Гюнтер Грасс
Траектория краба
In memoriam
1
«Почему лишь сейчас, а не раньше?» — спрашивает Другой, не я. Да потому что мать вечно твердила… Потому что, когда над водой разнесся вопль, я хотел закричать, но не мог… Потому что для правды хватает и трех строк… Потому что лишь теперь…
Пока слова идут трудно. Но Другой не принимает никаких отговорок, взывая к моему профессионализму. Что ж, в молодости я, действительно, был шустрым писакой, работал в одной из газет концерна «Шпрингер»
[1], потом заложил крутой вираж и вновь стал гнать строчки, но теперь уже против «Шпрингера», оказавшись в левой газете «taz»
[2], еще позднее перешел на скупой телеграфный стиль, работая поденщиком для информационных агентств, долгое время оставался на вольных хлебах, занимался тем, что препарировал свежатину, то бишь информационные сообщения. Ежедневные новости. Последние известия.
Пусть так, соглашаюсь я. Ничему иному, как говорится, не обучен. Но если уж придется распространяться на собственный счет, то получится, будто все перекосы моей биографии объясняются исключительно гибелью корабля, на который мать попала тогда на последнем сроке беременности, да и вообще живу я лишь по чистой случайности.
Словом, вновь я исполняю взятый подряд, но все-таки для начала позволю себе отвлечься от моей скромной персоны, ибо история началась задолго до моего рождения, больше века тому назад, а именно в мекленбургской столице, то есть в Шверине, что расположился меж семи озер со своим достопримечательным районом Шельфштадт и известным по почтовым открыткам многобашенным замком, причем сам город более или менее благополучно пережил последние войны, по крайней мере внешне.
Поначалу я полагал, что это позабытое временем провинциальное захолустье вряд ли может заинтересовать кого-либо, кроме некоторых туристов, однако внезапно исходный пункт моего повествования ожил в Интернете. Некий аноним разместил на своей странице множество биографических данных об одном человеке — от календарных дат и названий улиц до школьных отметок, будто решил вскрыть информационные залежи для подобных мне любителей покопаться в краеведческом старье.
Компьютер с модемом я приобрел практически сразу же, когда эти штуковины появились в продаже. Моя профессия предполагает использование информации, странствующей по всему свету. Худо-бедно освоил свой «Макинтош». Вскоре такие понятия, как «браузер» или «гиперлинк», перестали мне казаться китайской грамотой. С помощью кликания скачивал сообщения, которые потом шли в дело или выбрасывались в мусорную корзину, иногда под настроение или от скуки посещал чаты, возмущенно реагировал на какое-нибудь идиотское замечание, пару раз заглянул на порно-сайты, пока наконец после бесцельных скитаний не наткнулся случайно на домашние страницы тех, кого называют «вечно вчерашними», хотя были здесь и свежеиспеченные неонацисты, исполненные тупой ненависти. Неожиданно, задав для поиска в качестве ключевого слова название того самого корабля, я обнаружил нужный мне адрес Мученика — www.blutzeuge.de
[3] «Соратничество Шверин» выдавало готическим шрифтом злобные пропагандистские тексты. Сплошь запоздалый реваншизм. Отвратительно до смешного.
Теперь стало ясно, кого считают Мучеником. Непонятно, однако, следует ли, как нас тому учили, изложить все по порядку — сначала одно, затем другое, последовательно пересказать биографию за биографией, или же лучше избрать траекторию повествования, пролегающую как бы поперек хронологической оси, чтобы получилось нечто вроде того, как ползает краб, который, оттопырив клешни в сторону, имитирует задний ход, но на самом деле весьма бойко продвигается вперед. Так или иначе, ясно одно: стихия, а точнее Балтийское море, решила здесь все более полувека назад по-своему. Аминь.
Первым на очереди пусть будет персонаж, памятник которому был разрушен. Закончив школу и получив аттестат зрелости, он поступил учеником в банк, где без особого блеска приобрел профессиональное образование. Интернет об этом умалчивал. Зато на сервере, специально посвященном Вильгельму Густлоффу, который родился в 1895 году в Шверине, он объявлялся Мучеником. Здесь не сообщалось, например, о заболевании гортани, а также о хронической болезни легких, которая помешала ему проявить свою доблесть на полях Первой мировой войны. В то время как Хансу Касторпу было суждено покинуть Волшебную гору по воле автора романа, чтобы уйти добровольцем на войну и на последней странице романа погибнуть во Фландрии или раствориться в литературной неопределенности, Шверинский банк, занимавшийся преимущественно страхованием жизни, отправил в 1917 году своего прилежного ученика в Швейцарию, где тому предстояло подлечить свои хворобы и где воздух Давоса оказался настолько целителен, что причиной смерти его послужили совершенно иные обстоятельства; во всяком случае, вернуться в Шверин, с его нижнегерманским климатом, он не спешил.
Поначалу Вильгельм Густлофф устроился ассистентом в обсерваторию. Как только это исследовательское учреждение приобрело статус федерального научного центра, он стал его ученым секретарем, которому, впрочем, хватало времени и на то, чтобы подрабатывать в качестве агента акционерного общества, страховавшего домашнее имущество; таким образом ему удалось наряду с исполнением основных служебных обязанностей познакомиться в ходе побочной деятельности со всеми швейцарскими кантонами. Не меньшее усердие проявляла и его супруга Хедвиг: приверженность националистическим идеям не помешала ей занять место секретарши в адвокатской конторе Мозеса Зильберрота.
До этих пор супружеская чета Густлофф являла собою образец бюргерских добродетелей, однако, как это обнаружится позднее, она лишь создавала видимость, будто целиком восприняла присущую швейцарцам практичность; поначалу втихомолку, а затем вполне открыто ученый секретарь обсерватории, пользуясь долготерпением своего работодателя, не без успеха пустил в ход врожденные и недюжинные организаторские способности: вступив в Партию, он навербовал туда среди живущих в Швейцарии граждан Германии и Австрии пять тысяч новых членов, которых свел в образованные по всем кантонам местные отделения и заставил присягнуть тому, кому провидение уготовило роль Вождя.
Сам он получил звание ландесгруппенляйтера от Грегора Штрассера, который отвечал в Партии за организационные вопросы. Штрассер, принадлежавший к левому крылу, отказался в 1932 году от всех своих постов, протестуя против сближения Вождя с крупной буржуазией, а спустя два года он был ликвидирован собственными же людьми при подавлении путча, якобы организованного Рёмом; его брат Отто спасся бегством за границу. Пришлось Густлоффу искать себе новый объект для поклонения.
Реагируя на запрос, поступивший в Малый совет кантона Граубюнден, представитель иммиграционной полиции спросил Густлоффа, насколько его партийная деятельность в качестве ландесгруппенляйтера НСДАП согласуется с проживанием на суверенной швейцарской территории; последний ответил: «Больше всего на свете я люблю жену и мать. Однако если Вождь прикажет убить их, я подчинюсь приказу».
В Сети эта цитата оспаривалась. В чате «Соратничества Шверин» утверждалось, что, дескать, подобные лживые измышления распространялись еврейским автором Эмилем Людвигом. На самом же деле Мученик продолжал оставаться под влиянием Грегора Штрассера. Мол, Густлофф всегда отдавал в своих убеждениях приоритет социалистическому элементу перед национальным. Вскоре в чате разгорелись межфракционные схватки. Виртуальная ночь длинных ножей
[4] возжаждала крови.
Однако затем всем заинтересованным пользователям Интернета напомнили об исторической дате, которая якобы доказывала влияние провидения. То, что я объяснял себе случайным совпадением, возносило Густлоффа в сферы действия надмирных сил: 30 января 1945 года, спустя ровно полвека после рождения Мученика, начал свою гибель корабль, названный его именем, и в этот же день двенадцатью годами ранее пришли к власти нацисты, что послужило предвестьем всеобщей катастрофы.
Вот она, эта дата, словно высеченная клинописью в граните. Проклятая дата, с которой все началось, убийственно нарастало, достигло апогея, покатилось к своему концу. Благодаря матери мой день рождения также пришелся на эту дату продолжающегося несчастья; сама же мать живет по собственному календарю, не веря ни случайностям, ни тому подобным универсальным объяснениям всего и вся.
«Вот еще! — восклицает та, кого я никогда не именовал собственнически „моей“, но всегда просто — „матерью“. — В честь кого бы тот корабль ни окрестили, все равно бы утоп. Хотела бы я знать, о чем думал тот русский, который приказал пустить три торпеды прямехонько на нас…»
Она ворчит до сих пор, будто не утекло с того времени столько воды. Тягучий диалект, фразы будто расплющены стиральным валиком. Картошку называет бульбой, творог — сыром, а треску под горчичным соусом — вахней. Родители матери Август и Эрна Покрифке были родом из Кошнадерской земли, а потому прозывались кошнаверами. Сама же она выросла в Лангфуре. Это еще не Данциг, а его вытянувшееся в длину и уходящее в поля предместье, одна из улиц которого была Эльзенштрассе; Лангфур для девочки Урсулы, по прозвищу Тулла, был столь велик, что в рассказах матери «о старых временах» хоть и упоминались нередко купания на ближайшем морском пляже и катания на санках в лесу за южной окраиной предместья, однако гораздо чаще мать увлекала слушателей во двор доходного дома на Эльзенштрассе 19, а оттуда мимо собачьей будки с сидящим на цепи Харрасом в столярную мастерскую, шумовой фон которой определялся визгом дисковой и ленточной пилы, шорохом строгального станка и гудом шлифовальной машины. «Совсем еще девчонкой была, но уж когда клей варили, мне приходилось его в котле размешивать». Из-за чего, как гласят семейные предания, где бы Тулла ни стояла, ни лежала, ни бегала или ни пряталась в укромном уголке, всюду сопровождал ее легендарный дух столярного клея.
Словом, неудивительно, что, попав после войны в Шверин, мать обучилась в тамошнем Шельфштадте столярному делу. Будучи «переселенкой», как это называлось в Восточной Германии, она сразу получила место ученицы у считавшегося старожилом мастера, имевшего сарай с четырьмя строгальными станками и постоянно булькающим котлом для столярного клея. Отсюда было рукой подать до Лемштрассе, где нам с матерью выделили хибарку, крытую толем. Если бы после той катастрофы нас высадили на берег не в Кольберге, тем более если бы миноносец «Лёве» доставил бы нас до Травемюнде или до Киля, то на Западе мать попала бы под категорию «восточных беженцев» и ее тоже определили бы ученицей в столярку. Таким образом, я говорю о случайности, мать же с первых дней нашей эвакуации в назначенное место твердит о том, что таков был перст судьбы.
«А когда у того русского, что был капитаном подводной лодки, день рождения-то? Ты ведь дотошный, всегда все знаешь.»
Нет, в отличие от Вильгельма Густлоффа, сведений на этот счет в Сети обнаружить не удалось. Нашелся только год рождения да еще некоторые факты и домыслы, которые в журналистских расследованиях используются в качестве так называемого фонового материала.
Александр Маринеско родился в 1913 году на Черном море, в портовом городе Одессе, которая, если верить черно-белым кадрам фильма «Броненосец ‘Потемкин’», отличалась своей красотой. Мать его была родом с Украины. Отец был румыном, в первом паспорте он еще значился как Маринеску, но потом был смертный приговор военного суда за мятеж и чудесное спасение бегством в последнюю минуту.
Его сын Александр вырос в припортовом квартале. Одессу населяли русские, украинцы и румыны, греки и болгары, турки и армяне, цыгане и евреи, которые вполне уживались вместе, поэтому говорил он на эдакой смеси разных языков, но, похоже, в подростковой банде его неплохо понимали. Хотя позднее он старался говорить по-русски правильно, ему никак не удавалось до конца очистить свой южный с украинским налетом говор от вкраплений из идиш и позаимствованных у отца румынских ругательств. Над этим продолжали подшучивать даже тогда, когда он уже дослужился до старшего матроса в торговом флоте. Впрочем, с течением времени количество смельчаков, которые отваживались на шутки, заметно поубавилось, как бы чудно ни звучали порою приказы, отдаваемые командиром подводной лодки.
Открутим ленту на многие годы назад: семилетнему Александру, наверное, довелось увидеть, как от пирсов отчаливали последние транспорты белогвардейцев и как спешно покидали Одессу британские и французские интервенты. За этим последовал приход красных. Начались чистки. Потом гражданская война практически закончилась. А спустя несколько лет в порту вновь появились иностранные пароходы с нарядными пассажирами, швырявшими за борт монетки, а подросший мальчишка, сначала благодаря собственной выносливости, к которой постепенно добавлялось мастерство, ухитрялся вылавливать их.
Но наше трио пока неполно. Не хватает еще одного персонажа. Его поступок запустил в движение череду событий, у которой обнаружилась собственная безудержная динамика. Поскольку он, вольно или невольно, превратил одного из троицы, уроженца Шверина, в Мученика национал-социалистической идеи, а другого, одесского парнишку, в героя Краснознаменного Балтфлота, то место на скамье подсудимых обеспечено ему навечно. Именно такие или схожие обвинения в его адрес прочитал я, испытывая все большее любопытство, на уже упомянутом сервере в Интернете под рубрикой «Еврей-убийца».
Как мне теперь известно, агитационная брошюра, написанная членом Партии и одним из ее главных трибунов Вольфгангом Диверге и выпущенная в 1936 году мюнхенским издательством «Франц Эер-ферлаг», называлась не столь прямолинейно. Однако, руководствуясь логикой безумия, «Соратничество Шверин» отважилось даже на большее, чем позволял себе Диверге: «Если бы не этот еврей, то на маршруте, очищенном от мин вблизи Штольпмюнде, никогда не произошла бы самая крупная в истории морская катастрофа. Этот еврей… По вине этого еврея…»
Среди перепалки, которая велась в чате отчасти на немецком, отчасти на английском языке, можно было выудить и несколько фактов. Так, один из чаттеров сообщал, что вскоре после начала войны Диверге руководил имперской радиостанцией Данцига, другой располагал сведениями о его послевоенной деятельности: дескать, объединившись с другими нацистскими шишками, например со ставшим позднее депутатом Бундестага от СвДПГ Ахенбахом, он проник в партийную организацию либералов земли Северный Рейн — Вестфалия. Третий добавлял, что бывший нацистский пропагандист на протяжении семидесятых годов занимался в рейнском Нойвиде отмыванием финансовых средств, которые шли на поддержку СвДПГ. Наконец, в забитом до отказа чате роилось множество вопросов о давосском стрелке, на которые тут же давались убийственные ответы.
Будучи на четыре года старше Маринеско и на четырнадцать лет моложе Густлоффа, сын раввина Давид Франкфуртер родился в 1909 году в словенском городе Дарувар. В семье говорили на иврите и на немецком, в школе Давид научился говорить и писать по-сербски, однако испытал на себе повседневную ненависть к евреям. Здесь можно только предположить, что он вряд ли сумел справиться с этим обстоятельством: хлипкое телосложение не позволяло ему дать физический отпор, а ловкое приспособленчество было противно его натуре.
Вильгельма Густлоффа объединяло с Давидом Франкфуртером лишь следующее: если первый имел слабые легкие, то второй с детства страдал хроническим воспалением костного мозга. Однако Густлофф сумел избавиться в Давосе от своего недуга и стал позднее вполне здоровым партийным активистом, а вот что касается больного Давида, то ему врачи помочь не сумели: пять проведенных операций оказались безуспешными, сам случай объявлен безнадежным.
Вероятно, заболевание началось еще во время учебы Давида на медицинском факультете; семья решила, что учеба должна проходить в Германии, поскольку там учился отец, а еще ранее его отец. Есть сведения, что из-за своей болезненности и трудностей с концентрацией внимания Давид провалил экзамены после пятого семестра, как и последующие экзамены. Впрочем, судя по информации в Сети, партийный пропагандист Диверге в отличие от другого, уже процитированного автора Эмиля Людвига (его Диверге всегда упоминал в сочетании псевдонима с настоящей еврейской фамилией — Людвиг-Кон), утверждал: Еврей Франкфуртер характеризовался не только слабостью здоровья, но и тем, что клянчил деньги у отца-раввина, лентяйничал, прогуливал занятия, был щеголем и к тому же заядлым курильщиком.
Но вот наступил год прихода нацистов к власти с его треклятой знаменательной датой, недавно отмечавшейся в Сети. Заядлому курильщику Давиду довелось стать во Франкфурте-на-Майне свидетелем того, что напрямую касалось его и других студентов. Он видел, как сжигались книги еврейских авторов. Над столом в его учебной лаборатории вдруг появилась звезда Давида. Он физически чувствовал адресованную ему ненависть. Его, как и других студентов-евреев, громогласно поносили те, кто причислял себя к арийской расе. С этим он смириться не мог. Это было просто невыносимо. Он бежал в Швейцарию, продолжил учебу в казавшемся безопасным Берне, где снова проваливал один экзамен за другим. Однако родителям он продолжал отправлять вполне оптимистичные, а то и веселые весточки, чтобы успокоить отца, не перестававшего высылать деньги. Учебу он прервал лишь год спустя, когда умерла мать. Возможно, в поисках поддержки у родни он рискнул еще раз съездить в Германию, где ему пришлось увидеть, как его дядю, который был, как и отец, раввином, таскал за рыжую бороду молодой человек, приговаривая: «У-у-у, жидовская морда!»
Примерно так описана эта сцена в литературно-документальной книге Эмиля Людвига «Убийство в Давосе», выпущенной этим популярным писателем в 1936 году в амстердамском эмигрантском издательстве «Кверидо». «Соратничество Шверин» опротестовывало на своем сервере данное описание, ссылаясь опять-таки на партийного пропагандиста Диверге, поскольку тот приводил в своем памфлете выдержки из протокола берлинского полицейского, который в свое время допрашивал раввина д-ра Соломона Франкфуртера: «Не соответствует действительности утверждение, будто молодой человек подросткового возраста таскал меня за бороду (имеющую, кстати, не рыжий, а черный цвет), приговаривая при этом: „У-у-у, жидовская морда!“»
Я не сумел установить, оказывалось ли в полиции давление при допросе, состоявшемся спустя два года после описанного и подвергнутого сомнению инцидента. Так или иначе, Давид Франкфуртер вернулся в Берн; похоже, он испытывал тяжелую депрессию, на что имелось немало причин. Во-первых, вновь началась учеба, по-прежнему безуспешная, а во-вторых, он весьма переживал смерть матери, что усугубляло его непрекращающиеся физические страдания. Кроме того, берлинский эпизод производил на него все более гнетущее впечатление по мере того, как из швейцарских и иностранных газет ему становились известны сообщения о концентрационных лагерях в Ораниенбурге, Дахау и иных местах.
В конце 1935 года ему пришла в голову мысль о самоубийстве, которая с тех пор не оставляла его. Позднее, уже в ходе судебного процесса, в экспертном заключении, предоставленном защитой, говорилось: «Под воздействием внутренних душевных мотивов личного свойства для Франкфуртера возникла психологически невыносимая ситуация, которая требовала своего разрешения. Депрессия привела к мысли о самоубийстве. Однако присущий каждому человеку инстинкт самосохранения отвел выстрел от себя и перенацелил его на другую жертву.»
На этот счет в Интернете язвительных комментариев не обнаружилось. Тем не менее во мне крепло подозрение, что за адресом www.blutzeuge.de скрывается не оголтелая когорта бритоголовых парней из «Соратничества Шверин», а некий дошлый одиночка. Один из тех, кто следует не по накатанной колее, кто выбирает малохоженые тропы, предпочитает траекторию краба или, подобно ищейке, ведет поиск, принюхиваясь к меткам, оставленным Историей.
Нерадивый студент? Ведь я и сам числился таковым, когда германистика мне жутко прискучила, а теория журналистики, которую преподавали в Институте имени Отто Зура, казалась слишком сухой.
Покинув Шверин и сбежав на городской электричке из Восточного Берлина в Западный, я поначалу, как и обещал матери, пытался относиться к учебе всерьез, усердствовал, будто последний зубрила. Тогда, незадолго до строительства Стены, мне было шестнадцать с половиной годков, и я, что называется, глотнул воздуха свободы. Приютила меня тетя Йенни, школьная подруга матери, с которой они, судя по их рассказам, пережили уйму невероятных историй; тетя Йенни жила в западноберлинском районе Шмаргендорф, неподалеку от площади Розенэк. Мне досталась мансардная комнатушка с чердачным окном. Неплохое, собственно, было времечко.
Мансарда тети Йенни на Карлсбадерштрассе выглядела как кукольный домик. На столиках, консолях красовались фарфоровые фигурки. Преимущественно балерины в пачках, вспорхнувшие на пуанты. Некоторые в весьма смелых позах, все с маленькими головками на длинных шейках. В молодости тетя Йенни была довольно известной балериной, пока во время одной из бомбардировок, которые все больше и больше разрушали имперскую столицу, ей не искалечило ноги, поэтому, подавая мне к полднику чай, она заметно хромала, что не мешало ей грациозными движениями предлагать мне вазочки с печеньем или сладостями. Похожая на хрупкие фигурки в своей игрушечной мансарде, она вертела головкой на тонкой, теперь уже исхудавшей шейке, а с ее лица не сходила улыбка, которая казалась примерзшей к нему. Тетю Йенни действительно частенько знобило, поэтому она пила горячую лимонную воду.
Мне нравилось жить у нее. Она баловала меня. Каждый раз, когда она заговаривала о своей школьной подруге — «Моя дорогая Тулла передала мне тайком очередное письмецо…», — я испытывал минутное искушение почувствовать симпатию к собственной матери, этой упрямой чертовке, которая, однако, тут же вновь начинала мне действовать на нервы. Доставляемые секретными путями из Шверина на Карлсбадерштрассе «малявы», плотно исписанные бисерными буковками, содержали призывы, приобретавшие с помощью подчеркиваний безусловно категорический характер; этими призывами мать, по ее собственному признанию, стремилась «допечь» меня: «Надо ему учиться и учиться! Ведь для чего я послала сыночка на Запад — чтобы из него толк вышел, вот для чего…»
У меня до сих пор звучат в ушах ее слова: «Я и живу-то только для того, чтобы сынок мой когда-нибудь все бы засвидетельствовал». А поскольку тетя Йенни служила рупором для своей школьной подруги, то тихим, но весьма настойчивым голосом она делала мне соответствующие внушения. После чего не оставалось ничего другого, как прилежно учиться.
В ту пору вместе с ордой моих сверстников, также бежавших из ГДР, я учился в старших классах. Нам приходилось наверстывать многое из того, что касалось правового государства и демократии. К английскому языку добавился французский, зато отпал русский. Начал я соображать и насчет того, как, благодаря управляемой безработице, функционирует капиталистическая экономика. Учеником я был не блестящим, однако с тем, чего от меня хотела мать, справился, то есть получил аттестат зрелости.
Да и насчет девочек, кстати, я был неплох, к тому же не бедствовал, поскольку мать, благословив меня на бегство к классовому противнику, дала мне с собой адресок в Западной Германии: «Думаю, отец это твой. Мне кузеном доводится. Обрюхатил меня перед самым призывом в армию. По крайней мере, он так считает. Черкни ему про свое житье, когда там окажешься…»
Сравнения хромают. Но что касается финансов, то вскоре дела мои пошли так же, как у Давида Франкфуртера в Берне, которому отец ежемесячно посылал издалека кругленькие суммы на счет в швейцарском банке. Кузена матери, да будет земля ему пухом, звали Харри Либенау; он был сыном хозяина столярной мастерской, существовавшей некогда на все той же Эльзенштрассе; с конца пятидесятых годов Харри Либенау проживал среди лесов Шварцвальда, в Баден-Бадене, где в качестве редактора отдела культуры Юго-западного радио он выпускал ночную программу «Лирика за полночь», которую слушали, пожалуй, только сосны дремучего Шварцвальда.
Мне не хотелось слишком обременять тетю Йенни, которая подкидывала мне деньжат, поэтому я сочинил любезное письмо, в конце которого сразу за финальной фразой «Твой неизвестный Тебе сын» отчетливо указал номер собственного банковского счета. Судя по всему, Харри Либенау был счастлив в браке, так что ответа я не дождался, зато каждый месяц начал получать переводы с суммой, которая была значительно выше минимальной ставки алиментов, целых две сотни марок, по тем временам солидные деньги. Тетя Йенни об этом не знала, но с Харри, кузеном матери, была знакома, хотя и не слишком близко, о чем она, слегка покраснев своим кукольным личиком, не столько поведала, сколько как бы призналась.
В начале шестьдесят седьмого, вскоре после того, как я ушел от тети Йенни и поселился в районе Кройцберг, учебу я бросил и устроился стажером в газету «Моргенпост» концерна Шпрингер, тогда же денежные переводы прекратились. С тех пор я моему папочке-филантропу ничего не писал, разве что посылал к Рождеству поздравительную открытку. Да и зачем? К тому же мать в одной из тайных «маляв» намекнула: «Особенно-то его не благодари. Он сам знает, за что раскошеливается…»
Писать в открытую она тогда уже не могла, поскольку возглавила бригаду столяров на народной мебельной фабрике, производившей в плановом порядке спальные гарнитуры. Будучи членом партии, она не имела права поддерживать контакты с Западом, тем более с сыном, который бежал из ГДР и работал на капиталистическую пропаганду, публикуя вначале коротенькие заметки, а потом и большие статьи о коммунизме, отгородившемся Стеной и колючей проволокой; у нее и без того хватало из-за меня проблем.
Предполагаю, что кузен матери перестал мне платить, потому что вместо учебы я начал писать для желтой шпрингеровской газетенки. Пожалуй, этот вшивый либерал был по-своему прав. Кстати, вскоре после покушения на Руди Дучке
[5] я ушел от Шпрингера. С тех пор моя ориентация сделалась довольно-таки левой. Событий было хоть отбавляй, я писал для многих более или менее прогрессивных изданий, поэтому неплохо держался на плаву даже без тех переводов с суммами, что бывали втрое выше минимальной ставки алиментов. Все равно господин Либенау не был моим отцом. Мать просто подставила его. От нее же я узнал, что этот редактор ночных программ в конце семидесятых, еще до моей женитьбы, умер от сердечного приступа. Ему, ровеснику матери, было тогда немногим больше пятидесяти.
Взамен я получил от матери еще несколько имен; каждый из этих мужчин, по ее словам, мог быть моим отцом. Одного из них звали Йоахимом или Йохеном, другого, постарше, якобы отравившего пса Харраса, — Вальтером.
Нет, настоящего отца мне не досталось. Только взаимозаменяемые фантомы. В этом отношении у трех персонажей, которые фигурируют в повествовании, дела обстояли лучше. Словом, мать сама толком не знала, кто ее обрюхатил, когда январским днем сорок пятого года она вместе с родителями вошла в качестве одной из семи с лишним тысяч пассажиров на борт парохода с причала в Готенхафене-Оксхёфте. Тот, чьим именем был назван пароход, мог предъявить отца-коммерсанта — Германна Густлоффа. Тот же, кому удалось потопить переполненный людьми пароход, водился в отрочестве с блатными, за это папаша Маринеско частенько лупил его, что служило свидетельством отеческой заботы. А Давид Франкфуртер, отправившийся из Берна в Давос и повинный в том, что пароход был назван в честь Мученика, даже имел отца, который был настоящим раввином. Я же, безотцовщина, в конце концов сам стал отцом.
Что он, интересно, курил? Круглые сигареты марки «Юно»? Или плоские арабские? А может, сигареты с золотым ободком, модные в ту пору? Во всяком случае фотографий, запечатлевших его курящим, не сохранилось, если не считать единственного газетного снимка, сделанного позднее, в конце шестидесятых, когда ему наконец разрешили короткий визит в Швейцарию — на этом снимке пожилой господин, чиновничья карьера которого подходит к завершению, держит сигарету. А тогда он курил одну сигарету за другой, поэтому и сел в купе для курящих, когда воспользовался услугами Швейцарской федеральной железной дороги.
Они оба ехали поездом. В то же время, когда Давид Франкфуртер направлялся из Берна в Давос, Вильгельм Густлофф совершал вояж, занимаясь организационными делами. В ходе командировки он проинспектировал ряд местных отделений зарубежной организации НСДАП, а также создал несколько новых отрядов гитлерюгенд и Союза немецких девушек
[6]. Командировка состоялась в конце января, поэтому, вероятно, в Берне и Цюрихе, Гларусе и Цуге он выступил перед находившимися там гражданами Германии и Австрии с пламенными речами по случаю трехлетнего юбилея со дня захвата власти. Годом ранее его работодатель, то есть обсерватория, уволил Густлоффа по настоятельному требованию социал-демократических депутатов, так что свободного времени у него было предостаточно. Его агитационная деятельность сопровождалась протестами некоторых кругов швейцарской общественности — в левых газетах его даже именовали «давосским диктатором», а член Национального совета Брингольф потребовал его высылки из страны, — однако в кантоне Граубюнден да и во всей Швейцарии нашлось достаточно политиков и чиновников, которые оказывали Густлоффу поддержку, причем не только финансовую. Городские власти Давоса регулярно поставляли ему информацию о людях, прибывших на курорт, а он выбирал из них граждан Германии и, пока шел курс лечения, даже не приглашал, а вызывал на партийные мероприятия; неявка без уважительных причин фиксировалась, фамилии сообщались соответствующим инстанциям Рейха.
Примерно в то время, когда студент-курильщик, купивший в Берне билет лишь в один конец, совершал поездку по железной дороге, а будущий Мученик вел активную партработу, старший матрос Александр Маринеско уже перешел с торгового флота на Краснознаменный Черноморский военный флот, где после учебки и штурманских курсов попал на подлодку. Он был комсомольцем и уже тогда обнаружил склонность к спиртному, впрочем, эта слабость с лихвой искупалась служебным рвением; по крайней мере на борту его с бутылкой никогда не видели. Вскоре Маринеско был определен штурманом на подлодку Щ-306; эта недавно вставшая в строй ПЛ наскочила в начале войны, когда Маринеско уже служил на другой подлодке, на мину и затонула со всем экипажем.
Итак, путешествие из Берна через Цюрих мимо нескольких озер. Партийный пропагандист Диверге, указавший в своем памфлете маршрут студента-медика, поскупился на описание пейзажей. Впрочем, заядлый курильщик, студент тринадцатого семестра, вряд ли обращал большое внимание на разворачивающиеся панорамы с грядами гор на горизонте, на проносящиеся мимо и покрытые снегом дома, деревья и горные склоны, на смены тьмы и света, возникающие при проскакивании туннелей.
Эту поездку Давид Франкфуртер осуществил 31 января 1936 года. Он читал газету и курил. В разделе «Разное» публиковалось сообщение о деятельности ландесгруппенляйтера Густлоффа. Газеты за это число, среди них «Нойе цюрихер цайтунг» и «Базлер националь-цайтунг», писали о текущих событиях или предвосхищали события грядущие. В начале этого года, вошедшего в историю как год Берлинской олимпиады, фашистская Италия еще не одержала победу над далекой империей Негуса Абиссинией, Испания чувствовала угрозу гражданской войны. В Германии строились автострады, а матери, жившей в Лангфуре, стукнуло восемь с половиной годков. Позапрошлым летом, купаясь в водах Балтики, утонул ее глухонемой брат Конрад. Мать очень любила его, а потому спустя сорок шесть лет этим именем крестили моего сына, которого, однако, все зовут Конни; так же обращается к нему в своих письмах и его подружка Рози.
Диверге указывает, что 3 февраля ландесгруппенляйтер вернулся довольно усталым после весьма успешной поездки по кантонам. Франкфуртер знал — в этот день Густлофф будет в Давосе. Кроме газет Франкфуртер регулярно читал и издаваемый Густлоффом партийный журнал «Рейхсдойче», в котором сообщались календарные сроки планируемых мероприятий. Давид разведал о своей жертве практически все. Он пропитался этой информацией, как был насквозь пропитан никотином. Интересно, было ли ему известно, что год назад чета Густлоффов построила на свои сбережения в Шверине кирпичный дом и предусмотрительно обставила его на случай возвращения в Германию? Что они очень хотели завести ребенка?
Когда студент-медик прибыл в Давос, там выпал снег. Снег сиял на солнце, и курорт выглядел именно так, каким он бывает запечатлен на видовых открытках. Франкфуртер приехал без багажа, но с твердыми намерениями. Из «Базлер националь-цайтунг» он вырезал газетную фотографию с Густлоффом в партийной форме: высокий мужчина, решительный взгляд, высокий лоб, чему способствовало облысение.
Франкфуртер снял номер в отеле «Лев». Пришлось ждать целый день до 4 февраля. Этот день называется «Ки-Тов» и считается приносящим счастье — информация, которую я выудил в Интернете. На уже известном мне сервере дата была объявлена днем памяти Мученика.
Вышел покурить на солнышко. Каждый шаг отдавался скрипом на снегу. По понедельникам проводился экскурсионный осмотр города. Фланировал по Курпроменаду. Присоединился к кучке зрителей, которая наблюдала за хоккейным матчем. Поболтал с несколькими курортниками. Надо ртами витал морозный парок. Главное, не вызывать подозрения. Не сказать ничего лишнего. Не суетиться. Все было спланировано и подготовлено. Револьвер удалось купить безо всяких проблем, потренировался на стрельбище Остермундинген под Берном. Несмотря на болезнь, рука была твердой, не дрожала.
Во вторник, оказавшись на месте действия, он воспользовался указателем «Вильгельм Густлофф — НСДАП». Стрелка вела от Курпроменада к улице Ам курпарк, где находился дом № 3. Голубой особняк с плоской крышей, на водостоках висели сосульки. Несколько уличных фонарей сражались с опускающимися сумерками. Снегопад прекратился.
Таковы внешние рамки события. Другие подробности несущественны. О том, что произошло дальше, могли свидетельствовать только сам преступник и вдова убитого. Интерьер соответствующей части квартиры можно было увидеть на упомянутом сервере, где иллюстрацию сопровождал весьма эмоциональный текст. Судя по всему, фотографию сделали вскоре после происшествия, так как на столах и на комоде стояли еще свежие букеты, но большой цветочный горшок призван был придать помещению мемориальный вид.
Дверь на звонок открыла Хедвиг Густлофф. По данным ею позднее показаниям, глаза у молодого человека были добрыми; он попросил аудиенции у ландесгруппенляйтера. Тот стоял в коридоре, беседуя по телефону со своим однопартийцем доктором Хаберманом, руководителем организации в Туне. Проходившему мимо Франкфуртеру послышались слова «еврейские свиньи», однако госпожа Густлофф оспорила это в своих показаниях. Дескать, ее супруг избегал подобных выражений, хотя и считал решение еврейского вопроса делом безотлагательным.
Проведя посетителя в кабинет, она предложила ему присесть. Ни тени подозрения. Визитеры частенько появлялись без предварительного согласования, нередко это бывали однопартийцы, у которых возникали какие-либо проблемы.
В пальто и со шляпой на коленях студент-медик, сидя в кресле, разглядывал письменный стол, на котором стояли часы в деревянном футляре, над столом висел почетный кинжал СА. Выше и по бокам кинжала расположились несколько фотографий Вождя и рейхсканцлера, как бы служа черно-белым и цветным декоративным оформлением интерьера. Фотографии духовного наставника Грегора Штрассера, убитого два года назад, вроде бы не было. Неподалеку красовалась модель парусника — вероятно, «Горх Фок».
Далее скучающий посетитель мог увидеть на комоде возле письменного стола радиоприемник, а рядом бюст Вождя, то ли бронзовый, то ли гипсовый, но выкрашенный под бронзу. Очевидно, цветы на письменном столе стояли еще до выстрелов; этими цветами госпожа Густлофф любовно украсила рабочее место, чтобы порадовать супруга, вернувшегося после утомительной командировки, к тому же ей хотелось напомнить ему о недавнем дне рождения.
На столе среди всякой всячины было небрежно разложено множество бумаг — вероятно, отчеты кантональных организаций, наверняка партийная переписка с важными инстанциями Рейха, а возможно, тут были и письма с угрозами, которые за последнее время приходили по почте все чаще; впрочем, от защиты со стороны полиции Густлофф отказывался.
Он вошел в кабинет без супруги. Подтянутый, вполне здоровый, поскольку уже несколько лет как излечился от туберкулеза, одетый в гражданское, он шагнул к посетителю, который не поднялся навстречу, а выстрелил прямо с кресла, едва выхватив револьвер из кармана зимнего пальто. Меткие выстрелы оставили в груди, шее и голове ландесгруппенляйтера четыре отверстия. Он беззвучно рухнул возле помещенного в раму портрета своего Вождя. Тут же в кабинете появилась супруга, вначале она увидела направленный на нее револьвер, а потом простертого на полу мужа, бросилась к нему, а у того из ран хлынула кровь.
Давид Франкфуртер, пассажир с билетом в один конец, надел шляпу и без всяких помех со стороны переполошившихся жильцов вышел из дома, места своего преступления, после чего бродил некоторое время по заснеженным окрестностям, несколько раз поскальзывался, вспомнил телефон для сообщения о чрезвычайных происшествиях, позвонил из ближайшей будки, назвавшись преступником, затем нашел, наконец, дежурный участок кантональной полиции и сдался.
Нижеследующую фразу он сказал вначале для протокола дежурному полицейскому, а позднее повторил ее без изменений в суде: «Я стрелял, потому что являюсь евреем. Я в полной мере сознаю тяжесть содеянного, но ничуть не раскаиваюсь.»
В связи с этим событием было израсходовано много типографской краски. То, что у Вольфганга Диверге именуется «трусливым убийством», сравнивается у романиста Эмиля Людвига с «битвой Давида и Голиафа». Столь полярные оценки дошли и до наших дней с их всемирной Паутиной. Герою библейского склада, решившего призвать собственным — пусть излишне просто обоснованным — поступком к сопротивлению свой несчастный народ, здесь противостоит Мученик национал— социалистического движения. Обоим отводилось место на скрижалях истории в качестве выдающихся личностей. Стрелявший, впрочем, был вскоре повергнут в забвение; даже когда мать была ребенком и откликалась на имя Тулла, она ничего не слышала ни об убийстве, ни об убийце, разве только легенды о белом лайнере, на борту которого счастливые люди плавали в короткие и дальние путешествия, устраиваемые организацией «Сила через радость».
2
В ту пору, когда я был нерадивым студентом, мне довелось слышать в Техническом университете лекции профессора Хёллерера. Своим пронзительным птичьим голосом он приводил в восторг битком набитую аудиторию. Речь шла о Клейсте, Граббе, Бюхнере, то есть о гонимых гениях. Одна из лекций называлась «Между классикой и модерном». Мне нравилось бывать в подвальчике «Вайцкеллер» среди молодых литераторов и еще более молодых представительниц книжной торговли, где читались, обсуждались, а иногда и раскритиковывались в пух и прах еще не дописанные произведения. Однажды я даже записался на курсы, которые проводились на Кармерштрассе по американскому образцу под названием creative writing. Здесь занималась добрая дюжина подающих надежды талантов. По мнению одного из преподавателей, предложившего нам, неофитам, тему «телефона доверия» для эпического наброска, моих дарований было явно недостаточно. Их, дескать, хватило бы разве что на бульварный роман. Теперь же он внезапно извлек меня из забытья: мол, биография моей никудышной персоны довольно уникальна, но вместе с тем характерна, а потому заслуживает литературного повествования.
Некоторых из тогдашних талантов уже нет в живых. Двое-трое добились известности. Мой бывший преподаватель, похоже, исписался, иначе не подрядил бы меня на работу и не стал бы моим Заказчиком. Однако мне надоело продвигаться по траектории краба. Слишком канительно, сказал я Заказчику, овчинка выделки не стоит. Оба психи, что один, что другой. Один возомнил себя героем, который жертвует собой, чтобы дать своему народу пример мужественного сопротивления. Может, то убийство изменило для евреев что-нибудь к лучшему? Наоборот! Террор был узаконен. А через два с половиной года, когда еврей Гершель Грюншпан застрелил в Париже дипломата Эрнста фон Рата, ответом на это стала Хрустальная ночь. Или что, позвольте спросить, приобрели благодаря Мученику нацисты? Разве что появилось имя для нового лайнера.
Но вот я вновь иду по следу. Правда, не потому, что на меня давит Старик, скорее потому, что меня никогда не переставала допекать мать. Еще в Шверине, когда по случаю какого-нибудь торжества я надевал пионерский галстук или синюю блузу, она вечно зудила: «Море-то было студеное, все детки погибли. Написать ты про это должен. Ты ведь, раз по счастью выжил, у нас в долгу. А я тебе потом все расскажу, до самой малости расскажу, чтобы ты записал…»
Только я не хотел. Да и никто не хотел об этом слышать, ни здесь, на Западе, ни тем более на Востоке. «Вильгельм Густлофф» и проклятая история этого корабля сделались на десятилетия, так сказать, общегерманским табу. Но мать не переставала допекать меня, посылая с курьерами свои «малявы». Когда, бросив учебу и идеологически сильно накренившись вправо, я пошел работать на концерн Шпрингера, она написала мне: «Шпрингер-то реваншист. Вступается за нас, беженцев. Он наверняка захочет пропечатать такую историю. Каждый день будет в газете продолжение, из недели в неделю…»
И позднее, когда «taz» и прочие левые загибы стали действовать мне на нервы, тетя Йенни, залучив меня на спаржу с молодой картошкой в ресторан «Хабель» на площади Розенэк и дождавшись десерта, знакомила с очередной материнской весточкой, приговаривая: «Моя дорогая подруга Тулла продолжает возлагать на тебя большие надежды. Она просила передать тебе, что твоим сыновним долгом остается поведать наконец всему миру…»
Но я хранил молчание. Не поддавался давлению. На протяжении всех тех лет, когда я в качестве внештатного журналиста публиковал длинные статьи для экологических журналов, например о биодинамическом овощеводстве, о гибели немецкого леса, или исповедовался на тему «Аушвиц не должен повториться», мне удалось не затрагивать обстоятельств моего рождения, пока в конце января 1996 года я не наткнулся в Сети сначала на праворадикальный сервер «Stormfront», потом обнаружил некоторые сведения о Густлоффе, после чего познакомился с сайтом www.blutzeuge.de, посвященным Мученику и принадлежавшим «Соратничеству Шверин».
Делал для себя первые заметки. Удивлялся. Поражался. Решил выяснить, почему этой провинциальной личности оказалось достаточно четырех смертельных выстрелов в Давосе, чтобы привлечь к себе внимание нынешних интернетчиков. Кстати, сайт был скомпонован весьма умело. Фотомонтаж шверинских достопримечательностей. Между фотографиями ненавязчивые вопросы: «Хотите узнать о Мученике больше? Мы вышлем вам электронной почтой подробности его биографии».
Мы? Соратничество? Готов биться об заклад, что в Сети исполнялся сольный номер. Некий одиночка пытался взрастить на коричневом дерьме новые побеги. Работал он с выдумкой, а то, что сообщал, например, об организации «Сила через радость», было очень даже неглупо. Фотографии счастливых пассажиров, совершающих морской круиз. Купание на пляжах Рюгена.
Разумеется, мать об этом не знала. Кстати, она всегда называла организацию «Сила через радость» просто «Эс-Че-Эр». Десятилетней девчонкой она видела в кинотеатре Лангфура еженедельные выпуски киноновостей, среди прочего и первое плавание лайнера СЧР. Кроме того, отец и мать Покрифке (он — поскольку был рабочим и членом партии; она — поскольку состояла в национал-социалистической организации женщин) летом 1939 года очутились на борту «Вильгельма Густлоффа». Небольшая группа из Данцига, который тогда был еще вольным городом, получила, так сказать, спецразрешение для зарубежных немцев на участие в круизе. Целью круиза, состоявшегося в середине августа, были норвежские фьорды, хотя было уже поздновато для того, чтобы еще и полюбоваться белыми ночами.
По воскресеньям, когда я был маленьким, мать в очередной раз заводила разговор на бесконечную тему о морской катастрофе; с ностальгией о Лангфуре она вспоминала, как восторгался папа норвежской фольклорной группой, ее национальными костюмами и танцами, которые исполнялись на солнечной палубе лайнера СЧР. «А мама-то все восхищалась бассейном, который весь был выложен разноцветным кафелем и мозаикой; его потом осушили, чтобы разместить там девушек из вспомогательного флотского батальона, тесно им было, а русский стрельнул прямо туда своей второй торпедой и превратил их в месиво…»
Но пока еще «Вильгельм Густлофф» даже не заложен, тем более не спущен со стапелей. Мне приходится вернуться назад, поскольку сразу после смертельных выстрелов прокурор кантона Граубюнден, судьи, а также защитник начали готовить процесс против Давида Франкфуртерa. Сам процесс должен был состояться в Куре. Процесс обещал быть непродолжительным, так как убийца во всем признался. В Шверине же по указанию самых высоких инстанций приступили к подготовке траурной церемонии для прощания с покойным, чтобы она навечно осталась в памяти народа. Кто только не был поднят на ноги после тех выстрелов: марширующие колонны штурмовиков, уличные шпалеры, люди в партийной форме с венками, факельное шествие. Под глухой рокот барабанов церемониальным маршем прошли отряды вермахта, толпы шверинцев застыли в скорбном оцепенении, хотя, возможно, многие были просто зеваками.
Партийный лидер, ранее не более известный в Мекленбурге, чем другие ландесгруппенляйтеры зарубежной организации НСДАП, Вильгельм Густлофф возвысился после смерти до фигуры таких масштабов, что некоторые из ораторов испытывали явные трудности с подбором сравнений, соразмерных ее грандиозности, а потому не могли придумать ничего лучше, чем вспомнить того главного великомученика
[7], именем которого была названа песня, исполнявшаяся сразу после государственного гимна по случаю официальных мероприятий — а таковых набиралось немало — с музыкой и словами «Знамена ввысь…».
В Давосе траурная церемония выглядела гораздо скромнее. Масштаб был задан небольшой церковью евангелической общины, скорее напоминавшей часовню. Покрытый флагом со свастикой гроб поставили перед алтарем. На гробе возлежали почетный кинжал, нарукавная повязка и фуражка штурмовика, скомпонованные в виде своеобразного натюрморта. Из всех кантонов прибыли около двухсот однопартийцев. Некоторые из швейцарцев выразили свою идейную солидарность с покойным, придя в часовню или собравшись перед ней. Вокруг грудились горы.
Фрагменты этой скромной панихиды передавались из знаменитого легочного курорта германским радио, они ретранслировались всеми немецкими радиостанциями на территории Рейха. Комментаторы призывали слушателей затаить дыхание. Ни в одном из репортажей, ни в одной из речей, которые позднее были произнесены и в других городах, не упоминалось имя Давида Франкфуртера. Всюду речь шла лишь о «подлом еврейском убийце». Попытки противной стороны возвеличить недужного студента-медика, превратив его, памятуя о его корнях, в «югославского Вильгельма Телля», получили от швейцарских патриотов, изъяснявшихся, кстати, не на местных диалектах, а на литературном немецком языке, резкий отпор, однако все это сыграло на руку подозрениям, что за спиной стрелявшего стояли влиятельные силы; вскоре таковыми были прямо названы еврейские организации. Дескать, заказчиком «трусливого убийства» являются круги мирового сионизма.
Тем временем в Давосе подготовили спецпоезд для гроба с телом. При отправке звонили церковные колокола. Поезд находился в пути с воскресного утра до вечера Понедельника, первой остановкой на территории Рейха был Зинген, затем краткие торжественные остановки с церемониями состоялись в Штутгарте, Вюрцбурге, Эрфурте, Галле, Магдебурге и Виттенберге, где, выходя на перрон, соответствующий гауляйтер и представители местных партийных верхов «воздавали усопшему последние почести».
Это выражение, почерпнутое из сокровищницы высокого штиля, я обнаружил в Сети. В приведенных здесь оригинальных репортажах того времени дело не ограничивалось приветствием, заимствованным у итальянских фашистов, то есть поднятием правой руки, нет, люди, собравшиеся на перронах и траурных митингах, «воздавали последние почести»; поэтому и на сервере www.blutzeuge.de появился современный вариант немецкого приветствия и «воздаяния последних почестей», который призван был соответствовать стилистике киберпространства. В связи с этим «Соратничество Шверин» упомянуло также, что местный оркестр исполнил на траурной церемонии фрагменты «Героической симфонии» Бетховена.
Нашелся, впрочем, и критический голос, который откликнулся протестом на распространяемую по всему свету чушь. Некий чаттер указал на несообразность в процитированном репортаже из нацистской газеты «Фёлькишер беобахтер», где говорилось, что подразделение вермахта салютовало ружейными залпами в память боевого товарища, фронтовика Вильгельма Густлоффа; дело в том, что из-за своего легочного заболевания Густлофф не участвовал в Первой мировой войне, не проявлял отвагу на полях сражений, не мог быть удостоен Железного креста ни первого, ни второго класса, следовательно, данной почести не заслужил.
Похоже, объявился еще один дотошный одиночка, который решил испортить первому траурный церемониал. Кроме того, этот всезнайка съехидничал, что, мол, в речи мекленбургского гауляйтера Хильдебранда неоправданно отсутствовало указание на «национал-большевистское влияние», которое испытывал на себе Мученик со стороны Георга Штрассера. Ведь этот бывший сельскохозяйственный рабочий, с детских лет возненавидевший аристократов из числа крупных землевладельцев и надеявшийся, что Гитлер, придя к власти, произведет решительный передел земли, был просто обязан хотя бы намеком защитить честь злокозненного Штрассера. Примерно так выглядели возражения. Спор всезнаек, обычный для чаттеров.
Безразличная к исходу спора траурная процессия, проиллюстрированная на сайте множеством фотографий, двинулась в путь. Погода капризничала, шествие тронулось от Дома торжественных заседаний по Гутенбергштрассе, потом по Висмаршештрассе, перешла через Тотендамм и завершила свой маршрут по Вальштрассе у крематория. По всему четырехкилометровому пути с обеих сторон улицы гроб провожали скорбные шпалеры, сам гроб возлежал на орудийном лафете, пока его под барабанный бой не сняли с лафета для кремации и после молитвы священника не опустили в огненную шахту. С обеих сторон от гроба по команде склонились знамена. Чеканя шаг, пошли колонны с песней о погибшем товарище, в строю салютовали вскинутой рукой, отдавая последнее, самое последнее приветствие. Раздались ружейные залпы в честь павшего фронтовика, который, правда, как уже выяснилось, не нюхал пороха в окопах, не лежал ничком под артиллерийскими обстрелами и не изведал, если уж говорить словами Юнгера, «стальной грозы». Ах, лучше уж ему было оказаться под Верденом, где его укокошил бы осколок снаряда.
Выросший в городе меж семи озер, я знаю, где на южном берегу Шверинского озера была замурована урна. Ее замуровали в фундамент четырехметрового гранитного камня с высеченными клинописными буквами. Вместе с обелисками, посвященными другим членам партийной Старой гвардии
[8], он служил центром специального комплекса — Мемориала героев. Не скажу, когда именно — мать знает это точно, — в первые послевоенные годы было снесено все, что могло напомнить шверинцам о Мученике, причем делалось это не только по приказу советского оккупационного командования. Однако мой сетевой аноним считал необходимым восстановить мемориал на прежнем месте, да и Шверин он неизменно продолжал называть «городом Вильгельма Густлоффа».
Все прошло, все миновало! Разве кто-нибудь теперь вспомнит, как звали руководителя Германского трудового фронта? Сегодня рядом с Гитлером в качестве вождей называют разве что Геббельса, Геринга и Гесса. Если в какой-нибудь телевизионной викторине ведущий спросит, кто такой Гиммлер или Эйхман, то можно ожидать как правильного ответа, так и полной неосведомленности относительно этих персонажей исторического прошлого; впрочем, иной телеведущий сопровождает потерю нескольких тысяч марок лишь легкой улыбкой.
Так кто же, кроме редактора найденного мной сайта, сумеет нынче вспомнить Роберта Лея
[9]? А ведь именно он после прихода к власти национал-социалистов распустил все профсоюзы, опустошил профсоюзные кассы, занял своими спецкомандами принадлежащие профсоюзам здания, а членов профсоюзов, которых насчитывалось много миллионов, в принудительном порядке зачислил в Германский трудовой фронт. Ему, лунноликому, с челкой на лбу, пришло в голову обязать сначала всех чиновников, потом всех учителей и учеников, затем, наконец, рабочих всех предприятий приветствовать друг друга вскинутой рукой и восклицанием «Хайль Гитлер!». Ему же принадлежит инициатива по организации отпусков для рабочих и служащих под девизом «Сила через радость» в виде дешевых туристических поездок в Баварские Альпы, Рудные горы, на балтийское и североморское побережье, а также в виде доступных по ценам коротких или сравнительно длительных морских круизов.
Судя по всему, был он человеком весьма энергичным, действовал без устали, не боясь никаких преград, но одновременно происходило и многое другое — например, постепенно заполнялись концентрационные лагеря. В начале 1934 года Лей арендовал для запланированной флотилии СЧР пассажирский теплоход «Монте Оливия» и пароход «Дрезден» водоизмещением в четыре тысячи тонн. Они могли взять на борт до трех тысяч пассажиров. Однако уже во время восьмого круиза, давшего возможность очередным отпускникам насладиться красотами норвежских фьордов, подводный гранитный выступ в районе Кармзунда взрезал корпусную обшивку «Дрездена», в щель хлынула вода, судно начало тонуть. Правда, всех пассажиров удалось спасти, если не считать двух женщин, умерших от сердечного приступа, однако подобное происшествие могло похоронить и саму идею круизов СЧР.
Нет, не таков был Роберт Лей. Спустя всего неделю он арендовал еще четыре судна и располагал теперь большой флотилией, которая на следующий год приняла сто тридцать пять тысяч пассажиров, совершивших в основном пятидневные экскурсии в Норвегию, но вскоре начались плавания и по Атлантике к Мадейре, излюбленной цели отпускников. При этом тур, предлагаемый организацией «Сила через радость», обходился всего в сорок рейхсмарок, еще десять марок стоил льготный железнодорожный билет для проезда до Гамбургского порта.
Будучи профессиональным журналистом, я не мог не задаться при изучении доступного мне материала вопросом: каким образом сумели за столь короткий срок государственная система, возникшая благодаря закону о чрезвычайных полномочиях
[10], и оставшаяся в единственном числе политическая партия не только заставить замолчать рабочих и служащих, принудительно зачисленных в Германский трудовой фронт, но и побудить их к сотрудничеству, которое вскоре сменилось массовым ликованием по любому указанному сверху поводу? Ответом на этот вопрос служит отчасти деятельность национал-социалистической организации «Сила через радость», о которой многие из оставшихся в живых любили тайком вспоминать потом еще долгие годы, причем мать делала это далее открыто: «Нынче-то все не так, как прежде. Папа мой был в столярной мастерской всего лишь подсобным рабочим, он в те поры ни во что уж не верил, а вот СЧР все перевернула, потому что он с мамой впервые в жизни совершил путешествие…»
Надо заметить, что мать частенько болтала языком невпопад. Такая уж была своенравная и упрямая натура, что одно она легко отбрасывала, а другому хранила верность навек. В марте пятьдесят третьего года, когда объявили о смерти Сталина — я как раз валялся в постели то ли с воспаленными гландами, то ли с корью, то ли с краснухой, — она зажгла на кухне свечи и прямо-таки залилась слезами. Никогда больше я не видел ее слез. Когда спустя много лет убрали Вальтера Ульбрихта, она пренебрежительно назвала его преемника «жалким кровельщиком». Считавшаяся антифашисткой, она тем не менее горевала из-за памятника Вильгельму Густлоффу, разрушенного в середине пятидесятых, бранила «гнусных осквернителей». Позднее, когда на Западе обострилась проблема терроризма, я прочитал в одной из ее шверинских «маляв», что Баадер-Майнхофф — а для нее это всегда был один человек — погиб, сражаясь против фашизма. Для меня осталось непостижимым, за кого или против кого была мать. Зато ее подруга Йенни реагировала на подобные заявления матери лишь легкой улыбкой: «Тулла всегда была такой. Она не боится говорить то, что другим может прийтись не по нраву. Порой она немножко перебирает…» Например, на общем партийном собрании она назвала себя «последней из тех, кто сохранил верность товарищу Сталину», и сразу же за этим объявила бесклассовую организацию СЧР образцовой для каждого настоящего коммуниста.
В январе 1936 года гамбургская верфь «Блом & Фосс» получила от Германского трудового фронта, а точнее от ее организации «Сила через радость», подряд на строительство пассажирского лайнера со сметной стоимостью в 25 миллионов рейхсмарок; тогда ни у кого не возник вопрос: откуда взялись такие сумасшедшие деньги? Поначалу были заданы лишь основные характеристики: водоизмещение — 25 484 тонны, длина — 208 метров, осадка — 6–7 метров. Максимальная скорость — 15,5 узла. Предполагалось, что лайнер с его экипажем в составе 417 человек примет на борт 1463 пассажира. Это были более или менее обычные параметры для тогдашнего судостроения, но в отличие от других пассажирских судов перед корабелами стояла задача создать лайнер, на котором не будет существовать деления кают по классам, что, по замыслу Роберта Лея, призвано было продемонстрировать воплощение идеала единой национальной общности всех немцев.
Предполагалось, что при спуске со стапелей лайнер будет наречен именем Вождя, однако когда рейхсканцлер стоял на упомянутой выше траурной церемонии рядом с вдовой своего однопартийца, убитого в Швейцарии, он принял решение назвать строящийся лайнер в честь нового Мученика национал-социалистического движения; вскоре после кремации его именем стали называться площади, улицы и школы по всему Рейху. В его честь были переименованы даже бывшие военные Заводы Симсона в Зуле, отныне они, называясь Заводы имени Вильгельма Густлоффа, продолжали выпускать продукцию военного назначения, а с 1942 года даже расширились, открыв свой филиал в концентрационном лагере Бухенвальд.
Не буду перечислять всего, что было названо в его честь — упомяну разве что Мост имени Густлоффа в Нюрнберге и Дом имени Густлоффа в немецкой колонии бразильской Куритибы, — зато спрошу себя, а заодно и размещу в Интернете вопрос: «Что было бы, если бы заложенный в Гамбурге лайнер все-таки получил при спуске со стапелей 4 августа 1936 года имя Вождя?»
Ответ поступил незамедлительно: «Корабль „Адольф Гитлер“ был бы непотопляем, ибо само провидение…» И т. д. и т. п. У меня же возникла мысль: следовательно, я не оказался бы тогда одним из тех, кто пережил ту забытую всем миром катастрофу. Ведь тогда все спокойно сошли бы на берег во Фленсбурге, мать родила бы меня уже там, моя биография не была бы по-своему уникальна и показательна, тем более не стала бы сегодня предметом для литературных упражнений.
«Пауль, сынок мой, не чета другим, он особенный!» — будучи ребенком, я постоянно слышал от матери эту фразу. Вдвойне бывало неловко, когда она, употребляя словечки, которые остались со времен Лангфура, начинала расписывать мои особенности соседям, а то и целому партсобранию: «Он еще только народился, а я уж знала, что вырастет пацаненок и станет знаменитым…»
Смех да и только. Мне-то известно, чего я стою. Заурядный журналист, но на коротких дистанциях не так уж и плох. Раньше, правда, вынашивал большие замыслы — моя книга «Между Шпрингером и Дучке» так и осталась в чернильнице, — но на этом обычно дело и заканчивалось. Потом Габи тайком от меня перестала принимать противозачаточные таблетки, и поскольку виновником ее беременности вполне однозначно был я, то ей удалось меня окрутить; вскоре на свет явилось плаксивое чадо, будущая учительница продолжила учебу в университете — стало ясно: конец моим мечтаниям. Отныне для меня как отца семейства поприщем творческого роста стали смена пеленок и орудование пылесосом. Тут уж не до грандиозных планов. Когда тридцатипятилетнему простофиле с редеющей шевелюрой не удается отвертеться от ребенка, пиши пропало, этот человек безнадежен. При чем здесь любовь! Такие вещи случаются снова только после семидесяти, когда все равно уж ни на что толком не способен.
Габриела, которую все называют Габи, была не слишком красивая, но довольно симпатичная. Она умела увлечь и поначалу тешилась надеждой, что сможет перевести меня, неспешно бредущего по жизни, на ускоренный аллюр — «Попробуй взяться за острую тему, имеющую общественную значимость, напиши про движение в защиту мира, про новую гонку вооружений», — в результате чего я принимался сочинять нудные проповеди в виде репортажей о Мутлангене, о размещении крылатых ракет «Першинг-2», о сидячих блокадах, причем эти репортажи даже находили определенный отклик в левых кругах. Но потом мой запал угасал вновь. В конце концов она махнула на меня рукой.
Впрочем, не только Габи, но и мать считала меня типичным неудачником. Когда у нас родился сын, мать тут же отбила нам телеграмму, настаивая: «Должны назвать его Конрадом!», а в письме своей подруге Йенни она высказалась однажды со всей откровенностью: «Каков осел! И ради этого я отправила его на Запад? Чтобы так разочаровать меня! Неужели это все, на что он способен?»
Собственно, она была права. Вот моя жена, которая была на десять лет моложе, действительно отличалась целеустремленностью, она успешно справлялась с любыми экзаменами, стала преподавательницей гимназии, получила статус государственного чиновника. Наш довольно натужный брачный союз даже не дотянул до рокового семилетнего срока, мы разошлись. Габи оставила мне квартиру в районе Кройцберг, в старом доме с печным отоплением и неизменной берлинской затхлостью, а сама переехала с маленьким Конрадом в Западную Германию, где у нее в Мёльне жила родня и где она вскоре начала учительствовать.
Милый городок у озера, тихий, поскольку находился в приграничной зоне, даже идиллический. Места эти называются довольно громко «герцогство Лауэнбург», что ничуть не убавляет прелести здешних пейзажей. Нравы тут патриархальны. Туристические путеводители именуют Мёльн «городом Тиля Уленшпигеля». Габи провела в нем свои детские годы, поэтому, вернувшись, вскоре опять почувствовала себя дома.
Я же продолжал катиться под уклон. Застрял в Берлине. Держался на плаву поденщиной для информационных агентств. Попутно строчил репортажи для «Евангелишес зонтагсблатт», что-нибудь вроде «Зеленые и берлинская Зеленая неделя» или «Турки в Кройцберге». Что еще? Ничего особенного, если не считать пары интрижек с женщинами, которые скорее действовали мне на нервы, да штрафов за парковку в неположенном месте. Ну и развод, последовавший через год после отъезда Габи.
Своего сына Конрада я видел только во время моих визитов, то есть редко и нерегулярно. Он носил очки, выглядел не по годам взрослым, имел, по заверениям матери, незаурядные способности, преуспевал в школе, оказался впечатлительной натурой. Сразу после падения Берлинской стены и открытия пограничного перехода в Мустине, что находится неподалеку от небольшого городка Ратцебурга, соседствующего с Мёльном, Конни упросил мою бывшую супругу отвезти его в Шверин — а на машине это час езды, — чтобы увидеться с бабушкой Туллой.
Так он ее и называл. Думаю, она сама этого хотела. Одним-единственным визитом дело не ограничилось, сегодня приходится сказать — к сожалению. Между ними сразу же возникло полное взаимопонимание. Десятилетний Конни уже тогда был не по годам рассудителен. Уверен, что мать до отказа напичкала его своими историями, которые разыгрывались отнюдь не только в Лангфуре на Эльзенштрассе, во дворе столярной мастерской. Она поведала ему все, вплоть до собственных приключений, пережитых ею в последний год войны, когда она работала трамвайным кондуктором. Мальчик впитывал все это подобно губке. Разумеется, не обошлось без вечной истории о тонущем корабле. С этих пор мать начала связывать свои большие надежды с Конрадом, которого она называла не иначе как ласково — Конрадхен.
В эту пору она частенько наведывалась в Берлин. Выйдя на пенсию, она любила разъезжать повсюду на своем крохотном «трабанте». Навещала прежде всего свою подругу Йенни, я же служил фактором побочным. Что это были за встречи! В игрушечном ли домике тети Йенни, в моей ли кройцбергской конуре мать теперь могла говорить только об одном — о своем Конрадхене, о том, какое счастье выпало ей на старости лет. Как замечательно, что она сможет побольше заниматься им, поскольку народный мебельный комбинат недавно приватизировали, не без ее участия, между прочим. Она помогает советами. К ней опять прислушиваются. А что касается внука, то тут у нее полно планов.
Тетя Йенни отзывалась на подобные энергетические выбросы лишь своей примерзшей к губам улыбкой. Мне же мать твердила: «Конрадхен непременно станет знаменитым. Не чета он тебе, неудачнику».
«Верно, — отвечал я, — из меня толку не вышло, а теперь уж и не выйдет. Разве что выйдет из меня заядлый курильщик».
Вроде того еврея Франкфуртера, добавил бы я сегодня, который прикуривал одну сигарету от другой и о котором мне приходится писать, поскольку его выстрелы попали в цель, поскольку строительство заложенного в Гамбурге лайнера успешно продвигается, поскольку штурман Маринеско несет службу на черноморской подлодке, бороздящей прибрежные воды, и поскольку 9 декабря 1936 года в суде швейцарского кантона Граубюнден начался процесс над родившимся в Югославии убийцей Вильгельма Густлоффа, гражданина Рейха.
Три охранника в гражданском стояли в Куре перед судейским столом и скамьей подсудимых, на которой, теснясь меж двух полицейских, сидел обвиняемый. По указанию кантональной полиции охранники постоянно следили за публикой, а также за швейцарскими и иностранными журналистами. Опасались покушения, которого ждали от любой из сторон.
Чтобы справиться с наплывом публики и журналистов из Рейха, пришлось перенести судебные заседания из кантонального суда в зал Малого совета Граубюндена. Защиту взял на себя адвокат Ойген Курти, пожилой господин с седой эспаньолкой. Частного обвинителя, то есть вдову покойного, представлял известный юрист профессор Фридрих Гримм, опубликовавший вскоре после войны свой классический труд «Политическая юстиция — болезнь нашего века», который вызвал немалый общественный резонанс, поэтому я не был удивлен, когда обнаружил в Сети объявление о новом издании этой книги, предпринятом правым экстремистом Эрнстом Цюнделем, имеющим немецко-канадское происхождение; выяснилось, кстати, что тираж уже распродан.
Уверен, однако, что редактор найденного мной шверинского сайта успел своевременно приобрести экземпляр этой пропагандистской книги, поскольку его публикации были нашпигованы цитатами из Гримма, который резко полемизировал с защитником Курти, чья речь выглядела, признаться, довольно занудной. Складывалось впечатление, будто судебный процесс проходит вновь, только на сей раз на виртуальных подмостках переполненного всемирного театра.
Позднее мои разыскания показали, что сей нынешний боецодиночка пользовался материалами газеты «Фёлькишер беобахтер», этого «боевого листка национал-социалистического движения Великой Германии». Так, сделанное вроде бы мимоходом замечание о том, что госпожу Хедвиг Густлофф, явившуюся в суд на второй день заседаний, находившиеся там немцы, проживающие в Швейцарии, а также прибывшие из Рейха журналисты, равно как и некоторые швейцарские сторонники, приветствовали вскинутой рукой, было заимствовано из репортажа «ФБ». Таким образом, «боевой листок» смог присутствовать не только на всех заседаниях четырехдневного судебного процесса, названного «историческим», но и на дебатах, развернувшихся в Интернете; например, из того же источника в Сети цитировались суровые упреки отца-раввина, содержавшиеся в письме к блудному сыну: «Я уже ничего не жду от тебя. Ты не пишешь. А отныне можешь уже и не писать». Эти цитаты приводились и в суде как свидетельство жестокосердия обвиняемого; ему, заядлому курильщику, разрешали выкурить во время перерывов одну-две сигареты.
Пока офицер-подводник Маринеско ходил в плавание или же получал в Севастополе увольнения на берег, а потому, видимо, на протяжении трех суток бывал пьяным в дым, пока лайнер на гамбургской верфи обретал все более зримые очертания — клепальщики стучали день и ночь, — обвиняемый Давид Франкфуртер стоял перед судьями или сидел, зажатый меж двух полицейских. Он добросовестно давал признательные показания. Сидя слушал, а говорил стоя: решил, приобрел, тренировался, приехал, прогуливался, нашел, вошел, сидел, выстрелил пять раз. Свои показания он произносил четко, заминки случались лишь изредка. Приговор он принял, хотя в Интернете говорилось, что при этом он «плакал, представляя собою жалкое зрелище».
В кантоне Граубюнден смертной казни не существовало, поэтому профессор Гримм, выразив свое сожаление, потребовал максимально суровой кары — пожизненного заключения. Все, что говорилось в Сети до оглашения приговора (восемнадцать лет каторжной тюрьмы, затем высылка из страны), выглядело весьма пристрастным в пользу Мученика, но затем, судя по всему, мнение редактора сайта и мнение «Соратничества Шверин» разделились. Может, у редактора вновь появился личный оппонент? Тот спорщик и всезнайка, который однажды уже заходил в чат? Во всяком случае, спор опять возобновился, зазвучали два голоса.
Этот затухающий и вновь разгорающийся диспут разыгрывался как бы между двумя сценическими ролями, при этом один из спорщиков выступал от имени Вильгельма, убиенного ландесгруппенляйтера, а другой называл себя Давидом по имени несостоявшегося самоубийцы.
Складывалось впечатление, будто этот взаимный обмен ударами доносится до нас с того света. Однако готовилось все это по-земному основательно. При встречах убийцы с жертвой снова и снова обсуждалось как само преступление, так и его мотивы. Если один выступал в качестве активного пропагандиста и восторженно заявлял, например, что «благодаря личным заслугам Вождя» ко времени судебного процесса в Рейхе насчитывалось на восемьсот тысяч безработных меньше, чем в тот же период предшествующего Года, то другой парировал эти восторги перечислением данных, сколько евреев — врачей и пациентов — были изгнаны из больниц и санаториев, а также напоминанием, что уже 1 апреля 1933 года нацисты объявили антиеврейский бойкот, в ходе которого витрины еврейских магазинов были заклеены призывами «Смерть жидам!». За ударом следовал удар. Так, Вильгельм, отстаивая тезис о необходимости сохранения арийской расы и чистоты немецкой крови, приводил на сайте соответствующие выдержки из книги Вождя «Моя борьба», а Давид отвечал ему фрагментами из книги «Болотные солдаты» — документального повествования, опубликованного в эмигрантском издательстве бывшим узником концентрационного лагеря.
Спорили не на шутку, ожесточенно. Но внезапно напряжение немного спало. Перебранка сменилась едва ли не приятельской болтовней. Вильгельм спрашивал: «Ты почему стрелял в меня пять раз?», Давид отвечал: «Извини, первый раз промахнулся. Дырок осталось только четыре». Вильгельм не унимался: «Верно. А пушка у тебя от кого?» Давид: «Купил. Всего за десятку». — «Продешевили. Могли бы запросить полсотни франков». — «Понятно. Хочешь сказать, что пушку мне подарили, так?» — «Уверен, что ты стрелял по заказу». — «Ну, да! По указке мирового сионизма».
Вот так на протяжении нескольких дней шел сетевой диалог. После жесточайших взаимных нападок они принимались шутить, дружески подначивать друг друга. Уходя из чата, прощались: «Покедова, клон фашистский!» и «Бывай здоров, жиденыш!» Если же в чат, мешая их разговору, забредал посторонний, какой-нибудь чудак с Балеар или из Осло, то ему тут же сигналили: «Проваливай!», а в лучшем случае — «Загляни попозже».
Похоже, оба они были любителями настольного тенниса, ибо вместе восторгались немецким асом пинг-понга Йоргом Роскопфом, который, по словам Давида, мог порвать любого китайского чемпиона. Оба заверяли, что являются приверженцами честной борьбы. И оба оказались настоящими знатоками, способными взаимно оценить по достоинству находки соперника: «Класс! Где сумел раскопать эту цитату Грегора Штрассера»? Или: «Ну, ты даешь, Давид, а я и не знал, что Гитлер сначала отстранил Хильдебрандта за левый уклон, а потом по настоянию доблестных мекленбуржцев вновь назначил его гауляйтером».
Они вполне могли сойти за приятелей, которые лишь старательно отрабатывают дежурную норму взаимной ненависти. Когда Вильгельм задал в чате вопрос «Если бы Вождь вернул меня к жизни, ты стал бы стрелять в меня снова?», немедленно последовал ответ Давида: «Ладно уж, на этот раз твоя очередь мочить».
Во мне забрезжили подозрения. Пришлось отказаться от мысли, что ловкий редактор сайта, раздвоившись, вел диалог с самим собой. Похоже, я нарвался на двух шутников, которые, впрочем, относились к своей игре до смерти серьезно.
Позднее, когда все, причастные к этой истории, ужаснулись и стали говорить, что раньше совершенно ни о чем не догадывались, я сказал матери: «А мне с самого начала многое казалось странным. Задавал себе вопрос: на кой черт нынешним ребятам этот Густлофф и все прочее? Ведь ясно же было, что тут не старичье в Интернете время убивает, не вечно вчерашние вроде тебя; я сразу сообразил…»
Мать никак не отреагировала. Как всегда, когда ее что-нибудь слишком задевало, она сделала отсутствующее лицо, до отказа закатила глаза. Она ведь все равно была убеждена, что все это могло случиться лишь потому, что десятки лет «даже заикнуться нельзя было о Густлоффе. У нас, на Востоке, тем более. А на Западе если уж начинали говорить о прежних временах, так выбирали самую жуть, вроде Аушвица. Боже мой! Сколько шума поднялось в нашей парторганизации, когда я про СЧР словечко доброе молвила — дескать, „Густлофф“ сделали бесклассовым кораблем…»
И тут она снова принялась вспоминать, как мама с папой плавали к норвежским берегам: «Мама никак опомниться не могла, потому что в столовой все отпускники вместе сидели, простые рабочие вроде папы, и чиновники, и шишки партийные. Хорошо там было, почти как у нас в ГДР, даже, видать, почище…»
Идея насчет бесклассового лайнера была, действительно, блестящей. Думаю, именно этим объясняется то бурное ликование, которым отмечали рабочие верфи спуск лайнера на воду, состоявшийся 5 мая 1937 года. Еще отсутствовали труба, спардек и пеленгаторная палуба. Собрался весь Гамбург, толпы народа. Но на самом освящении лайнера присутствовало лишь около десяти тысяч человек, приглашенных Леем лично.
Спецпоезд Гитлера прибыл на вокзал Дамтор в десять утра. Оттуда Вождь проехал по улицам Гамбурга в открытом «мерседесе», приветствуя то вытянутой, то слегка согнутой рукой ликующую, разумеется, толпу. От пирса его доставили на верфь катером. Все стоявшие в порту суда, в том числе иностранные, вывесили флаги. Здесь же находились в полном составе украшенные флагами расцвечивания суда, арендованные для флотилии СЧР — от «Сьерры-Кордовы» до «Сан-Луиса».
Не стану перечислять всех, кто маршировал в колоннах, кто щелкал, здороваясь, каблуками. Когда Вождь всходил на трибуну, внизу толпились, приветствуя его, рабочие. Четыре года назад на последних свободных выборах большинство из них еще голосовали за социал-демократов или коммунистов. Теперь же для них существовала лишь одна-единственная Партия, и перед ними стоял собственной персоной олицетворяющий ее Вождь.
На трибуне была и вдова. Он знал Хедвиг Густлофф по давним годам борьбы. Она работала его секретаршей еще до того, как мюнхенский марш к Палате полководцев
[11] закончился кровавым финалом. Позднее, когда он попал в ландсбергскую крепость, она отправилась на поиски работы в Швейцарию, где и встретила своего будущего супруга.
Кто еще удостоился чести попасть на трибуну? Начальник верфи, госсоветник Блом и руководитель парторганизации верфи Паули. Разумеется, здесь же находился Роберт Лей. Были и другие партийные лидеры. Гауляйтер Гамбурга Кауфман, гауляйтер Шверина и Мекленбурга Хильдебрандт. Военно-морской флот представлял адмирал Редер. Долгое путешествие из Давоса проделал руководитель местной партийной организации Бёме.
Выступали ораторы. Вождь на сей раз воздержался от речей. После Кауфмана начальник верфи «Блом & Фосс» обратился к Вождю: «От имени коллектива верфи докладываю: туристический лайнер за номером 511 к спуску на воду готов!»
Остальное пропустим. Но, пожалуй, стоит все-таки привести несколько перлов из выступления Роберта Лея. Начал он с обращения: «Немцы!» После чего весьма многословно изложил идею движения «Сила через радость», призванную сплотить немецкий народ, и, наконец, указал на первоисточник великой идеи: «Вождь дал мне приказ: обеспечьте немецкому рабочему возможность достойно провести свой отпуск, чтобы нервы его были крепкими, ибо в противном случае, какие бы усилия я ни предпринимал, все окажется тщетным, если у немецкого народа сдадут нервы. Необходимо, чтобы немецкие массы, немецкий рабочий имели достаточно сил, чтобы постичь мои замыслы».
Когда некоторое время спустя вдова произнесла слова «Нарекаю тебя именем Вильгельма Густлоффа», раздался восторженный рев крепкой нервами толпы, который заглушил звон бутылки шампанского, разбившейся о борт лайнера. Пока лайнер спускался на воду, были исполнены оба гимна, государственный и партийный. Мне же, одному из уцелевших при катастрофе «Густлоффа», каждый спуск корабля на воду, на котором мне приходится присутствовать в качестве журналиста или который я вижу по телевизору, напоминает о гибели лайнера, окрещенного некогда погожим майским днем.
Примерно в то время, когда Давид Франкфуртер сидел в тюрьме Зенхоф кантона Кур, а в Гамбурге разбилась вдребезги бутылка шампанского, Александр Маринеско учился на командирских курсах то ли в Ленинграде, то ли в Кронштадте. Во всяком случае, его перевели с Черного моря на Балтику. Уже летом, когда сталинская чистка не обошла стороной и балтийских морских начальников, он стал командиром подлодки.
М-96 была довольно старой моделью, приспособленной для ведения боевых действий в прибрежных водах. По доступной мне информации, М-96 имела водоизмещение 250 тонн, экипаж насчитывал 18 человек, то есть лодка была сравнительно небольшой. Маринеско долго оставался командиром этой боевой единицы, бороздившей воды Финского залива и имевшей на вооружении всего две торпеды. Полагаю, что, находясь в каботажном плавании, он постоянно отрабатывал атаки в надводном положении и срочное погружение.
3
Пока велись внутренние работы на всех палубах, от нижней до солнечной, монтировалась труба, отделывался капитанский мостик, оборудовалась радиорубка, пока в прибрежных водах Балтики отрабатывались срочные погружения, в Куре минули одиннадцать месяцев тюремного заключения; лишь к этому времени лайнер смог отвалить от достроечного причала, чтобы отправиться вниз по Эльбе в пробное плавание по Северному морю. Я же вернусь к быстротекущему настоящему времени, чтобы продолжить повествование. Или же стоит уступить Зануде, чье ворчание уже невозможно оставить без внимания?
Он требует от меня более подробных воспоминаний. Ему хочется знать, какой я видел, обонял, осязал мать в моем раннем детстве, скажем начиная лет с трех. По его словам, «первые впечатления бывают определяющими на всю дальнейшую жизнь». Я отвечаю: «Вспоминать-то особенно нечего. Когда мне было три года, она как раз закончила учиться столярному делу. Да, она приносила из мастерской стружку и кубики, до сих пор помню эти завитушки и рушащиеся пирамиды. Я играл стружками и кубиками. Что еще? Мать пахла столярным клеем. Этот запах сопровождал ее всюду, где бы она ни стояла, сидела, лежала — до чего же пропахла клеем ее постель, ужас. Яслей тогда еще не было, поэтому сначала за мной присматривала соседка, а уж потом меня отдали в детский сад. Так было заведено у работающих матерей по всему рабоче-крестьянскому государству, не только в Шверине. Помню толстых и худых теток, которые помыкали нами, помню манную кашу, в которой торчком стояла ложка».
Подобные обрывочные воспоминания Старика не устраивают. Он гнет свое: «В мои годы, когда Тулле Покрифке исполнилось лет десять, личико у нее было невыразительное: точка-точка-запятая. А как она выглядела году в пятидесятом, когда ей стукнуло двадцать три и она была учеником столяра? Косметику употребляла? Носила на голове платок или дамистую шляпку горшком? Делала химическую завивку или нет? А может, ходила по выходным дома в папильотках?»
Не знаю, утихомирят ли его любопытство мои ответы; мои воспоминания о матери в годы ее молодости и предельно отчетливы, и одновременно смутны. Она всегда была для меня беловолосой. С самого начала. Не серебристо-седой. Просто беловолосой. Если кто-нибудь любопытствовал, мать рассказывала: «Стряслось это, когда я сына рожала. На миноносце, который нас подобрал…» Если же любопытствующий готов был слушать дальше, следовал рассказ о том, как волосы у нее в одночасье побелели и остались белыми, когда спасенные миноносцем «Лёве» мать с новорожденным сошли на берег в Кольберге. Мать носила короткую стрижку. Но раньше, до того как «побелела в одночасье, будто по приказу свыше», волосы у нее были русые, слегка рыжеватые, длиною до плеч.
Поскольку мой Работодатель не унимался, то в ответ на дальнейшие расспросы я сообщил, что у матери сохранилось лишь несколько фотографий пятидесятых годов. На одной видно, что белые волосы подстрижены совсем коротко, на длину спички. Порой в них потрескивало электричество, когда я их гладил, что мне иногда позволялось. Такую же прическу носит она и сейчас. Ей было всего семнадцать, когда она внезапно стала совершенно беловолосой. «Да нет же. Она никогда не красилась. Никому из партийной организации не довелось увидеть ее иссиня-черной или золотисто-рыжей».
«Что еще? Прочие воспоминания? Например, о мужчинах? Имелись ли таковые?» Подразумевались те, кто оставался на ночь. Ведь в юные годы Тулла Покрифке была помешана на мужском поле. Ходила ли она в купальню Брёзена, работала ли кондукторшей на трамвайном маршруте между Данцигом, Лангфуром и Оливой, всюду ее окружали не только молодые люди, но и взрослые мужчины, например фронтовики, приезжавшие на побывку. «Повышенный интерес к мужчинам не пропал, когда она сделалась беловолосой?»
Что вообразил себе Старик? Неужели и впрямь полагает, будто мать стала монашкой лишь оттого, что ее волосы побелели от пережитого шока. Мужчин у нее всегда хватало. Только долго они не задерживались. Один был десятником у каменщиков, неплохой дядька. Приносил дефицитные продукты, которых не достать по талонам. Ливерную колбасу, например. Мне уже было десять лет, когда он приходил к нам домой на Лемштрассе 7, сидел на кухне, щелкая подтяжками. Звали его Йохен, и ему всенепременно хотелось покатать меня на коленке. Мать называла его Йохен Второй, потому что в юности водилась с одним старшеклассником, настоящее имя которого было Иоахим, но все звали его Йохен. «Только я его совсем не интересовала. Он меня даже не лапал…»
Через некоторое время мать прогнала Йохена Второго, уж и не помню, за что. Когда мне исполнилось лет тринадцать, к нам после службы, а иногда и по воскресеньям стал наведываться младший лейтенант, который служил в Народной полиции. Он был саксонцем, родом, кажется, из Пирны. Он приносил нам западную зубную пасту «Колгейт» и еще кое-что из конфискованных вещей. Между прочим, его тоже звали Йохен, поэтому мать говорила мне: «Завтра Третий придет. Ты уж с ним не выкобенивайся…» Йохен Третий также получил отставку, ибо ему, по словам матери, не терпелось ее «захомутать».
Она не была создана для брака. «Мне и тебя хватает», — сказала она, когда я лет в пятнадцать почувствовал, что все мне до смерти надоело. Нет, не школа надоела. Учился я, если не считать русского, неплохо. Осточертел весь этот балаган ССНМ
[12], выезды на сбор урожая, субботники, бодряческие песни, к тому же мать допекла. Я уже не мог больше слышать ее бесконечные истории о «Густлоффе», которыми она обычно потчевала меня по воскресеньям под биточки с вареной картошкой. «Все полетело кувырком. Такое не забудешь. Никогда этому конца не будет. До сих пор снится, как в последний момент над водою раздался крик. И детки снятся между льдинами…»
Но иногда, сидя за воскресным столом со своей чашкой кофе, она лишь бормотала: «А красивый был все-таки корабль-то», — и больше ни слова. Но ее отсутствующий взгляд был достаточно красноречив.
Это правда. Когда строительство завершилось, белоснежный от носа до кормы лайнер «Вильгельм Густлофф», отправляясь в свое первое плавание, был поистине великолепен. Это не оспаривали даже те, кто после войны объявил себя антифашистом, никогда не изменявшим своим убеждениям. А те, кому посчастливилось попасть на борт лайнера, говорили, сойдя на берег, что испытали своего рода озарение.
Уже в пробное двухдневное плавание, которое проходило, к сожалению, при штормовой погоде, на лайнер взяли рабочих и служащих верфи «Блом & Фосс», к ним добавили продавщиц гамбургского потребсоюза. Когда же 24 марта 1938 года «Вильгельм Густлофф» отправился в море на трое суток, то его пассажирами стали около тысячи австрийцев, отобранных партийными организациями, ибо спустя две недели населению Восточной марки предстояло проголосовать за то, что уже свершилось благодаря молниеносной операции вермахта, — за присоединение Австрии к Рейху. Кроме того, на борту вновь было триста девушек из Гамбурга, избранных представительниц Союза немецких девушек, и более сотни журналистов.
Шутки ради, а также в качестве некоего теста попробую вообразить, как вел бы себя я, скромный журналист, на приеме, который был обещан для работников печати в самом начале плавания и, судя по программе, состоялся в кинозале лайнера, предназначенном также для торжественных мероприятий. Признаться, я далеко не храбрец, о чем не раз говаривала мать и в чем совершенно уверена Габи, тем не менее я, возможно, набрался бы безрассудства задать вопрос о том, на какие средства был построен новый лайнер и вообще какими финансами располагает Германский трудовой фронт, хотя вместе с другими журналистами я мог бы сообразить и сам, что прожекты Лея было бы невозможно осуществить, если бы не деньги, конфискованные со счетов запрещенных профсоюзов.
Хорошо помечтать о собственной смелости. На самом деле, насколько я себя знаю, ее хватило бы разве что на завуалированный вопрос насчет финансовых возможностей ГТФ, а руководитель туристической поездки, хранящий при любых обстоятельствах абсолютную невозмутимость, вероятно, пошутил бы, что Германский трудовой фронт буквально купается в деньгах, в чем мы можем убедиться сами. Через несколько дней на верфи Ховальдт сойдет со стапелей очередной гигантский лайнер, который, как легко догадаться, будет назван в честь Роберта Лея.
После этого орда приглашенных журналистов приступила к осмотру лайнера. Задавать новые вопросы никто не отважился. Я помалкивал наравне с другими, тем более что в моей реальной, а не воображаемой профессиональной жизни никогда не решался на скандал, не обнаруживал скелетов в чужих шкафах, не разоблачил ни одного отмывания денег, не поймал за руку ни одного продажного министра. Исполненные исключительно чувством долга, мы переходили с одной палубы на другую. Если не считать специальных кают для Гитлера и Лея, которые не были доступны для осмотра, все остальное на лайнере действительно не имело классовых различий. Хотя все подробности известны мне лишь по фотографиям и иным материалам, однако у меня возникает чувство, будто я и впрямь присутствовал на том осмотре, разгоряченный от восхищения и одновременно вспотевший от боязни сказать лишнее.
Я увидел просторную, освобожденную от всего ненужного солнечную палубу, увидел душевые и санузлы. Я смотрел и усердно записывал. Позднее мы смогли полюбоваться безупречно отлакированными переборками нижней прогулочной палубы и отделанными под орех кают-компаниями. С удивлением разглядывали мы Актовый зал, Фольклорный зал и Немецкий зал. В каждом из них висел портрет Вождя, устремившего свой взор поверх нас в будущее. Кое-где имелся портрет Роберта Лея форматом поменьше. Однако преимущественным украшением интерьеров служили живописные пейзажи, исполненные в манере старых мастеров. Впрочем, художники были нашими современниками; мы поинтересовались фамилиями, записали их в блокноты.
В промежутках нас угощали свежим пивом, что позднее было отмечено в моем репортаже, где я, стараясь избегать декадентского слова «бар» и заменяя его вполне простонародным понятием, сообщил о наличии на борту лайнера «семи симпатичных пивных».
Затем на нас обрушилась лавина цифр. Вот некоторые из них. В камбузе палубы А наличествовал суперсовременный посудомоечный агрегат, способный ежедневно доводить до зеркального блеска 35 000 грязных тарелок. Нам сообщили, что запас пресной воды составляет 3400 тонн, а единственная труба лайнера служит одновременно водонапорной башней. Осматривая самую нижнюю палубу Е, где разместились гамбургские представительницы Союза немецких девушек, устроив там нечто вроде молодежного туристического лагеря, мы заглянули в находящийся на этой же палубе бассейн, вмещавший шесть тонн воды. Было и еще множество цифр, которые я уже не записывал. Некоторые журналисты облегченно вздохнули, когда поняли, что их пощадят, оставив в неведении относительно количества кафельных плиток или отдельных разноцветных элементов в мозаичном панно, изображавших рыбоподобных дев и фантастическое морское чудище.
Поскольку я с детства слышал рассказы матери и знал, что вторая торпеда попала в бассейн, превратив осколки кафеля и мозаики в смертельную шрапнель, то, глядя на девичьи тела, плещущиеся в воде, я, возможно, все-таки решился спросить, на сколько метров ниже ватерлинии находится бассейн. Вероятно, мне показалось также, что двадцати двух спасательных баркасов, закрепленных на верхней палубе, маловато. Однако я не стал докапываться до причин, не пророчествовал, не предвидел катастрофу, которая произошла семь лет спустя морозной военной ночью, когда на борту лайнера насчитывалось не полторы тысячи беззаботных отпускников, как это полагалось по нормам мирного времени, а около десяти тысяч человек, которых ждала гибель, и выжила из них лишь небольшая часть пассажиров, их точное число до сих пор неизвестно; вместо этого я, будучи то ли журналистом из «Фёлькишер беобахтер», то ли корреспондентом солидной «Франкфуртер цайтунг», самым выспренним слогом или же в деловитом тоне сделал такие комплименты замечательным спасательным баркасам, будто речь шла о приятном сюрпризе в виде бесплатного приложения к программе «Сила через радость».
Кстати, через некоторое время один из баркасов пришлось спустить на воду. Затем другой. Причем отнюдь не в учебных целях.
Во время своего второго плавания к Дуврскому проливу «Вильгельм Густлофф» попал в шторм, дул сильный норд-вест, лайнеру пришлось сражаться с высокой волной, и тут на нем был получен сигнал SOS, поданный английским углевозом «Pegaway», у которого был поврежден погрузочный люк и вышло из строя рулевое управление. Капитан Люббе, позднее умерший во время следующего круиза на Мадейру от сердечного приступа, тут же приказал взять курс на то место, где терпел бедствие углевоз. Спустя два часа прожектора обнаружили в кромешной тьме «Pegaway», который уже набрал довольно много воды. Но шквальный ветер усиливался, поэтому лишь ранним утром удалось спустить на воду один из двадцати двух спасательных баркасов, однако толчея волн ударила его о корпус лайнера, что причинило баркасу серьезный ущерб, после чего его отнесло в сторону. Капитан Люббе немедленно приказал спустить моторный катер, которому после нескольких попыток удалось забрать с углевоза девятнадцать моряков и уже с меньшими трудностями, поскольку шторм начал стихать, доставить их на лайнер. В конце концов был найден и баркас, экипаж которого подняли на борт лайнера. Об этом писали. Немецкие и иностранные газеты отозвались с похвалою о спасательной операции. Но гораздо подробнее это сделал по прошествии долгого времени Хайнц Шён. Так же, как и я теперь, он перелопатил в свое время кучу газетных сообщений. Дело в том, что его биография, подобно моей, оказалась прочно связанной со злосчастным лайнером. Примерно за год до окончания войны он был назначен на «Вильгельм Густлофф» помощником казначея. Вообще-то Хайнц Шён сделал неплохую карьеру в морской организации гитлерюгенд и хотел попасть на военный флот, однако подвело слабое зрение, и его направили в торговый флот. Он оказался одним из тех, кто пережил гибель корабля, который начал в качестве туристического лайнера, затем превратился в госпиталь, позднее в плавучую казарму и, наконец, стал транспортным судном для беженцев; после войны он принялся собирать материалы, связанные со светлыми и темными сторонами истории «Вильгельма Густлоффа». Его целиком захватила эта тема, он жил единственно ею.
Уверен, что мать была бы счастлива познакомиться с изысканиями Хайнца Шёна. Но если на Западе для его книг нашелся издатель, то в ГДР они были нежелательны. Впрочем, читатели его книг хранили молчание. Как на Западе, так и на Востоке. Разыскания Шёна оставались невостребованными. Даже снятый в конце пятидесятых годов игровой кинофильм «Ночь над Готенхафеном», где Шён выступил в качестве консультанта, не вызвал особого интереса. Правда, недавно телевидение показало документальную передачу на эту тему, однако дело до сих пор обстоит так, будто ничто не может превзойти катастрофу «Титаника», будто «Вильгельма Густлоффа» вообще не существовало, будто для подобной трагедии среди прочих известных уже нет места и следует скорбеть об одних погибших, не поминая других.
Вот и я предпочитал помалкивать, уходить в тень, пока на меня не оказали давление. Если же теперь я, принадлежа, подобно Шёну, к числу переживших катастрофу, начинаю испытывать к нему определенное сочувствие, то, пожалуй, прежде всего потому, что могу воспользоваться плодами его одержимости. У него собраны все данные: количество кают, запасы провианта, размеры солнечной палубы в квадратных метрах, количество спасательных баркасов по штатному расписанию и фактическое отсутствие некоторых из них на момент катастрофы, и, наконец, он приводит уточненное число погибших и выживших, растущее с каждым новым тиражом. Его скрупулезность долгое время оставалась не вознагражденной вниманием, однако теперь Хайнца Шёна, который всего на год старше матери и которого я даже мог бы представить в свое оправдание моим отцом, все чаще цитируют в Интернете.
Там недавно развернулись дискуссии вокруг голливудского блокбастера под названием «Титаник», который подавался как история величайшей морской катастрофы всех времен и народов. Хайнц Шён опроверг подобную чепуху рядом конкретных цифр. Разумеется, это вызвало определенный резонанс, в результате чего «Вильгельм Густлофф» поднял в киберпространстве виртуальную волну, что не замедлило отразиться на исполненных ненависти пропагандистских сайтах правых экстремистов. Там началась очередная травля евреев. «Отомстим за Вильгельма Густлоффа!» — требовали правые экстремисты, словно убийство в Давосе произошло не далее чем вчера. Особенно громкие голоса — сайт Цюнделя — раздавались из Америки и Канады, но и немецкая Сеть запестрела юдофобскими серверами, вроде «Национальное сопротивление» или «Thulenet»
[13].
Среди первых в их числе оказался и сервер www.blutzeuge.de, не отличавшийся, впрочем, особым экстремизмом. Он опубликовал историю корабля, ставшего легендой не потому, что тот затонул, а потому, что его гибель замалчивали, зато теперь эта легенда привлекала к себе интерес многих тысяч пользователей Интернета. Мой боец-одиночка, который успел обзавестись личным идейным и по-спортивному злым противником, с детской наивной гордостью поведал миру через Сеть о том, как «Вильгельм Густлофф» оказал помощь англичанам, потерпевшим кораблекрушение. Он цитировал статьи из британских газет с похвалой в адрес немецких спасателей с таким энтузиазмом, словно на газетах еще не просохла типографская краска и будто речь шла о свежайшей новости. Он поинтересовался у своего идейного противника, дошло ли известие о героизме немецких спасателей до еврея-убийцы Франкфуртера, отбывающего свой срок в тюрьме Кура. Давид ответил: «Арестанты сидят там целыми днями за ткацкими станками, им некогда читать газеты».
Вероятно, в свою очередь для Давида был бы интересен вопрос, мог ли знать курсирующий в прибрежных водах Балтики офицер-подводник по фамилии Маринеско о спасении экипажа с углевоза «Pegaway» командой «Вильгельма Густлоффа», поскольку таким образом капитан, может быть, впервые услышал название корабля, которому суждено было стать целью для позднейшей атаки. Однако такой вопрос не был задан. Зато Вильгельм восторженно поведал о том, как несколько позже лайнер был использован у британских берегов в качестве «плавучего избирательного участка», причем эмоциональный накал репортажа поднялся опять-таки до столь высокого градуса, будто этот успешный пропагандистский трюк был изобретен прямо сейчас, а не почти шестьдесят лет тому назад.
Имелся в виду референдум по вопросу о фактически уже совершенном присоединении Австрии к великому германскому Рейху. Немцам и австрийцам, проживавшим в Англии, предоставили тем самым возможность принять участие в референдуме. Лайнер брал избирателей на борт в Тилбери, а голосование проводилось за пределами трехмильной зоны. После этого между Вильгельмом и Давидом вновь разгорелся спор. Они обменивались выпадами, как в настольном теннисе: обсуждался ход голосования. Вильгельм настаивал, что все условия для тайного волеизъявления были обеспечены установкой специальных кабинок; Давид ехидно указывал на то обстоятельство, что из примерно двух тысяч голосовавших всего четыре человека высказались против присоединения Австрии: «Неужели не известно, как достигаются подобные 99,9 %!» Вильгельм, ссылаясь на заметку из «Дейли телеграф» от 12 апреля 1938 года, возражал: «Никакого давления не оказывалось! Это, мой дорогой Давид, подтверждают британцы, которые не упускают ни малейшего случая расчехвостить нас, немцев…»
Меня забавляла их бессмысленная перепалка. Но насторожила одна из реплик Вильгельма. Ведь я уже слышал это! Парируя язвительные замечания Давида, Вильгельм не удержался от следующего заявления: «Твои хваленые демократические выборы служат исключительно интересам плутократов и всемирного еврейства. Все это — сплошное надувательство!»
Совсем недавно нечто подобное прозвучало из уст моего сына. Мы увиделись с Конни по случаю моего очередного визита, в разговоре я по-отцовски снисходительно упомянул о своей последней статье, посвященной предстоящим выборам в ландтаг федеральной земли Шлезвиг-Гольштейн, а в ответ услышал: «Все это — сплошное надувательство. На Уолл-стрит или у нас — везде хозяйничают плутократы, всем правят деньги!»
Вслед за первым плаванием на Мадейру, когда умер капитан Люббе и от Лисабона до конца маршрута временное командование принял на себя капитан Петерсен, начались летние круизы к норвежским берегам, теперь уже с капитаном Бертрамом. Всего таких круизов было одиннадцать, каждый длился пять дней; они пользовались особой популярностью, и поэтому все места на них были немедленно раскуплены. На следующий год эти круизы также вошли в программу СЧР. В одном из плаваний к фьордам — кажется, предпоследнем, пришедшемся на середину августа, — и приняли участие родители матери.
Вообще-то руководство окружной партийной организации Лангфура отобрало для норвежского круиза кандидатуру хозяина столярной мастерской Либенау с супругой, поскольку мастеру принадлежал пес по кличке Харрас, который в свое время был отправлен на случку в полицейский питомник служебного собаководства, а Принц, щенок из получившегося выводка, был подарен окружной партийной организацией Вождю и стал его любимой собакой, о чем неоднократно писала местная газета «Данцигер форпостен». Я слыхивал эту легенду от матери с детских лет, всю родословную этого пса, которая заняла бы целый роман. Каждый раз, когда заходила речь о собаке, начинался и рассказ о девочке Тулле. Например, мать вспоминала, что после смерти ее брата Конрада, который утонул, купаясь в море, она на целую неделю залезла в собачью конуру. За это время не сказала никому ни единого слова. «Даже ела из собачьей миски. Требуху! Чем обычно кормят собак. Такая уж была неделя, когда я ни словечка сказать не могла, так горевала по нашему Конраду. Он ведь глухонемым уродился…»
Но когда хозяину пса, мастеру Либенау, сын которого, Харри, доводился матери кузеном, поступило предложение принять участие в популярном норвежском круизе на лайнере СЧР, он, выразив сожаление, отказался со ссылкой на большую загрузку в мастерской: неподалеку от аэродрома спешно строились бараки. Он предложил окружному партийному руководству замену — своего прилежного помощника, надежного партийца Августа Покрифке с супругой Эрной. Оплату каюты, льготного проезда до Гамбурга и обратно брала на себя производственная касса столярной мастерской.
«Если бы сохранились фотографии, которые были сняты на „Густлоффе“, я бы тебе показала все, что они повидали за несколько дней…» Особенно большое впечатление произвели на мать Туллы Фольклорный зал, Зимний сад, общее хоровое пение по утрам, музыкальные вечера с оркестром. К сожалению, на берег, чтобы посмотреть фьорды, никого не пускали — видимо, у Рейха были проблемы с валютой. Но одна из фотографий, которая вместе с другими снимками и семейным альбомом пропали, когда «потонул корабль», запечатлела Августа Покрифке смеющимся и пляшущим вместе с норвежской фольклорной группой, которая выступала на лайнере. «Папа мой всегда был весельчаком, а уж когда из Норвегии вернулся, то радовался с утра до вечера. Он во всем был такой упертый. Потому и хотел, чтобы я вступила в Союз немецких девушек. Только я не хотела. Да и потом, когда уж мы в Рейхе очутились и вступать в Союз стало обязательно, я все равно заупрямилась…»
Похоже, мать говорила правду. Любые организации были ей не по нутру, она не умела подчиняться. Если уж что делала, так по собственной воле. Даже став членом СЕПГ и успешно руководя бригадой, которая изготовляла тоннами спальные гарнитуры для русских, а позднее перевыполняя плановые задания по выпуску мебели для типовых жилых кварталов, она ухитрилась нажить себе неприятностей, поскольку ей везде чудились ревизионисты и прочие классовые враги. Зато когда я по собственной воле вступил в ССНМ, она принялась ругаться: «Неужели мало того, что я горбачусь на этих прохвостов!»
Наверное, сын мой многое унаследовал от бабки. Должно быть, в нем говорят гены, как утверждает моя прежняя супруга. Во всяком случае, Конни противился вступлению в любую организацию, даже в Гребной клуб Ратцебурга, не говоря уж о бойскаутах, что ему настойчиво рекомендовала Габи. Она твердила мне: «Он типичный индивидуалист, не поддающийся социализации. Мои знакомые учителя говорят, что его сознание абсолютно фиксировано на прошлом, хоть он и интересуется техническими новинками, например компьютерами и современными средствами электронной коммуникации…»
Ну конечно! Ведь именно мать подарила моему сыну «Макинтош» со всеми прибамбасами, а произошло это вскоре после встречи на балтийском побережье, в курортном городке Дампе, куда съехались те, кто пережил катастрофу «Густлоффа». Ему исполнилось всего пятнадцать, когда благодаря ей он подсел на этот наркотик, которым стал для него компьютер. Именно она сбила мальчика с толку. Во всяком случае, тут мы с Габи едины во мнении, что все беды начались с покупки компьютера.
У меня всегда вызывали недоумение люди, способные уставиться в одну точку и буравить ее, пока не пойдет дым, не разгорится пламя. Таков был, например, Густлофф, который был зациклен на преданности Вождю, или Маринеско, который в мирное время упорно отрабатывал атаки на корабли противника, или Давид Франкфуртер, который вначале задумал самоубийство, но впоследствии решил подать знак своему народу, призывая его к сопротивлению, и потому продырявил четырьмя выстрелами другого человека.
Рольф Лисси снял в конце шестидесятых годов игровой фильм об этом рыцаре печального образа. Я посмотрел дома видиокассету черно-белого фильма, который давно сошел с киноэкранов. Лисси довольно корректно обращается с фактическим материалом. Его студент-медик носит вначале берет, позднее шляпу, ужасно много курит, глотает таблетки. Покупая в старом центре Берна револьвер, он платит за две дюжины патронов три франка семьдесят раппенов. В отличие от моего изложения событий Франкфуртер надевает шляпу и пересаживается с кресла на стул перед тем, как Густлофф, одетый в штатское, заходит в свой кабинет, а потом так и стреляет со шляпой на голове. Сдавшись давосской полиции и бесстрастно изложив свое признание, подобно тому как школьник читает вызубренное наизусть стихотворение, Франкфуртер выкладывает на стол дежурного револьвер в доказательство содеянного.
Чего-либо нового фильм не содержит. Интересны документальные фрагменты еженедельной кинохроники, которые запечатлели снегопад и гроб, покрытый знаменем со свастикой. Заснежен весь Шверин, по которому движется траурная процессия. Вопреки газетным сообщениям лишь немногие люди встречают гроб вскинутой для приветствия рукой. Актер, исполняющий роль Франкфуртера, выглядит на процессе, теснясь на скамье между двух полицейских, довольно тщедушным. Он говорит: «Густлофф был единственным, кто оказался для меня досягаем…» И еще: «Я хотел уничтожить заразу, а не конкретного человека…»
Далее фильм показывает, как Франкфуртер вместе с другими арестантами целыми днями просиживает за ткацким станком. Проходит время. Становится заметно, что уже за первые годы заключения в тюрьме Зенхоф кантона Кур, пока — будто это происходит в ином фильме — Маринеско отрабатывает в прибрежных восточных районах Балтики срочное погружение после атаки из надводного положения, а лайнер «Вильгельм Густлофф» совершает в сезоны белых ночей круизы к норвежским фьордам, Франкфуртер постепенно избавляется от своего костного заболевания: теперь он стал круглощеким, упитанным и больше не курит.
Нет, конечно, в фильме Рольфа Лисси не появляются ни лайнер СЧР, ни советская подлодка; здесь лишь снова и снова возникают ткацкие станки, по равномерному стуку которых и по ползущей из-под них холстине ощущается течение времени. И всякий раз тюремный врач сообщает Франкфуртеру, что заключение оказывает благотворное воздействие на его здоровье. Все выглядит так, будто преступник искупил свою вину и сделался иным человеком, однако я остаюсь при своем мнении: мне чужд, у меня вызывает недоумение любой человек, который упорно преследует одну-единственную цель, как, например, мой собственный сын…
Она внушила ему эту цель. За это, мать, я ненавижу тебя, и за то, что ты родила меня, когда тонул корабль. Временами мне ненавистно и то, что я остался в живых, ведь если бы ты, мать, услышав команду «Спасайся, кто может!», прыгнула бы, беременная на последнем сроке, за борт, то, несмотря на надетый поверх живота спасательный пояс, ты замерзла бы в ледяной воде или тебя утащила бы за собой воронка тонущего корабля, а вместе с тобою и меня, не успевшего выйти из твоей утробы…
Но нет. Пока еще рано переходить к переломному моменту моей случайно осуществившейся биографии, поскольку лайнеру еще предстоит множество мирных круизов в рамках программы «Сила через радость». Десять раз он огибал итальянский сапожок, включая Сицилию, причем в Палермо и Неаполе отпускникам разрешалось сойти на берег, поскольку Италия с ее образцовым фашистским порядком считалась дружеской страной: здесь, как и дома, приветствовали вскинутой правой рукой.
После ночного переезда поездом тщательно отобранные пассажиры поднимались на борт лайнера в Генуе. Следовало плавание до Венеции, откуда возвращались опять поездом. Все чаще в круизах принимали участие большие шишки из партийных и деловых кругов, что несколько нарушало гармонию бесклассового общества на лайнере СЧР. Например, в один из круизов был приглашен знаменитый создатель народного автомобиля — «фольксвагена», который вначале назывался «автомобилем СЧР»; профессор Порше особенно заинтересовался сверхсовременным машинным отделением лайнера.
Перезимовав в Генуе, к середине марта «Вильгельм Густлофф» вернулся в Гамбург. Спустя несколько дней был спущен на воду «Роберт Лей»; теперь флотилия СЧР насчитывала тринадцать судов, однако на некоторое время туристические круизы для рабочих и служащих были отложены. Семь судов флотилии, среди них «Роберт Лей» и «Вильгельм Густлофф», вышли вниз по Эльбе без объявления маршрута и без пассажиров; лишь в районе Брунсбюттеля был вскрыт запечатанный пакет с приказом, который определял конечную цель плавания — испанский порт Виго.
Впервые суда СЧР были задействованы для переброски войск. Закончилась гражданская война, победителями из которой вышли генерал Франко и его фалангисты, поэтому сражавшиеся на их стороне с 1936 года немецкие добровольцы легиона «Кондор» могли вернуться домой.
Разумеется, всеядная Сеть не оставила без внимания столь известное войсковое соединение. Первым о возвращении восемьдесят восьмого зенитного полка ВВС подробно сообщил сайт www.blutzeuge.de. Говорилось об этом так, будто победившие красных легионеры вернулись домой на борту «Вильгельма Густлоффа» лишь вчера. Мой редактор-одиночка выступил с сольным номером, чат он закрыл, не пожелав выпускать на сцену дуэт «Вильгельм против Давида», которому пришлось бы обсуждать бомбардировку баскского города Герника «юнкерсами» и «хейнкелями», хотя фотографии этих самолетов, пикирующих или сбрасывающих бомбы, сопровождали репортаж о победителях.
Вначале сей представитель «Соратничества Шверин» выступал довольно сдержанно, ограничившись военно-историческими аспектами события и указав, что гражданская война в Испании предоставила замечательную возможность опробовать новые виды оружия, подобно тому как некоторое время назад война в Персидском заливе позволила американцам испытать новые ракетные системы. Однако в текстах, появившихся на сайте немного позднее, уже говорилось о легионе «Кондор» только в самых восторженных тонах. Видимо, мой редактор вновь обратился к книге Хайнца Шёна, добросовестно собравшего о данном событии разнообразную информацию, ибо теперь он сообщал о возвращении лайнера и о торжественном приеме, оказанном победителям, с таким же восхищением, как это делал автор книги. Подобно летописцу истории «Вильгельма Густлоффа», которого он постоянно цитировал на своем сайте, неугомонный редактор избрал для себя как бы роль очевидца: «на борту лайнера царило чертовское веселье…», он не преминул отметить «бурные овации», когда легионеров приветствовал генерал-фельдмаршал Геринг. Упоминался даже «Марш прусских гренадеров», игравшийся военным оркестром, когда «Вильгельм Густлофф» и «Роберт Лей» швартовались в гамбургском порту, а в виде своего рода музыкальной иллюстрации на сайте приводился нотный фрагмент этого марша.
Пока «Вильгельм Густлофф» использовался в качестве военно-транспортного судна, а Давид Франкфуртер, поправивший здоровье, отсиживал третий год в тюрьме Зенхоф, Александр Маринеско продолжал свою боевую подготовку в прибрежных водах Балтики. Архив Краснознаменного Балтийского военно-морского флота сохранил материалы о подлодке М-96, согласно которым командиру удалось настолько отработать с экипажем срочное погружение после учебной атаки из надводного положения, что ими был достигнут рекордный показатель 19,5 секунды, в то время как средний показатель по другим ПЛ составлял 28 секунд. М-96 была хорошо подготовлена для боевых операций. Что же касается сервера «Соратничества Шверин», то он все больше напоминал строчку из песни «Час искупления пробил…»
[14]; хоть и оставалось не вполне ясным, за что именно здесь грозят отмщением; репетиции пока не состоялись, но готовность демонстрировалась.
Мне не удавалось избавиться от навязчивой мысли, что здесь действовал не один из вечно вчерашних, вроде моей матери, которые стараются вновь подогреть коричневое варево, живут ностальгией по прошлому и подобно треснутой, заезженной пластинке поют осанны тысячелетнему Рейху, а скорее молодой человек, эдакий интеллигентный скинхед или какой-нибудь закомплексованный гимназист, нашедший отдушину во всемирной Паутине. Однако я не пытался развеять собственные подозрения, не докапывался до истины, не хотел сознаваться в том, что некоторые из выражений, встреченных мною в Интернете — например, сама по себе совершенно безобидная фраза «лайнер Вильгельм Густлофф был великолепен», — казались мне чрезвычайно знакомыми. Это было не совсем похоже на мать, однако тем не менее…
Меня томила догадка, которую я постоянно гнал от себя: возможно, нет-нет, это был мой собственный сын, который на протяжении уже нескольких месяцев… Неужели это Конни… Конни…
Довольно долго за догадкой следовал вопросительный знак: разве это может быть твой сын, твоя плоть и кровь? Разве может молодой человек, воспитанный в довольно лево-либеральном духе, быть сбитым с толку и уйти так далеко вправо? Ведь Габи непременно почувствовала бы неладное, разве не так?
А потом редактор, которого я все еще предпочитал не узнавать, поведал на своем сайте историю, которая была мне слишком хорошо известна: «Жил-был маленький мальчик, который уродился глухонемым и утонул во время купания. А вот его сестра, которая сильно-пресильно любила его и которая много лет позднее пыталась спастись от бедствий войны на большом корабле, не утонула, хотя тот корабль, полный беженцев, был расстрелян тремя вражескими торпедами и его поглотила ледяная морская пучина…»
Меня словно обожгло: ведь это он! Мой сын рассказывает всему миру свою историю на сайте, разрисованном забавными человечками. Не скрывает интимных подробностей, говорит прямо, без обиняков: «Сестра же Конрада, которая после смерти своего кудрявого братца трое суток кричала, а потом замолчала на целую неделю, — это моя дорогая бабушка, которой я от имени Соратничества Шверин клянусь ее белыми волосами говорить правду и только правду: всемирное еврейство желает навеки пригвоздить нас, немцев, к позорному столбу…»
И так далее. Я позвонил матери, но тут же получил отпор: «Новое дело! Тебя столько лет не интересовал наш Конрадхен, а теперь что-то померещилось, и ты строишь из себя заботливого папашу…»
Созвонился я и с Габи и наконец отправился на выходные в Мёльн, в это сонное захолустье, даже цветы прихватил. Выяснилось, что Конни уехал в Шверин навестить бабушку. Когда я попытался поделиться своими тревогами, то Габи и слушать меня не захотела: «Я запрещаю тебе вести в моем доме подобные разговоры и подозревать моего сына в общении с правыми экстремистами…»
Стараясь сохранять выдержку, я напомнил, что в Мёльне, этом идиллическом городке, три с половиной года назад состоялись поджоги двух домов, где жили турки
[15]. Все газеты поспешили опубликовать специальные репортажи с места события. Мне тоже, пришлось изготовить несколько сообщений для информационных агентств. Даже за границей забеспокоились, поскольку в Германии, дескать, опять… Что ни говори, а ведь погибли три человека. Правда, нескольких подростков поймали, в двух случаях вынесены суровые приговоры с большими сроками, но ведь возможно, что возникла новая организация и какие-нибудь отмороженные скинхеды попытались подключить к себе нашего Конни. Здесь, в Мёльне, или же в Шверине…
Она рассмеялась мне в лицо: «Неужели ты можешь себе представить, чтобы наш Конни связался с этими горлопанами? Нет, правда. Разве пойдет в стаю такой индивидуалист, как он? Смешно. Зато подобные подозрения весьма типичны для того рода журналистики, которой ты всегда занимался по чьему-либо заказу».
Не щадя меня и не скупясь на красочные детали, Габи припомнила мои дела почти тридцатилетней давности, когда я работал на газеты Шпрингера, мои тогдашние «параноидально злобные нападки на левых»: «Кстати говоря, если уж кто и является втайне правым экстремистом, так это ты сам, до сих пор…»
Ладно-ладно. Я сам прекрасно знаю глубины собственного падения. Знаю, как бывает трудно удержаться на краю. Стараюсь оставаться посередке. Обычно держу нейтралитет. Если же получаю заказ, неважно от кого, то лишь излагаю факты, зато делаю это добросовестно и обстоятельно.
Вот и сейчас я хотел все узнать от самого Конни, поэтому снял номер в отеле с видом на озеро, неподалеку от бывшей супруги. Я несколько раз звонил ей, чтобы поговорить с сыном. В воскресенье вечером он наконец вернулся, приехал из Шверина на автобусе. По крайней мере, высоких десантных ботинок он не носил, был одет в джинсы и пестрый норвежский свитер, на ногах обычная обувь. Выглядел он вполне прилично и свою от природы вьющуюся шевелюру не сбрил. Очки делали его эдаким умником. На меня он внимания не обращал, почти не разговаривал, лишь перекинулся несколькими словами с матерью.
После совместного ужина — салат, бутерброды и яблочный сок — Конни намеревался уйти к себе, но я перехватил его в коридоре. Начал нарочито пустяковые расспросы: как дела в школе, есть ли у него друзья или, может, подружка, каким спортом занимается, оказался ли полезен дорогой бабушкин подарок, о цене которого я примерно догадывался; поинтересовался, что дает ему компьютер и вообще современные средства коммуникации и какие темы особенно увлекают его в Интернете, если он и впрямь пристрастился к нему.
Пока я говорил все это, он вроде бы слушал. Мне даже показалось, что его необычно маленький рот слегка скривила улыбка. Он улыбался! Сняв очки, он вновь надел их, но смотрел, как это было и за ужином, будто сквозь меня. Ответ его прозвучал совсем тихо: «С каких пор тебя интересует, чем я занимаюсь?» Возникла небольшая пауза, и сын тут же оказался на пороге своей комнаты, после чего добавил: «Веду исторические разыскания. Такой ответ устраивает?»
Дверь закрылась. Может, надо было крикнуть вслед: «Я тоже! Конни, я тоже! Собираю старые истории. Об одном корабле. В мае тридцать девятого он доставил домой около тысячи добровольцев победоносного легиона „Кондор“. Только кого это сегодня волнует? Может, тебя, Конни?»
4
Во время очередной встречи, которые он устраивает, называя их рабочими совещаниями, им было сказано: вообще-то любой сюжет, так или иначе связанный с Данцигом и его окрестностями, должен был бы остаться за ним самим. Он и никто другой был бы должен рассказать, будь то в краткой или же пространной форме, обо всем, что связано с этим кораблем, о том, как он получил свое название и как использовался во время войны, и, наконец, об его гибели в районе Штольпебанк. Вскоре после публикации толстенного романа «Собачьи годы» к нему поступила гора материалов. Ему бы самому — а кому ж еще? — и следовало бы разобрать эту гору, слой за слоем. Ведь имелось немало свидетельств о судьбе семьи Покрифке, прежде всего о Тулле. Можно было по крайней мере догадаться, что остаток семьи — оба старших брата Туллы погибли на фронте — присоединился к тысячам и тысячам беженцев, которым в последний миг удалось попасть на забитый до отказа «Вильгельм Густлофф» вместе с беременной Туллой.
Но, к сожалению, заключил он, этой темой он заняться не удосужился. Это его упущение и даже, как ни прискорбно в том признаться, его фиаско. Он, дескать, не ищет для себя оправданий, а в качестве объяснения может сказать лишь следующее: к середине шестидесятых прошлое набило ему оскомину, а ненасытное настоящее с его постоянным «сейчас-сейчас-сейчас» помешало своевременно изложить эдак на двух сотнях страниц… А теперь поздно. Впрочем, меня он отнюдь не выдумал в качестве эрзаца, просто сделал после долгих поисков в списках уцелевших счастливую находку. Личность не слишком примечательная, но для отведенной роли вполне подходящая: ведь мое рождение совпало с гибелью корабля.
А еще он сказал, что сожалеет насчет моего сына, однако не мог даже предположить, что за одиозным сервером www.blutzeuge.de кроется внук Туллы, хотя вряд ли стоит удивляться тому, каким уродился внук у Туллы Покрифке. Ведь она всегда отличалась склонностью к экстремизму, и, судя по всему, ничто не сумело сломить ее упрямой натуры. Под конец он попытался ободрить меня: дескать, теперь черед вновь за мной, следует продолжить повествование о том, что приключилось с лайнером, после того как он переправил пресловутый легион «Кондор» из испанского порта в Гамбург. Наверное, можно было бы ограничиться словами: а потом началась война. Нет, пока не время. До этого еще долго тянулось прекрасное лето, и лайнер СЧР успел совершить по привычным маршрутам полдюжины норвежских круизов. Правда, сходить на берег так и не разрешалось. В круизах участвовали преимущественно рабочие и служащие из Рура и Берлина, Ганновера и Бремена. Были и небольшие группы заграничных немцев. Лайнер входил в Би-фьорд, откуда фотолюбителям открывался вид на город Берген. Программа включала также Хардангер-фьорд и, наконец, Согне-фьорд, где делалось на память особенно много фотографий. До июля замечательным приложением к программе бывали белые ночи, оставлявшие незабываемые впечатления. Теперь цена пятидневного круиза, слегка повысившись, составляла сорок пять рейхсмарок.
Но и потом война началась не сразу, а «Вильгельм Густлофф» стал использоваться в целях развития физической культуры. На протяжении двух недель в Стокгольме проходило вполне мирное спортивное мероприятие — «Лингиада», названная так в честь Пера Хенрика Линга, который, видимо, сыграл для шведского физкультурного движения такую же роль, как для Германии «отец немецкой гимнастики» Фридрих Людвиг Ян. Туристический лайнер превратился в плавучее общежитие для тысячи одетых в одинаковую спортивную форму физкультурников и физкультурниц, среди которых были девушки из «Трудовой повинности»
[16], национальная сборная гимнастов на перекладине, несколько ветеранов, которые до сих пор исполняли упражнения на брусьях, а также спортивные группы общества «Вера и красота»
[17] и, наконец, множество детей, выдрессированных для заполнения целых стадионов с демонстрацией коллективных физкультурных упражнений.
Капитан Бертрам не подошел к причалу, лайнер встал на якорь в виду города. Моторные баркасы, организовав регулярное сообщение, перевозили физкультурников на берег и обратно. Это позволяло держать их под присмотром. Каких-либо особых происшествий отмечено не было. По моим материалам, подобное мероприятие было оценено как большой успех в деле укрепления дружеских связей между Германией и Швецией. Руководители всех спортивных коллективов получили от имени шведского короля специальный памятный значок. 6 августа 1939 года «Вильгельм Густлофф» вернулся в Гамбург. Туристическая программа СЧР немедленно возобновилась.
Но тут уж действительно началась война. Когда лайнер последний раз в мирное время держал курс на норвежские берега, в ночь с 24 на 25 августа пришла шифрограмма, которая содержала указание вскрыть находившийся в капитанской каюте и запечатанный сургучом пакет, после чего капитан Бертрам в соответствии с приказом «QWA 7» прервал круиз и — ни о чем не оповестив пассажиров, дабы уберечь их от излишнего беспокойства, — взял курс на родную гавань. Через четыре дня после прибытия началась Вторая мировая война.
Конец программе «Сила через радость». Конец морским круизам. Конец фотографиям на память и беседам на солнечной палубе. Конец веселью, конец бесклассовым компаниям отпускников. Теперь эта организация, входящая в состав Германского трудового фронта, перешла на развлекательное обслуживание всех частей вермахта, а также раненых, число которых пока росло небыстро. Театры СЧР преобразовались во фронтовые театры. Суда флотилии СЧР перешли под командование военно-морского флота, в том числе и «Вильгельм Густлофф», переоборудованный под плавучий госпиталь на пятьсот коек. Часть экипажа, работавшего в мирное время, была заменена на медицинский персонал. Сам лайнер, благодаря широкой зеленой полосе по борту и красным крестам по обе стороны трубы, приобрел новый вид.
Получив данные опознавательные знаки, установленные международными соглашениями, «Вильгельм Густлофф» отправился 27 сентября в восточный район Балтийского моря, миновал острова Зеландия и Борнхольм и благополучно достиг Данциг-Нойфарвассера, где еще недавно на Вестерплатте шли бои. Тут же были приняты на борт несколько сотен раненых поляков, а также десять раненых членов экипажа с немецкого тральщика М-85, натолкнувшегося на польскую мину; других поступлений со своей стороны пока не было.
А как пережил начало войны находящийся на нейтральной швейцарской территории арестант Давид Франкфуртер, который невольно способствовал меткими выстрелами тому, что корабль, ставший теперь плавучим госпиталем, получил свое имя? Вероятно, 1 сентября в тюрьме Зенхоф не произошло каких-либо отклонений от привычного распорядка дня; однако с этих пор по поведению заключенных можно было почувствовать, как развивались события на театрах военных действий, поскольку в одних случаях к еврею Франкфуртеру относились с осуждением, в других — с известным почтением. Надо полагать, доля антисемитов внутри тюрьмы примерно соответствовала той, которая существовала за ее стенами, то есть соблюдалось характерное для Швейцарии определенное равновесие.
А что поделывал капитан Маринеско, когда в Польшу вошли сначала немецкие войска, а затем — согласно гитлеровско-сталинскому пакту — русские? Он все еще оставался командиром двухсотпятидесятитонной подлодки М-96 и, так как приказа о военных операциях еще не поступало, продолжал отрабатывать со своим экипажем численностью в восемнадцать человек срочные погружения в восточных районах Балтийского моря. Во время увольнений он по-прежнему закладывал за воротник, за ним числилось несколько приключений с женщинами, однако до служебных расследований дело не доходило, а потому он, вероятно, мечтал получить под свое командование нечто более внушительное, нежели ПЛ, вооруженную всего двумя торпедами.
Говорят, мы крепки задним умом. Сейчас-то я знаю, что у моего сына были кое-какие связи с бритоголовыми. Несколько этих типов водилось в Мёльне. После событий, в результате которых погибли люди, за местными скинхедами, видимо, следили, поэтому заявлять о себе им приходилось в Висмаре или же во время более крупных встреч, проходящих по земле Бранденбург. В Мёльне Конни сохранял по отношению к ним некоторую дистанцию, но в Шверине, где он регулярно проводил у бабушки не только выходные, но и часть своих каникул, он выступил перед съехавшимся из мекленбургских окрестностей сборищем бритоголовых с докладом, который показался слушателям излишне затянутым, так что доклад пришлось по ходу сокращать, хотя подготовлен он был тщательно, в письменном виде и посвящался Мученику и великому сыну Шверина.
Во всяком случае, Конни удалось поначалу заинтересовать своей темой местных молодых нацистов, которые обычно ограничивались малеванием идиотских ксенофобских призывов на стенах и травлей иностранцев, и даже сорганизовать эту банду в «Соратничество имени Вильгельма Густлоффа». Позднее было установлено, что выступление Конни состоялось в заднем помещении ресторанчика на Шверинерштрассе. Набралось около полусотни слушателей, среди них члены праворадикальной партии, а также просто любопытствующие, представители, так сказать, средних слоев. Мать не присутствовала.
Пытаюсь представить себе, как мой сын, худой и долговязый, в очках и с кудрявой шевелюрой, в своем норвежском свитере, выглядел среди бритоголовых. Он, предпочитающий любому алкоголю фруктовые соки, среди здоровенных парней, вооруженных пивными бутылками. Он, со своим по-юношески высоким, постоянно срывающимся голосом, среди заглушающих его зычных глоток. Он, одиночка, среди удушливого пота человеческих тел.
Нет, он не пытался подстроиться под них, остался чужим в этой компании, отталкивающей от себя любое инородное тело. Он никогда бы не опустился до ненависти к туркам, до избиения негров в качестве времяпрепровождения на досуге, до оголтелой вражды к азиатам. Поэтому в его выступлении не прозвучало призывов к насилию. Описывая убийство в Давосе, он с бесстрастностью криминалиста детально проанализировал мотивы преступления, и хотя указал, как это делал в своем сайте на «всемирное еврейство» и «связанных родственными узами еврейских плутократов», которые, по его мнению, стояли за убийством, однако в заготовленном тексте его выступления отсутствовали как брань в адрес «еврейских свиней», так и призывы «покончить с жидами». Даже требование восстановить мемориал на южном берегу Шверинского озера, «на том же самом месте, где он был сооружен в 1937 году в честь Мученика», было сформулировано в виде ходатайства, выдержанного в духе общепринятых демократических норм. Но когда он предложил юридически оформить его как гражданскую инициативу, адресованную мекленбургскому ландтагу, в ответ раздался издевательский хохот. Жаль, что там не было матери.
Конни справился с этим и перешел к истории корабля, начав с его спуска на воду. Сообщая о целях и задачах организации «Сила через радость», он допустил излишние длинноты. Зато определенный интерес среди собравшихся любителей пива вызвал его рассказ о том, как лайнер, переоборудованный под плавучий госпиталь, использовался армейскими и флотскими соединениями при оккупации Норвегии и Дании, тем более что в числе перевозимых раненых бывали и «герои Нарвика»
[18]. Но так как после победоносного захвата Франции до операции «Морской лев», то есть высадки в Англии и соответственно использования лайнера в качестве военного транспорта, дело не дошло, то на очереди оказалась скучная информация о затяжной стоянке «Вильгельма Густлоффа» в Готенхафене, и эта скука передалась слушателям.
Сын не сумел завершить свое выступление. Раздались крики «Кончай болтать!» и «Хватит сопли жевать!», застучали по столам пивные бутылки, поэтому дальнейшую судьбу лайнера, его путь к гибели удалось изложить лишь очень коротко, только до торпедной атаки. Конни проявил выдержку. Все-таки хорошо, что мать отсутствовала. Единственно, чем мог утешиться мальчик, которому еще не исполнилось и шестнадцати, это тем, что в его распоряжении оставался Интернет. Продолжились ли в дальнейшем его контакты со скинхедами, неизвестно.
Он не вписывался в их компанию. Вскоре после этого события Конни принялся готовить доклад, с которым собирался выступить перед преподавателями и учениками своей мёльнской гимназии. Но пока он еще не получил отказа, который не позволил ему обратиться к новой публике, у меня есть возможность пойти по следу дальше и поведать о судьбе «Вильгельма Густлоффа» в годы войны: поступавших раненых оказалось для плавучего госпиталя недостаточно, поэтому он вновь был переоборудован.
Лайнер выпотрошили. К исходу ноября 1940 года исчезла рентгеновская аппаратура. Операционные залы были демонтированы, амбулаторное отделение тоже. Медицинских сестер на борту не осталось, уже не стояли рядами госпитальные койки. Вместе с большинством гражданских членов экипажа были списаны с корабля врачи и санитары, их перевели на другие суда. В машинном отделении сохранили лишь тех, кто был нужен для профилактических работ. Вместо главврача командование теперь принял офицер-подводник в чине корветтенкапитана
[19]; он стал начальником второго учебного дивизиона для подводников, а корабль превратился в плавучее общежитие и училище, накрепко, впрочем, пришвартованное к причалу. Капитан Бертрам оставался на борту, однако ему больше не приходилось прокладывать курс. Если судить по доступным мне фотографиям, выглядел он вполне импозантно, но его роль, так сказать, резервного капитана была по сути второстепенной. Ему, опытному моряку торгового флота, было непросто привыкнуть к требованиям военного устава, тем более что на судне все переменилось. Вместо портретов Лея появились обрамленные фотографии гросс-адмирала
[20]. Курительный салон на нижней прогулочной палубе стал офицерской кают-компанией. Большие столовые предназначались теперь для кормежки унтер-офицерского и рядового состава. В помещениях носовой части обитала и питалась оставшаяся часть гражданского экипажа. Утратив свою «бесклассовость», «Вильгельм Густлофф» застыл у причала польского портового города Гдыня, которому с началом войны было повелено именоваться Готенхафеном. Застыл на целые годы.
На его борту квартировали четыре роты учебного дивизиона. Имеющиеся у меня документы, которые, кстати говоря, дословно приводятся в Сети и дополнены иллюстрациями — мой сын воспользовался тем же источником информации, которым теперь пользуюсь я, — свидетельствуют, что, будучи опытным подводником, корветтенкапитан Вильгельм Цан ввел весьма жесткую систему подготовки прибывших на обучение добровольцев. На трехмесячные курсы для подводников поступали все более молодые матросы, к концу войны брали уже семнадцатилетних. Многим из них наверняка было суждено погибнуть, будь то в Атлантике или Средиземном море, а позднее в походах по самым северным маршрутам к Мурманску, по которым плавали американские конвои с военными грузами для Советского Союза.
Минули сороковой, сорок первый и сорок второй годы с их победами, достойными экстренных информационных сообщений. Шли непрерывные занятия по подготовке смертников
[21], шла далекая от опасностей тыловая жизнь персонала учебки и прочего экипажа, в кино на борту лайнера продолжали демонстрироваться старые и новые фильмы киностудии «Уфа»; помимо этого ничего особенного не происходило в то время, когда на востоке брались в «котел» большие армейские группировки, а африканский корпус занимал в Ливийской пустыне Тобрук, если не считать, конечно, особенным событием выступление гроссадмирала Дёница по случаю его прибытия в Готенхафен-Оксхёфт, которое было запечатлено на сохранившихся официальных фотоснимках.
Оно состоялось в марте сорок третьего. Сталинград уже был проигран. Линии фронта поползли назад. Контроль над воздушным пространством Рейха был давно утрачен, поэтому война приблизилась и к этим краям, хотя целью для бомбардировщиков Восьмого американского военно-воздушного флота служил не соседний Данциг, а Готенхафен. Сгорело госпитальное судно «Штутгарт». Была потоплена плавучая база подводных лодок «Ойпен». Затонули в результате прямых попаданий несколько буксиров, финский и шведский пароходы. Получил повреждения стоявший в. доке грузовой транспорт. «Вильгельм Густлофф» отделался дырой на обшивке правого борта. Причиной стала разорвавшаяся в воде неподалеку бомба. Пришлось постоять в ремонтном доке. Затем «плавучая казарма» совершила пробный выход в Данцигскую бухту, где подтвердила свою мореходность.
Капитана лайнера звали теперь уже не Бертрам, а как когда-то, во времена СЧР, Петерсен. Экстренные сообщения о победах отсутствовали, зато сводки информировали об отступлениях на всех участках восточных фронтов, Ливийскую пустыню также пришлось оставить. Все меньше подводных лодок возвращалось из боевых походов. Ковровыми бомбардировками разрушались города, но Данциг с его высокими крышами и башнями еще стоял целый. Столярная мастерская в предместье Лангфура продолжала бесперебойный выпуск оконных рам и дверей для бараков. В эту пору, когда дефицитом стали не только экстренные сообщения, но и масло, мясо, яйца, даже стручковые и бобовые культуры, Тулла Покрифке начала работать в качестве военнообязанной трамвайным кондуктором. Она впервые забеременела, однако устроила выкидыш, совершая прыжки с трамвайной подножки на маршруте между Лангфуром и Оливой: мать рассказывала об этих прыжках перед остановками так, словно это были спортивные упражнения.
Произошло и еще кое-что. Поскольку Швейцария опасалась оккупации со стороны все еще могущественного соседа, Давида Франкфуртера перевели из тюрьмы кантона Кур в тюрьму одного из франкоязычных кантонов — как указывалось, ради его же безопасности; а командир двухсотпятидесятитонной подлодки M-96, капитан третьего ранга Александр Маринеско получил под свое начало новую ПЛ. За два года до этого он потопил транспортное судно водоизмещением семь тысяч тонн; так следовало из его рапорта, но советское командование флота оценило водоизмещение потопленного судна всего в тысячу восемьсот тонн.
Новая подлодка С-13, о которой Маринеско так долго мечтал в своих трезвых или пьяных грезах, принадлежала к классу «Сталинец». Вероятно, судьба, нет — случай, нет — строгие условия Версальского договора помогли Александру Маринеско стать командиром этой ПЛ, созданной по последнему слову военной техники. После Первой мировой войны Рейху было запрещено строить подлодки, поэтому верфь «Крупп-Германия» в Киле и бременское акционерное общество «Шифмашиненбау», воспользовавшись собственными чертежами и заказом ВМС Рейха, дали подряд гаагской фирме «Ingenieurs Kantoor voor Scheepsbouw» на строительство сверхсовременной океанской подлодки. Позднее серийное производство других ПЛ класса «Сталинец» осуществлялось уже на советских верфях в рамках германо-советского сотрудничества, в результате чего незадолго до нападения Германии на Советский Союз подлодка C-13 вошла боевой единицей в состав Краснознаменного Балтийского флота. Каждый раз, выходя в поход со своей плавбазы «Смольный» в финском городе Турку, С-13 имела на борту десять торпед.
Проявив изрядную компетентность в области судостроения, мой сын заявил на своем сайте, что подлодка, окончательно спроектированная в Голландии, являлась эталоном «немецкого качества». Вполне возможно. Пока что капитану Маринеско удалось лишь потопить в прибрежных водах Померании океанский буксир «Зигфрид». После того как три торпеды прошли мимо цели, подлодка всплыла и расстреляла буксир из носового орудия калибром 100 мм.
Оставим теперь лайнер там, где он, если не считать воздушных налетов, находится в относительной безопасности, и вернемся, следуя траектории краба, к моим личным невзгодам. Нельзя сказать, что мне с самого начала стало ясно, во что впутался Конрад. По моему первому впечатлению, речь шла о безобидных юношеских эскападах, которыми он разражался в Интернете, например по поводу сравнения туристических программ СЧР, сделанных из пропагандистских соображений весьма дешевыми, со стоимостью нынешних карибских круизов на современных роскошных лайнерах или с туристическими путешествиями, предлагаемыми фирмой «ТТЛ», при этом, разумеется, от сравнений выигрывал «бесклассовый» «Вильгельм Густлофф» с его путешествиями к норвежским берегам, а также другие суда флотилии Германского трудового фронта. Вот где был истинный социализм, восторженно заявлял он на своем сайте. Дескать, у коммунистов в ГДР так и не вышло устроить нечто подобное. По его словам, их эксперимент закончился неудачей. Они не сумели даже толком достроить после войны огромный комплекс СЧР на острове Рюген, который рассчитывал принимать в мирные времена 20 000 отпускников.
Он требовал «считать остатки этого комплекса СЧР историческим памятником и обеспечить ему соответствующую охрану!», споря со своим, фиктивным, как я долгое время думал, оппонентом Давидом о будущем не только национальной, но и социалистической «народной общности». Он цитировал как Георга Штрассера, так и Роберта Лея, идеям которого по школьной привычке ставил оценку «отлично». Он говорил о «здоровом теле нации», на что Давид возражал, напоминая о «социалистической уравниловке» и называя Лея «вечно пьяным краснобаем и прожектером».
Изучая в чате этот не слишком увлекательный диалог, я пришел к следующему выводу: чем больше мой сын восхищался организацией СЧР как проектом с далекой перспективой и чем больше он одобрял, несмотря на все недостатки, усилия рабоче-крестьянского государства по созданию туристическо-курортного социалистического рая, тем отчетливее слышался голос его бабки. Стоило мне лишь зайти в чат Конни, как в ушах у меня тотчас начинало звучать неуемное нытье этой «вечно вчерашней» старухи.
Именно так агитировала мать и меня, и других. До моего ухода на Запад мне частенько доводилось слышать тирады последней из тех, кто сохранил верность товарищу Сталину, которые произносились за нашим кухонным столом: «Вот что я вам скажу, дорогие товарищи, как с самых низов начинал наш Вальтер Ульбрихт, который был учеником столяра, так с учения столярному делу начинала и я, провонявшая столярным клеем…»
После отставки Первого секретаря у нее возникли проблемы. Не столько из-за моего бегства из ГДР, сколько из-за того, что назвала преемника Ульбрихта «жалким кровельщиком» и что всюду ей мерещились ревизионисты.
И все же мать сумела сохранить свои позиции. Ее любили и боялись одновременно. Она многократно награждалась значком активиста, регулярно перевыполняла план и до последнего времени руководила бригадой столяров на Народном мебельном комбинате, что находился на Гюстроверштрассе. Благодаря ее же усилиям доля девушек среди учеников, решивших овладеть столярным делом, возросла до двадцати процентов.
Когда рабоче-крестьянское государство приказало долго жить, берлинское Попечительское ведомство, занимавшееся вопросами приватизации предприятий бывшей ГДР, открыло свой региональный филиал в Шверине; мать приняла участие в подготовке приватизационных программ для крупных предприятий, изготовлявших кабели, пластмассовые изделия, или, например, для Заводов судостроительного оборудования имени Клемента Готвальда, не забыв и о своем Народном мебельном комбинате. Можно предположить, что мать при этом «великом хапке» внакладе не осталась, во всяком случае, когда появились новые деньги, ей не пришлось довольствоваться только своей пенсией. Не обеднела она и после того, как подарила моему сыну компьютер с весьма дорогими прибамбасами. Причину подобной щедрости — а по отношению ко мне мать всегда была довольно скаредной — я объясняю событием, которое не наделало большого шума в немецкой прессе, однако сыграло для Конни решающую роль.
Прежде чем поведать о встрече тех, кто уцелел при катастрофе «Густлоффа», необходимо упомянуть об одном проблематичном эпизоде, пусть это даже не понравится тому, кто хотел бы видеть образ своей Туллы более положительным. Это произошло 30 января 1990 года, когда треклятая дата казалась забытой, ибо все вокруг танцевали под мелодию гимна со словами о «Германии, единой отчизне», а восточные немцы сходили с ума от счастья обладания твердой валютой; мать отметила тот день по-своему.
На южном берегу Шверинского озера пребывала в запустении молодежная туристическая база, двухэтажное здание мышино-серого цвета. Ее построили в начале пятидесятых, назвав в честь Курта Бюргера, твердолобого сталиниста, который был известным антифашистом, после войны вернулся из Москвы в Мекленбург, где удостоился почестей за крайне жесткое проведение партийной линии. Здесь, позади «турбазы имени Курта Бюргера», мать возложила букет роз на длинных стеблях, примерно там, где, обращенный к озеру, стоял большой гранитный памятник Мученику. Она сделала это в темноте, ровно в десять часов восемнадцать минут. Во всяком случае, именно так, точно указав время, она рассказала об этом позднее своей подруге Йенни и мне. Она была в полном одиночестве, с помощью фонарика ей удалось найти позади нежилой из-за зимнего сезона турбазы то место, которое она искала. Довольно долго она сомневалась, но потом, несмотря на темень, низкие тучи и моросящий дождь, решила: здесь. «Только цветы я принесла не Густлоффу. Он-то был лишь одним из многих нацистов, которых поубивали. Нет, корабль мне хотелось помянуть и всех деток, которые погибли тогда в ледяном море, поэтому и возложила я белые розы точно в двадцать два часа восемнадцать минут. А потом поплакала, хоть уже сорок пять лет прошло…»
Спустя пять лет мать уже не была в одиночестве. Ее пригласили господин Шён и дирекция балтийского курорта Дамп, а также попечительский совет организации «Спасение на море»
[22]. Десять лет назад здесь уже проходила встреча тех, кто пережил катастрофу. В первые годы, когда существовали Стена и колючая проволока, из Восточной Германии сюда никто не мог приехать. Теперь же прибыли и те, для кого гибель корабля была событием, которое замалчивалось все эти годы по государственным соображениям. Неудивительно, что гостей из новых восточных земель ФРГ приветствовали особенно сердечно, поскольку среди уцелевших не должно было возникнуть разделения на восточных и западных немцев.
В большом актовом зале над сценой висел транспарант, на котором шрифтами разной величины было написано: