Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 



Нет, я не смотрел назад или лишь иногда опасливо поглядывал через плечо. Почасовая оплата каменотеса теперь составляла ту же сумму, но уже новыми деньгами, однако вскоре она была повышена еще на семь пфеннигов, я жил только нынешним днем и глядел, как мне казалось, вперед. Работы хватало.

Сразу после упразднения рейхсмарок «Фирме Moor» посчастливилось увеличить количество подрядов на работы за пределами кладбища. Всюду требовалось реставрировать фасады, поврежденные войной. Обновленные фасады пользовались повышенным спросом. За наскоро возведенными строительными лесами устранялись следы войны. На свет появлялись первые образчики фасадной архитектуры, которые позднее получили столь широкое распространение. Особенно популярен стал травертин, сорт мрамора, любимый Вождем.

После смены, во внеурочное время, мы облицовывали большими плитками разноцветного ланского мрамора стены и прилавки мясного магазина, чтобы он сиял чистотой и радовал глаз. Вокруг нуворишеских вилл мы сооружали ограды из туфа.

Только искусства мне недоставало. Все поврежденные войной статуи из песчаника вновь обрели головы, коленные чашечки или роскошные складки каменных драпировок. Выданный за оригинал лембруковский торс с моими огрехами нашел своего покупателя. Старики из приюта «Каритас» отказались позировать мне под каштановыми деревьями, поскольку сигареты теперь продавались свободно, безо всяких талонов на табачные изделия.

— Ах вот как ты заговорил!

— Я повторяю: вы играете нечестно.

Я поигрывал звонкой монетой, радовал подарками родителей, однако даже дополнительный доход от сверхурочной работы не мог приглушить мой третий голод. Спросом пользовались только фасады. Но тут, наконец, пришло известие из Академии искусств.

— Да как ты смеешь!



— У меня водятся деньги, не скрываю, но это вовсе не означает, что меня можно обирать.

В положенный срок я подал заявление о приеме в Академию искусств, присовокупив к нему папку с карандашными рисунками — портретная галерея стариков, которые терпеливо позировали мне между приступами кашля, три небольших женских торса, исполненных в манере Лембрука, и экспрессивную женскую головку, а также положительную характеристику, которую подписал мастер Moor практиканту-каменотесу.

— У тебя водятся деньги? Да у тебя на роже написано, что ты сам мешок, набитый деньгами.

К тому же отец Фульгентиус, благоволивший своему постояльцу, заверил, что в ежеутренних молитвах ходатайствовал за положительный исход дела с моим заявлением перед изваянным из раскрашенного гипса святым Антонием, который стоял в часовне, чтобы было к кому обращаться с различными просьбами.

— И все-таки это не повод грабить меня.

Я рассказал отцу Фульгентиусу, что решение о моем приеме оказалось крайне проблематичным, поскольку из двадцати семи претендентов были зачислены только двое; приемная комиссия сочла мои рисунки свидетельством определенного таланта, подлежащего развитию, но наиболее веским аргументом в мою пользу стала работа камнетесом и камнерезом; впрочем, профессор Матаре не пожелал, к сожалению, брать новых студентов, поэтому на первый зимний семестр по классу скульптуры меня зачислили к некоему, мне неизвестному профессору Магесу; выслушав мой рассказ, настоятель приюта «Каритас», что находился в районе Ратер-Бройх, сделал мне другое предложение, связанное с возможностью заняться искусством.

— Грабить, говоришь? Сейчас я убью его! И не вздумайте меня удерживать, я все равно размозжу ему голову. Не ты ли сам явился ко мне, фигляр убогий? Ты заказывал идеальную жену, сирену? Такую, чтобы ни один мужчина не устоял, короче, из тех морских дев, что соблазняли Улисса, и бедняга должен был привязывать себя веревками к мачте, дабы не поддаться искушению.

Отец Фульгентиус часто затевал со мной беседы, в которых объяснял чудо благодати, втолковывал глубокий смысл триединства и других мистерий, а также проливал свет на богоугодность францисканского учения о нестяжании.

— Я и не отказываюсь, все так.

Эти беседы с неверующим — иногда он наливал себе и мне по рюмочке ликера — напоминали мне разговоры, которые я вел в плену, играя в кости с моим приятелем Йозефом; он также пытался, подобно ищейке, разыскать мою потерянную детскую веру в Сердце Христово и Божью Матерь, уже тогда используя с дюжину теологических уловок, словно специально учился им.

— Хорошо. Я изготовил биоробота, гарантия стопроцентная, чудо красоты и очарования, точную копию мифической сирены.

Подобно Йозефу в лагере для военнопленных под Бад-Айблингом, теперь меня увещевал отец Фульгентиус, только мой баварский приятель был весьма интеллигентен, а настоятель действовал с крестьянской хитрецой и изворотливостью. В эркере главного здания, который отец Фульгентиус именовал «конторой», он живописал своему постояльцу перспективу, имевшую в себе что-то заманчиво средневековое и поэтому напоминавшую мои школьные фантазии.

— Так, так, домини.

— И спустя неделю, после того как ты получил ее, я нахожу свой лучший экземпляр в цирковом шоу уважаемого профессора. Мою красавицу бесстыдно выставляют в ярмарочном балагане. Эти классические черты, стройная шея! Соблазнительные бедра, грудь.

Он сказал, что в главном монастыре францисканского ордена недавно умер старый монах, отец Лукас, скульптор. Теперь ждет преемника его мастерская с верхним светом, с ящиками, полными глины, со скульптурными станками; к тому же просторная мастерская выходит прямо в монастырский сад. А еще там есть богатый набор инструментов, и все это нуждается в хозяйской руке. Благодаря щедрому меценату, в запасе даже наличествует каррарский мрамор, который в свое время предпочитал великий Микеланджело. Значит, нужно проявить благоразумную решимость. Недостаток веры восполнится работой над фигурами Мадонны, а там, глядишь, поступят заказы на святого Франциска и святого Себастьяна, что послужит еще большему упрочению веры. А ревностное благочестие и усердие обычно сопровождаются озарениями. За озарениями — тут он может сослаться на собственный опыт — следует благодать.

— Она сама захотела.

На мои сомнения относительно обрисованной перспективы и надежды на обретение благодати он ответил улыбкой. И лишь когда я указал на мой второй голод, назвал его хронически неисцелимым, более того — с инфернальной плотоядностью расписал свое пристрастие к юным девам и зрелым матронам, к женщинам вообще, а к сему прибавил искушения святого Антония, грехи, совершаемые с животными и фантастическими существами, что запечатлел в своей фламандской мастерской Иероним Босх, отец Фульгентиус признал тщетность своих уговоров. «Да-да, плоть слаба», — сказал он и спрятал руки в рукава своего балахона; монахи всегда так делают, когда их атакует бес.

— Это правда, Санди?



— Стыдно, девочка. Тщеславием я тебя не обделил, тут, пожалуй, промашка вышла. Но не до такой же степени заниматься самолюбованием! Эксгибиционистка несчастная.

— Впрочем, тебя это все равно не оправдывает, — снова бросил он Джезами. — Какого дьявола тебе это надо было?

— Она рвала мне покрывала.

Как я стал курильщиком

— Что-о?!



— Ваше лучшее творение изодрало в клочья мои шелковые покрывала с монограммами, за которые я платил бешеные деньги. Ручная вышивка, монастырская работа. Ваша копия мифологической Сирены изодрала их своими ногами. Вы только посмотрите на них!



Присматриваться не было нужды. Отрицать очевидное невозможно: стройные ножки соблазнительнейшей из Сирен от коленей книзу покрывали фазаньи перья.

Кто в силу профессии вынужден годами эксплуатировать самого себя, тот поневоле учится пускать в дело любые остатки. Таковых сохранилось немного. Все, что благодаря подручным средствам можно сложить, разложить, а потом рассказать, двигаясь скачками вперед или назад, поглотили всеядные монстры романов, чтобы потом извергнуться каскадами слов. После такого количества словоизвержений, оприходованных в книгах, можно надеяться, что все опустошено, исписано дочиста.

И все-таки случай уберег кое-какие свидетельства прошлого: скажем, мой студенческий билет, датированный зимним семестром сорок восьмого — сорок девятого года. На нем стоит печать дюссельдорфской Академии искусств. Помятый, потрескавшийся, он лежит передо мной; в билет вклеена фотография паспортного формата, запечатлевшая молодого человека, кареглазого и темноволосого, что делает его похожим на южанина с намеком скорее на Балканы, нежели на Италию. Он хочет выглядеть солидно, для чего повязал галстук, но при этом в нем угадывается умонастроение — весьма модное после войны, оно именовалось экзистенциализмом и характеризовалось, кроме всего прочего, своеобразной мимикой, жестикуляцией, о чем можно судить по неореалистическим кинофильмам; молодой человек, занятый исключительно самим собой, смотрит в объектив с безбожно мрачным выражением лица.

Сомневаться не приходится: личные данные и собственноручная подпись с удлиненным хвостиком буквы «G» подтверждают то, о чем легко догадаться: чуждый мне молодой человек мрачного вида — это я, студент первого семестра Академии искусств. Галстук достался мне, видимо, из сундука, где отец Фульгентиус складывал пожертвованные вещи. Галстучный узел был завязан специально для моментальной фотографии, снятой автоматическим устройством, которое называлось «Фотоматон». Вот я — гладковыбритый, с аккуратным пробором, но в остальном снимок невыразителен и не оставляет простора для воображения.

— Ну и что? — нетерпеливо осведомился Мэнрайт.

Приверженность экзистенциализму, свойственная на ту пору мне и моим сверстникам — что бы ни подразумевалось под этим философским термином, — была импортирована из Франции, но приспособлена к реалиям немецкой разрухи; для нас, переживших «темные времена», как именовался тогда период национал-социализма, экзистенциализм стал подходящей маской, которой соответствовали трагические позы. Экзистенциалист, в зависимости от того, сколь мрачным было его настроение, видел себя либо на распутье, либо на краю пропасти. В не менее опасной ситуации пребывало и человечество. Созвучные подобному эсхатологизму цитаты заимствовались у поэта Готфрида Бенна и у философа Мартина Хайдеггера. Остальное довершала перспектива многократно прошедшей полигонные испытания и ожидаемой в скором будущем атомной смерти.

— Я весь исцарапан.

— Черт бы тебя побрал! — взорвался Мэнрайт. — Ты просил Сирену? Ты получил ее за свои денежки.

Этому расхожему клише сопутствовала обязательная сигарета, прилепившаяся к нижней губе. Тлеющая или потухшая, она подрагивала, указывая куда-то в сторону, пока итогом ночных разговоров о человеческой судьбе провозглашалась «заброшенность всего сущего». Речь шла о смысле жизни среди бессмысленности мира, о взаимоотношении личности и массы, о лирическом «Я» и вездесущем Ничто. Постоянно возвращалась тема самоубийства, добровольного ухода из жизни. Считалось хорошим тоном размышлять об этом вслух с сигаретой во рту.

— С птичьими лапами?

Вероятно, молодой человек с маленькой фотографии на студенческом билете, как и все его собеседники, с которыми он глубокомысленно обсуждал бесконечный закат мира, сделался сначала маниакальным любителем чая и только потом — курильщиком, однако трудно установить дату, когда я впервые затянулся сигаретой.

И вообще, необходимость соблюдать хронологическую последовательность повествования стесняет меня, как узкий корсет. Ах, если бы я мог сейчас уплыть назад, чтобы причалить к балтийскому берегу, где на одном из бесчисленных пляжей я ребенком возводил замки из сырого песка. Ах, очутиться бы вновь у чердачного окна, чтобы зачитаться книгой, забыв обо всем на свете, как уже не будет больше никогда… Или оказаться бы снова с моим товарищем Йозефом под одной плащ-палаткой в землянке, где мы бросали кости, угадывая будущее, которое представлялось нам еще таким чистым и непорочным.

— А ты чего хотел? Не слышал, что Сирена — наполовину женщина, наполовину птица? Можно подумать, Булфинча [13] никогда не читал. Еще Аристотель писал об этом. И сэр Томас Браун [14] тоже. Скажи спасибо, что у нее только ноги фазаньи, а то могла бы оказаться в перьях от талии и ниже. Ха-ха!

— Занятно, — пробормотал Джезами.

Мне исполнился двадцать один год, я считал себя вполне взрослым, но все еще твердо воздерживался от курения, когда меня вместе с одной девушкой из Крефельда, чьи небольшие фигуры — жеребята и козы — понравились приемной комиссии, определили в класс скульптуры, который вел профессор Зепп Магес. Мы были у него самыми молодыми студентами.

— Имей в виду, тебе не просто повезло, — продолжал Мэнрайт. — Все дело в моих гениальных способностях. И в глубочайшем понимании сексуальных потребностей.

Кто-то — вероятно, отец Фульгентиус — посоветовал мне взбадриваться не никотином, а виноградной глюкозой, которой он же меня и снабжал, а сам получал их в дар от канадских собратьев-монахов.



Я сразу обратил внимание, что в мастерской все были курильщиками, включая инвалида войны со стеклянным глазом. Полная домохозяйка, позировавшая нам в качестве обнаженной натуры, тоже закуривала, когда по истечении получаса стояния в контрапосте объявлялся перерыв, хотя я предлагал ей виноградную глюкозу.

Одна из старших студенток, носившая прическу, которую со времен войны шутливо называли «отбой воздушной тревоги», пыталась по-матерински опекать меня; она курила сигареты в элегантном мундштуке. Ее подруга, пользовавшаяся особой благосклонностью нашего профессора — похоже, она была его любовницей, — нервно пыхтела самокруткой, которую тут же тушила, когда в мастерской появлялся Магес. Дымили все, а один из студентов даже курил трубку.

— Не нахальничай, девочка. Я, конечно, тоже не монах, но если я гарантирую девственницу, то… ну да ладно, неважно. Забирай ее домой, Джезами. И не спорь, не то я убью тебя. Черт, где мой огнетушитель? Я его только что держал в руках. Неустойку профессору я уплачу сам. Не хватало, чтобы страдали его исследования. А ты, Санди, ради всего святого, подстриги свои коготки. Спокойствие и еще раз спокойствие, девочка. А вы, профессор, собирайтесь и приезжайте ко мне. Вот мой адрес ка карточке. Ну так какого черта вы крутите в руках этот идиотский огнетушитель?

Вероятно, я, будучи истовым неофитом, сразу же после начала семестра или, по крайней мере, очень скоро потянулся к сигарете, подсмотрел, как делаются самокрутки, а еще обзавелся белым халатом до колен, поскольку все студенты и студентки стояли возле своих глиняных фигур в таких халатах, образуя полукруг возле позировавшей на помосте голой домохозяйки и орудуя шпателями или проволочными петлями для срезания глины. Это выглядело так, будто медсестры и ассистенты ждали главврача, ибо профессор Магес также являлся весь в белом, не считая берета.

…Вот такая у меня здесь картина, Чарльз. Жаль, что именно сейчас у меня в работе нет ничего интересного. Вы же понимаете, я не из породы ремесленников вроде этой швеи, которая только и может, что кромсать на части взрослых особей, да как попало сшивать куски. Все это вы уже видели в балагане. Нет уж, такое не для меня. Свои творения я генерирую собственными руками, я создаю их на клеточном уровне из настоящей ДНК. Мои младенцы, представьте себе, созревают в колбах: биороботам, как и зародышам человека, не обойтись без материнского чрева.

Комбинезон, выуженный из сундука с пожертвованиями, и разноцветный свитер из остатков шерсти придавали мне несколько второсортный вид. А поскольку сыну столь явно не хватало подобающей одежды, мама, гордившаяся свежеиспеченным студентом академии, скроила мне настоящий халат, использовав для этого две белоснежные простыни, лишь слегка потертые сверху и снизу. Этот халат можно увидеть на моих фотографиях того времени.

— Потрясающе, Редж, необыкновенно! Но я совершенно не представляю, как вы регулируете действие РНК.



— Вы имеете в виду посредническую функцию РНК?

Гораздо отчетливей, чем запоздалое начало моей карьеры курильщика, предстает передо мной первое задание, поставленное новичку: профессор Магес разыскал в академических запасниках, в отделе античности, большую женскую голову из гипса в позднероманском стиле и навязал мне ее для изготовления глиняной копии.

— Именно. Общеизвестно, что ДНК — источник жизни…

На деревянный помост был установлен металлический каркас с прутиками, чтобы удерживать глиняную массу. Голова с пышными локонами была повернута немного влево, слегка наклоненный профиль усложнял копирование.

— Общеизвестно? Скажете тоже! Жалко времени, а то бы я показал вам ту ахинею, что пишут наши академические светила.

Я воспользовался раздвижным циркулем и отвесом, так как по положению плеч угадывался небольшой поворот корпуса вправо. К тому же новым для меня был сам материал, сырая и мягкая глина, которую вечером, перед уходом из мастерской, полагалось закрывать мокрыми тряпками.

— И все-таки, нам известно, что РНК служит передатчиком команд в развивающейся клетке.

Я представлял себе позднероманские фигуры и головы совсем иначе, втихомолку бранился, но многому научился по мере того, как продолжал работу над поставленной мне гипсовой головой с намеком на двойной подбородок. Я с любопытством открывал для себя ее красоту, спрятанную в деталях, например, в изгибе век или мочках ушей.

— Прямо в точку, Чарльз. Вот здесь у нас и появляется возможность вмешаться в клеточные процессы.

Практиканту камнерезной и скульптурной мастерской приходилось стесывать твердый материал, а по ходу первого семестра я учился набирать серо-зеленую глиняную массу и придавать ей форму подобно тому, как Бог Отец ваял из глины если не Адама, то голову Евы.



— Но как вам удается управлять командами, передавать через посредство РНК команды, необходимые вам? И каким образом вы отбираете эти команды?

Но не далее как всего тысячу двести вечеров тому назад я шел по мокрой от недавнего дождя улице к ее дому, шел торопливо, с бьющимся от волнения сердцем, как всегда случалось со мной от предвкушения скорой с нею встречи. Я вошел, нет, скорее вбежал в дом, даже не думая позвонить в дверь или как-либо иначе известить о своем приходе, что совсем не означало ни преднамеренного коварства, ни даже самой заурядной бестактности, а объяснялось всего лишь простым нетерпением поскорее ее увидеть.

— Пойдемте в инкубатор.

За днями суетной занятости, связанной с карнавалом — видимо, это был праздник святого Мартина, — наступило затишье, и я вновь сконцентрировался на моей работе в старом здании академии. Постепенно голова обретала форму, похожую на гипсовый оригинал. Параллельно делались рисунки обнаженной натуры, а также эскизы, призванные запечатлеть полное собрание костей мужского скелета, который получил у студентов шутливое прозвище Тюннес или Шель — два популярных рейнландских персонажа, герои бесчисленных анекдотов.

— Куда?

Многое предлагал и город: в Художественной галерее устраивались все новые выставки. Экспонировались «Рейнский сецессион», объединение «Молодой Рейнланд», экспрессионисты, коллекция «Мамаши Эй», дюссельдорфские художники. Я видел работы Голлера, Шрибера, Макентанца, скульптуры Юппа Рюбзама. В моде был живописец по фамилии Пудлих.

Я, очевидно, застал их врасплох, поскольку то, что предстало моему взору, показалось мне каким-то нереальным сюрреализмом: она стояла на цыпочках в сильных руках моего родного брата, сжимавших ее красивое, зрелое тело, и тянулась своими полураскрытыми от желания губами к его... Услышав мое сдавленное восклицание, Ники медленно повернулась ко мне с видом ничего не понимающей и крайне недовольной девушки, которую — какая наглость! — так некстати оторвали от столь приятного поцелуя.

— Сейчас мы посмотрим мое тепличное хозяйство, потом я вам все объясню.

Кабинет графики демонстрировал акварели Пауля Клее, который преподавал в дюссельдорфской Академии искусств, пока его не выгнали нацисты. Поговаривали, что в нашей мастерской до отъезда в Париж работал Вильгельм Лембрук, который был учеником-мастером профессора Янссена. Ходили и другие легенды: например, Август Макке непродолжительное время учился здесь тому, что давала академическая программа. С почтительным трепетом произносились имена других молодых дарований.

В конце того самого месяца мы собирались пожениться...

Иногда я отваживался заглянуть в соседние мастерские, где мог увидеть, допустим, странного праведника по имени Йозеф Бойс, который слыл гением, но был всего лишь одним из студентов Эвальда Матаре; кто бы тогда подумал, что позднее Бойс до недостижимых высот взвинтит цены на искусственный мед, масло и войлок.

Мэнрайт и его коллега вышли из просторного помещения в цокольном этаже, освещенного красноватыми лампами, чей мягкий отблеск множился в лабораторных склянках, окрашивал жидкости в цвет рубина. («Мои младенцы должны быть надежно защищены от шума и яркого света».) Они поднялись этажом выше, туда, где располагались жилые комнаты, отделанные в несуразном вкусе, свойственном домини. Убранство этажа являло собой ужасающую смесь античности, ренессанса, африканского искусства и стиля эпохи Регентства. Венчал все это великолепие мраморный бассейн, в котором обитала переливчатая рыбина, тут же с выжидательным любопытством воззрившаяся на гостей.

Бывают картины, которые надолго и с особой яростью отпечатываются в памяти — как правило, либо очень радостные, либо крайне удручающие. Я до сих пор отчетливо вижу его руки на ее груди и то, как она, спотыкаясь, отлетела в сторону, когда я резко оттолкнул ее, чтобы ударить брата, взгляд его немигающих глаз, глаз очень сильного человека, даже не пытающегося увернуться или блокировать удар, который до крови разбил ему рот. И при этом никаких воспоминаний о том, что я им тогда сказал, прежде чем выбежал на улицу, и как, забыв о своей стоящей рядом машине, под проливным дождем добирался до собственного дома...

— Надеется, что один из нас нырнет в воду, — пошутил Мэнрайт. — Одна из моих причуд, гибрид пираньи и карпа золотистого.

Совершал я короткие визиты и в «зверинец» Отто Панкока, где обитали без особого присмотра молодые таланты и где, словно члены семьи, толпились цыгане. Там никто не носил белых халатов.

Весь второй этаж — двадцать пять на сто метров — занимал кабинет Мэнрайта, одновременно служивший библиотекой. Все четыре стены до самого потолка были увешаны полками, забитыми книгами, кассетами, научной документацией. У каждой стены — переносная лестница. В качестве рабочего места хозяин кабинета использовал громадный плотницкий стол, заваленный всякой всячиной.

В классе скульптора Энзелинга, давшего мне некогда лапидарный и дельный совет по трудоустройству, я столкнулся с Норбертом Крике, который, подражая своему наставнику, превращал живых голых девушек в голых девушек из гипса до тех пор, пока спустя всего несколько лет не пресытился наготой и не стал изготовлять декоративные проволочные фигуры в духе нового времени.

После недельных мучительных раздумий я понял: так продолжаться не может. Мне никогда не удастся приспособиться к роли по-настоящему сильного человека, который молча переносит любые удары судьбы и с головой отдается любимой работе, начисто забыв о потрясающей девушке, которую судьба сначала милостиво ему уготовила, а затем сама же безжалостно, более того, предательски отняла. Конечно, будь это кто-то другой, может быть, я как-нибудь и справился бы с постигшим меня горем, но Кен... Мы ведь были с ним так близки! Я всегда считал нас одним единым целым, одной абсолютно неразрывной командой, в которой каждый из нас органически дополнял другого: его практичность и методичное, упорное движение к поставленной цели всегда крайне плодотворно компенсировали мою импульсивность, мое извечное стремление сделать все сразу, как можно быстрее... и наоборот. Если бы ее у меня отнял кто-нибудь другой, мне, наверное, было бы куда проще его ненавидеть, а это отвратительное чувство только способствовало бы моей полной самоотдаче делам нашей семейной компании «Дин продактс», коей волей судьбы мне приходилось тогда управлять. Увы, в тот момент, когда мой брат украл у меня Ники Уэбб, он раз и навсегда лишил меня всякого удовольствия как от работы, так и от многого, многого другого.

На третьем этаже помещались столовая, кухня; кладовая и комнаты слуг в дальней части здания, выходящей на сад.

Всюду появлялись гении, не понимавшие, что весь «модерн» от Арпа до Цадкина был уже музейным. Его эпигоны без зазрения совести выдавали себя за уникумов.

Следующий этаж, светлый и просторный, был отведен под спальни. Четыре большие спальни, по соседству с каждой — ванная и туалетная комната. Здесь обстановка отличалась спартанской простотой. Сон рассматривался Мэнрайтом как досадная необходимость, с которой нужно смириться, если уж нельзя получить от нее удовольствие.

Я просто молча ушел, и президентство компанией автоматически перешло к Кену. Вначале он часто писал мне письма с просьбой вернуться обратно. Потом письма стали приходить реже, но все равно рука, подписывающая их, для меня так и оставалась рукой, лежащей тогда на ее груди, рукой, которая вскоре после случившегося надела в церкви обручальное кольцо на палец Ники. Моей Ники!

Не пытался ли и я взять разбег для взлета в надземные выси? Или же я утолил свой острый эстетический голод, а теперь довольствовался тем, что отныне кормушка обещала всегда быть хотя бы наполовину полной?

— Девять месяцев зародыш человека проводит в глубокой спячке в утробе матери. Да и на том свете отоспимся, — ворчал он. — Впрочем, что я говорю? Я же сам работаю над проблемой бессмертия. Вся беда только в том, что ткани оказываются недолговечными.

По узенькой лестнице, ведущей на крышу, они поднялись в светлую комнатку с куполообразным пластиковым потолком, надежно защищавшим теплицу от ветра и непогоды. Сверкающая конструкция в центре комнаты более всего походила на один из фантастических аппаратов Леонардо да Винчи. Сооружение напоминало неуклюжего сломанного робота, застывшего в ожидании чудо-мастера. Корк внимательно рассмотрел груду металла и перевел взгляд на хозяина.

Наверное, профессиональная подготовка в виде работы над неподатливым камнем уберегла меня от претензий на гениальность. Да и Магес, происходивший из семьи пфальцских каменотесов, держал меня на коротком поводке. И еще меня подгоняло довольно заурядное качество, которое все же занимает одно из первых мест в реестре немецких добродетелей, — усердие.

Небольшой уютный коттедж на берегу моря в Индиан-Рокс стал для меня совершенно новым миром, и я делал все возможное, чтобы не допустить туда ничего, абсолютно ничего постороннего, что могло бы хоть как-нибудь заставить меня снова вспоминать, снова думать о прошлой жизни, о том, что могло бы со мной произойти. Конечно, если бы, если бы, если бы... Когда у меня по тем или иным причинам бывало дурное настроение, я невольно думал, что все это вызвано не более чем печальными воспоминаниями о тех трагических для меня событиях четырехлетней давности; когда же на небе сияло теплое и ласковое солнце, вокруг раздавался здоровый веселый смех наших молоденьких загорелых пляжных девушек, а из портативных радиоприемников лились сладострастные латиноамериканские мелодии, все казалось на редкость приятным, успокаивающим душу и желанным.

— Нейтриноскоп, — объяснил домини. — Изготовил собственноручно, вариант электронного микроскопа.

Проживал я по-прежнему в не имеющей дневного света десятиместной комнате приюта «Каритас» в районе Ратер-Бройх, однако моим настоящим домом стала просторная студенческая мастерская с ее выходящими на север высокими окнами, с запахом глины, гипса и мокрых тряпок. Со времен работы камнерезом я привык вставать спозаранок, поэтому первым становился к скульптурному станку и зачастую лишь последним закрывал мокрыми тряпками фигуру, над которой работал. Да и где еще мог я побыть наедине с самим собой хотя бы несколько часов? А так все мои десять пальцев были заняты податливой массой, глиной. Это было похожим на счастье.

— Неужели нейтрино? Процесс распада бета-частиц?

Лишь так можно объяснить то обстоятельство, что по субботам перед закрытием академии я приотворял нижнее окно на застекленном фасаде, чтобы воскресным утром пробраться в мастерскую, для чего приходилось карабкаться по фасаду, выложенному горбатым природным камнем.

«Светлая заря» на всей скорости шла на север практически параллельно береговой линии. Погода, а вместе с ней и восприятие дня незаметно изменились: откуда-то совершенно неожиданно начали появляться сильные порывы ветра, вызывая на безмятежной до того поверхности водной глади белую пенящуюся рябь, а затем столь же неожиданно исчезали; гребешки на западе приобрели желтоватый цвет, как бы предупреждая о надвигающемся шторме. Здесь у нас день мог меняться в течение получаса совершенно независимо от научных прогнозов, боли в затылке, ломоты в костях и иных народных, то есть практически «безошибочных», методов определения, какую погоду следует ожидать в ближайшее время.

Мэнрайт кивнул.

Это кажется делом рискованным и напоминает сцену из приключенческого кинофильма: страсть заставляет героя карабкаться по стенам, подобно Луису Тренкеру, преодолевающему северную стену Эйгера. Однако мастерские скульпторов, а также мастерские, где изготовлялись отливки из гипса и бронзы, находились на первом этаже, так что мое воскресное скалолазание было делом несложным; да и не мной был изобретен этот способ проникновения внутрь здания, я лишь неумеренно часто пользовался им. Впрочем, это никого не возмущало. Даже управдом делал вид, будто ничего не замечает.

Я бросил взгляд на отвратительную желтую коробку — отель «Форт Хариссон» в Клиауотере, служивший для мореплавателей своеобразным, но достаточно надежным ориентиром, и вдруг, неизвестно почему, вспомнил о Лестере, о его вроде бы вполне естественном желании вернуть меня назад в компанию. В его последнем годовом отчете акционерам особо подчеркивалось растущее количество государственных контрактов, что неизбежно влекло за собой увеличение занятости, поставок ну и всего прочего. Короче говоря, без талантливого Гевана Дина им теперь просто не обойтись.

— Подсоединен к циклотрону. Вот таким образом я произвожу отбор определенных частиц, придаю им ускорение до десяти мегаэлектронвольт. Отбор частиц — самое трудное, Чарльз. Каждая молекула в цепочке РНК по-своему реагирует на бомбардировку теми или иными частицами. Мне удалось выделить до десяти тысяч передаточных команд-инструкций.

К середине первого семестра я уговорил мою партнершу по танцам из «Лёвенбурга» лазить по воскресеньям в академическую мастерскую вместе со мной; мастерская плохо отапливалась, но я включал обогреватель-рефлектор, и девушка позировала мне на деревянном вращающемся помосте. Она привязалась ко мне, а потому покорно лазила по стене и позировала, хотя и не совсем безропотно.

«Конечно же, ясное дело», — сказал я сам себе, решив не верить ни единому его слову.

— Невероятно, дорогой Редж.

В отличие от домохозяйки, которая позировала нам по будням и чье пышное тело вполне соответствовало идеалам французского скульптора Аристида Майоля, а также моего профессора, моя партнерша по воскресным танцам, застывшая в контрапосте и подрагивающая от озноба, была весьма худощавой. Несмотря на чуточку кривоватые ноги и излишнюю зажатость, она была по-своему хороша собой.

— Еще бы! На это у меня ушло десять лет.

Вместе с тем мне никак не удавалось убедить себя в том, что здесь что-то не то, абсолютно не то. Если не сказать больше...

— А я и понятия не имел. Почему ваши результаты до сих пор не опубликованы?

Нервная и впечатлительная, она могла расплакаться, когда уставала от долгого стояния в одной и той же позе. Если она начинала капризничать, я подбадривал ее виноградной глюкозой. Кудряшки на ее голове и лобок рдели рыжинкой.

— Знаешь, нам совсем не хотелось бы, чтобы ты уезжал отсюда, Гев, — неожиданно произнесла Мидж. — Ни Джорджу, ни мне. Ты же понимаешь.

— Вот еще, — презрительно фыркнул Мэнрайт, — не хватало, чтобы любой шарлатан из кретинского университета развлекал публику моими опытами. Отдать им самое грандиозное и необыкновенное из того, что создано творческим гением! Никогда.

Так себялюбиво относился студент с моим именем к своей первой свободной скульптуре. Сразу после работы и спуска по фасаду — в мастерской мы никогда не позволяли себе любовных утех — мы отправлялись трамваем в Графенберг, где до полуночи царил рэгтайм. Моя субботняя натурщица становилась партнершей по танцам, легконогой и послушной.

— Спасибо, Мидж. Я и не собираюсь туда возвращаться.

— Но вы же продолжаете заниматься этим, Редж.



— Зато я не занимаюсь трюкачеством, сэр.

— Ты только так говоришь, а я уже начинаю без тебя скучать, — поежившись, с нервным смешком произнесла она. — У нас ведь были по-настоящему хорошие времена, мы все были счастливы, разве нет?

Ее пропорции — как же звали ту девушку, Элизабет? — угадывались в нескольких скульптурных эскизах; один из них — «Обнаженная с яблоком» — сохранился в виде гипсовой модели, с которой позднее была изготовлена бронзовая отливка. Отталкиваясь от своих нелегальных эскизов, я приступил под присмотром обычно ворчливого профессора в берете к работе над первой большой, примерно метровой скульптурой улыбающейся девушки.

— Простите, Редж…

— Что да, то да.

Совершенно непохожая на пухлые модели Майоля, она стояла, прогнувшись и опустив руки. Магес не возражал. Во времена нацизма он приобрел известность военными памятниками и скульптурной композицией из двух мускулистых гигантов на берлинском Олимпийском стадионе; моя невысокая девушка ему понравилась. Более того, зимой сорок девятого — пятидесятого года эту девушку с несколько глуповатой улыбкой и такую же небольшую женщину с подчеркнуто широкими бедрами, изготовленную моей сокурсницей Трудой Эссер, назвали лучшими работами семестра, после чего фотографии обеих скульптур опубликовали в ежегодном отчете академии. Снятая фронтально, застывшая в дерзком контрапосте гипсовая фигура была подкрашена, отчего выглядела отлитой из бронзы. Улыбающаяся девушка занимала целую страницу в брошюре с ежегодным академическим отчетом.

— Никаких простите, профессор. Клянусь небесами, даже если Иисус Христос, в которого я, впрочем, не верю, сойдет на землю и появится в этом самом доме, то и тогда я не раскрою секретов своей лаборатории. Вы-то понимаете, какой ад ожидает человечество, если оно получит результаты моих экспериментов? Это будет новая Голгофа.

— Хотя, как мне кажется, в последнее время счастья становится все меньше и меньше.

Пока профессор размышлял над тем, к чему именно относились последние слова Мэнрайта о Голгофе — к его биороботам, к воскресению Христа или к тому и другому, — за стеной послышались странные звуки. Казалось, будто наверх по ступенькам втаскивают неподъемный куль.

Тогдашняя публикация не показалась мне примечательным событием, лишь при ретроспективном взгляде она приобретает определенное значение, ибо при жизни мамы — она умерла от рака в пятьдесят четвертом — это было единственным документальным свидетельством того, что я действительно профессионально занимаюсь искусством. Мама, с опаской относившаяся к моим «сумасбродствам» и, как она выражалась «витанию в облаках», но слепо верившая в сына, теперь имела на руках реальное доказательство его способностей, которым можно было с оправданной гордостью похвалиться перед родственниками и соседями: «Глядите, как отличился мой сынок..»

Я промолчал. Далеко впереди «Светлой зари» большая группа начинающих рыболовов неистово тренировалась в забрасывании наживки в море со скоростью добротного пулемета. Чайки громко верещали и друг за другом пикировали за, так сказать, «дармовой» добычей. Залив, начинающий незаметно для новичков принимать угрожающий вид приближающегося шторма, грозно повышал свой обычный уровень. Суда одно за другим спешили побыстрее вернуться домой, к безопасности.

Нахмуренное лицо Мэнрайта разгладилось. Он улыбнулся и довольно произнес:

Вероятно, эта единственная фотография стала для мамы своего рода иконой. Ах, если бы я мог предложить для показа больше, что-нибудь посимпатичнее. Но мои рисунки кистью и пером казались ей слишком мрачными, страшными. Позднее я по ее просьбе занял у моего друга Франца Витте масляные краски и вполне реалистично написал на загрунтованном пресс-шпане букет маминых любимых астр — моя единственная картина маслом.

— Мой слуга. Вчера вы не успели его увидеть. Настоящее сокровище.

А я четыре, целых четыре года не слышал голоса моей Ники...

Родители уже два года занимали небольшую, но хорошо отапливаемую двухкомнатную квартиру, которую им предоставила буроугольная шахта «Фортуна Норд»; в деревне Оберауссем проживало много осевших здесь шахтеров. Потихоньку, вещь за вещью подбиралась мебель.

В дверь просунулась голова дебила, затем показалась уродливая горбатая фигура с непомерно большими руками и ногами. Чудовище открыло скособоченный рот и просипело:

Когда я наведывался к родителям — обычно без предупреждения, экспромтом, — то обнаруживал академическую брошюрку на столике возле кушетки. Мама открывала нужную страницу, будто предчувствуя мой приезд. Она возлагала большие надежды на сына, который теперь получил определенное признание, а следовательно, давал ей повод для новых чаяний.

— Гоффподин!

Вероятно, зримое свидетельство моих успехов вместе с указанным именем автора утихомирило затяжные споры между отцом и сыном, тон нашего общения смягчился. Моя сестра, которая уже год назад начала работать ученицей в дюссельдорфском Мариинском госпитале, во время наших совместных визитов к родителям прямо-таки наслаждалась семейным согласием; оно не нарушалось даже тогда, когда отцу или сыну крупно не везло при игре в карты за кухонным столом; я научился играть в скат еще мальчишкой, глядя, как это делает мама, которая была азартной, любила рискнуть, однако проигрывала довольно редко.

— Да, Игорь?

Глава 2

— Украфть вам фегодня мофги?

Она берегла академическую брошюру. Наверное, именно поэтому эта вечно смеющаяся девушка высотой не больше метра дорога мне до сих пор, хотя раньше я относился к ней и другим небольшим гипсовым фигурам совершенно равнодушно, а при переезде в конце пятьдесят второго года и вовсе оставил их в мастерской, после чего один из однокашников забрал себе осиротевшую метровую фигурку.

На фоне лазурного моря и солнечного пляжа Лестер Фитч в строгом темно-сером костюме, белой рубашке, однотонном галстуке, очках в роговой оправе и фетровой шляпе с маленькими полями казался пришельцем из другого мира. Неторопливо мы шли с ним по песчаной дорожке к моему дому.

— Спасибо, Игорь. Сегодня не нужно.

Лишь спустя десятилетие, когда у меня появились известность, репутация и деньги, однокашник сообщил мне, что сделана бронзовая отливка, сохранившая фигурку. Та же участь постигла «Обнаженную с яблоком» — результат моих лазаний по фасаду академии. Эдит Шаар, которая непродолжительное время была натурщицей в нашем классе, а затем, перебравшись на север Германии и в Испанию, стала весьма разносторонней и плодовитой художницей, после моего отъезда сберегла гипсовую фигурку на память о том периоде, который — если не считать осязаемых предметов — вспоминается мне весьма схематично, будто смотришь неудачные, слишком темные фотографии.



— Хорофо, гоффподин. Заффтрак готов.

В свое время, наблюдая за его добросовестными попытками изобразить из себя эдакого молодого, блестящего и преуспевающего юриста, общества которого все только и жаждут, я всегда испытывал по отношению к нему смешанное чувство жалости и легкого презрения. Хотя со мной он чувствовал себя куда как менее уверенно, впрочем, полагаю, и со всеми, кто помнил его еще по школьным годам. Не сомневаюсь, ему очень хотелось бы, чтобы никто никогда больше не вспоминал того прыщавого, вечно слезливого и неуклюжего подростка, который и существовал-то, похоже, только для того, чтобы его безнаказанно пинал практически любой кому не лень. С теми из нас, кто знал его таким, он изо всех сил старался быть исключительно юристом, и никем иным, однако эта маска время от времени упрямо с него спадала, выставляя напоказ во всей красе его вечную неуверенность и гнетущий страх.

— Благодарю, Игорь. Вот наш уважаемый гость, профессор Корк. Постарайся, чтобы у него ни в чем не было нужды. Слушайся его во всем.

Восстановить фактографически точно можно лишь немногое. Промежутки заполнены переменчивыми настроениями. Что тяжко обременяло меня или, наоборот, казалось чересчур легким, остается неопределенным. Нет событий, где я играл бы активную или же пассивно-страдательную роль. Забылось и то, что мучило меня до боли подробными воспоминаниями. Луковица отказывается от дачи показаний. Остается гадать, что происходило за стенами учебной мастерской или католического приюта. Самого себя я вижу одним из многих набросков, которые лишь отдаленно напоминают оригинал.

— Да, гоффподин. К вафим уфлугам, профеффор. А вам украфть мофги фегодня?

Всего полчаса тому назад Фитч хмуро наблюдал, как я тщательно пришвартовываю «Светлую зарю», и выглядел при этом даже более неуверенным, чем обычно. Стараясь не показывать ему своего желания поскорее узнать причину его столь неожиданного и, похоже, весьма большого интереса к моей персоне, я нарочно делал все медленно, так сказать, «как положено». Когда же наконец закончил, он недовольным тоном пробурчал, что хотел бы побеседовать со мной, но не здесь, на пирсе, а в доме, и пошел за мной вверх по песчаной дорожке, выглядя здесь, в Индиан-Рокс, столь же неуместно, как, наверное, выглядели бы наши пляжные девушки в своих миниатюрных бикини дождливой осенью где-нибудь на Уолл-стрит в Нью-Йорке...

Студент академии уже второго, потом третьего семестра, вероятно, не только полностью погрузился в искусство, увлекаясь все новыми и новыми веяниями, которые быстро сменяли друг друга, но и по-прежнему переживал любовную и танцевальную лихорадку; не ясно, однако, испытывал ли я в те годы политического раскола Германии, начавшейся «холодной войны» и далекой войны в Корее симпатии к какой-либо из политических партий, а если да, то какими руководствовался аргументами. Эти годы ознаменовались не имевшим никаких последствий лозунгом «Ami, go home!».

— Нет, не стоит.

Игорь мотнул головой, повернулся и выкатился из комнаты. За стеной снова послышался звук спускаемого с лестницы тяжелого мешка. Корк затрясся в беззвучном смехе.

Во всяком случае, помню, как у меня вызвали отвращение нувориши, появившиеся в Дюссельдорфе, когда наметились первые признаки «экономического чуда». Несомненны и мои тогдашние протестные настроения. Я достиг возраста, дававшего право избирать, но отдал ли я кому-либо свой голос на первых выборах в бундестаг? Вряд ли. Меня занимала лишь собственная жизнь, только мои экзистенциальные проблемы, а текущая политика меня мало интересовала. Иначе в дискуссии о ремилитаризации Германии я, обожженный в юности войной, оказался бы среди сторонников хотя и вполне массового, но политически довольно пассивного движения «Без меня!».

Войдя в свою уютную, отделанную кипарисовым деревом гостиную, я первым делом распахнул все окна, поскольку накануне перед отплытием плотно их закрыл, и теперь воздух в ней, естественно, был довольно спертым и сырым. Лестер присел на кушетку, поставил шикарный кожаный портфель рядом, а на него аккуратно положил фетровую шляпу. Затем скрестил ноги, не забыв при этом поправить складки на брюках. Во всех его движениях было что-то не то, что-то совершенно неправильное, хотя, как до меня дошло чуть позже, именно так он и должен был бы себя вести, пытаясь уговорить меня вернуться в компанию. Затем следовало ожидать фальшивого доброжелательства, потока пустых, ровно ничего не значащих слов о том, какое это милое местечко, как прекрасно я выгляжу, ну и всего такого же. Однако на этот раз, судя по всему, я ошибся — вместо показушного дружелюбия Фитч повел себя как адвокат в суде.

— Какого дьявола вы тут натворили, Мэнрайт?

Канцлер Аденауэр выглядел для меня фарисейской маской, которая скрывала все, что было мне ненавистным: христианское ханжество, тирады о собственной невиновности, внешняя добропорядочность, которой маскировалась банда преступников. Среди окружающей фальши единственно реальной была для меня всегдашняя нехватка денег. За фасадом благопристойности политики прокручивали свои махинации, а католики плели интриги. Обосновавшаяся в Дюссельдорфе фирма «Хенкель» выпускала стиральный порошок под названием «Персил». Отсюда пошло выражение «персильные анкеты», с их помощью отмывали свою репутацию те, кто замарал ее коричневым дерьмом. Вновь чистенькие, они занимали теперь высокие государственные посты, претендовали на уважение в обществе.

— Вчера вечером Ники пыталась связаться с тобой по телефону, Геван, — с ноткой непонятного осуждения произнес он.

— Производственный брак, — ухмыльнулся тот. — Первый и последний за все время моей работы. Нет, вру, не последний, потом была Санди. Я не думаю, что Джезами все-таки оставит ее себе… Знаете, — продолжал он свой рассказ, спускаясь по лестнице вместе со своим гостем, — один мой заказчик свихнулся на легенде о Франкенштейне [15]. Вынь да положь ему слугу барона Франкенштейна. Через пять месяцев он снова пришел ко мне, то теперь его обуяла другая навязчивая идея — Робинзон Крузо, и он хотел иметь собственного Пятницу. Ну, Пятницу я ему сделал, а сам тут зашился с Игорем.

А социал-демократы? Курт Шумахер, которого я, еще будучи сцепщиком, видел на митинге в разрушенном Ганновере и которого сегодня я считаю незаслуженно забытым крупным политиком, отталкивал меня в начале пятидесятых своей национальной патетикой. Любые слова о нации для меня дурно пахли. Любые политические программы вызывали отторжение. Все аргументы социал-демократов, усвоенные мной на горизонте с отметкой девятьсот пятьдесят метров в калийной шахте, словно канули в небытие. Эгоцентрик воспринимал только самого себя, мне не хотелось бы теперь повстречаться с ним, а если бы такая встреча все же произошла, мы бы наверняка разругались.

— Да, мне говорили, как и то, что ты прилетел сюда на самолете. Может, сначала скажешь зачем?

— Неужели вы не могли разложить этого монстра на химические компоненты?

Во время ночных разговоров, когда мы бесконечно гоняли чаи и много курили, я вместе с дымом вдыхал фразы из экзистенциалистского репертуара. Речь опять шла об абсолюте, только теперь, как мы считали, на более высоком уровне.

Но ни преступления минувшей войны, ни тем более нынешние межпартийные склоки служили темами наших словопрений; скорее, мы просто плутали в тумане неопределенных понятий.

— Бог мой, Чарльз! Ни за что на свете. Вдумайтесь в это: я создаю жизнь. Как же я могу уничтожить ее, даже если она появилась в самой безобразной форме? Так или иначе, Игорь оказался великолепным слугой. Есть у него, правда, один заскок насчет украденных мозгов, но это входило в базовую программу. Есть еще пустяки вроде того, что во время грозы его приходится запирать на ключ. Но готовит он, как истинный шеф-повар.

Вместо ответа, Фитч снял очки и тщательно протер их белоснежным носовым платком. Без очков его глаза казались какими-то робкими и совершенно беспомощными. Обычно мне не составляло особого труда практически моментально догадаться, какую именно роль Лестер собирается сыграть, какую конкретно маску он выбрал из своего довольно скудного набора, но на этот раз его поведение меня даже несколько встревожило, так как время шло, а я так и не мог толком понять, что, собственно, ему будет от меня нужно...

Наверное, в этих ночных разговорах невнятно заявляли о себе антифашистские настроения и абстрактный филосемитизм. Мы наверстывали упущенную возможность Сопротивления, демонстрировали смелость и героизм, которые легко декларировать тогда, когда их не нужно доказывать делом. Видимо, и я принадлежал к числу отчаянных спорщиков; хорошо, что мусоросборник памяти не сохранил высказываний бесстрашного полемиста, каким, похоже, я был в ту пору.

— Не знал, что гомункулус барона был силен в кулинарии.

— Если быть честными, то нет, но это отклонение от программы. Я тоже не застрахован от ошибок. Впрочем, результат более или менее благополучный. Единственная загвоздка заключается в том, что Игорь, занимаясь готовкой, думает, что из-под его рук выходят фантастические чудовища.

Позднее, под влиянием моего следующего профессора Отто Панкока, кое-что изменилось, но пока наставником оставался Зепп Магес, которого я уважал, хотя вряд ли можно назвать его выдающимся скульптором, оказавшим заметное влияние на своего ученика. Он никогда не говорил об искусстве. Имея твердое, незыблемое представление о художественной форме, он отдавал предпочтение сдержанности и простоте. В начале шестидесятых Магес опубликовал книгу под названием «Гранитные монументы», где сдержанность находила свое выражение в камне. Под его руководством я работал весьма прилежно и приобрел немало профессиональных навыков.

Он снова надел очки, не забыв при этом виновато улыбнуться. Чувствуя, как внутри меня начинает нарастать какое-то непонятное раздражение, я нетерпеливо спросил:

Визитная карточка белела на подносе рядом с томатно-луковым пирогом (спелые томаты, мелко нарезанный лук, петрушка, базилик: посыпать острым сыром, запечь при температуре триста семьдесят пять градусов по Фаренгейту).

Но чем заполнялись мои будни за стенами академической мастерской? Я читал все, что можно было взять в библиотеке и что подсовывал мне отец Станислаус. На книжном рынке появились дешевые многотиражные романы издательства «Ровольт»: «Свет в августе» Фолкнера, «Суть дела» Грэма Грина. Я непрерывно писал стихи, на которые явно влияли то Рильке, то Тракль, то оба сразу. Кормился я преимущественно тем, что давали в приюте. Подрабатывал декоратором витрин или каменотесом на стройке, этих денег как раз доставало на жизнь. А когда на берегу Рейна устраивались праздники стрелковых обществ, я рисовал там портреты толстых любителей пива и их развеселившихся жен, брал по две марки за рисунок. Этого хватало, чтобы приобрести месячный трамвайный проездной, купить билеты в кино, ходить по субботам на танцы и, наконец, платить за табак.

— Давай ближе к делу! Что тебе надо?

— Что это, Игорь? — спросил Мэнрайт и прочитал: «Энтони Валера. Президент синдиката Вортекс, Олд Слип, 69. Тел.: 0210-0012-036-216291».

А может, я начал курить лишь тогда, когда горняцкая страховая касса моего отца, который все еще работал на нижнерейнской буроугольной шахте, решила выплачивать мне ежемесячную стипендию в размере пятидесяти марок?

— Он фдет в холле, гоффподин.

— Геван... честно говоря... честно говоря, я просто не знаю, как тебе об этом... В общем, Кен умер, Геван.

— Вот это да! К нам клиент, Чарльз. У вас появился шанс увидеть весь цикл биогенерации от начала и до конца. Пойдемте со мной.

Во всяком случае, я стал курильщиком, когда молодой человек с моим именем счел, что ему пора закурить. Моим любимым сортом табака был «Шварцер Краузер»; этот табак мелкой резки хорошо подходил для самокруток. Фабричные сигареты вроде «Рот-Хэндле» или «Ревал» были мне не по карману.

Я медленно подошел к окну, обвел взглядом дорожку, ведущую к морю, песчаный пляж, маслянисто-серую рябь залива: там вздувались и тут же гасли небольшие волны, уже с белыми гребешками, ветер становился все свежее и свежее, в небе величаво парила стайка серьезных пеликанов, на берегу двое крепких, очень похожих друг на друга парней в темно-синих шортах — скорее всего, братьев — старательно отрабатывали стойку на руках...

— Помилуйте, Редж. Президент подождет. Чудовище, приготовленное вашим поваром, выглядит на редкость аппетитно.

Я курил так, будто научился этому сызмальства. При этом нельзя сказать, что наркозависимым сделал меня какой-нибудь жизненный кризис. Не заставляли меня тянуться к никотину ни любовные неурядицы, ни мучительные сомнения мировоззренческого характера. Наверное, жаркие споры с их плещущимся на поверхности мнимым глубокомыслием побудили меня к курению — по крайней мере, вызвали желание приобщиться к компании курильщиков, чтобы орудовать, словно один из них, табаком и папиросной бумагой; видимо, именно эта причина сделала меня зависимым от никотина, а попросту говоря, заядлым курильщиком.

Кендал мертв!

— Фпафибо, уважаемый профеффор Корк.

«Шварцер Краузер» продавался в пакетиках, снаружи синих, изнутри серебряных; левша носил такой пакетик всегда при себе, в соответствующем брючном кармане. Как сворачивать самокрутки, я подсмотрел у старослужащих солдат и шахтеров, поэтому юный сцепщик мог без труда заготовить своему машинисту электровоза полдюжины самокруток про запас.

— Ну что ты, Игорь, тебе спасибо.

Одно слово, всего одно короткое тяжелое слово. И будто что-то с грохотом обрушилось вниз. И произвело совершенно неожиданный эффект. В мгновение ока превратило Кена из человека, которого я, как мне казалось, смертельно ненавидел, в моего любимого брата. Родного брата, ушедшего от нас в мир иной, когда ему не исполнилось даже тридцати одного года. Мертв. Это короткое слово мгновенно пробудило во мне воспоминания, которые я все эти четыре долгих года упорно гнал из своей памяти, стараясь думать о брате только как о человеке, подло, исподтишка укравшего у меня любимую женщину, как о человеке, который не вызывал и при всем желании не мог вызывать у меня ничего, кроме чувства злости и ненависти. Самой настоящей лютой ненависти!

В середине семидесятых я, опасаясь никотиновой гангрены, перешел на трубку; тогда же под названием «Самокрутка» появилась моя прощальная эпитафия долголетней привычке: «При сворачивании следует категорически отказаться от табачных крошек, которые не желают тебе подчиняться. Лишь уложив табак в треть обращенного к животу листочка папиросной бумаги, таковой плотно скручивается, после чего ее гуммированный край, который придерживается указательным пальцем, без спешки, обстоятельно, с чувством увлажняется языком…»

— Свиньи вы оба, — бросил Мэнрайт, сбегая по лестнице.

В моей эпитафии я воздал хвалу «продаваемой в Голландии папиросной бумаге, не гуммированной, но клейкой», а под конец отметил особое достоинство самокруток, ибо «каждый окурок скручен по-своему, но всегда нервически, поэтому моя пепельница ежедневно свидетельствует о том, насколько прогрессирует мой творческий кризис».

Корк подмигнул Игорю, отхватил кусок пирога и, блаженно заведя глаза, прожевал, однако ему ничего не оставалось, как последовать за хозяином.

И вот одного короткого слова оказалось вполне достаточно, чтобы это, казалось, вечное чувство испарилось. В памяти вдруг ожили картинки старых добрых времен — передо мной будто наяву предстало его горько рыдающее в окне лицо, когда меня увозили в школу, а он оставался, поскольку был еще слишком мал, но теперь ему не с кем было играть, строить шалаши, раскрашивать военные карты, охотиться на индейцев...

Если на нынешний взгляд подразделить мою биографию на три периода — некурильщик, курильщик самокруток и курильщик трубок, — то можно сказать, что некурильщик, каким я был в годы войны и ранние послевоенные годы, находился в наиболее выгодном положении, так как мог продать свой сигаретный паек, а позднее табачные талоны — порой на черном рынке за одну сигарету давали сырое яйцо, — а выгода курильщика состояла разве лишь в мимолетном удовольствии от затяжек дымом: порок, от которого я не могу избавиться до сих пор.

Любой на месте президента синдиката, имеющего семнадцатицифровой собственный кодовый номер связи, держался бы с достоинством предводителя гуннов Аттилы. Мистер Валера и держался, и выглядел с изысканностью испанского гранда. Весь в черном с серебром, даже серебристый парик перетянут черной ленточкой. По всей видимости, он неплохо ориентировался в университетских делах, так как увидев Корка, с улыбкой поклонился и произнес:

Я вспомнил тот страшный день, когда наш серый пони сбросил его со спины и он сломал себе левую руку, но по дороге до дому не проронил ни единой слезинки...

Для моего пятидесятилетнего двойника сворачивание самокруток выродилось в маниакальную привычку и стало своего рода священнодействием, которое замещало отсутствие иных ритуалов, однако врач сделал ему самое серьезное предупреждение, так что пришлось отказаться от каждодневного сворачивания и курения самокруток; один друг подарил ему несколько раскуренных трубок, после чего мой двойник пристрастился к трубке и пользуется ею по сей день, откладывая в сторону и забывая потухшей лишь тогда, когда я леплю из глины фигуры людей и зверей и все мои десять пальцев чувствуют удовлетворение.

— Какой счастливый случай, профессор Корк. Весьма рад. Имел удовольствие слышать ваше выступление на Гуманитарном конгрессе.

Эти воспоминания вызвали у меня острые угрызения совести за то, что в течение последних четырех лет я не написал ему ни одного, даже самого коротенького письма, и за то, что на прощанье разбил ему рот, а он даже не попытался сопротивляться. Если раньше я винил во всем только его одного, то теперь все изменилось. Я вдруг отчетливо понял, что это не он украл у меня Ники, а Ники украла у меня целых четыре года жизни моего младшего брата! И вот теперь я остался совсем один. Мать, отец, сестра, брат — все они уже на том свете. Сестра умерла, когда ей было всего семь, и единственное, что я о ней помнил, — это как она со всех ног бежала по лужайке, будто изо всех сил старалась подальше убежать от того рокового дня...

Мистер Валера тактично протянул левую руку, заметив, что в правой руке собеседника кусок пирога.

Задним числом можно пофантазировать: если бы я целиком остался предан скульптуре, не переключился бы на писание от руки или печатанье двумя пальцами эпически разрастающихся манускриптов, что стимулирует нервную тягу к никотину — какое-то время я вдобавок курил сигары и сигариллы, — то мне не довелось бы сегодня защищаться от наших воспитателей народа, которые хотя и цивилизовали свой фанатизм, ограничив его борьбой за запрет курения, и даже готовы сохранить небольшие зоны для неисправимых курильщиков, но кто знает, что им заблагорассудится ввести уже завтра как наказание во благо наказуемым?

Много, слишком много смертей! Кен был последним, кого искренне волновало все, что со мной происходит, все, что доставляло мне радость или горе. Последние четыре года я старательно убеждал себя, что всей душой его ненавижу, но при этом даже не осознавал на редкость простой истины: сам факт его существования являлся животворной нитью, которая связывала меня со всем по-настоящему хорошим в моей жизни.

Мэнрайт не тратил времени на обмен любезностями.

К тому же если бы я, будучи добродетельным некурильщиком, своевременно отказался от писательской одержимости, то теперь я бы меньше кашлял, не отхаркивал бы серую слизь, у меня не болела бы левая нога и я был бы легче на подъем… Но оставим это!

Парни в темно-синих шортах уже закончили тренировку и теперь неторопливо шли по песку, лениво перебрасываясь большим ярко-желтым пляжным мячом. Пожилая женщина в темном купальном костюме, наклонившись, стояла у самой кромки воды и перебирала выброшенные на берег волнами морские ракушки. Порывы ветра проникали и в дом, неся с собой запах моря и надвигающегося дождя.

— Ему нужен хороший исполнитель. Секретарь. Я предупредил его, что мои биороботы чертовски дорого стоят.



Неожиданное прикосновение руки Лестера к моему плечу заставило меня вздрогнуть. Я повернулся, и он тут же убрал руку.

Еще не став курильщиком или же вскоре после того, как меня соблазнило это неотвязное удовольствие, я под ворчливым присмотром профессора Магеса, который ежедневно совершал свой проверочный обход, сопровождаемый лапидарными замечаниями, научился сохранять шероховатой сырую поверхность глины моих скульптур, сохранять как можно дольше, ибо преждевременная гладкость, по словам Магеса, обманывает глаз. «Вещь только кажется завершенной», — гласил его неизменный приговор.

— Я уже готов был ответить в ту самую минуту, когда вы так удачно вошли, профессор. Наша фирма абсолютно платежеспособна.

— Я... прости, я совсем не хотел сообщать тебе этого... все произошло как-то так сразу.

— Значит, речь идет о коллективном заказе?

Этот метод я перенес позднее на работу с рукописью, когда от одной редакции к следующей сохранял шершавость, живость текста. Да и пишу я до сих пор стоя, за конторкой, поскольку привык стоять перед скульптурным станком. Магес не терпел сидячей работы.

— Как это случилось?

— Нет, домини, наш контракт будет индивидуальным, — ответил Валера, — я, лично, также абсолютно платежеспособен.

Я оставался его учеником до конца пятидесятого года. Были завершены или выглядели завершенными несколько худощавых девушек. В эти месяцы учебы, пока я упорно отказывался делать фигуры по пропорциям наших обычно пышных и даже толстых натурщиц, не желая подражать округлым скульптурам Майоля, один из моих однокашников — это был инвалид войны со стеклянным глазом — изо дня в день высвистывал в мастерской темы и мотивы всех девяти симфоний Бетховена, а также его фортепьянных концертов.

— Отлично. Нет ничего хуже коллективного бизнеса. Надеюсь вы знаете присказку о верблюде? Ну что ж, давайте обсудим детали и посмотрим, хорошо ли мы понимаем друг друга. Итак, под?

— Знаешь, по всей видимости, какая-то нелепая случайность. — В его голосе явственно прозвучали нотки недовольства, может, даже гнева. — Это произошло сразу после полуночи в пятницу. Господи, Геван, сейчас кажется, будто прошла уже целая вечность! Они с Ники мирно поужинали при свечах, затем она отправилась спать, но еще не уснула, когда все это случилось. Кен, как обычно, совершал перед сном небольшую прогулку. Полиция считает, что он, сам того не ведая, застал врасплох вора или бродягу. Короче говоря, кто-то выстрелил ему в затылок. Он умер практически мгновенно.

— Женский, разумеется.

Техника его художественного свиста была на удивление виртуозна. Сюиты и сонаты, весь классический репертуар от Баха до Брамса высвистывался настолько искусно и проникновенно, что я научился отличать Третью симфонию от Пятой, Шуберта от Шумана. Он насвистывал со сдержанным темпераментом, то есть не слишком громко, и не совсем для себя. По просьбе однокашников он повторял особенно полюбившиеся мелодии, то или иное адажио, «Крейцерову сонату», «Маленькую ночную серенаду». Если мне не изменяет память, склонная к преувеличениям, он мог насвистеть целые партии из «Искусства фуги» Баха.

Я в упор посмотрел на Лестера:

— Разумеется. Внешность?

Насвистывая мелодии, которые другим однокашникам были хорошо известны и которых я раньше никогда не слышал, одноглазый ветеран разглаживал глиняную поверхность скульптуры идущей женщины в натуральную величину; в этой статуе было что-то от египетской мумии, а выравнивание шпателем продолжалось до тех пор, пока насвистываемое аллегро не подсказывало ему, что поверхность скульптуры нужно вновь зашершавить зубчатым инструментом. А за этим следовал медленный музыкальный пассаж, опять побуждавший к сглаживанию. Деревянный шпатель скользил вверх и вниз. И лишь когда Магес совершал очередной инспекционный обход, наш виртуоз прерывал свою концертную программу.

— В самый затылок?

— Вы не записываете?

Так попутно я получил начальное музыкальное образование и, томимый эстетическим голодом, смог бы почерпнуть еще многое от мастера художественного свиста, если бы этому не помешал принципиальный диспут с моим учителем.

— Да, в самый...

— Стопроцентное запоминание.

Нелепость, да и только. Такое всегда случается с незнакомыми людьми, о которых читаешь в газетах, невольно думая, что тебя это никак не касается, поскольку такое никогда не случалось с теми, кого ты знаешь.

— Вам везет. Тогда так: блондинка, рост средний. Изящество и грация движений. Мелодичный голос. Голубые глаза. Нежная кожа. Красивые руки. Стройная шея. Золотистые волосы.

Нет, я не искал конфликта. Да и профессор, похоже, был доволен моим каждодневным прилежанием. Когда изготовленную им гипсовую модель — барельеф с большой фигурой коленопреклоненной женщины — предстояло перенести на известняк, он даже попросил меня, предложив весьма приличную почасовую оплату, помочь в работе над барельефом, который должен был украсить портал правительственного учреждения на набережной Маннесманна. Поджимал срок сдачи. Вместе с двумя подмастерьями из фирмы «Кюстер» я, вскарабкавшись на строительные леса, работал с гренцхаймерским известняком, камнем, который весьма коварен тем, что у него бывает разная твердость.

— Когда похороны?

— М-м-м. Вы не могли бы привести пример?

Настало время, когда мне захотелось после нескольких стоящих девушек вылепить лежащую женскую фигуру с широко раздвинутыми бедрами, но тут моего профессора шокировало явно различимое влагалище, сама поза, по его словам, «крайне вульгарная», не позволяла сделать композицию более благопристойной и избежать излишней откровенности. Он посоветовал мне закрыть бедра.

Лестер бросил взгляд на часы:

— Венера Ботичелли.

Когда ученик отказался придерживаться норм приличия и подчиниться диктату профессора, тот решительно произнес: «Подобных вещей я у себя в классе не потерплю!» А потом добавил: «Ни за что и никогда!»

— Сегодня, часа через три. Поскольку желание прийти на похороны выразило довольно много работников компании, было решено сделать это сегодня. Ники, как ты понимаешь, конечно, в жутком шоке. Вообще-то этот несчастный случай всколыхнул весь город. У него же было немало друзей, Геван.

— Ага. Венера, выходящая из створки раковины. Достойная модель. Характер?

Не дал ли он волю рукам, сдвинув то, что, по его мнению, было слишком широко раздвинуто? Ведь глина мягка, податлива?

— Да, знаю, — сказал я, садясь в кресло.

Естественно, у Кена было много друзей, поскольку он сам был очень хорошим другом и... человеком. Столь неожиданно принесенная Лестером трагическая весть заставила меня буквально в мгновение ока изменить мое отношение к окружающему миру. Некогда милая взору гостиная вдруг показалась чужой... Будто мне совершенно случайно довелось забрести туда, где проживает кто-то другой. Я встал, чтобы налить себе виски. К моему удивлению, Лестер тоже не отказался. Ему я разбавил содовой, а себе налил даже безо льда. Свихнувшийся вор и палец на спусковом крючке! Выстрел в затылок. Глупость какая-то. Впереди меня ожидало еще множество стаканчиков с неразбавленным виски, но их все равно не хватит, чтобы забыть о том, что так нежданно-негаданно, так ужасно и нелепо обрушилось на меня...

Когда я ставил бокал с виски на столик перед Лестером, он уже с мягким шуршанием расстегивал «молнию» своего портфеля из шикарной кожи.

— Что там у тебя? — нетерпеливо поинтересовался я.

Переход к профессиональной области явно придал ему уверенности. Наконец-то он не в мире человеческих страстей, а в райском саду столь любимых им гражданских правонарушений и судебных предписаний. Наверное, именно поэтому уже совершенно иным, где-то даже менторским тоном Лестер сказал:

— Знаешь, Геван, сейчас, как сам понимаешь, мне не хотелось бы озадачивать тебя такого рода вещами, но, наверное, имеет прямой смысл не откладывать их на потом. Как говорят, сделал дело — гуляй смело. У меня скоро вылет, только, если не хочешь, разумеется, мы могли бы...

— Давай, давай, показывай, что там у тебя.

Он протянул мне бумагу, в которой было черным по белому написано:

«Мне требуется твоя личная подпись на этом документе для суда по делам о наследстве. Поскольку Кен не успел оставить наследников, то по условиям завещания вашего отца его доля в собственности переходит к тебе. Личная собственность Кена, естественно, остается Ники. Можешь обратиться к другому юристу, чтобы проверить все это, хотя...»

Убедившись, что я полностью и внимательно ознакомился с документом, Лестер тут же протянул мне авторучку. Причем как раз вовремя. Если он занимался юридическими делами Кена и Ники, то его, полагаю, ожидал немалый куш. Я, не раздумывая, подписал бумагу и молча передал ее ему.

Он тут же протянул мне другую — стандартный бланк доверенности, выписанный на Ники, на миссис Кендал Дин.

— Боюсь, это может потребовать определенных дополнительных пояснений, — помолчав, произнес он.

— Нисколько в этом не сомневаюсь. Ведь я никак — ни устно, ни письменно — не подтверждал мои акции с того момента, как покинул компанию.

Лестер только пожал плечами:

— Вообще-то вся проблема заключается в том, чтобы найти приемлемого для тебя человека, Геван. Как нам всем показалось, тебя вряд ли устроило бы, если бы от твоего имени твоими акциями распоряжался... ну, скажем, я.

Заметив мой пристальный взгляд, Лестер слегка покраснел, потупился и, досадливо поморщившись, начал суетливо и в общем-то совершенно бесцельно перебирать бумаги в своем роскошном портфеле. Похоже, он вспомнил то, что невольно пришло в голову и мне: тот день много лет назад, когда он явился ко мне с некоторым, якобы чисто деловым предложением, включавшим в себя участие «своего» офицера по утилизации списанных материалов и, соответственно, гарантированную аукционную продажу кое-каких «излишков» имеющихся у нас на заводе военных запасов. Тогда он попытался представить все это таким образом, будто делает мне огромное одолжение, — эту на редкость выгодную сделку, дескать, можно провернуть и без меня, поскольку требовалось всего лишь обеспечить относительно небольшое финансирование, но ведь лучше дать хорошо заработать своим, чем чужим, разве нет? К его глубочайшему сожалению, он обратился ко мне в тот момент, когда у меня не было ни малейшего желания ни миндальничать, ни даже терпеливо выслушивать такого рода сомнительные предложения, поэтому я простыми и доходчивыми словами объяснил ему все, что думаю о его плане, о «своем», то есть продажном, офицере и о самом Лестере Фитче, после чего он с пылающим лицом, как пробка, вылетел из моего кабинета.

— Послушай, Лестер, не скажешь, что, интересно, могли бы означать твои слова «как нам всем показалось»? — тихим, даже несколько вкрадчивым тоном поинтересовался я.

— Нам всем? А, вот что ты имеешь в виду! Понятно. Просто в последнее время я довольно много и успешно занимался налоговыми делами компании, в силу чего был введен в состав членов Совета... на временной основе, что будет официально подтверждено буквально на следующем заседании.

— Полагаю, Ники тоже?

— Она примет участие во внеочередном заседании. Через восемь дней. Это будет открытое заседание членов Совета и акционеров. Официальные уведомления будут разосланы не далее как завтра.

Я снова выразительно посмотрел на бланк доверенности.

— Да, но это отнюдь не объясняет, почему вы так этого хотите, Лестер.