Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

ПРЕДИСЛОВИЕ

Эти рассказы прибыли к вам издалека, из страны, многим отличающейся от вашей. Но, как ни странно, в одном — они поразительно схожи с произведениями ваших писателей.

Когда к девяностым годам прошлого столетия австралийская литература впервые приобрела отчетливый национальный характер, отличительной ее чертой был интерес к простому человеку. Австралийцы, которые стремились найти свою судьбу здесь, за океаном, отделявшим их от остального мира, все же составляли крохотный островок западноевропейской культуры, а в западноевропейской культуре господствовало буржуазное мировоззрение. Даже Чарльз Диккенс при всем своем горячем сочувствии к беднякам все же писал о них как о некой чуждой народности, с обычаями которой он знакомил своих буржуазных читателей. Австралийские же писатели девяностых годов, такие, как Генри Лоусон, писали иначе. Они писали не только о простом человеке, но и для него. Они рассказывали о нем просто, естественно, проникновенно, с тем пониманием, которое возникает только тогда, когда живешь одной жизнью с народом.

Современные писатели Австралии продолжают эту традицию, с любовью и уважением храня наследие таких людей, как Генри Лоусон и Джозеф Фэрфи. Рассказы, вошедшие в этот сборник, посвящены простым людям и рисуют их облик с душевной теплотой, пониманием и твердым убеждением, что именно простым людям принадлежит первое место на земле.

Австралийские писатели девяностых годов, создавшие эту традицию, как правило, почти не имели образования в общепринятом смысле. Они не изучали иностранную литературу, не знали, что Достоевский подготовил, а Горький совершил ту же революцию в подходе к простому человеку, что и они. Правда, оба эти движения, в России и в Австралии, формировались в обстановке различных влияний.

Я попытаюсь на примерах раскрыть природу таких влияний в Австралии и обратить ваше внимание еще на одну особенность рассказов этого сборника. При чтении их у вас, пожалуй, сложится представление об австралийцах как о людях, живущих в деревушках, в глуши. Австралия покажется вам «страной широких просторов», как любят говорить у нас. Но с точки зрения современного австралийского общества это представление неверно. Пожалуй, никто из читателей сборника и не подозревает, что больше половины австралийцев живут в городах. Только в двух крупнейших городах Австралии, Сиднее и Мельбурне, насчитывается более двух миллионов жителей, тогда как во всей стране немногим больше десяти миллионов человек.

Австралийские критики часто укоряют своих писателей в том, что они сосредоточили внимание на жизни сельского меньшинства, и требуют, чтобы они изображали более типичную жизнь народа в городах. Однако писатели, пожалуй, руководствуются здоровым побуждением, упорно обращая взоры к сельской жизни Австралии, ибо именно в этой жизни— «жизни широких просторов» — складывались традиции нашей страны и национальный характер австралийского народа.

Это становится понятным даже при беглом знакомстве с историей страны. Австралия, как один из аванпостов европейской цивилизации, создавалась в первой половине XIX столетия, в период, когда особенно остро сказывались пагубные влияния промышленной революции. Переселенцы, часть которых составляли ссыльные, а большинство — эмигранты, прибывали либо из промышленных городов, где царила страшная нищета, мрачную картину которой нарисовал Диккенс, либо из деревень, еще сохранивших феодальный уклад жизни, где голодный крестьянин должен был почтительно снимать шапку перед помещиком. Эти поселенцы были люди предприимчивые и мужественные, иначе они не решились бы пуститься в шестимесячное, чуть ли не кругосветное плавание на кораблях того времени и заново начать в этой дикой стране жизнь, полную трудностей и лишений.

Они очутились в совершенно необычной обстановке. В начале XX столетия после поисков, длившихся более двадцати лет, был наконец найден путь через горы, окружавшие небольшой поселок ссыльных — Сидней, и с бьющимся сердцем они увидели за этими горами бескрайние просторы плодородной земли. На равнинах, очищенных от леса — что тоже было почти непосильной задачей, выполненной только благодаря упорству людей, — могли прокормиться миллионы овец (сейчас овец насчитывается ровно сто миллионов). С этих овец можно было настричь столько шерсти, что удалось бы вполне удовлетворить все растущий спрос европейских фабрик. К тому же вскоре стало ясно, что в этих климатических условиях овцы давали гораздо лучшую шерсть, чем в более влажном европейском климате. Мечта превратить жалкий поселок ссыльных в новую великую страну стала казаться осуществимой. Не только жажда приключений подстегивала этих людей, но и прозаическое, весьма могучее свойство человеческой натуры — жажда разбогатеть. Все это побуждало поселенцев приступить к покорению континента.

Это была грандиозная и трудная задача. Выполнять ее пришлось отдельным людям, которые уходили небольшими : группами в глубь страны, удаляясь от освоенных мест. В борьбе против суровой природы и необъятных пространств им приходилось рассчитывать только на свои силы. Их оружием были умелые руки, сильное тело, мужественные сердца и твердость духа. Если им не хватало силы и мужества, они умирали или, побежденные, возвращались в города на побережье. Здесь нельзя было скрыть слабость, нельзя было надеяться на обман, на показную смелость.

В конечном счете это имело одно весьма важное последствие. В таких условиях образование и благородное происхождение значили очень мало. Какой от них был прок, если твоя жизнь зависела от умения отыскать воду по скрытым приметам или проявить мужество и ловкость, сдерживая перепуганное стадо? Благородное воспитание было даже недостатком: из‑за него труднее было спать на голой земле, мучительнее мириться с однообразием пищи, состоявшей из баранины, муки, чая и сахара.

За пятьдесят лет до того времени шотландский поэт Роберт Бернс писал:





Богатство — штамп на золотом,
А золотой — мы сами!





Правда, в европейских условиях это было не совсем верно. Нужна была большая сила духа, чтобы на твой образ мыслей не повлияли те, кто внушал тебе, что ты стоишь ниже свободных, всегда сытых, образованных джентльменов. Было время, когда и Бернс утратил свою естественную и сильную манеру письма и пытался подражать утонченному стилю своих современников. Но среди диких просторов Австралии слова Бернса были истиной, и простой человек понимал это. Здесь он узнал цену своим личным качествам, своей силе.

Это, конечно, не могло чудом изменить общественный строй. Богатство и власть по — прежнему оставались в руках предпринимателей — капиталистов и землевладельцев, прибывших ранее и захвативших огромные участки земли. Но оттого, что в Австралии рабочий человек получил неограниченную возможность проявить свои личные качества, он боролся уверенней и смог добиться преимуществ и более высокого уровня жизни, чем его европейские собратья. Они дали ему и нечто еще более важное — право уважать себя за свои личные достоинства.

Какое это было пьянящее открытие для людей, прибывших из городских трущоб и покорных деревень! Уж больше никогда они не будут сомневаться в своем достоинстве, добровольно унижаться или судить о человеке по его положению, а не по личным его качествам. И эти истины, которым научила их жизнь, они завещали своим детям. В середине XIX столетия английские путешественники возмущались тем, что австралийский рабочий не ломает шапки перед хозяином. Через три поколения, когда австралийские солдаты прибыли на фронты первой мировой войны, англичане опять с возмущением увидели, что эти солдаты не желают приветствовать своих офицеров на улице, и потом удивлялись, как это люди, выказывающие такое пренебрежение к военной традиции, не только сражаются не менее храбро, чем другие, но и проявляют большую инициативу. Отказ приветствовать начальство сам по себе не имел большого значения, но он символизировал два принципа, определявших отношение австралийца к жизни, а именно: принцип, что простой человек — самый уважаемый человек на земле, и другой принцип, что о человеке следует судить только по его личным достоинствам. Эти принципы и отражены в рассказах данного сборника. Я не хочу сказать, что они прямо выражены в них. Вернее, это аксиомы, лежащие в основе мировоззрения австралийского писателя.

Другая особенность австралийской литературы, тесно связанная с этими чертами, — это забота австралийца о духе товарищества— «мейтшип» («mateship»). Слова «мейт- шип» вы не найдете в английских словарях, оно было создано Генри Лоусоном и воспринято его соотечественниками, для того чтобы выразить понятие, особенно для них важное. Австралийцы говорят по — английски, как говорили их предки, и почти не внесли никаких изменений в свой язык. Помимо слов, заимствованных у туземцев и означающих названия местных птиц, зверей или географические особенности страны, они добавили к нему слов тридцать. И весьма знаменательно, что из них два слова связаны с идеей товарищества: слово «мейтшип» и слово «коббер» («cobber») — «дружище», «закадычный друг». Это слово имеет особый оттенок. Оно теплее, чем все другие английские синонимы слова «друг». Излюбленное слово лондонцев «чам» («chum») — «приятель» почти такое же теплое, как «коббер», цо оно мягкое, ласковое, как и полагается быть слову «друг». «Коббер» же звучит более сурово, требовательно. Это имеет свои причины, которые я попытаюсь объяснить ниже.

Пожалуй, отношение австралийца к духу товарищества может кое у кого вызвать улыбку. Он, мол, говорит о нем так, будто только австралийцы изобрели это товарищество, будто они одни действительно понимают его. Как бы то ни было, товарищество — это чувство, которое австралиец ценит выше всего.

Объяснение этому опять‑таки можно найти в истории Австралии. Леса, через которые пробивались пионеры, были безлюдны. Казалось, сам воздух был пропитан полным безразличием к человеку. В этом безлюдье пионеры странствовали и трудились небольшими группами, чаще всего по двое. В таких условиях друг становился близким человеком, на него всецело полагались, он оказывал огромное духовное влияние на жизнь товарища. Верность товарищу становилась высшим долгом человека, ведь и его жизнь могла зависеть от преданности друга. Генри Лоусон писал по этому поводу: «Будь ты пьяным или трезвым, безумным или в здравом уме, добрым или злым, но обычай пустыни не позволяет бросать товарища в беде, а хозяин был нашим товарищем, поэтому мы и не бросили его».

Австралийцы распространили понятие товарищества («мейтшип»), которое они так высоко ценят, на узы дружбы, связывающие всех людей доброй воли.

Политические руководители рабочего движения воспользовались этим понятием. «Социализм — это не что иное, как товарищество», — провозгласили они, взывая — что весьма характерно для австралийцев — скорее к сердцу, чем к разуму своих соотечественников. Когда нужно было пробудить солидарность во время стачек, они бросили клич: «Порядочный человек не оставит товарищей в трудную минуту!»

Но была одна трагическая сторона австралийской жизни — то, что дух товарищества никогда не распространялся на коренное население страны. При столкновении с белыми, туземцы быстро вымирали, отчасти от того, что поселенцы обращались с ними бесчеловечно, истребляя их с чудовищным хладнокровием, но еще больше от того, что белые не понимали туземцев. Политика властей по отношению к ним, как правило, исходила из гуманных побуждений, но не учитывала их потребностей, и туземцев от нее гибло не меньше, чем от оружия поселенцев. До сих пор существуют известные предрассудки в отношении туземцев, до сих пор их эксплуатируют, но современное поколение испытывает все большее сочувствие к темнокожим, искреннее желание понять их, — оно проникнуто острым сознанием вины за злодеяния прошлого. Рассказ «Там дышит человек» Уильяма Хэтфилда отчасти раскрывает эти чувства.

Как часто в рассказах сборника звучит тема товарищества! Она нашла свое отражение и в рассказе Вэнса Палмера «Выброшенный за борт». Там автор решает ее путем внутреннего раскрытия образа Коркери — предателя, человека слишком подлого по натуре, чтобы внять голосу товарищества, хотя под конец он начинает смутно понимать, чего он лишился.

Коркери — это тип человека, которого австралиец презирает больше, чем преступника, непутевого бродягу или даже труса. В какой‑то мере идея товарищества находит выражение в рассказе Алана Маршалла «В полдень на улице». Этот рассказ кажется совсем простым, даже банальным, и вместе с тем в нем раскрываются сложные чувства, рождающиеся в общении людей. Примеров можно было бы привести сколько угодно. Вы постоянно будете сталкиваться с этой идеей, хотя часто она не высказывается прямо, так как ее можно убедительно выразить с минимальной затратой слов.

Характерным примером этого служит рассказ А. Е. Стерджиса «В каменоломне». Он показателен в двух отношениях.

Основной темой рассказа служит торжество воли главного персонажа, сумевшего справиться с незнакомой и трудной работой. Его победа символизирует то, что товарищи по работе принимают его как друга в свою среду. Символ этот очень понятен австралийскому читателю (вспомните принцип: «О человеке следует судить по его личным достоинствам»), Более того, товарищи выражают свое дружеское отношение почти без слов, простым жестом: ему протягивают папиросу. Мне часто приходилось видеть, как этим жестом австралиец выражает сочувствие и сердечность, твердо зная, что тот, кому протянута папироса, понимает, какие чувства испытывает дающий, хотя и стесняется выразить их словами.

Да, австралиец до смешного боится многословия, и особенно он боится говорить о своих чувствах. Это опять‑таки объясняется историческими условиями. Австралийский лес не только безлюден, но и удивительно молчалив. Лишь ранним утром в нем раздается пение птиц. А когда начинает палить солнце, по лесу разливается тишина, глубокая, почти осязаемая. Первых поселенцев эта тишина пугала, как пугает она вновь прибывших и в наши дни. Постепенно люди, родившиеся в Австралии, научились любить ее как неотъемлемый признак любимой страны; они сами словно прониклись духом этой тишины.

Но есть и другие причины. Для пионеров главным было не слово, а дело. Это критерий, по которому они судили о человеке. Слова зачастую бывают полной противоположностью делам. Поэтому пионеры относились подозрительно к многословию. Они не считали язык величайшим изобретением человека, с помощью которого он может познавать истину и распространять ее. Скорее они приходили к выводу — увы, так бывает, — что язык — это средство, помогающее человеку лгать. Поэтому они смотрели на любителя поговорить с некоторым недоверием и предпочитали, чтобы за них говорила протянутая папироса. Образ Дарки в рассказе Фрэнка Харди «Дрова» служит характерным проявлением этой тенденции, а также другого стремления — скрыть нежные чувства за грубоватой оболочкой. Дарки как раз принадлежит к тем людям, которые восприняли суровое слово «коббер» («дружище») вместо мягкого— «приятель», чтобы не слишком обнажать свои чувства.

Австралийцы не любят выражать чувства словами, не любят говорить о нежности и любви, поэтому австралий — ским писателям нелегко описывать их переживания. Вспомните, как Достоевский трогает наши сердца нескончаемыми бессвязными излияниями Мармеладова. Ни один австралийский писатель не мог бы воспользоваться этим приемом, ибо ни один австралиец не стал бы так говорить, а если бы и стал, то его слушателям было бы настолько неловко, что они бы даже не посочувствовали ему. Поэтому писателю часто приходится выражать чувства героев в намеках, жестах, отрывочных фразах.

Быть может, я неправ, задумываясь над тем, не трудно ли будет русским читателям воспринимать подтекст этих намеков. Ведь, в конце концов, молчание — великий международный язык. Я вспоминаю некоторые свои встречи с людьми, языка которых я не знал, вспоминаю, насколько наше общение часто бывало глубже оттого, что речь не мешала убедительному языку взглядов.

Я много говорю о чувствах, так как чувства больше всего интересуют австралийского писателя. Он не особенно старается внушить свои идеи, взывать к разуму читателя, но совсем не потому, что он сам недостаточно интеллектуален. Если здесь уместно обобщение, то, пожалуй, можно сказать, что австралийцы обладают острым умом и проницательностью. Австралия, например, дала много крупных ученых в области точных наук, зато ее вклад в развитие более абстрактного мышления весьма незначителен. Если австралийского писателя мало занимают отвлеченные идеи, то это объясняется тем, что он считает своим призванием писать о простом человеке, а простой человек живет скорее чувствами и инстинктом, чем идеями. По этой же причине наши писатели показывают главным образом простые чувства: их не особенно интересуют сложности, изощренность или даже бурные страсти. Самые повседневные проявления товарищества, скромная чуткость, сердечность, не нуждающаяся в словах, — вот их стихия.

И все же мне кажется неправильным заявить бесстрастным языком критика, что австралийские писатели ограничиваются простой зарисовкой характера. Мне бы хотелось и это объяснить на примере.

Австралийцы, заполнявшие трибуны стадионов во время Олимпийских игр, были восторженными и тонкими ценителями спортивного мастерства, так как австралийцы буквально одержимы спортом. Поэтому они восхищались достижениями толкателя ядра О’Брайена, который с удивительной

Грацией и точностью продемонстрировал свою огромную силу и дал максимум возможного; невиданной стремительностью и ловкостью индийских хоккеистов и уверенными, плавными движениями австралийских пловцов. Но самыми бурными аплодисментами они наградили необычайную выдержку Владимира Куца. Они аплодировали с таким жаром не просто победителю и не из‑за того, что восхищались совершенством его стиля, потому что главным здесь был не стиль. Куца полюбили за его необычайную выдержку. Отчасти это объяснялось тем, что австралийцы ценят смелость и выдержку, но здесь было и нечто большее. Благодаря этим чертам характера они почувствовали в нем настоящего человека; они увидели силу его личности, а в спорте, как и во всем другом, австралиец всегда ищет человека, а не просто чемпиона, он радуется проявлению его человеческих качеств. Аплодисменты, которыми наградили Куца, говорили: «Вот настоящий человек».

Но и Куц — во всяком случае так мне показалось — почувствовал и понял особое значение аплодисментов. Он ответил откровенно и весело, как истый моряк. Когда он с удивительной легкостью пробежал круг почета, приветственно помахивая сжатыми над головой руками, зрители могли понять его неправильно: в Австралии на спортивных соревнованиях не принято проходить круг почета, и зрители могли подумать, что он кичится победой, а это немедленно вызвало бы презрение. Но они правильно поняли его, потому что теплота ответа Куца убедила их в том, что он тоже понял их чувства. И тогда их аплодисменты приобрели уже новый смысл. Они говорили не «вот настоящий человек», а «вот настоящий «коббер», а это высшая похвала в устах австралийцев.

Это был мимолетный эпизод, о котором, казалось, забыли через пятнадцать минут, когда 90 ООО австралийцев сосредоточили всю свою волю на неотложной задаче: им нужно было силой своего желания перенести через препятствия на беговой дорожке к золотой медали свою соотечественницу Шэрли Стрикленд. Ведь Шэрли — тоже настоящий человек, и ее поражение было бы ударом не только для их патриотической гордости.

И все же эпизод с Куцем не прошел бесследно. Он остался в моей памяти до странности живым, я говорю «до странности», потому что, в конце концов, какое значение имеет бегун или толпа, приветствующая его? И все же много лет

Спустя старики будут рассказывать внукам, что видели, Кай Куц брал дистанцию. Внукам будет скучно слушать об этом, у них уже будут свои любимые спортсмены, и деду не удастся передать им то волнующее чувство, когда Куц и зрители говорили друг другу без слов: «Мы— «кобберы».

Я сделал это отступление вовсе не для того, чтобы отдать дань австралийской страсти к спорту. У меня была другая цель. То, что относится к австралийскому любителю спорта, верно и для австралийского писателя. Он любит говорить читателю: «Смотрите, я нашел настоящего человека! Я хочу показать вам его личные качества». Для этого ему нужно застать своего героя в момент, когда в нем проснется чувство, когда в его душе пробудится чуткость. Быть может, именно поэтому он так любит писать о детстве.

Француз, прочитав эти рассказы, может удивиться, для чего они вообще написаны, ведь в них так мало интеллектуального содержания, которое французы ищут в литературе. Но если австралийский писатель чувствует, что он может сказать: «Вот настоящий человек!», то он и его читатель вполне довольны.

Но еще лучше, если писатель может сказать: «Познакомьтесь с моими «кобберами», с моими закадычными друзьями». Книги тех писателей, чьи рассказы вы прочтете, давно сделали их моими закадычными друзьями. Поэтому я тоже говорю вам: «Познакомьтесь с моими «кобберами». Надеюсь, что вы их полюбите. Надеюсь, что они смогут, несмотря на дальнее расстояние и различие взглядов, говорить с вами знакомым языком тех простых, но глубоких чувств, которые роднят всех людей. Если нашим писателям это удастся — значит, они верны самой благородной цели своего творчества.


А. А. Филлипс.


ВЭНС ПАЛМЕР

ТАБАК (перевод Б. Носика)

В палатке мужчины вяло играли в покер, лениво слушая, как дождь стучит по жестяной крыше. Почти двое суток у них не было табака, и жизнь стала совсем пресной. Речушка по пути к станции наверняка разлилась, и телеге с провизией теперь не проехать. Но что значит недостаток мяса или муки по сравнению с нехваткой курева!

Карэн, буровой мастер, про которого говорили, что он и во сне не выпускает трубку изо рта, лежал в углу на койке и, закрыв глаза, старался хоть как‑нибудь забыться. Он даже обедать отказывался, боясь, что после обеда еще нестерпимее захочется курить. Остальные угрюмо сидели по углам — одни покусывали мундштуки пустых трубок, другие скучно переругивались за картами, — чувствовалось, что все с трудом сдерживают раздражение. Они испробовали самые различные заменители табака — от чая до оберточной бумаги, но ни в чем не нашли утешения.

— Ничего, — стараясь подбодрить всех, сказал повар, — наш Энди непременно прорвется со своей телегой. Этого парнишку не остановит и тысяча таких речек.

Карэн с трудом, словно он был болен, приоткрыл глаза.

— Пацан не курит. Ему что! Лишь бы добраться!

— Он все сделает, как надо, я вам говорю, — повторил повар и пошел к двери.

Снаружи палатку обступало безбрежное море прибитых дождем зарослей акации, над которыми, словно корабельная мдчта, возвышалась буровая вышка. Дождь так пропитал все вокруг, что даже лес, казалось, вот — вот растает, будто он из сахара. Если бы люди могли сейчас работать, им и то было бы легче, но дрова в штабелях промокли насквозь и поддерживать огонь в топке было невоз можно. Не могли они и читать — все газеты пестрели рекламами трубок и Табаков — Табаков крепких и легких, Табаков терпких и свежих, таких душистых, что от одного запаха кружится голова. А за табаками шли трубки, массивные, удобные трубки с плавными, манящими изгибами… Чтобы прекратить это самоистязание, повар тайком собрал все газеты и засунул их под хлебный ящик…

Вдруг послышалось тяжелое чавканье лошадиных копыт, перестук колес. В палатке все замерли и на мгновение обратились в слух.

— Ага, вот и наш Энди, — нарушил молчание повар. — Что я вам говорил?

Толкая друг друга, все бросились к двери и увидели, как забрызганная грязью подвода выбирается из зарослей. Энди, накрыв голову мешком, как капюшоном, сидел на передке телеги, и радостная широкая улыбка сияла на его мальчишеском лице.

— Успел проскочить! — закричал он. — Еще час — и мне бы не проехать. Скоро весь берег затопит, как пить дать! У переправы беднягу Принца чуть с ног не сбило течением. А он уперся копытами и стоит. Там бревна, ветки понесло… Вот будет наводнение!

Энди был парнишка лет семнадцати, тощий и нескладный на вид, но ловкий и подвижный. Сейчас он весь был под впечатлением своего подвига. Поездка оказалась нелегкой, это правда, но он уж постарался.

Повар стал вытаскивать поклажу и складывать отдельно жбаны с керосином и мешки с провизией.

— А где табак? — вдруг спросил он.

— Да, где он там? Выкладывай, — заворчали рабочие, толпясь у него за спиной.

Энди остановился как вкопанный.

— А что, разве в ящике нет?

— Нет, — закричал повар. — Ни черта здесь нет!

— Там было двенадцать пачек, — заторопился Энди. — Шесть легкого и шесть крепкого. Я сам видел, как их считали в лавке. Я сказал лавочнику, чтобы он положил табак в этот вот ящик. Точно помню, как сказал ему.

Энди вдруг показалось, что он очутился в кольце горящих по — волчьи глаз. Во рту у него пересохло. Молчание рабочих было страшным, полным угрозы.

— Все этот дурак лавочнйк, — снова проговорил Энди. — Я пошел к мяснику за мясом, а ему сказал: «Заверни табак в бумагу и положи туда, в ящик».

Все молчали. И вдруг Карэна прорвало.

— Сопляк безмозглый! — заорал он. — Небось нарочно все подстроил!

Парнишку как по лицу ударили. Он чуть не заплакал.

— Нарочно?.. Нет, мастер, нехорошо так. Они мне там на станции говорили, что мне ни за что не пробиться. Оставайся, говорят, а утром, говорят, может, сумеешь верхом добраться… А я говорю им, что у ребят там курева нет, и что вы ждете, и что мне не страшно… Ух, если б я только знал…

Продолжать было бесполезно. Рабочие, казалось, готовы были разорвать его на части; но Энди теперь уже все было безразлично. Он‑то всю дорогу до лагеря гордился тем, что пробился, представлял себе, как все будут хвалить его, будут им восхищаться. И вдруг — такая встреча! В этом было столько насмешки, что Энди, ошарашенный, и слова не мог произнести от обиды. Повар обыскал всю телегу, — он не верил, что табака нет.

Среди поднявшегося рева и шума Энди проскользнул к дверям и пошел распрягать лошадь.

А когда минут через десять повар вышел из палатки, он увидел, что Энди с унылым видом седлает свою тощую клячу.

— Ты куда собрался? — спросил повар. — На станцию теперь не попадешь.

— Нет, я поеду напрямик в Бинди, — упрямо проговорил Энди.

— Куда — а?

— В Бинди. Там, может быть, табак есть. Я знаю, что вы, ребята, без курева жить не можете… Туда только пятнадцать миль, а эта речка, Редс — Крик, она не такая страшная, как та, у станции.

— Тебе никогда туда не проехать.

— Никогда? — Энди вспыхнул. — Значит, ты никогда меня не увидишь. Чтоб мне провалиться, если не так! Ты что думаешь, я буду сидеть здесь и слушать, как Карэн и все парни надо мной насмехаться станут?

Повар смотрел вслед Энди, пока тот, промокший до нитки, спускался по скользкому склону, потом поверулся и пошел к темнейшей палатке готовить обед для рабочих.

— Чудной малец, — бормотал он, — а гордый. Как петух… И бьюсь об заклад — у него с утра во рту ни крошки не было.

Но Энди даже забыл о голоде — так горько было у него на душе. Ему непонятна была эта таинственная страсть к табаку, но он знал, что, пока он не достанет табак, в лагере ему лучше не появляться. И хотя его юную душу переполняло чувство людской несправедливости, он и виду не подавал, что ему обидно. Он воинственно выдвинул подбородок. Лучше утонуть в Редс — Крик, чем вернуться без табака!

— Я им покажу, — то и дело приговаривал он, и все же в горле у него стоял комок от обиды.

До Бинди нужно было петлять пятнадцать миль по густым зарослям страусовых кустарников и акации. Энди промок и продрог насквозь, только гневный пыл подогревал его. От холодных струек, стекавших с волос за шиворот, спина его покрылась гусиной кожей. Мокрые ветки хлестали Энди по лицу. Его лошадь, то и дело оступаясь и скользя в черной грязи, уныло тащилась под дождем и, казалось, так же мало щадила себя, как и сам Энди.

Когда Энди добрался до Редс — Крик, то увидел, что вброд ни ему, ни лошади не перейти. Река разлилась, затопив низины, но течение было не сильное. Три раза заставлял он лошадь войти в воду, и при третьей попытке она, фыркнув, бросилась в реку, как будто решившись наконец ввериться ее черным глубинам. Энди плыл за лошадью, держась за тощий хвост, и не переставал размышлять, что за неведомые удовольствия таит в себе грязноватая на вид пачка крепкого табака.

Уже под вечер погонщики в Бинди, сидевшие на веранде, увидели, как из грязных, прибитых к земле кустов, окружающих двор фермы, выбралась, прихрамывая, лошадь с промокшим насквозь всадником. Издалека казалось, что они слились в одно целое, и только у самых ворот всадник с трудом оторвался от седла и спрыгнул на землю.

— Так это малыш Энди! — сказал старший. — За каким же чертом…

Энди с показной небрежностью прошлепал по грязи к веранде.

— Открыта лавка? — спросил он.

— Наверное, — отозвался старший, — только в ней нет

Мйчего такого, из‑за чего стоило бы тащиться по бездорожью. А что тебе нужно? Лекарство?

— Нет, — сказал Энди, — у ребят в лагере Колабри табака нет.

Большая капля висела на кончике его покрасневшего носа, из всех пор его тела, казалось, текла вода. И как он ни сдерживался, зубы у него стучали от холода.

— А ну‑ка сбрасывай одежу, садись сюда, к огню, — рассердился старший. — Черт с ним, с этим табаком! На, глотни рому.

— Нет, спасибо. Мне обратно надо, пока еще не стемнело.

— Что — о? Сегодня?

— А как же… И я у вас лошадь хотел попросить. Моя совсем выдохлась, да еще хромает вдобавок.

Погонщики столпились вокруг Энди, уговаривая его не ехать на ночь глядя, да еще в такую погоду, но Энди был как скала. В его серых глазах горел упрямый огонек. Он твердо знал, что если сейчас вернется без табака, то жизнь в лагере станет для него просто невыносимой. Это убеждение придавало Энди решимости. А до темноты еще оставалось несколько часов.

— Мне сегодня же надо обратно, — повторял Энди с каким‑то непонятным упорством.

На ночном выгоне нашлась только головастая кобылка, к тому же только недавно объезженная. Через минуту Энди, оседлав эту кобылку, уже тащился назад. Табак и несколько новых трубок, завернутые в кусок клеенки, он повесил себе на шею: он не мог доверить свой груз даже седельной сумке.

Время, казалось, перестало существовать для него в тот вечер. На середине реки он слетел со своей кобылки, которая выбралась на противоположный берег раньше eгo и исчезла где‑то в прибрежной полосе сандаловых деревьев.

Уже совсем стемнело, а Энди все еще брел через заросли, не зная, сможет ли он хотя бы поутру найти след лошади и спасти свое новое седло. Но даже это не имело сейчас значения. Ничего не имело значения, кроме табака, который надо было донести в сохранности.

Десять раз Энди сбивался с дороги и десять раз он каким‑то чудом находил ее. Где‑то в тайниках его оцепеневшего сознания шевелилась мысль: что же это все‑таки за штука, которую он несет сейчас? И почему он ни разу не попробовал ее раньше? Однажды, еще мальчишкой, он

Тайком накурился корешков, спрятавшись в русле высохшей речки, но это только вызвало у него тошноту да познакомило поближе с отцовским ремнем.

Вероятно, воспоминание об этих корешках и заставляло его держаться подальше от табака. А ведь он всегда так жаждал обладать всем, что отличает настоящего мужчину: шпорами, хлыстом, бритвенным прибором. Но никогда ему не хотелось иметь свою трубку… трубку… губку… рубку… Мысли его стали путаться.

В непроглядной тьме вдруг мелькнул огонек. С трудом переставляя отяжелевшие, как будто чужие ноги, Энди добрался до двери палатки и с удалью распахнул ее настежь. На мгновение свет керосиновой лампы ослепил его, и он, пошатываясь, встал на пороге, пытаясь оглядеться. Карэн с газетой в руках валялся на своей койке, рабочие шумно резались в покер, а повар, весело насвистывая, варил кофе у огня. При появлении Энди все уставились на него, а у Энди в горле запершило от табачного дыма.

— А, малыш Энди, — воскликнул Карзн, — бог мой, он как водяная крыса. И за каким чертом ты так быстро уехал? Они там и были, эти пачки табака, — в ящике. А повар подумал, что это сухари.

Энди, ослабев, опустился на чурбак у двери, и слова застряли у него в горле. Взгляды рабочих были обращены к нему, но ни в одном он не мог прочесть настоящего понимания всего, что ему пришлось перенести. Люди казались жесткими, как камень, и равнодушными, вроде мокрых ветвей, которые обдавали его по дороге дождевой водой. Видно таким и должен быть настоящий мужчина.

Энди оставалось только одно. Он развернул клеенку, вынул пачку и, оторвав застывшими пальцами щепотку табаку, стал набивать свою первую трубку.

ВЫБРОШЕННЫЙ ЗА БОРТ (Перевод Н. Ветошкиной)

Коркери первый увидел, как море прибивало к берегу бревна строевого леса. В то утро он встал на рассвете вместе с птицами и, положив в мешок кусок мяса тухлой акулы, потащился к берегу, чтобы наловить на эту приманку морских червей для приезжающих на лето дачников. И вот за второй песчаной косой перед ним вдруг открылось удивительное зрелище. Более чем на милю влажный песчаный берег был завален бревнами и досками орегонской сосны, сверкающими в лучах восходящего солнца, словно янтарь; в иных местах они были нагромождены так, будто их сбросили с грузовика. Зеленые валы, рассыпаясь в пену, изрыгали на берег все больше леса. Коркери, раскрыв рот, стоял на скале, возвышавшейся над берегом, и с удивлением таращил глаза на темные полосы в воде.

Не иначе-было крушение. Такая мысль прежде всего пришла ему в голову. Затем на смену ей явилась вторая: кое — кому это принесет доход. От вида этих новеньких, гладких досок, без всяких сучков, без следов гвоздей, у Коркери закружилась голова, как будто он хлебнул глоток крепкого рома. Хорошо, что на берегу, кроме него, ни души! Не слышно ни звука, лишь легкий шелест волн на прибрежном песке да резкий крик чаек, летающих над плывущим лесом.

^ Если б только ему удалось скрыть свою находку от других, пока он не перетащит доски в надежное место!

Не успев опомниться, Коркери бросился домой, позабыв и о морских червях и о дачниках. Он весь горел от возбуждения и бежал что было мочи, отталкиваясь от твердого песка босыми ногами. У него еще не созрел определенный план, как упрятать свою находку. На крайний случай, думал он, надо будет пока сложить часть досок в заросли чайных кустов, растущих над самым берегом, а там, может, и удастся перевезти. За весь год, что он провел в бухте, это был первый случай, когда ему привалило счастье — нечто действительно стоящее, и уж он постарается извлечь из этого все, что можно.

Надо непременно отобрать лес получше, пока другие рыбаки еще спят после ночного лова — Скотти Фарленд, Джойс, — вся эта шайка жадюг. Вечно они отстраняют его от любого дела, не подпускают близко. Зато теперь уж он им покажет! Пусть попробуют теперь его провести— ничего у них не выгорит, увязнут, как старая лодка в прибрежном иле, решил он про себя.

Однако ему предстоит тяжелый денек, а ведь он вышел из дому, ни крошки не проглотив. Торопливо шагая вдоль берега, Коркери ощущал острое желание плотно позавтракать; подвернутые штанины болтались на икрах, фланелевая рубашка расстегнулась до самого пояса. Расчеты, цифры так и прыгали у него в уме, словно овцы сквозь пролом в изгороди. Предположим, десяток доверху груженных машин, по тридцати пяти шиллингов за сотню досок!

Или, точнее, два фунта за сотню — если прибавить сюда стоимость перевозки. Одолжив грузовик, можно за одну ночь работы обеспечить себе существование на целых полгода.

Полгода! Коркери представил себе длинные, полные блаженного безделья дни где‑нибудь на скалах с удочкой в руках, в то время как солнце приятно пригревает спину. И Марта сможет тогда на некоторое время передохнуть. «Отдохни недельку — другую, — скажет он ей. — Не к чему тебе спину гнуть, обстирывая других. Скажи им, что ты хочешь сделать перерыв, да лучше займись уборкой в собственном доме».

А при мысли о том, как ловко обставил он других рыбаков, все внутри у него так и переворачивалось от радости.

Но вот, обойдя ближайшую к бухте песчаную косу, Коркери увидел двух человек, медленно бредущих по берегу навстречу ему и что‑то высматривающих на горизонте; по спине у него так и забегали мурашки. Да ведь это старый Скотти и с ним Мэтти Бойлен! Кой черт принес их в такую рань! Им бы еще крепко спать, ведь они всю ночь провозились с сетями.

— Эй, Слизняк, не видел ли ты бревен на берегу? — крикнули они издали, подходя к Коркери.

Он прикинулся, будто не слышит, и хитрым взглядом следил, как они приближаются.

Что если попробовать заключить с ними сделку, да так, чтобы об этом не узнала остальная компания? Или они непременно захотят, как всегда, держаться друг за друга?

— Леса на берегу не видел? — переспросили они.

— А что? — отпарировал Коркери. — Чего это вы тут вдвоем выискиваете?

— А как по — твоему? Уж ясно не опиум и не бочки с ромом. Разве не знаешь, что три дня назад американская баржа наскочила на Малабарскую мель.

— Нет, — сказал Коркери, — ничего такого не слышал. Ваши ребята ведь умеют молчать, как устрицы.

— Чтобы сойти с мели, американцам пришлось большую часть палубного груза сбросить в море, — сказал Скотти. — Прибой теперь сильный, и лес должен уже быть на берегу. Джойс с двумя ребятами вчера делал обход.

Они сверлили Коркери глазами, вокруг которых ветер заложил ранние морщины, и, казалось, прекрасно понимали, что значит его пустая банка для червей. Коркери стало яс-

ft

?

но, что воспользоваться своим открытием ему одному не удастся. Все равно они пройдут дальше и сами обнаружат лес. И тут он вдруг начал лебезить перед ними и хвастаться своей находкой.

— Ну так вот, лес прибыл и притом в полном порядке, — заявил он. — Чертова уйма леса. Тридцать — сорок полных машин, вон там, выше по берегу, да на волнах еще сколько плавает! Я такой орегонской сосны в жизни не видывал. Послушайте, приятели, что если нам поработать втроем и припрятать часть, пока не подоспела вся компания?

Глаза их стали настороженными и холодными, как вода в море. Ни один из них не выражал желания работать заодно с Коркери.

— Какая такая компания? — спросил Бойлен. — На этом берегу посторонних нет. А если уж предстоит пожива, то мы вовсе не собираемся скрывать это от своих.

Настаивать было бесполезно. Коркери знал, что предлагать этим рыбакам тайную сделку — все равно что пытаться голыми руками открыть раковину моллюска. В любом деле они горой стоят друг за друга, вот уже много лет оказывают друг другу поддержку в тяжелые времена, делятся лодками и рыболовными снастями так, будто это общественная собственность. А его, Коркери, они всегда недолюбливали. Слишком уж он языком треплет, говорили они, а руками работать не хочет. И пахнет от него пивнушкой, а не соленой водой или морскими водорослями. С виду они относились к нему как будто сносно, а в душе презирали.

— Ну ладно, ладно, — сказал Коркери, — там с лихвой. должно хватить на всех нас. Я ведь вовсе не хочу кого‑нибудь обойти, отнять у того, кто имеет на это право… Но запомните, я первый увидел лес и вам, ребята, потому и рассказал, что хотел вас обрадовать.

И он поспешил домой. Обогнул мыс и стал пробираться через заросли чайных кустов и колючей лантаны.

% Его лачуга — шаткое строение с односкатной крышей, сколоченное из горбыля и покрытое листами старого железа, — стояла на самом краю поселка; он соорудил ее в свободное время из хлама, выброшенного соседями за ненадобностью. Пристройка была сделана из валежника и покрыта брезентом; здесь он держал свой видавший виды автомобиль; в небольшом оадике в нагретом солнцем песке рылись куры; повсюду валялись кучи собранных на берегу дров, проволочная сетка, рваные шины. Когда они с Мартой впервые приехали сюда, у них не было ничего, кроме брезентовой палатки, а потом на этом клочке земли они постепенно выстроили себе жилище.

Они так нуждались в каком‑нибудь пристанище! На лесопилке, где он раньше работал, товарищи ополчились против него, потому что во время большой забастовки, которая произошла там года два назад и перевернула всю округу вверх дном, он один продолжал держаться за свое место. Рабочие прозвали его скебом и всячески изводили. Даже хозяева не поддержали его, как обещали; они выдали ему жалованье за месяц вперед и — спокойствия ради — велели убираться подобру — поздорову. Вот так всегда бывает в жизни! Когда полетели камни, хозяева чертовски много болтали о какой‑то там лояльности, но тот, кто их слушал, оказался в дураках! Нет, уж если ты сам о себе не позаботился, то от других ждать нечего.

Когда он добрался до дому, Марты уже не было — она ушла стирать, но на плите кипел чайник. Шлепая босыми ногами по полу, Коркери, не присаживаясь, проглотил завтрак и отрезал себе хлеба и мяса на обед. Да, думал он, эти дошлые парни раньше него узнали, что лес прибило к берегу, но ему они ничего не сказали. Он бы все отдал, лишь бы опередить их.

Однако, когда он снова появился на берегу, рыбаки встретили его криками и добродушными шутками, словно он был одним из их компании:

— Здорово, Слизняк! Ну, на этот раз Слизняк оказался у нас ранней пташкой и поймал червя.

Небось всю ночь напролет на берегу дежурил, не смыкая глаз, а, Слизняк?

— Уж теперь не придется тебе затыкать бумагой щели в лачуге. Построишь себе из этого леса новый дом.

Пока он отсутствовал, на берег пришли Комбо Холл и Джойс; все четверо работали теперь с усердием бобров — собирали лес в небольшие кучи, складывали в штабеля, отбрасывая в сторону покоробившиеся и треснувшие доски.

Явившись на берег с запозданием, Коркери решил посмеяться над их усердием.

— Ну ладно, вот сложите еы их в одно место, — ухмыльнулся он, — а домой как же доставите? На машйне ведь сюда незаметно не проехать.

— Не беспокойся, — сказали они. — Мы и не собираемся этого делать. Спустим лес в лагуну и сплавим его на милю вверх по заливу. А туда подъедем на грузовике… Как видишь, Слизняк, собаку можно убить, не только обкормив ее маслом.

Эта идея понравилась Коркери, и сил у него сразу прибавилось. А он‑то и не догадался, что можно использовать лагуну, — и насколько все сразу облегчается! Раздевшись до пояса, он принялся на свой страх и риск за дело, перетаскивая по нескольку досок зараз и сваливая их у устья залива, защищенного от моря высокой песчаной отмелью. Никогда еще не работал он с таким усердием и радостью. По правде говоря, это и не похоже было на работу, это было почти как развлечение, как ловля морских червей. И у остальных рыбаков было тоже прекрасное настроение. Они распевали песни и дурачились, возвращаясь за новой ношей, швыряли друг в друга медузами и резвились, словно школьники. Коркери с головой ушел в работу и притаскивал зараз вдвое больше, чем каждый из них в отдельности, зная, что они не собираются отнять его долю.

Солнце уже висело прямо над головой, а Коркери все таскал и таскал. Босые ноги увязали в песке, пот катился с него градом и щипал глаза, кожа на плечах лупилась, от сильной жажды пересохло во рту. А потом вскипел чайник, и как приятно было лежать на мягком песке, жадно уплетать хлеб с мясом и слушать веселые шутки рыбаков! Они, по — видимому, приняли его в свою компанию. Они подсмеивались над его усердием, делились с ним табаком, даже дали ему глотнуть рома из их бутылки.

Вода, отливающая свинцом, холодный ветер с моря, облака на южном горизонте, словно темные гроздья винограда!

— Ну, приканчивай работу, Слизняк, — сказал один из рыбаков. — Ведь тебе еще надо сплавить всю эту груду к заливу.

Коркери подозрительно посмотрел на товарищей.

— А вы что будете делать?

— Да, пожалуй, и с нас уже доволвно. Подсобим тебе сделать плот и спустим его на воду.

Они связали его доски веревками и довели плот до первой излучины залива, посмеиваясь над тем, как неуклюже Коркери орудует шестом; а он, толкая свое громоздкое судно навстречу заходящему солнцу, испытывал полное до вольство собой и жизнью. Какое‑то смутное чувство доброжелательства к людям зашевелилось в нем. В конце концов, и старик Скотти и остальные рыбаки не такой уж плохой народ! Раз он сегодня заодно с ними поработал, они, возможно, допустят его и к другой работе — разрешат ему рыбачить вместе с ними, когда подойдет лов кефали, И дадут заработать на перевозке или на починке сетей, одолжат лодку, когда он захочет наловить крабов.

Он гнал плот по заливу, работая шестом, подталкивал свой груз сзади, шагая по колено в воде, и тащил его за веревку, борясь с медленным течением и шаг за шагом продвигаясь вперед.

«Как пройдешь с милю вверх по заливу, увидишь на берегу кривой эвкалипт, — сказали они ему. — К нему как раз подходит дорога, что ведет в бухту. Сваливай свой лес под этим деревом — и все будет в порядке».

Коркери отыскал эвкалипт, свалил под ним доски, а затем сверху прикрыл их зелеными ветками, чтобы уберечь от любопытных взоров.

Когда он поплелся через поле домой, уже спускались сумерки. Руки и плечи ломило от усталости, а на сердце было легко; колючие ветки кустарника царапали ему босые ноги, но Коркери не чувствовал боли.

— Ну, на постройку дома хватит, — с радостью объявил он Марте, — да куда там, даже на целых два! Я первый наткнулся на этот лес, но пришлось и остальных ребят допустить. Как думаешь, ведь стоило им уступить, чтобы войти в компанию? С тех пор как я застукал Сэнди Вайнса, когда он без разрешения ловил крабов, они и смотреть в мою сторону не хотели; а какая‑то свинья даже пустила слух, будто я скеб. Ну, теперь‑то уж все пойдет как по маслу.

Да, теперь‑то у него все пойдет как по маслу: после такого дня они уже не будут смотреть на него, как на постороннего! Мысль эта вертелась у него в мозгу весь следующий день, когда он околачивался в кабачке, пропуская изредка кружку пива, толкуя о рыбной ловле с приезжими, ввязываясь в каждый общий разговор у стойки.

Светлые картины счастливого будущего одна за другой мелькали перед ним. Он непременно построит себе уютный домик и навсегда поселится в этой бухте. Такая жизнь ему вполне по душе — случайная работа, наполненный дремотой летний воздух, спокойная ловля рыбы возле прибрежных скал по ночам.

Лишь бы иметь достаточно работы, чтобы жена не ворчала, да чтобы в кармане всегда водилось несколько лишних шиллингов — вот была бы жизнь!

Но когда в тот же вечер, слегка подвыпив и разгорячась, Коркери выехал на одолженном грузовике к берегу, он не смог отыскать сваленные под деревом доски. Кривой эвкалипт стоял на своем месте, в этом он мог поклясться, к нему вели следы колес и отпечатки босых ног на мягкой грязи. Но где же доставшийся ему с таким трудом лес? Он рыскал в темноте с фонариком, спотыкаясь о корни мангровых деревьев, и ругался себе под нос, все еще отказываясь поверить ужасной догадке.

И вдруг страшная правда циклоном обрушилась на него.

— Сукины дети, они провели меня за нос! С самого начала решили меня надуть с этим лесом, то‑то так весело и скалили зубы. Подлые скебы! Но я им покажу!

Вне себя от бешенства Коркери, перемежая слезы ругательствами, вызывал в памяти лица своих врагов и бросал этим врагам гневные обвинения. Но какая‑то часть его сознания продолжала оставаться холодной и трезвой.

Ему был известен закон о грузах, сброшенных за борт во время аварии. И хотя вернуть свой лес он уже не мог, но можно ведь помешать тем, другим, нажиться на нем. Если позвонить в ближайший полицейский участок и сообщить о том, что сброшенный с американской баржи груз прибило к берегу и что его украли рыбаки, то полиция быстро примет меры!

Два дня спустя в бухту прискакал конный полицейский и остановился возле рыбачьих хижин на берегу узкого залива. Коркери стоял у дверей своей лачуги и видел, как полицейский заговорил со стариком Скотти, который, склонившись над сетями, ловко орудовал длинной деревянной иглой. Тот, разумеется, постарался прикинуться, будто ничего не знает, и еле цедил слова. Верховой отъехал и начал заглядывать во дворы, где были сложены бревна. Однако большая их часть была прикрыта. Верховой остановился и задумчиво почесал в затылке. В это время с залива начали возвращаться другие рыбаки, и после расспросов и споров брезент, который скрывал остальные бревна, был наконец неохотно сдернут.

Коркери едва сдерживал радость, наблюдая, как полицейский вытаскивает записную книжку и что‑то в ней записывает.

«Попались! — чуть было не крикнул он. — Попались, голубчики, как кефаль в сеть! Теперь уж ни щепки не удастся вам упрятать».

Он чувствовал себя таким счастливым, словно ему удалось найти свой лес и продать его по наивысшей цене. Отщепенец в нем торжествовал. Пусть они не воображают, что могут погладить его одной рукой, а другой преспокойно вырвать кость у него изо рта. Вот он в отместку и цапнул их, и здорово цапнул.

— В другой раз они меня не надуют, — сказал он Марте. — Я им показал, что умею за себя постоять. И без разговоров! Укусил в самое чувствительное место, вот и все.

Но дни шли, и радость отмщения постепенно уступала место чувству разочарования. Бревна не увезли, их распродали на месте, и покупателями, за неимением других, оказались те же рыбаки. Весь лес пошел по цене, которая едва покрывала таможенную пошлину. Вслед за этим из отдаленных от моря городков в бухту стали съезжаться подрядчики, и в течение нескольких недель мимо лачуги Коркери с грохотом проезжали грузовики, увозившие бревна. Казалось, этим машинам не будет конца!

Никто не сказал Коркери в лицо, что он доносчик, но стоило ему подойти к кучке рыбаков, как все разговоры сейчас же смолкали. Даже лавочник и бармен и те мерили его такими взглядами, будто он не человек, а просто грязь. И ему стало гораздо труднее находить случайную работу на перевозке или рубке леса. Видно, в нем теперь никто не нуждался; руки у него были умелые, и он готов был работать даже за плату ниже профсоюзной — но работы для него не находилось. Целый день он сидел у дверей своей лачуги и смотрел на кур, роющихся среди пустых консервных банок, — ничего другого ему не оставалось. Даже рыба и та не клевала, как прежде, когда он сидел по вечерам с удочкой на скалах.

— Нужно нам уезжать отсюда, — сказала ему Марта. — Мне никогда это место не нравилось, а теперь для нас тут не жизнь. Сиди здесь хоть до второго пришествия — все одно ничего хорошего не дождешься.

В последнее время у Марты появилась боль в спине, которая постоянно схватывала ее к середине дня во время стирки. Иногда, развешивая белье позади гаража отеля, она, страдая от боли, вынуждена была плашмя ложиться на траву.

Пора, уговаривала она Мужа, снова отправиться в глубь Страны и подыскать какую‑нибудь постоянную работу на лесопильне. Теперь там уж, наверное, все беспорядки утихли…

Накануне отъезда Коркери отправился через поле к лагуне, чтобы наловить крабов; бродя у берега среди корней мангровых деревьев, он поднял голову и вдруг увидел кучу сухих веток, а под ними штабель покоробившихся досок.

Несколько минут Коркери стоял, словно пригвожденный к месту, сердце его бешено билось. Неужели это его лес? Да, вот он кривой эвкалипт — это то самое место, где причалил его плот. И обтрепанные веревки, которыми он связал доски, валяются рядом, там, где он их в тот раз бросил!

Шатаясь, он подошел к штабелю и сел; его налитые кровью глаза словно застлало туманом, а в желудке ощущалась какая‑то пустота. Шагах в ста позади виднелся другой клонившийся к земле эвкалипт, которого он, видимо, не заметил, когда тащил плот; именно об этом дереве и говорили рыбаки. К нему он тогда ночью и подъехал на своем грузовике, ориентируясь по следам, оставленным колесами чужих машин. Кой черт надоумил его решить, будто его надули, — что тут было виной, выпивка или скверный характер?

Нечего сказать, в хорошее положеньице он теперь попал!

На черта нужны ему теперь эти доски, никогда он уже не сможет ими воспользоваться!

Но не эта мысль терзала его, пока он сидел, уныло глядя на бурлящую воду. Его томило ощущение гораздо большей утраты. День, когда ему привалило счастье, когда он работал вместе с другими, перетаскивая лес, чтобы сплавить его по заливу, — этот день казался ему теперь лучшим днем его жизни! Он словно весь сиял каким‑то радужным светом, выделяясь среди множества других дней.

Волны молочного оттенка, бьющиеся о песок; шутки и веселая возня рыбаков, когда, нагрузившись бревнами, они встречались и расходились и снова встречались; ослепительно белый, как снег, песок, сверкающий на солнце! И радостное чувство товарищества, когда днем, устроив передышку, они уселись в кружок выпить крепкого чаю!

«Что, Слизняк! Табачку не захватил? На, угощайся моим… Никогда еще такой славной работенки по утрам не

Перепадало. Верно, Слизняк? Выпьем, ребята, чтобы американские лесовозы почаще садились на мель. Построим Слизняку вышку на берегу, дадим ему работку — пусть их высматривает».

Смех, валянье в песке— и на душе такое чувство, словно теплое течение несет тебя куда‑то вместе с другими. Как хорошо все было, за самое сердце трогало! Но теперь может ли он спокойно вспоминать об этом?

Долго сидел он так, погруженный в тяжелое раздумье, и на душе у него было черно, как никогда; потом, словно блеск молнии, в нем снова проснулась крыса, оглушенная, израненная, но все еще злобно живая. Враждебным взглядом обвел он доски.

— Ну, раз так, никому они не достанутся, — сказал он себе. — Уж об этом я позабочусь. — И взяв в одну руку несколько сухих веток, он другой стал нащупывать в кармане коробку спичек.

УЛОВ (Перевод И. Боронос)

Сбросив одежду, мальчуган побежал к лужицам, оставшимся после отлива среди плоских камней на берегу. Под ногами он ощущал тепло высыхавшего камня, его тело шелком окутывал предвечерний воздух. С радостным воплем он схватил пучок длинных водорослей, усыпанных солеными ягодами, и стал размахивать им над головой, обдавая себя прохладными брызгами.

— Не подходи к краю, старина, — предостерег его мужчина, оторвав взгляд от жестянки с наживкой.

«Ну к чему он так говорит? — подумал мальчуган, нахмурившись, и раздавил пальцами ягоду. — Ведь я же не маленький».

Сколько удивительного было в этих небольших озерцах, где в прозрачной воде, доходившей до пояса, виднелись анемоны, разноцветные водоросли, песчаные островки, будто озаренные зеленоватым неоновым светом. Яркие полосатые рыбы сновали между крохотными гротами, расписные крабы выглядывали из расщелин, а иногда попадались желтовато — зеленые угри с гусиными головками.

У края плоской каменистой полосы перед скалами прибой, такой свирепый во время прилива, теперь ворчал, как усталый зверь, время от времени вздымая облака брызг, Испарявшихся на лету. Ярдах в двухстах полукругом рае-* кинулся пляж — на песке кое — где виднелись загорелые тела, а за пляжем, на пологом склоне, в кустах банксии уютно прятались домики с красными крышами. Еще дальше, близ устья реки, расположился отель с балконами и теннисным кортом.

Ни одна морская птица не нарушала сонного покоя воздуха, пронизанного солнцем. Даже человек, приготовившийся подальше закинуть лесу, казалось, дремал и едва ли думал о том, что делает. Стоя голышом у края скалы, мальчик внимательно разглядывал его: плотная фигура в синей рубашке и коротких брюках защитного цвета, на голове — фетровая шляпа с опущенными полями, в углу рта торчит изогнутая трубка.

После завтрака он услыхал, как мать сказала шепотом:

— Возьми его с собой на скалы, Брайан. Он обожает ходить с тобой. Ведь это в последний раз.

Все утро она была такая тихая и грустная. Не из‑за того ли, что Брайан должен уехать до рассвета? Мальчик сам чувствовал себя несчастным при мысли об отъезде Брайана. Завтра из города приезжает отец и не будет больше ни пикников на берегу, ни поездок на отмели, когда мама резвится, как девочка, а Брайан, сидя на веслах, поет смешные песни. Отцу никогда не хочется кататься на лодке. Он долго спит после еды и почти не выходит из дому, разве только изредка отправляется поиграть в гольф у Соленого озера.

В воздухе просвистела леска, и грузило шлепнулось в воду на глубоком месте у скалы. Мужчина с потухшей трубкой в зубах, в низко надвинутой на глаза шляпе стал ждать. Через разделявшее их пространство до мальчика донесся его дружелюбный грубоватый голос:

— Как вода, Лео?

— Лучше некуда, Брайан.

— Не очень холодная?

— Когда окунешься, совсем не холодная. Посмотри, здесь можно лечь!

— Хорошо, только не поранься о коралл. Смотри, чтобы с тобой опять не случилось беды.

«И почему до сих пор он не может забыть об этом?» — думал мальчуган, распластавшись в мелкой лужице, так что только лицо осталось над водой. Он отлично знал, что Брайан имел в виду. Оба они, и мать и Брайан, сердились на него за тот случай прошлым летом. Когда Брайан должен был уезжать, мальчик взобрался на верхнюю перекладиМу веранды, держась за водосточную трубу, — он только хотел взглянуть, вывели ли из гаража отеля новую гоночную машину Брайана. Вдруг нога его соскользнула — и больше он не помнил ничего, только сильно болело плечо, когда мама с ним на руках бежала по лужайке к отелю. Брайану пришлось везти их за десять миль к доктору, а потом обратно поздно ночью, и когда машина прогромыхала по бревенчатому мосту и стал виден свет в доме, они поняли, что отец уже приехал из города. Ну и сердитый же был отец, когда они увидели его у ворот при свете фар… сердит не на него за то, что он сломал ключицу, а на всех них. Каникулы были совершенно испорчены.

Он плескался в прогретой солнцем лужице, и на мгновение мысль об отце нависла над ним холодной тенью. Почему всем не по себе, когда он приезжает? Почему он не может быть таким же веселым, как Брайан, который ходит, насвистывая, болтает с рыбаками у волнореза и придумывает увлекательные игры, когда они ловят раков — отшельников во время поездок на отмели.

— Папа спит, Лео, не шуми… Убери свои ракушки и водоросли с веранды, пока папа их не увидел.

Сколько раз от таких предупреждений у него по спине начинали бегать мурашки, и он в тоске забирался в заросли у забора за домом, лежал там и думал — хоть бы его ужалила змея.

Окунаясь то в одну лужицу, то в другую, он заглядывал под колыхавшиеся водоросли, переворачивал камни и искал раковины. Здесь попадались светло — зеленые ракушки с золотой каемкой, большие раковины, «змеиные головки», бархатистые на ощупь. Картонная коробка, в которой он хранил их, была теперь почти полна, и ему приходилось прятать ее под домом из‑за их запаха.

— Какую еще дрянь притащил этот мальчишка? — обычно спрашивал отец, стоя на веранде около своей спальни и втягивая носом воздух.

Он приедет завтра. Выйдет утром из автобуса у магазина и поднимет бучу, если на мне не будет сандалий. Тогда уж — прощай веселье.

На пляж пришли женщины из пансиона в ярких кимоно. Их оживленные голоса были едва слышны в предвечернем воздухе. Они выглядели как попугаи в кустах банксии. Прилив отхлынул теперь далеко, и небо отражалось в мок ром песке, как в громадном зеркале. Вернулись чайки и выискивали в песке подходящую добычу, поминутно останавливаясь и разглядывая свое отражение в воде. Мужчина на скале сидел неподвижно, перед ним торчало удилище, у ног стояла жестянка с наживкой.

Удит больше часа, а ничего не поймал, думал мальчик. Да и хочется ли ему поймать что‑нибудь? Видно, он вовсе не думает о рыбе. Смотрит на лодку далеко в море, а удилище повисло в руке.

— Эй, Лео!

— Я здесь.

— Ты не посидишь немного со спиннингом? Я разденусь и окунусь перед уходом.

Как заяц из норы, выскочил мальчуган из лужицы и бросился бежать по гладкой гальке. Трепеща от гордости, он взял блестящее удилище с никелированной катушкой. Никогда еще он не держал его в руках. Во время поездок на отмели они ловили рыбу только удочками. На них никогда не ловилось ничего, кроме мелюзги — мерланов и изредка камбалы. А здесь, в глубоких водах у скал, стаями ходила большая рыба и однажды даже подплыл кит, за которым гнались косатки. В голове у мальчика возникали самые волнующие картины.

— А что если у меня клюнет, Брайан, да большая?

Мужчина улыбнулся.

— Тогда держи ее крепче.

— Не выбирать леску?

— А ты сам сможешь? Лучше покричи мне. Я буду недалеко.

Он взял купальные трусы и пошел к укромному местечку в камнях, нагроможденных у скал. Когда Брайан скрылся, мальчик почувствовал всю свою ответственность. Его босые ноги словно приросли к скале, каждый мускул напрягся и отзывался дрожью на легкое вздрагивание лесы в тихо плескавших волнах. Удилище теперь было частью его самого, чем‑то живым, выросшим из его тела и связанным тонкими нитями с его сердцем. Только бы клюнуло до того, как вернется Брайан! Поймать бы хоть самую маленькую!

Мужчина разделся и шел вдоль мыса к следующему нагромождению камней. На солнце четко выделялись его густые темные волосы, его загорелое упругое тело. Он что-то перевернул босой ногой, наклонился и стал разглядывать.

Потом выпрямился и уставился на мох, свисавший со скалы, Казалось, он совсем не торопился окунуться.

Хоть бы он подольше не приходил, молил про себя мальчик, не надо, пусть не возвращается.

Постепенно рука его, державшая удилище, онемела. Он стал наматывать лесу на катушку, пока не почувствовал тяжести грузила, и снова ощутил тихое вздрагивание, которое приятно отдалось во всем теле, погнав кровь быстрее к сердцу. Солнце теперь спустилось низко; по коже мальчика пробежал холодок, он напрягся весь с головы до ног. Даже если он ничего не поймает, уже будет что рассказать маме.

— Мы ловили по очереди. Когда Брайан пошел купаться, я ловил со скалы. С большой скалы, где удят взрослые.

Или:

— Брайан не смог ничего поймать и дал попробовать мне. Если бы не отлив, мы оба наловили бы уйму.

Пахло наживкой, испаряющейся на камнях водой и нагретыми солнцем водорослями. Плеск воды становился спокойнее, прибой уходил все дальше. Сверкающее зеркало песка потускнело. Купальщицы из пансиона ушли с пляжа. У мальчика стали уставать руки, в теле появилась слабость. Может, лучше сесть и приладить удилище между колен?

Вдруг леса со свистом рванулась с катушки, рассекая воду: удилище дернулось, согнувшись почти вдвое.

— Брайан! — закричал мальчик. — Брайан, поймал!

Никто не ответил ему. Он не удержался на ногах, ободрал колено о скалу, жестянка с наживкой покатилась вниз, но все же он не выпустил удилища.

— Брайан, Брайан, скорее! Я не удержу.

Он с трудом поднялся на ноги, чувствуя, что сражается с чем‑то яростным и неукротимым, вроде тех чудовищ, которые являлись ему во сне. Из горла у него вырывались бессвязные вопли. Как в тумане, он увидел Брайана, бежавшего к нему по камням, услышал, как тот кричал ему издали, чтобы он держал крепче. Но удилище все сгибалось, готовое переломиться, леса бешено металась в воде из стороны в сторону.

— Все в порядке, старина, — услышал он над собой спокойный голос. — Теперь давай мне.

Проворно и ловко Брайан взял удилище у него из рук.

— Ты отлично справился, Лео. На этот раз тебе попалась большая.

— Макрель?

— Не такая большая, но очень уж резвая.

Тяжело дыша, мальчик подбежал к самому краю скалы. Рыба, еще не укрощенная, была уже подтянута к скалам. Здесь она сделала последнюю попытку вырваться, и леса опять сорвалась с катушки. Выдержит ли леса, пока удастся с ней справиться? Выждав, когда накатила волна, Брайан с силой рванул удилище, и на плоские камни шлепнулась пучеглазая серебристая рыбина.

Вне себя от волнения мальчик опустился рядом с ней на колени.

— Вот громадина, Брайан, правда? Мы еще никогда такой не ловили… И никто здесь не ловил… Сколько в ней?

— Около восьми, а может быть, и все десять… Совсем неплохо.

— И ведь это я поймал, верно, Брайан?

— Я так и скажу, что ты… У меня даже ни разу не клюнуло.

Мальчик весь трепетал от восторга. Его почти пугала сила, которой он не подозревал в себе. Ведь это не какой-то мерланишка, которых много шныряло в мелководье; это — чудовище, вырванное из таинственных глубин океана. И он сам его поймал.

— Теперь одевайся, — сказал Брайан. — Сегодня у нас удача.

Они молча возвращались по мокрому после отлива песку. Мужчина крепко держал рыбу за жабры, а мальчик то и дело поглядывал на нее сбоку.

— Брайан, ты мне дашь ее нести, когда мы будем подходить к дому?

— Ну, конечно, это твоя рыба… а чья же еще? Я донесу е§ до ворот, а там ты понесешь сам. Мне нужно вернуться в отель переодеться.

Он говорил рассеянно, казалось, нехотя. А мальчик, онемев от волнения, бежал вприпрыжку, поминутно оглядываясь. Они поровнялись с утесом, за которым начиналась лужайка, окаймлявшая устье реки. Неподалеку виднелись красная крыша отеля и разбросанные вокруг строения и там же, почти напротив, дом его матери.

Мальчик ног под собой не чуял. Он уже переживал то мгновение, когда взберется по лестнице, вбежит в гостиную с рыбой в руках и удивит маму. Он представлял себе, как мама выронит книгу и вскочит с дивана.







— О Лео! Где ты взял это чудовище?

А он с деланной небрежностью скажет:

— Хороша? Сам поймал. Брайан говорит, что в ней почти десять фунтов. Он ловил больше часа, и у него даже ни разу не клюнуло.

Мальчика ослепляла гордость. Ему казалось, будто высокая волна подхватила его и вынесла на яркий, сверкающий берег. Он снова и снова переживал эту сцену. Он видел удивление в глазах матери, когда она встает с дивана, слышал возглас восхищения и дрожь в ее голосе, когда она кладет руку ему на плечо.

— О Лео!