, пока мы сидели в коляске, относительно того, сохранилась ли ещё жизнь в этих цветочках, или уже они окончательно умерли? Вот этот-то вопрос мы и решили выяснить. В конце концов Корней оставляет нас, спокойно садится на краю дороги и молча смотрит на нас. Может быть, он думает, что мы совершаем перед одуванчиком какой-нибудь религиозный обряд, раз мы миссионеры.

Оказалось, что в растениях ещё сохранилась жизнь. Когда нас осенила блестящая идея срезать один из цветочков, то мы убедились в том, что в нём сохранилось ещё много соков.

И Корней везёт нас дальше.

Мы закрываем зонтики, потому что солнце снова скрылось за горами. Мы проезжаем мимо нескольких ломовых извозчиков, которые отдыхают; они лежат по обе стороны дороги и спят. Их шестеро, и у всех на животах оружие. По всей вероятности, они выбрали это место, потому что здесь тень. Лошадей они отпрягли, привязали и дали им кукурузы; но одна из лошадей или ничего не получила, или уже съела свой корм, и мы останавливаемся и берём для неё немного корму у других лошадей. В это время ломовики просыпаются, они приподнимаются на локтях, смотрят на нас и разговаривают друг с другом. Когда они видят, что мы делаем, то начинают улыбаться и кивают нам. Потом они встали, подошли к нам и дали обделённой лошади ещё больше кукурузы. Когда мы отъехали, они снова легли.

Но вот мы подъезжаем к Дарьяльскому форту с его круглыми выступами, пушками и часовыми. Я читал, что уже Плиний описывал Дарьяльское ущелье и сильное укрепление Куманию, находившееся здесь и запиравшее проход бесчисленным племенам. Несколько солдат могли остановить целое войско у этого тесного ущелья.

Дорога поднимается всё круче, горы всё теснее и теснее смыкаются вокруг нас — казалось, словно всякая надежда снова когда-нибудь увидать свет окончательно исчезла — над нашими головами виден только маленький клочок неба. Это действует на нас подавляющим образом, и мы невольно умолкаем. Вдруг на одном крутом повороте дороги открывается справа громадный зев, и мы видим совсем вблизи от себя снеговую вершину Казбека с ослепительно сверкающими на солнце ледниками. Он подавляет нас своей громадой и своей непосредственной близостью и стоит тихий, высокий и безмолвный. Нас пронизывает странное чувство, гора стоит, как бы завороженная другими горами, она представляется нам существом из другого мира, и нам кажется, что она стоит и смотрит на нас.

Я выхожу из коляски, держусь за неё сзади и смотрю на раскрывшуюся передо мной картину. В эту минуту меня охватывает головокружение, мне кажется, что я приподнимаюсь над землёй, вишу в воздухе, и у меня является такое чувство, словно я стою лицом к лицу с самим Богом. Царит мёртвая тишина, я слышу только дыхание ветра над вершиной, проплывают тучи, как бы перерезая середину горы, но до её верхушки они не поднимаются. Я бывал и раньше в горах, я бывал на плоскогорье Кардангера и в Иотунхейме, и бывал также в Баварских Альпах, и в Колорадо, и во многих других местах, но никогда я ещё не чувствовал себя до такой степени лишённым почвы; а тут я стою и крепко держусь за коляску. Но вот вершину заволакивает туча, и видение исчезает. Из-за тучи доносится ещё только глухой шум ветра в вершине.

Меня зовут в коляску, и я сажусь...

Я вспоминаю из своего детства, проведённого в Нурланне, одну странную ночь — это была тихая летняя ночь. Я плыл в лодке, но я не грёб, я неподвижно держал вёсла в руках и смотрел перед собой. Все морские птицы молчали, и нигде не было видно ни одного живого существа. Вдруг из под зеркальной поверхности воды высовывается голова, и с неё струится вода. То был морж, но мне показалось, что это какое-то неземное существо, которое неподвижно смотрело на меня своими широко раскрытыми глазами и размышляло о чём-то. Его взгляд напоминал человеческий...

Мы снова переезжаем Терек по железному мосту. Дорога становится здесь значительно шире, и мы видим на полверсты вперёд. Мы круто поднимаемся вверх, дорога теперь проходит приблизительно по середине склона горы, и по ней безостановочно движутся люди, лошади, волы, ослы и всадники с ружьями через плечо. Но человеческого жилья нигде не видно.

У самой дороги пасётся большое стадо баранов, при нём четыре пастуха с длинными посохами. Они очень легко одеты и все в лохмотьях, но на головах у них огромные меховые шапки. Бараны все белые, всё стадо как бы замерло, и животные кажутся камнями среди камней. Может быть, они стоят так, изображая из себя камни, чтобы ввести в заблуждение орлов.

Немного спустя мы видим перед собой станцию Казбек — это целый городок, состоящий из многих домов. Громады гор, как бы оторванных друг от друга, высятся здесь со всех сторон, но склоны их зелёные, и до самой вершины лежит скошенное сено, сложенное в небольшие копны. Бараны пасутся в горах до самого верху, мы видим их на вершинах гор, чуть не в небесах, они кажутся маленькими белыми пятнышками, которые передвигаются с места на место. На одной из вершин стоит монастырь с высокими башнями30, вокруг монастыря снег. Возле станции множество небольших лугов. В Тереке несколько человек купают своих лошадей.

Мы подъезжаем к станции.



Нас сейчас же окружает толпа резвых ребятишек, которые предлагают нам горный хрусталь и разноцветные камни. Мы сделали переезд в сорок три версты и теперь должны отдыхать три часа, Корней отпрягает лошадей. Когда я спрашиваю его, можно ли оставить наши вещи в коляске, то мне кажется, что он делает какой-то неуверенный жест; тогда я нахожу за лучшее взять мелкие вещи в комнату.

Здесь мы обедаем, нам дают прекрасную жареную баранину и великолепный суп, а кроме того ещё очень вкусные пирожки. Но что касается до чистоты, то она оставляет желать очень многого. Слуга в коричневом кафтане и великолепно вооружён; он изо всех сил прислуживает княжеской чете, он даже ставит прибор из накладного серебра. Но стеклянные пробки от бутылок с уксусом и прованским маслом отсутствуют, и добрый слуга заменил их новыми пробками из газетной бумаги. Но его величавая осанка и то достоинство, с которым он ставил на стол всё эти великолепия, заставляли умолкать всякую критику.

Он показывает нам в окно на ледник, который, впрочем, теперь отчасти закрыт туманом.

— Казбек! — говорит он.

На это мы ему киваем, но мы уже знали это раньше; а когда мы спрашиваем его относительно монастыря, который мы видим на горе в снегу, то он отвечает что-то, из чего мы понимаем только, что это русский монастырь. Никто из кавказцев не причисляет себя к русским. И уже столько времени спустя после покорения Кавказа находятся ещё наивные и непримиримые кавказцы, которые говорят, что русские могут жить в их стране только в том случае, если будут вести себя хорошо — иначе нет.

Корней объявляет нам, что мы должны отдыхать до четырёх часов. Мы понимаем кое-что из его слов, да к тому же он большой мастер объясняться знаками. Когда мы держим перед ним наши часы, то он прекрасно понимает циферблат, он поднимает ветку или соломинку с земли и указывает ею на тот час, который мы должны запомнить, и при этом несколько раз называет нам число.

Вдруг раздаётся гром. Немного погодя начинают падать тяжёлые капли дождя, но солнце продолжает светить. Я выбегаю на двор, чтобы спасти от дождя наши вещи, оставшиеся в коляске; но там стоит человек в длинной синей полотняной рубахе, доходящей ему до колен, он смотрит на небо и объясняет, что дождь скоро перестанет; потом он указывает на самого себя и даёт мне понять, что позаботится о наших вещах. Затем он уходит в сарай и возвращается со своим кафтаном, который расстилает над некоторыми чемоданами.

Дождь всё усиливается, он переходит в град. Град очень крупный и высоко подскакивает, падая на землю. Это напоминает мне сильный град среди жаркого лета в американских прериях. Случалось, что нам приходилось накидывать наши куртки или что-нибудь другое на лошадей, а самим заползать под телеги, чтобы не быть контуженными градом, а лошади были знакомы с этим явлением с самого рождения, и они только опускали головы, чтобы защитить глаза, и терпеливо выносили удары града.

Я убегаю в хлев. Там стоит корова с телёнком, верблюд и другие животные, по-видимому, все чувствуют себя хорошо, за исключением барана с жирным курдюком, лежащим в загородке. Баран болен и весь распух, он тяжело стонет и закрывает глаза. Очевидно, он обречён быть заколотым. Я бегу к своему чемодану, беру коньяк и наливаю большой стакан; я осматриваюсь кругом и, видя, что в хлеву никого нет, вливаю в глотку барана несколько больших глотков. Я долго вожусь с этим, так как животное не даётся, но под конец мне удаётся вытянуть язык у барана, и тогда он глотает. Язык был совсем синий.