Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Майкл Муркок

Дочь похитительницы снов



(Хроники Эльрика – 5)

Моей крестнице Оуне фон Б., а еще – Берри и компании
КНИГА ПЕРВАЯ

Предуведомление

– 10 мая 1941 года, спустя несколько месяцев после того, как Великобритания неожиданно выиграла решающую «Битву за Англию» и наконец остановила нацистское нашествие, Рудольф Гесс, заместитель Гитлера и его закадычнейший друг среди верхушки рейха, улетел в Шотландию. Когда Гесса задержали, он заявил, что должен передать важные сведения лично Уинстону Черчиллю. Допрашивали Гесса агенты МИ-5, английской армейской контрразведки. Протоколы допроса были немедленно засекречены, а некоторые из них и вовсе пропали бесследно. 22 июня 1941 года Гитлер напал на СССР. Многие полагают, что Гесс считал это решение безумным и потому пытался договориться с Черчиллем, чтобы вместе остановить Гитлера. Но Черчилль так и не встретился с Гессом, который скончался в тюрьме в 1987 году при загадочных обстоятельствах.

Заснешь – похищу твое серебро.В снах украду твою душу.Уэлдрейк. Рыцарь Равновесия.

Глава 1

Украденные сны

Меня зовут Ульрик фон Бек, и я – последний в роду графов фон Бек. Родился и вырос я в городке Бек, в Саксонии, в начале столетия. Здоровьем я никогда не отличался; мало того, мою жизнь омрачало наше фамильное проклятие – альбинизм.

Моя матушка умерла родами. Отец погиб в призрачном огне, уничтожившем башню нашего замка. Мои братья были все намного старше и находились за границей на дипломатической службе, так что на мою долю оставались домашние дела. Меня учили править нашими владениями мудро и справедливо, учили сохранять status quo в лучших традициях лютеранской церкви. И еще – исподволь советовали не появляться на людях чаще, чем это необходимо, не смущать их своими алыми глазами и мертвенно-бледным цветом лица. Я смирился с таким положением и тем самым обрек себя на добровольное домашнее заключение. Впрочем, не я первый: подобной участи не избежали многие из моих предков. Сразу вспоминаются жуткие истории про близнецов-альбиносов, родившихся у моей прабабушки…

Разумеется, поначалу приходилось тяжко, но в юношеские годы я стал постепенно забывать о своем печальном уделе: в местном католическом священнике я нашел друга и интересного собеседника, кроме того, я всерьез увлекся фехтованием. С фра Корнелиусом мы встречались утром и обсуждали богословские догматы, а днем я самозабвенно сражался на шпагах и мечах. Утонченное и опасное, искусство фехтования требовало полной сосредоточенности, на мучительные размышления о жестоких капризах судьбы не оставалось ни времени, ни сил. Заметьте, я говорю именно об искусстве фехтования, а не о тех потешных поединках, которыми похваляются всякие нувориши и бюргеры с претензиями на аристократизм, и для которых в Гейдельбергском университете даже составили глупейший кодекс чести.

Ни один истинный поклонник боя на мечах не станет участвовать в этих вульгарных поединках. Я быстро освоил азы искусства и, льщу себя надеждой, вскоре вырос в настоящего мастера. Более всего меня привлекали бои до гибели одного из противников.

Энтропию я всегда считал единственным врагом, с которым стоит сражаться; по мне, победить энтропию означало достичь компромисса со смертью, которая торжествовала во всех конфликтах испокон веку.

Пожалуй, нужно сделать маленькое отступление и сказать несколько слов о моем решении посвятить жизнь борьбе за недостижимое. Наверное, это решение было самым разумным, самым подходящим для аристократа-изгоя, воспитанного в идеализме предыдущих веков, презираемого современниками и внушающего страх даже собственным слугам. Для человека, привыкшего много читать и много размышлять. Но мое уединение вовсе не означало, что я не следил за происходящим в стране. Я прекрасно знал, что за толстыми стенами замка Бек, в моей многострадальной Германии, звучат напыщенные речи, оболванивающие нацию и заставляющие ее вновь грезить о войне. То есть – о самоубийстве.

Словно подчиняясь некоему инстинкту, уже в молодые годы, вскоре после школьного путешествия по Нильской долине и другим знаменитым местам, я увлекся археологией, погрузился с головой в изучение древностей.

Моему интересу немало способствовал дом – старинный замок, который многажды перестраивали, добавляли к нему флигели и подсобные помещения. Он возвышался над пастбищами и лесистыми холмами будто могучее дерево, окруженный кипарисами, тополями и ливанскими кедрами, которые мои предки-крестоносцы привезли из Святой Земли, и саксонскими дубами, в которых, как гласили легенды, обитали души моих еще более ранних предков, сливаясь воедино с родимой почвой. Мои предки сперва сражались против Карла Великого, потом примкнули к нему. Двое из них бились бок о бок с Роландом в Ронсевальском ущелье. Другие были ирландскими пиратами, третьи служили Этельреду Английскому…

В искусстве фехтования меня наставлял старый фон Аш, которого мои братья прозвали Орехом, – маленький, смуглый, весь какой-то сморщенный. В его семье все мужчины были кузнецами и отменными бойцами на мечах – с тех самых пор, как основатель рода фон Ашей выковал первый бронзовый топор. Старик любил меня и охотно делился своими познаниями, которые я жадно впитывал, и своими приемами боя, которые я мгновенно перенимал. Что бы он мне ни показывал, я не отступался, пока не осваивал этот прием. Фон Аш часто говорил, что во мне словно воплощается вековая мудрость его рода.

Впрочем, в этой мудрости не было ничего необычного, если хотите, экзотического. Фон Аш отнюдь не поучал меня, он давал советы, которые – думаю, он поступал так сознательно – проникали в меня тем глубже, чем более они отвечали моей любви ко всему сложному, утонченному, символическому. Эти советы походили на зерна, брошенные в плодородную почву: если за ними ухаживать, они неминуемо должны были прорасти. В том и заключалось наставничество фон Аша: ученик со временем начинал верить, что достиг всего самостоятельно, что он просто откликнулся на вызов, а учитель в лучшем случае подсказал, что надо довериться интуиции.

Именно мой наставник поведал мне о песни клинка.

– Прислушивайся и услышишь, – говорил он. – У каждого великого меча – своя собственная песнь. Когда услышишь ее, когда разберешь слова, вы с мечом станете одним целым, и ты сможешь сражаться им, ибо эта песнь – самая суть клинка. Меч куют не для того, чтоб он висел на стене, не для того, чтобы поднимать его над головой в знак победы; нет, меч рубит плоть и кости, меч убивает. Он не символ мужества, не свидетельство вступления в зрелый возраст; он – орудие смерти. И смерть, которую он несет, справедлива далеко не всегда. Если ты не согласен с этим, сынок, – а не соглашаться ты вправе, ведь даже прописную истину можно оспорить, – тебе не следует вообще браться за меч. Бой на мечах – подлинное искусство, однако поединок должно вести до смерти, иначе искусство выхолащивается.

Я не сомневался, что для моего клинка Равенбранда, фамильной ценности, переходившей из поколения в поколение, битва с энтропией – его истинное предназначение. Этот клинок принадлежал нашему роду с незапамятных времен, но лишь немногие среди моих предков выказывали интерес к черному мечу, по лезвию которого струились рунические надписи. Для большинства фон Беков Равенбранд был досадной помехой. Некоторые мои предки впадали в безумие (что с нами, в общем-то, случалось довольно часто) и использовали меч в ситуациях, о которых мы предпочли бы забыть. Так, в прошлом веке все миренбургские газеты пестрели сообщениями о зверствах маньяка по прозвищу Красноглазый: он бегал по городским улицам с обнаженным клинком и убивал встречных. От его руки погибло по меньшей мере тридцать человек, а потом он вдруг исчез. Подозрение, вполне естественно, пало на фон Беков – о нашем наследственном альбинизме было известно всем. Но до суда дело не дошло – не удалось собрать доказательств, и Красноглазый остался тайной, а газеты поставили его в один ряд с Джеком Потрошителем, Фантомасом и Джеком Попрыгунчиком.

Фон Беков частенько – и, надо признать, заслуженно – обвиняли в кровопролитии, и потому мы старательно забывали о мече и о легендах, с ним связанных. И почти добились своего – в просторном замке в мое время оставалось лишь несколько человек, помнивших древние предания. Не считая меня, это все были слуги, слишком старые, чтобы покинуть замок и переселиться в город.

Когда мне пришла пора взяться за этот меч, фон Аш стал учить меня его песням. А песни у меча были особенные.

Как его ни поворачивай, как ни крути, сталь отзывалась на любое движение легкой дрожью, точно живая плоть – или музыкальный инструмент. Меч словно направлял мою руку. Фон Аш показал, как обращаться с клинком, как правильно располагать пальцы на рукояти, как извлекать из клинка песни ненависти и презрения, кровожадные боевые песни и печальные воспоминания о прежних битвах, и многие, многие другие. Вот только любовных песен у меча не было. «У клинков, – сказал фон Аш, – редко встречается сердце. И полагаться на их верность – верх неразумия».

Меч, который мы называли Равенбрандом, был выкован из черного металла и имел тонкое, необычной формы лезвие. Семейное предание утверждало, что его выковал фра Корво, венецианский оружейник, сочинивший знаменитую книгу о мечах. Впрочем, другое предание гласило, что Корво – Кузнец-Ворон, как назвал его Браунинг – всего лишь нашел клинок или даже лезвие, а сам выковал только рукоять.

Говорили, что это клинок сатаны. Или сам сатана. В стихотворении Браунинга рассказывается, что Корво отдал собственную душу, чтобы вдохнуть жизнь в меч. Я собирался как-нибудь отправиться в Венецию, прихватив с собой Равенбранд, и выяснить наконец, где правда, а где выдумки.

Между тем фон Аш покинул меня, уехал и не вернулся. Единственное, что было мне известно, – он намеревался добраться до острова Морн, где рассчитывал отыскать некий чудесный металл.

А потом настал август 1914 года, и в первые месяцы войны мне хотелось стать старше, чтобы тоже уйти на фронт. Когда же возвращавшиеся ветераны – юнцы немногим старше моего – поведали об изнанке войны, я тут же передумал вступать в армию. А война продолжалась, и конца ей не было видно.

Мои братья умерли от болезни или были разорваны в клочья снарядами в окопах. И скоро у меня не осталось родственников, кроме престарелого деда, который жил в роскоши и уюте на окраине Миренбурга, в Вальденштайне. Он глядел на меня своими огромными бледными глазами, и во взгляде его читалось разочарование в жизни и предвестие гибели всего, ради чего он жил. Я навестил его, и минут через пять он взмахом руки отослал меня прочь. А в следующий раз и вовсе отказался принять.

Меня забрали в армию в 1918-м. Я вступил в отцовский пехотный полк и, в чине лейтенанта, был незамедлительно отправлен на Восточный фронт. Война продолжалась еще достаточно долго, чтобы я успел убедиться, насколько она жестока и бессмысленна.

Вдаваться в подробности я не собираюсь – нам редко хочется говорить о том, чему мы сами были свидетелями. Скажу только, что порой над окопами раздавались голоса. Они доносились с ничейной земли и молили о пощаде. «Помогите, помогите, помогите…» На английском, на французском, немецком, русском и на дюжине других языков. Раненые, искалеченные, обезображенные кричали при виде собственных вывалившихся кишок и оторванных конечностей, молили господа утишить боль и послать благословенную смерть. Мы знали, что скоро и наши голоса вольются в мучительный хор.

Эти голоса слышались мне даже во сне. Тысячи, миллионы голосов, душераздирающие вопли, умолявшие избавить от страданий, перетекавшие из ночи в ночь, из сна в сон. Я просыпался от ужаса – и засыпал вновь, чтобы окунуться в следующий кошмар. И мои сны, населенные голосами, почти не отличались друг от друга.

Хуже того, мои сны почему-то распространялись во времени, охватывая все битвы человеческой истории, с древнейших времен и до наших дней.

Очень живо, словно воочию – наверняка благодаря своей начитанности – я наблюдал грандиозные сражения. Некоторые были мне знакомы – по описаниям, естественно. В большинстве своем они воспроизводили, со сменой декораций и костюмов, то же надругательство над человеческой природой, которое я сутками напролет лицезрел из окопов.

Среди этих снов был один, повторявшийся особенно часто. Белый заяц бежал по полю брани между сражающимися, которые его как будто не замечали. Порой он оборачивался и смотрел на меня, и у него были мои собственные алые глаза. Я понимал, что должен следовать за ним, но что-то мешало мне сдвинуться с места.

Постепенно сны стали менее жуткими. Во всяком случае, с кошмарной явью им уже было не сравниться.

Мы, немцы, зачинщики войны – с точки зрения победителей, разумеется, – испытали жуткое унижение: Версальский договор не оставил нам ничего, даже средств к восстановлению страны, а алчные европейцы, на которых с отвращением взирал американский президент Вудро Вильсон, требовали большего. В результате, как обычно, простые люди были вынуждены платить за преступную тупость власть имущих. Между прочим, вообще мы – люди – живем, умираем, болеем, выздоравливаем, радуемся и страдаем по воле кучки эгоистов.

Будем честны: некоторые аристократы, и я в том числе, не покинули страну. Мы остались, чтобы своими руками восстановить Германскую Федерацию, пускай даже в нее снова должны были войти эти чванливые прусские фанфароны, до сих пор мнившие себя непобедимыми. Именно они заодно со своими приспешниками произносили в 20-х годах те самые речи, из которых суждено было возникнуть нацистской и большевистской пропаганде, столь разной – и столь одинаковой. Побежденная Германия погрязла в разрухе и нищете.

Наш мир, каким мы его знали и любили, был уничтожен, разрушен до неузнаваемости. Все то, чем оделил немцев Бисмарк, – национальное чувство единства и общего предназначения, обратилось в угодливое служение горстке фабрикантов оружия и крупных промышленников, прикрывавшихся, словно зонтиками, членами королевской семьи. Былая слава сгинула, осталась лишь горькая ирония, из которой впоследствии вырос реализм Брехта и Вейля. Музыка «Трехгрошовой оперы» была наиболее подходящим аккомпанементом к крушению империи.

Германия балансировала на грани гражданской войны между левыми и правыми, между коммунистами и националистами. Гражданской войны мы опасались более всего, ибо у нас перед глазами был пример России.

Нет способа быстрее обрушить страну в хаос, нежели принимать панические решения по предотвращению этого падения. Ведь Германия оживала. Многие здравомыслящие люди полагали, что, поддержи в тот момент Германию другие великие державы, не было бы никакого Адольфа Гитлера. Личности вроде него появляются, когда во власти возникает пустота. Они возникают из ничего, сотворенные нашим собственным негативизмом, нашими фаустовскими претензиями и темной алчностью.

Моя семья сильно пострадала от войны, которая подорвала, вдобавок, и финансовое благополучие фон Беков. Мой друг священник отправился миссионером в бывшую немецкую колонию Руанда, а я превратился в понурого отшельника. Мне часто советовали продать Бек, торговцы с черного рынка и поднимавшие голову нацисты обхаживали меня, предлагая изрядные суммы за наше родовое гнездо. Они думали, что могут вместе со стенами купить аристократический дух, словно это был очередной особняк или шикарный автомобиль.

Я отказывался. Мне приходилось прилагать все больше усилий, чтобы сохранить наши владения, и благодаря этому я узнал кое-что о страхах и заботах обыкновенного немца, который видел свою страну на пороге гражданской войны.

Проще всего было обвинить победителей. Конечно, нас обложили чудовищными податями, и это было бесчеловечно и просто глупо: у нацистов, набиравших силу в Мюнхене и других городах Баварии, имелся отличный повод для выступлений.

Со временем партия национал-социалистов прибрала к рукам почти всю власть в Германии – ту самую власть, которая, как они заявляли, прежде принадлежала евреям. В отличие от евреев, наци на деле подчинили себе прессу: через газеты и журналы, через радио и кино они стали внушать людям, кого те должны любить, а кого ненавидеть.

Как убить миллион своих соседей?

Для начала объявить их Иными. Они – не такие, как мы. Не люди. Просто похожи, и все. Притворяются. А копни поглубже – они все нам завидуют и люто ненавидят. Затем сравниваем соседей с нечистыми животными, обвиняем в заговоре против нас. И очень скоро общество впадет в безумие и само устроит массовую резню.

Разумеется, в таком подходе нет ничего нового, ничего оригинального. Американские пуритане всех, кто не соглашался с ними, объявили безбожниками и злодеями, причастными, хуже того, к ведьмовству. Эндрю Джексон развязал воображаемую войну, которую якобы выиграл, чтобы отобрать у индейцев земли, принадлежавшие им по договору с правительством. Англичане и американцы отправились в Китай спасать страну от опиума, который сами же китайцам и продавали. Турки везде называли армян чудовищами, а под шумок устраивали бойни христиан. Но для меня, воспитанного в иной традиции, подобные речи были в новинку (выступления Мартина Лютера против евреев, пожалуй, не в счет), и я никак не мог поверить, что цивилизованная нация прислушивается к этим речам.

Впрочем, напуганные народы очень легко принимают угрозу гражданской войны – и посулы человека, обещающего предотвратить ее. Гитлер предотвратил гражданскую войну потому, что она была ему не нужна. Власть досталась нацистам через голосование – и это произошло в стране, которая имела самую демократическую в мире конституцию, во многих отношениях превосходившую американскую.

Как только он пришел к власти, его противники оказались у него в руках. Это происходило на наших глазах, но мы не могли ничего изменить. Многие немцы отчаянно хотели стабильности и были готовы поддержать нацистов, суливших возрождение и процветание страны. И потом, куда легче пережить исчезновение соседа-еврея, чем пропажу своего родственника…

Таким вот образом большинство населения и примкнуло к наци – словом, делом или молчанием, которое хуже крика, примкнуло, поступившись собственной совестью, возненавидело себя и других, предпочло самосохранение самоуважению, и немецкий народ перестал существовать, превратился в рабов.

Современная диктатура заставляет людей раболепствовать как бы по своей воле. Мы учимся скрывать отвращение к собственной трусости за глянцевым фасадом напыщенных, пафосных речей, за рассуждениями о благих намерениях, за отговорками о незнании и непричастности, чувствуем себя невинными жертвами. А тех, кто отказывается подчиняться правилам выживания, попросту убивают.

Я по-прежнему оставался противником всех и всяческих войн, однако возобновил тренировки с мечом. По правде сказать, эти тренировки стали чем-то большим, нежели просто способом приятно провести время. В них я находил убежище, средство ускользнуть от окружающего мира и сохранить при себе то немногое, что у меня еще оставалось моего. Чтобы работать с Равенбрандом, требовалось особое умение: да, мой меч был прекрасно отбалансирован и я мог вращать его одной рукой, но в поединках этот клинок будто превращался в змею, становился удивительно гибким, как бы перетекая из позиции в позицию в моей руке, и, что самое главное, начинал жить своей жизнью.

Наточить лезвие на обыкновенном оселке было невозможно. Фон Аш подарил мне особый оселок, инкрустированный алмазами; им я и пользовался – достаточно редко, ибо Равенбранд практически не тупился.

Пожалуй, продолжатели Фрейда, столь усердно трудившиеся в изнемогающей от хаоса стране, нашли бы что сказать о моей привязанности к мечу, о моем нежелании расставаться с Равенбрандом. А я чувствовал, что клинок питает меня энергией, что он дает мне силу жить, несмотря на все ужасы, на все зверства нацистов.

Куда бы я ни шел, меч всегда был при мне. Местный умелец изготовил для меня ружейный футляр, в котором я и носил Равенбранд; со стороны я, могу предположить, выглядел этаким добропорядочным бюргером, собравшимся на охоту или даже на рыбалку.

Что бы ни случилось с Беком, я для себя решил, что мы с мечом не должны погибнуть. Не знаю, было ли у меча какое-либо.., э.., символическое значение, олицетворял ли он собой что-нибудь; мне известно лишь, что наша семья владела им добрую тысячу лет, что, по преданию, этот меч выковали для Вотана, что именно он обратил в бегство сарацин при Ронсевале и повел в атаку конницу Каролингов, что он сражался с берберами, защищал короля при Гастингсе и служил саксам в Византии и на Востоке.

Порой мне казалось, что я схожу с ума, однако ощущение неразрывной связи между мечом и мною с каждым днем становилось все крепче. И дело тут было не в приверженности традициям и не в чрезмерном увлечении рыцарскими романами.

Между тем жизнь в Германии продолжала ухудшаться.

Даже городок Бек, с его старинными островерхими черепичными крышами, над которыми торчали печные трубы, с его сонными фасадами и зелеными окнами, с его еженедельными ярмарками и древними обычаями, не избежал тлетворного поветрия.

Еще до 1933 года по улицам Бека время от времени маршировали самозванные штурмовики – бывшие солдаты, оставшиеся без работы; командовали ими такие же самозванцы, присвоившие себе звания от капитана и выше. Квартировали они не в Беке, откуда я их, попросту говоря, выгнал, а в соседнем городе. Парады проходили с большой помпой: во-первых, внушали страх противникам, коих в Беке насчитывалось не то чтобы мало, а во-вторых, показывали свою силу старикам, женщинам и детям.

Такие вот самозванные армии были чуть ли не в каждом немецком городе; они постоянно враждовали между собой, дрались с коммунистами, нападали на политиков, пытавшихся ограничить их влияние (эти политики понимали, что если штурмовиков не остановить, гражданская война станет печальной реальностью). Именно это и вызвались проделать нацисты – обуздать отряды, которые они же сами и создавали, пугая обывателей и добивая бедную, униженную Германию.

Я согласен с мнением, что если бы союзники проявили больше благородства и не пытались отобрать у нас последние гроши, Гитлеру и штурмовикам не на кого было бы пенять. Однако в условиях явной, неприкрытой несправедливости даже самые тихие и робкие из бюргеров одобряли действия, которые до войны сочли бы заслуживающими самого строгого осуждения.

И в 1933 году, опасаясь конфликта «в русском стиле», многие из нас проголосовали за «сильную руку» – в надежде на лучшую, более стабильную, более спокойную жизнь.

К сожалению, «сильная рука» Гитлера, как это обычно и бывает, оказалась политической фикцией; приспешники называли его железным человеком, а на деле он был ничуть не лучше всей этой компании крикливых психопатов.

По улицам Германии в те годы бродили тысячи гитлеров – тысячи обездоленных, обделенных жизнью невротиков, преисполненных зависти и ненависти. Гитлер выбился из общего ряда благодаря своему упорству: он обладал талантом произносить трескучие политические речи и, упиваясь собственным красноречием, заводил толпу; кроме того, он нашел беспроигрышный ход – из его речей следовало, что мы страдаем не из-за алчности наших предводителей или жестокости победителей, а по вине загадочной, почти сверхъестественной силы, которую он именовал «мировым еврейством».

В обычные времена к подобному бреду прислушивались бы разве что всякие отбросы общества, но в пору, когда один финансовый кризис сменял другой, Гитлер и его присные убеждали все больше немцев (и среди прочих – крупных промышленников), что национал-социалисты единственные предлагают надежный путь к спасению.

Возьмем Италию и дуче Муссолини. Он спас свой народ, возродил его, заставил соседей снова опасаться итальянцев. Он вернул Италии мужество. То есть сотворил именно то, что требовалось совершить в Германии. Так они думали, эти люди. «Сапоги и пушки, корабли и флаги, и границы рвутся как листы бумаги…» – писал Уэлдрейк в своих яростных стихах, незадолго до гибели в 1927 году.

Простые стремления. Простые ответы. Прописные истины.

Над интеллектом, образованием и порядочностью потешались так, будто они стали заклятыми врагами Германии. Мужчины, как всегда, утверждали свое уязвленное достоинство тем, что требовали от женщин оставаться дома и воспитывать детей. На словах они почитали женщин как земных богинь, а на деле относились к ним с презрительным высокомерием и не подпускали к реальной власти.

Мы медленно учимся. Ни английские, ни французские или американские опыты по изменению общества «сверху» не привели к успеху; коммунистический и нацистский эксперименты, одинаково пуританские в своих лозунгах, доказали то же самое – человеческие отношения несводимы к прописным истинам. Прописная истина годится для спора, но правительству, которое на самом деле стремится что-то изменить, нужны более сложные, более тонкие инструменты. Неудивительно, что к 1940 году в Германии разразилась настоящая эпидемия юношеских самоубийств; нацисты, разумеется, не признавали этой проблемы – в мире, который они строили, ничему подобному места не было.

В 1933 году, несмотря на то, что многие из нас уже понимали истинную суть нацизма, они сумели захватить большинство в парламенте. Наша конституция превратилась в клочок бумаги и попала в костер вместе с великими творениями Манна, Гейне, Брехта, Цвейга и Ремарка. Нацисты громоздили костер за костром на перекрестках и городских площадях. Кощунственный обряд, это торжество невежества и фанатизма, они назвали «культурным очищением».

Инструментами большой политики стали сапоги, оружие и кнуты. Мы не могли сопротивляться – потому что не в силах были поверить в происходящее. Мы до сих пор полагались на демократию, не понимая, что она давным-давно растоптана. Впрочем, суровая реальность быстро открыла нам глаза.

Такая жизнь была невозможна для всякого, кто ценил человеческие добродетели, но наши протесты подавлялись самым жестоким образом. И скоро тех, кто по-прежнему смел противиться, осталось совсем немного.

По мере того как нацистский кулак сжимался все крепче, число тех, кто отваживался бороться хотя бы на словах или даже просто ворчать, неуклонно уменьшалось. Штурмовики были повсюду. Они хватали людей на улицах, чтобы те «почувствовали, как надо себя вести». Нескольких журналистов, моих знакомых, не имевших ни малейшей склонности к политике, продержали в тюрьме не месяц и не два, потом выпустили – и снова посадили за решетку. Когда их освободили повторно, они попросту боялись открывать рот.

Нацисты заигрывали с теми, кого принято было называть «пролетариатом» – и при содействии церкви и армии они в этом изрядно преуспели.

Правда, задавить оппозицию целиком им не удалось. Я, к примеру, собирался вступить в Общество Белой Розы, которое объединяло людей, поклявшихся бороться с Гитлером и его приспешниками.

О своих симпатиях я говорил при каждом удобном случае, и некоторое время спустя это принесло результат. Мне позвонила молодая женщина, назвавшаяся Герти. Она сказала, что со мной свяжутся, как только убедятся в безопасности встречи. Наверное, они проверяли меня, выясняли, не лазутчик ли я и не предам ли их при первой же возможности.

На улицах Бека меня дважды обзывали подонком и уродом. Мне повезло, и я оба раза добирался домой, не получив увечий. После второго случая я перестал выходить из дома днем, а по ночам брал с собой на прогулку меч. Возможно, это было глупо – ведь штурмовики расхаживали с винтовками, – но с Равенбрандом я чувствовал себя увереннее; меч придавал мне сил и храбрости.

Вскоре после второго столкновения, когда меня оплевали юнцы в коричневых рубашках, – я вступился за своего старого слугу Рейтера, которого обозвали лакеем и буржуйским прихвостнем, – ко мне вернулись прежние диковинные сновидения. На сей раз они были гораздо красочнее, в них появилось что-то вагнеровское. Эти сны изобиловали воинами в доспехах, могучим конями, окровавленными знаменами, сверканием и лязгом стали и громовыми фанфарами. Откуда взялись эти видения с их средневековой романтикой? Такие сны пристало видеть нацистам – они у нас преклоняются перед средневековьем…

Сновидения медленно обретали форму, и в них я вновь начал слышать голоса – тысячи голосов, тысячи слов на языках, которых я не понимал, тысячи странных имен из числа тех, о каких говорят:

«Язык сломаешь». Мне чудилось, будто я слушаю, как некто читает длинный список имен тех, кто погиб насильственной смертью, от начала времен до наших дней, и что в этом списке присутствуют и имена людей, которым только суждено погибнуть.

Возвращение снов обеспокоило моих слуг. Они стали поговаривать, что неплохо было бы показать меня местному доктору или свозить в Берлин, на прием к специалисту.

Я был готов согласиться с ними, но тут в моих снах вновь появился белый заяц. Он бежал по полю брани, перепрыгивая через трупы, проскакивая между ног закованных в доспехи воинов, под стрелами и пиками тысяч вовлеченных в сражение народов различных вероисповеданий. Звал ли он меня за собой, я понять не мог, ибо заяц не оглядывался. Я молил, чтобы он остановился и обернулся – мне хотелось снова заглянуть в его алые глаза, выяснить, не я ли это сам в ином обличье, избавившийся от ужасов непрестанной схватки. Мне этот заяц почему-то казался предвестником грядущего успеха. Но я хотел удостовериться. Я попытался крикнуть, но слова не шли с языка. И тут я осознал, что я нем, глух и слеп.

Внезапно сны прекратились. Я просыпался поутру со странным чувством: будто сон приснился и растаял, не оставив после себя ничего, кроме угасающего воспоминания. Вдобавок эти воспоминания почему-то всегда сопровождались смятением в мыслях и непонятным страхом. Белый заяц на поле брани, среди гор искалеченной плоти… Не слишком приятное чувство, уж поверьте, но я цеплялся за него, ибо оно хотя бы напоминало мне о моих сновидениях.

Вместе с кошмарами пропали и обычные сны, в которых я возвращался во времена, когда можно было спокойно заниматься изучением древностей и благотворительностью. Монашеский удел был для человека в моем положении и с моей наружностью наилучшим выходом, особенно в те дни, в паузе между стадиями конфликтами, начавшегося Великой войной, которая, как мы думали, положит конец всем войнам. Теперь мы думали, что нас ожидает целое столетие войн, когда одно столкновение будет сменять другое, когда по крайней мере половину из них станут называть справедливыми и священными, будут твердить об оказании помощи угнетенным меньшинствам и прочей ерунде; на самом же деле – и мы это понимали – большинство войн возникало из главной человеческой страсти, из ближайшей и желаннейшей цели, то есть из жажды обогащения и из того самого чувства уверенности в собственном превосходстве, которым, без сомнения, отличались крестоносцы, сеявшие смерть и разрушение в Иерусалиме во имя славы Господней.

Столько мирных снов, наравне с моими, было похищено в наше столетие! Сколько мужчин и женщин, благородных и честных, получили в награду за свою порядочность жестокие пытки и мучительную смерть.

На улицах Бека, с соизволения церкви, появились портреты Адольфа Гитлера, канцлера Германии: облаченный в серебристый, сверкающий доспех, он восседал на белом коне, держа в руках стяг с ликом Христа и Священный Грааль, как бы ставя себя тем самым в ряд спасителей человечества.

Эти филистеры, разумеется, презирали христианство и сделали символом новой Германии свастику – и не оставляли попыток опошлить наши идеалы и надругаться над старинными легендами, в которых запечатлелось великое прошлое нашего народа.

Мне представляется, что это своего рода клеймо политического мерзавца, который во всеуслышание твердит о человеческих правах и чаяниях и использует фразы, от каких на глаза у толпы наворачиваются слезы, обвиняя всех вокруг, но не самого себя, в существующих проблемах. Вечно «иноземная угроза», страх перед чужаками, «тайные агенты, нелегальные переселенцы…» Похожие фразы и по сей день звучат в Германии, во Франции и в Америке и во всех прочих странах, которые мы когда-то считали слишком цивилизованными для подобного отношения к людям иной национальности.

Хотя прошло много лет, я по-прежнему боюсь возвращения сна, ужасного сна, в который я в конце концов оказался ввергнут. Этот сон был реальнее любой яви и длился бесконечно. Вечный сон, в котором мне предстало наше мироздание, во всей своей полноте, во всем своем разнообразии и безграничности, с бесчисленными возможностями творить зло и вершить добро.

Пожалуй, это единственный сон, который у меня не украли.

Глава 2

Визит родственника

Я все еще ожидал звонка от таинственной Герти, когда в начале 1934 года ко мне в Бек пожаловал нежданный и не сказать чтобы особенно приятный гость.

Моя семья через браки и прочие «формы взаимодействия» породнилась с наследными правителями Миренбурга, столицы Вальденштейна, который аннексировали нацисты и который в будущем оккупируют русские. Наши родичи вели свое происхождение от славян, но многие сотни лет были связаны с Германией общим языком и культурными узами. У нас в роду со временем вошло в обыкновение проводить в Миренбурге хотя бы высокий сезон. А некоторые мои родственники – в частности дядюшка Руди, к которому в Германии относились с презрением, – и вовсе жили в Миренбурге постоянно.

Правители Миренбурга не устояли перед напастями смутного времени. В Вальденштейне началась гражданская война – на чужеземные деньги, ведь многие зарились на Вальденштейн, для многих он был лакомым кусочком. В результате к власти вернулся род Бадехофф-Красны, который поддерживали австрийцы. А они состояли в родстве с фон Минктами – одной из старейших миренбургских династий.

В тридцатые годы Вальденштейном правил мой кузен Гейнор, в чьих жилах текла мадьярская кровь. Его мать в молодости считалась первой красавицей Будапешта, а склонный к политическим интригам ум она сохранила до глубокой старости. Я восхищался тетушкой, которую как следует узнал в ее зрелые годы: она управляла своими владениями с твердостью Бисмарка.

Теперь-то она изрядно сдала. Приход к власти нацистов был для нее шоком, от которого тетушка так и не оправилась. Муссолини она считала отъявленным негодяем, а Гитлера называла болтливым ничтожеством, способным разве что витийствовать на митингах. Когда мы виделись в последний раз, она заявила, что душу Германии украли давным-давно и сделал это не Гитлер. Нет, он всего лишь наступил сапожищем на труп немецкой демократии. Точнее, вырос из него, как гриб из земли, прибавила тетушка, и отравил трупным ядом всю страну.

– А где душа Германии? – спросил я. – И кто ее похитил?

– Думаю, она в безопасности, – отвечала тетушка и подмигнула, как бы принимая меня в сообщники: мол, уж мы-то знаем, что и как. Что ж, тетушка была обо мне слишком высокого мнения… Так или иначе больше она ничего не сказала.

Принцу Гейнору Паулю Сент-Одрану Бадехофф-Красны фон Минкту недоставало материнской рассудительности, зато он унаследовал от нее чисто мадьярскую привлекательность и некий шарм, которым часто пользовался, чтобы обезоружить своих политических противников. Некоторое время он придерживался заветов матери, но затем ступил на дорогу, которой прошли многие разочарованные идеалисты, и стал превозносить нацизм как живительную силу, способную встряхнуть истощенную Европу и утешить тех, кто по-прежнему переживал крушение всех и всяческих основ.

Расистом Гейнор никогда не был, тем паче что в Вальденштейне всегда покровительствовали евреям (но цыган беспощадно гоняли). Его взгляды – во всяком случае, такое у меня сложилось мнение после разговоров с ним – были вполне умеренными, скорее в духе Муссолини, нежели Гитлера. Для меня, впрочем, все нацистские воззрения были пустопорожней болтовней, фикцией, не имевшей ничего общего с нашими философскими и политическими традициями, пускай даже ими восторгались столь серьезные мыслители, как Хайдеггер, и пускай нацисты в своей пропаганде использовали фразы, понадерганные из сочинений Ницше.

В общем, я по возможности избегал кузена, но не потому, что имел что-либо против него лично: меня, мягко выражаясь, раздражала его политическая ориентация. И потому я испытал немалое потрясение, когда перед моим крыльцом остановился черный «мерседес», весь в свастиках, и из салона выбрался Гейнор в форме капитана СС – «элитных» нацистских частей, пришедших на смену СА Эрнста Рема, которые когда-то привели Гитлера к власти, а ныне стали для него помехой. Стояла ранняя весна, повсюду виднелись нерастаявшие сугробы. Тогда и сам Рем еще не догадывался, что в разгар лета Гитлер устроит ему и его соратникам «ночь длинных ножей». Главным врагом Рема, стремительно набиравшим висты, был маленький и невзрачный Генрих Гиммлер, глава СС, бывший птицевод, носивший пенсне и постепенно становившийся правой рукой Гитлера…

Мой слуга Рейтер отворил дверь и, как положено, принял у кузена его визитную карточку. А затем, подчеркнуто выговаривая каждый слог, объявил, что нас посетил капитан Пауль фон Минкт. Прежде чем Рейтер провел гостей в отведенные им комнаты, Гейнора дважды назвали капитаном фон Минктом – сначала водитель, а потом и лейтенант Клостерхейм, узколицый пруссак, глубоко посаженные глаза которого так и сверкали из-под бровей.

В своем черном с серебром мундире, с черно-красной свастикой на рукаве, Гейнор выглядел весьма импозантно. Держался он просто и даже вполголоса пошутил насчет необходимости появляться на людях в мундире. После того как он немного отдохнул с дороги, я пригласил его перед ужином подышать воздухом на террасе. Водитель и лейтенант Клостерхейм должны были обедать отдельно от нас, вместе с моими слугами. Мне показалось, Клостерхейму это не понравилось, но он принял мои слова с видом человека, слишком уж привычного к оскорблениям, чтобы разозлиться всерьез. Признаться, я был рад, что он ужинает не с нами. Кому приятно сидеть за столом в компании покойника? А мертвенно-бледный Клостерхейм, с лицом, туго обтянутым кожей и напоминавшим череп, производил именно такое впечатление.

Вечер выдался относительно теплый. Солнце село, над горизонтом взошла луна, выбелив своим светом окрестности замка, совсем недавно тонувшие в багрянце заката. Скоро снег растает. Право, жаль; не хочется, чтобы зима кончалась.

Я закурил – и вдруг заметил краем глаза некое движение. В следующий миг из кустов у подножия стены выскочил крупный белый заяц. Он выбежал на открытое место, остановился, огляделся, сделал шажок-другой… Этот заяц был как две капли воды похож на того, которого я видел в своих снах. Я чуть было не окликнул его, но сдержался: не хватало, чтобы меня сочли помешанным или заподозрили в чем-то предосудительном – а с нацистов станется. Но как велико было желание докричаться до зайца, уверить его, что никакая опасность ему не грозит! Я чувствовал себя как отец, беседующий с сыном.

Но вот заяц собрался с мыслями – и побежал дальше. Я наблюдал, как он бежит – лапы взметали снег, окутывавший его легкой, невесомой дымкой – по направлению к дубам, что росли поодаль. За моей спиной скрипнула дверь, и я обернулся. А когда вновь повернулся к парапету, зайца уже нигде не было видно.

Гейнор, облачившийся в вечерний наряд, взял сигарету из моего портсигара и изящно прикурил. Мы заговорили о пустяках, сошлись на том, что лунный свет на снегу и на островерхих крышах придает городку Бек неизъяснимое очарование. Потом помолчали – как истинные романтики, мы наслаждались зрелищем, которое Гете непременно обратил бы в тему для рассуждения.

Я упомянул, что видел белого зайца, бегущего через луг.

Ответ Гейнора меня удивил. – Заяц нам не помешает, – сказал мой кузен, пожимая плечами.

Хотя сумерки сгустились и похолодало, мы долгое время сидели на террасе, перебрасываясь малозначащими вопросами и ответами по поводу дальних родичей и общих знакомых. Гейнор спросил о ком-то. Я ответил, что это «кто-то», к моему немалому изумлению, вступил в национал-социалистическую партию. И как только ему это пришло в голову?

Вопрос повис в воздухе.

Гейнор рассмеялся.

Смею тебя уверить, кузен, со мной все было иначе. Я надел эту форму, чтобы от меня отвязались. И потом, в наши дни мундир капитана СС вещь весьма полезная. Знаешь, как все было? Недели три назад я заехал по делам в Берлин, и мне предложили, что называется, вступить в ряды и посулили звание. Я не стал отказываться, тем более что заручился клятвенным обещанием: даже если начнется война, никто меня на фронт не пошлет. Им нужны такие люди, как мы, кузен! Вон, Муссолини и короля на свою сторону привлек. Чем больше будет среди них Гейноров фон Минктов, тем скорее закоренелые скептики вроде тебя убедятся, что нацисты – уже не прежняя шайка неотесанных мясников.

Я усмехнулся и сказал, что вижу вокруг все тех же мясников и головорезов, терзающих разоренную страну и готовых заплатить любую цену за поддержку людей, чьи имена придадут партии Гитлера необходимый политический вес в мире.

– Вот именно, – весело согласился Гейнор. – Но кто нам мешает использовать этих головорезов в наших собственных целях? Чтобы изменить мир к лучшему? Они прекрасно понимают, что у них нет будущего. Да, они захватили власть и способны удержать ее, но что делать дальше, не могут и представить – воображения не хватает. Им нужны такие люди, как мы с тобой. И под нашим влиянием они со временем станут хотя бы немного похожими на нас.

Я ответил, что, с моей точки зрения, все наоборот – не нацисты становятся похожими на приличных людей, а приличные люди превращаются в нацистов. Гейнор заявил, что «нас» пока слишком мало, чтобы положение изменилось. Я заметил, что это порочная логика. Не припомню, чтобы мне доводилось видеть людей, развращающих власть, но вот людей, развращенных ею, я повидал достаточно. Он вновь засмеялся и сказал, что слово «власть» можно толковать по-всякому. Главное – как эту власть использовать. «Например, чтобы нападать на граждан, исправно платящих налоги, из-за их веры или национальной принадлежности», – уточнил я. «Вовсе нет, – возразил Гейнор. – Так называемый „еврейский вопрос“ – сущая ерунда, буря в стакане воды. Бедные евреи всегда были козлами отпущения, такова их печальная участь. Уверяю тебя, – прибавил он, – все не так страшно, как расписывает молва. И физические упражнения на свежем воздухе еще никому не вредили». Как, разве я не видел фильма о лагерях? В них есть все удобства.

К счастью, когда мы перешли в столовую. Гейнору хватило такта сменить тему.

За едой мы обсуждали стремление нацистов переписать законы и возможные последствия перемен для юристов, воспитанных в совершенно иной традиции. Подобно многим моим согражданам, в ту пору я еще и не догадывался, какие ужасы несет с собой нацизм, и потому вполне серьезно рассуждал о «хороших» и «дурных» сторонах новой системы. Пройдет год или два, прежде чем люди начнут понимать, какое чудовищное зло опутало Германию.

Гейнор сыпал красивыми фразами и провозглашал избитые истины. А я глубокомысленно кивал. Мы привыкли к антисемитизму и уже не воспринимали его всерьез, для нас он был всего лишь попыткой некоторых политиков привлечь голоса избирателей. Наши друзья-евреи ничуть не боялись, так с какой стати было бояться нам? Мы не в состоянии были осознать, что за политической риторикой нацистов скрывается жестокая, беспощадная действительность.

Хотя концентрационные лагеря появились в Германии, едва нацисты захватили власть, и хотя Гитлер с самого начала не скрывал своих истинных намерений, мы не верили в то, что это происходит на самом деле; стремясь избежать повторения окопных ужасов, мы собственными руками сотворили зло, подобного которому история не знала. Даже когда до нас стали доходить достоверные известия о зверствах наци, мы списывали их на жестокость отдельных людей. Что говорить, если и евреи не понимали, что творится вокруг, а ведь нацистский кнут был занесен в первую очередь над ними.

Мы принимали как данность, как непреложный принцип мироздания, нашу демократию, нашу свободу, завоеванную предками в тяжкой борьбе, что велась на протяжении столетий и вылилась в конце концов в общественный договор, ставший плотью и кровью нашего общества. Когда же демократию и свободу в одночасье растоптали, мы попросту растерялись.

Демократические свободы были столь привычны для большинства, что люди продолжали спрашивать: «За что? В чем я виноват?» – у злодеев, отринувших закон и заменивших его ненавистью и насилием, кровожадностью и необузданной похотью. Не полицейские, а мучители, воры, насильники и убийцы дорвались до власти благодаря нашей растерянности, нашему молчанию и самоуничижению. И теперь мы вынуждены подчиняться им! Вам нечего бояться, вещал фюрер, кроме самого вашего страха. А страх с каждым днем становился все страшнее.

Я всегда отличался здравомыслием и к мистике меня не тянуло, однако я не мог отделаться от мысли, что на нас обрушилось некое вселенское зло. По иронии судьбы, на заре столетия люди искренне верили в скорое исчезновение войн и несправедливостей. Неужели это – расплата за нашу доверчивость? Неужели на Землю явилась некая демоническая сила, привлеченная трупным смрадом бурской войны, побоищ в Бельгийском Конго, резни в Армении, тлением миллионов тел, заполнивших окопы, воронки и канавы от Парижа до Пекина? Жадно насыщаясь, эта неведомая сила настолько осмелела, что оставила мертвецов и взялась за живых…

Поужинав, мы решили, что на террасе уже слишком холодно, и потому перешли в кабинет. Попивая бренди, покуривая сигареты, мы наслаждались всеми удобствами, какие только дарит человеку цивилизованный быт.

Я вдруг понял, что мой кузен приехал не просто так, что в Бек его привело какое-то дело. Интересно, когда он заговорит о своей цели?

Гейнор всю прошлую неделю провел в Берлине и охотно делился столичными сплетнями. Геринг – жуткий сноб и поклонник аристократии. Поэтому принц Гейнор – которого наци предпочитали называть Паулем фон Минктом – удостоился приглашения рейхсмаршала. «А оказаться личным гостем Геринга, – прибавил мой кузен, – куда приятнее, чем быть среди личных гостей Гитлера. Скажу как на духу, – продолжал Гейнор, – человека занудливее Гитлера мне видеть не приходилось. Его хлебом не корми, дай поговорить; он готов вещать сутками напролет под патефон, играющий одну и ту же пластинку Франца Легара. Вечер с Гитлером, – заявил Гейнор, – еще хуже, чем вечерок в обществе строгой старой тетушки. Трудно поверить его старым друзьям, которые утверждают, что Гитлер не раз веселил их своими шутками и розыгрышами. Геббельс слишком замкнут, чтобы составить хорошую компанию, он предпочитает молчать и лишь изредка позволяет себе вставить в разговор словечко-другое. А вот Геринг – по-настоящему веселый малый и предметы искусства коллекционирует всерьез, не то что прочие бонзы. Между прочим, он спасает картины, которые нацисты хотели уничтожить, и его дом в Берлине давно превратился в сокровищницу, в музей, где есть все, в том числе знаменитейшие немецкие древности и прославленное оружие».

Все это Гейнор излагал тем же самым насмешливым тоном, однако я нисколько не поверил в искренность его слов. Не мог поверить, что мой кузен якшается с нацистами лишь для того, чтобы отстоять независимость Вальденштейна. Он говорил, что принимает realpolitik ситуации, но надеется, что нацисты оставят его маленькое владение в покое. Он тщательно это скрывал, но я уловил в тоне Гейнора нотки, которые меня напугали, – нотки алчного романтизма. Его зачаровала огромная власть, которой ныне располагал Гитлер со своими присными. Причем – мне так показалось – он отнюдь не горел желанием влиться в эту власть; он жаждал ее для себя одного. Быть может, он воображал себя принцем великой Германской империи? Гейнор шутил порой, что еврейской и славянской крови в нем не меньше, чем арийской, однако нацисты, похоже, закрывали глаза на «темное прошлое» тех, кто был им чем-либо полезен.

А капитан фон Минкт – в этом сомневаться не приходилось – представлял для наци определенную ценность, иначе его не снабдили бы машиной с водителем и не приставили бы к нему секретаря. И он явно приехал сюда по поручению своих хозяев. Я слишком давно знаю Гейнора, чтобы подумать, будто он соскучился по мне. Неужели ему поручили завербовать меня?

«Или же, – мелькнула вдруг мысль, – его послали убить меня?» Впрочем, для этого ему не надо было приезжать в Бек и напрашиваться ко мне на ужин – существует добрый десяток более быстрых и эффективных способов. И вообще это не в духе нацистов – обставлять убийство разными церемониями: как раз церемониться они ни с кем не собирались.

Захотелось глотнуть свежего воздуха, и я предложил все-таки выйти на террасу.

Залитые лунным светом окрестности словно явились из сказки.

Внезапно Гейнор предложил послать за его секретарем, лейтенантом Клостерхеймом.

– Знаешь, кузен, он обижается, когда с ним обращаются как с прислугой, а у него, между прочим, хорошие связи наверху. Родня жены Геббельса. Он из древнего горского рода, чем изрядно гордится. У них была своя крепость, простояла в Гарце тысячу с лишним лет. Себя они называют охранниками, но я так полагаю, до недавних пор все Клостерхеймы-мужчины были бандитами. А еще у него родственники в церковной верхушке.

Я вяло отмахнулся: мол, делай что хочешь. Общество Гейнора начинало меня утомлять, приходилось чуть ли не ежеминутно напоминать себе, что он – мой гость. Быть может, появление Клостерхейма поможет мне успокоиться…

Робкая надежда растаяла, едва на террасе возникла угловатая фигура в тесном эсэсовском мундире. Фуражку лейтенант держал под мышкой, изо рта у него вырывался пар – пронзительно-белый, будто более студеный, нежели воздух. Я извинился за свою неучтивость и указал на пустой бокал. Клостерхейм помахал «Майн Кампф» карманного формата и заявил, что его ждут дела. Он производил впечатление фанатика и чем-то напомнил мне бесноватого фюрера. Рядом с ним Гейнор выглядел сущим ангелом.

В конце концов лейтенант согласился пригубить бенедиктин. Принимая у меня бокал, он неожиданно спросил Гейнора:

– Вы уже сделали предложение, капитан фон Минкт?

Гейнор засмеялся – чуть натянуто. Предложение, говорите? Я хотел было спросить, о чем речь, но мой кузен предостерегающе поднял руку.

– Не будем торопить события, Ульрик. Всему свой черед. Лейтенанту Клостерхейму иногда не хватает такта и дипломатичности.

– Некогда нам всякой ерундой заниматься, – сурово произнес лейтенант. – Жизнь в горах тяжелая, так что недосуг нам манеры разучивать. Мы защищаем границы Вальденштейна с незапамятных времен. И будем защищать, пока не умерли наши традиции. Пока стоят наши крепости и пока мы не утратили гордости.

Я намекнул, что рано или поздно им придется отказаться от традиций под наплывом туристов. Кстати сказать, это, вполне возможно, облегчит долю горцев. Пожила в крепости горстка баварцев – и целую неделю сидишь, закинув ногу на ногу, и подсчитываешь прибыль. Сам бы я наверняка этим занялся, но у меня, к сожалению, не крепость, а всего лишь поместье, хоть и прославленное в веках.

Не знаю, с чего на меня напала разговорчивость. Наверное, я пытался расшевелить Клостерхейма, заставить его сойти с пьедестала: кстати говоря, мне очень не понравился его искоса брошенный взгляд.

– Все может быть, – признал Клостерхейм. – Жизнь точно легче станет, – он повторно пригубил бенедиктина и попытался проявить что-то вроде заботы обо мне:

– Насколько мне известно, капитан фон Минкт приехал, чтобы избавить вас от бремени.

– Какого еще бремени?

– Родового, – ответил Гейнор. – Или, если угодно, семейного, – Гейнор прямо-таки лучился улыбкой. Клостерхейм – тот сыпал угрозами не задумываясь, а вот Гейнор предпочитал обходные пути и как будто и вправду прислушивался к моим словам.

– Ты ведь отлично знаешь, что я не слишком дорожу семейными ценностями, если они, конечно, не напоминают мне о своих хозяевах или о разного рода обстоятельствах, с ними связанных. Тебе понадобились наши сокровища?

– Помнишь старый меч, с которым ты столько возился перед войной? Такой черный, от возраста потемневший – прямо как твой наставник, старина фон Аш. Скажи честно, куда ты дел этот меч? Отдал? Продал? Или повесил на стенку?

– Если я тебя правильно понимаю, кузен, речь о Равенбранде?

– Правильно понимаешь, кузен, именно о нем. Я и забыл, что ты дал мечу прозвище.

– Во-первых, не прозвище, а имя. Во-вторых, я ему имен не давал – он звался так изначально. Он – ровесник нашего рода, кузен. С ним связано множество легенд, но доказательств, естественно, никаких, одни домыслы, баснословные предания, восхваляющие седую древность… Битвы, призраки и тому подобное. Никакой антиквар, никакой любитель истории не даст за эти байки и ломаного гроша, – признаться, я встревожился. Неужели Гейнор пожаловал в Бек с тем, чтобы лишить нас нашего древнейшего достояния, врученного нам на хранение? – Коммерческой ценности меч не представляет. Дядюшка Руди пытался его продать, отвез в Миренбург на оценку. Его ожидало сильное разочарование.

– В паре он куда более ценен. Мечи-близнецы – дорогая штука, – сумрачно проговорил Клостерхейм. Уголок его рта подергивался, будто лейтенант страдал тиком. – Близнецы-соперники.

Мне подумалось, что Клостерхейму, как говорят в Вене, далеко до целого пфеннига. Его замечание показалось имеющим весьма отдаленное отношение к теме разговора, как если бы мысли лейтенанта были заняты чем-то другим. Было куда проще не обратить внимания на его реплику, чем выяснять, что он имел в виду. Что это еще за мечи-близнецы, мечи-соперники? Или Клостерхейм – из тех наци, что свихнулись на мистике? Забавное сочетание, не столь уж редкое в наши дни – увлечение сверхъестественным и приверженность идеям национал-социализма. Лично я никогда этого не понимал, однако многие нацисты, в их числе, по слухам, Гитлер и Гесс, не упускали случая погрузиться в мистические дебри. Разумеется, у них имелось рациональное объяснение всем тем призрачным абстракциям, которые в реальной жизни вырождались в обыкновенное насилие.

– Не скромничай, кузен, – Гейнор окинул меня насмешливым взглядом. – Твой род подарил Германии немало доблестных воинов.

– И разбойников с террористами.

– И тех, кто был всем сразу, – поддержал Гей-нор. Тон у него был развязный, как у разбойника на виселице, и ухмылялся он соответственно.

– Ваш тезка, граф, – пробормотал Клостерхейм.

От его хриплого голоса меня пробрала дрожь.

– Что?

Клостерхейм поморщился, как видно, раздосадованный моей недогадливостью.

– Тот, кто искал – и нашел – Грааль. Благодаря кому ваш род приобрел свой девиз.

Я пожал плечами и предложил вернуться в кабинет. В камине развели огонь. Я глядел на языки пламени, и внезапно меня охватила щемящая сердце тоска по семейным рождественским праздникам, которым мы радовались, как только могут радоваться Йулу «Сочельник.» истые саксы: отец, мама и братья были живы, родственники и друзья съезжались в Бек со всего света, из замка Оши в Шотландии, из Миренбурга, из Франции и Америки, и всем было хорошо и приятно под нашим приветливым кровом. Война разделила нас – похоже, навсегда – и уничтожила радость. И вот теперь я стою у почерневшей от времени дубовой панели, наблюдаю, как бьется в камине огонь и как утягиваются в дымоход струйки дыма, и всячески пытаюсь вести себя как положено радушному хозяину, а передо мной стоят два типа в черной с серебром форме, приехавшие, и тут не может быть сомнений, чтобы забрать мой меч.

– Делай работу дьявола, – прочитал Клостерхейм надпись на гербе, что висел над камином. Я находил этот герб вульгарным и давным-давно убрал бы с глаз долой – но чтобы снять его, нужно было раскурочить стену. Потому он и висел до сих пор на своем привычном месте – готическая штучка с загадочными узорами, которые, если верить старинным записям, прежде обозначали совсем не то, что выискивали в них сейчас. – Вы по-прежнему следуете этому девизу, герр граф?

С этим девизом легенд связано даже больше, чем с мечом. К нашему семейному проклятию, альбинизму, как вам наверняка известно, далеко не всегда относились терпимо, и потому некоторые мои предки старательно уничтожали всякие записи об альбиносах вроде меня и прочих несуразицах. Я бы сказал, они отличались логикой, которая полагает, что, сжигая книги, мы искореняем горькие истины. Судя по недавним событиям, в Германии это болезнь распространенная… Короче говоря, записей о стародавних временах почти не сохранилось, но я не сомневаюсь, что в девиз с самого начала вкладывалась определенная ирония.

– Может быть, – сурово согласился Клостерхейм. Для него, очевидно, даже намек на иронию был преступлением. – Но чашу вы, как я понимаю, потеряли? Ну, Грааль?

– Мой дорогой лейтенант! – воскликнул я. – В Германии не найти семьи, у которой не имелось бы собственной легенды о Граале и его поисках! А в половине немецких семей вам с гордостью покажут кубок, который якобы и есть Священный Грааль. И в Англии то же самое. Послушать англичан, так у Артура было больше Камелотов, чем у Муссолини титулов. Все эти легенды родились в девятнадцатом столетии, на волне романтизма и «готического Возрождения». В ту пору немцы заново создавали свое прошлое. Поройтесь в книгах – вы не найдете ни одной легенды древнее 1750 года. А если вам мало доказательств, задумайтесь, почему всяк описывает Грааль по-разному? Вольфрам фон Эшенбах говорил, что чаша из гранита; ее называли и деревянной, и золотой, и отделанной самоцветами… Я понимаю, вашей партии нужны символы – недаром вы привлекли себе на службу Вагнера, – но это уже чересчур. И потом, если у нас и были старинные кубки, они давно исчезли.

– Действительно, звучит нелепо, – Гейнор поежился и подвинулся ближе к огню. – Но мой отец помнит, что твой дед, кузен, показывал ему золотую чашу, прозрачную, как стекло, и твердую, как железо. На ощупь она была теплой и вибрировала в руках.

– Знаешь, если дед и вправду владел чем-то таким, меня он в свои секреты не посвятил. Я никогда не пользовался его доверием. Да мы и не успели сойтись: он умер вскоре после перемирия.

Клостерхейм нахмурился, явно решая, стоит ли мне верить. Гейнор же не скрывал своего недоверия.

– Кому как не тебе, кузен, знать о подобных вещах? Из всех фон Беков ты единственный прочел все книжки в вашей библиотеке. И отец у тебя был ученый и погиб таинственно, и фон Аш наверняка поделился с тобой своими познаниями. Да и сам ты все равно что музейный экспонат. Впрочем, уж лучше стоять в музее, чем выступать в цирке.

– Совершенно верно, – холодно сказал я, бросил взгляд на жуткие по виду «охотничьи часы» над каминной полкой и прибавил, что, к сожалению, вынужден покинуть гостей. У меня, знаете ли, режим.

Гейнор сообразил, что перегнул палку и оскорбил меня; впрочем, его последняя фраза была ничуть не более оскорбительна, нежели весь предыдущий разговор. Я вдруг подумал, что раньше он не был таким – по-крестьянски напористым, что ли. Что ж, верно говорят: «С кем поведешься, от того и наберешься». Он явно подлаживался под своих новых дружков.

– А как же наше дело? – проговорил Клостерхейм.

Гейнор отвернулся к огню.

– Дело? Так вы здесь по делу? – я притворился, что удивлен.

– В Берлине приняли решение, – тихо, не оборачиваясь, пояснил Гейнор.

– Насчет древних ценностей.

– В Берлине? Ты про Гитлера?

– Да. Его привлекают все эти вещицы.

– Они – символы былого могущества Германии, – деревянным голосом изрек Клостерхейм. – В них заключено все то, что утратили наши аристократы, – воинственный дух свободного народа.

– Может быть. Так или иначе о Граале я ничего не знаю. А зачем вам понадобился мой меч?

– Мы хотим быть уверенными, что с ним ничего не случится, – отозвался Гейнор, опередив Клостерхейма. – Что его не украдут большевики, к примеру, что ты его не потеряешь и не сломаешь. Твой меч – государственное достояние. Твое имя, кузен, будут упоминать на каждой выставке.

И, смею тебя заверить, ты вполне можешь рассчитывать на материальное вознаграждение.

– Вот как? А что, если я откажусь отдать мой клинок?

– Тебя объявят врагом государства, – у Гейнора хватило такта опустить голову и уставиться на свои начищенные до блеска сапоги. – А также врагом национал-социалистической партии и всего, что за ней стоит.

– Врагом партии? – задумчиво повторил я. – Иными словами, только глупец может думать, что он уцелеет, если бросит вызов Гитлеру?

– Верно подмечено, кузен.

– Что ж, – я направился к двери, – среди фон Беков глупцов не было. С вашего позволения, я возьму ночь на размышление.

– Пусть твои сны будут истинны, – загадочно пожелал Гейнор.

Клостерхейм не удержался:

– Мы, современные немцы, творим новые традиции, герр граф. Этот меч – ваш не более чем мой. Он принадлежит Германии, как символ нашей доблести, нашего былого могущества. Нашей крови, в конце концов. Вы ведь не собираетесь предать свою кровь?

Я посмотрел на сумрачного горца, потом на арийца со славянскими корнями. Перевел взгляд на собственную мертвенно-бледную ладонь с блеклыми ногтями.

– Свою кровь? Кто придумал этот миф?

– Мифы – древние истины, украшенные легендами, – наставительно произнес Клостерхейм. – Вагнер это понимал, и в этом секрет его успеха.

– А я думал, что в музыке… Мечи, чаши, проклятые души… Вы, кажется, сказали, что у моего меча есть пара? Неужели владелец второго клинка согласился расстаться с ним?

– Второй меч, – ответил Гейнор из-за спины Клостерхейма, – последний раз видели в Иерусалиме.

Признаюсь, я улыбался, укладываясь в постель, но вскоре вернулись дурные предчувствия, согнавшие улыбку с моего лица. Вытянувшись на кровати, я задумался, как мне спасти себя самого и уберечь мой клинок от длинных рук Адольфа Гитлера. И тут, в странном полузабытьи между явью и сном, я услыхал голос:

– Я ничего не имею против парадоксов. На них зиждется мироздание. Без них и люди не люди. Без них нет мышления.

Голос до жути напоминал мой собственный. И в то же время в нем звучала уверенность, какой я в жизни не испытывал.

Поначалу я решил, что кто-то проник в мою спальню, и принялся оглядываться, но никого не увидел, а затем провалился в сон – и в ноздри мне вдруг ударила едкая, обжигающая вонь. Нет, не вонь; этот запах был странным, но неприятным его не назовешь. Почему-то подумалось, что так пахнет змея. Или ящерица. Большая ящерица. Огромная. Из тех, которые летают в небесах, подчиняясь воле смертного, и дышат пламенем на врагов. А враги у них жестокие, твердо вознамерившиеся победить любой ценой и не гнушающиеся любых средств…

Призрачные очертания. Гигантские крылья. Мне снилось, что я лечу. Я сидел в громадном черном седле, которое как будто было вырезано из дерева специально под меня; от седла тянулось нечто вроде мембраны, соединявшей седло с чешуйчатой шеей моего скакуна. Я нагнулся, приложил руку к чешуе, которая на ощупь была горячей – явный признак чужеродного метаболизма; в следующий миг нечто с шумом взметнулось вверх, зазвенела упряжь, и впереди возникла огромная тень. Появилась чудовищных размеров голова; сперва я решил, что это динозавр, но быстро понял, что сижу на драконе, на самом настоящем драконе, по сравнению с которым я просто карлик. В пасти у дракона виднелась золотая узда с кисточками – длинными, в человеческий рост. Голова неторопливо повернулась, и на меня уставился отливающий желтизной зрачок. Взгляд дракона был исполнен глубочайшей, непостижимой мудрости, обретенной в мирах, куда никогда не ступала человеческая нога. И все же… Я и вправду углядел симпатию, или мне почудилось?

Изумрудно-зеленый цвет. Утонченное наречие оттенков и жестов.

Огненный Клык.

Я ли произнес это имя?

Запах, подобно пыли или табачному дыму, оседал в моих легких. Я заметил дымок из ноздрей чудовища. Дракон приоткрыл пасть… Что там у него плещется, за огромными зубами? Что-то нестерпимо едкое… Не просыпаясь, я вспоминал рассказы о случаях спонтанного возгорания. Не удивлюсь, если моего скакуна вдруг окутает пламя. И тут я ощутил, как драконьи мышцы пришли в движение, как зашевелился могучий костяк; заскрежетала чешуя, раздался приглушенный рык, гигантские крылья сделали взмах, другой – и дракон, вопреки всем известным мне законам природы, взмыл в воздух. У меня захватило дух. Земля мгновенно осталась далеко внизу.

Лететь на драконе – что может быть упоительнее и естественнее? Мы быстро достигли облаков. Повинуясь неведомо откуда взявшимся навыкам, я правил драконом, как венский извозчик лошадьми. Легкое прикосновение к коже над ухом, несильное натяжение поводьев…

Левой рукой я держал те самые поводья, а в правой сжимал Равенбранд, который лучился тьмой. Руны на клинке пульсировали, отливая альм.

Снова послышался голос – мой голос:

– Ариох! Ариох! Кровь и души владыке Ариоху!

Какое варварское наслаждение, какой дикарский восторг, какая ветхая, но изысканная мудрость! И насколько все это – и слова, и образы, и звуки – чуждо воспитанному в традициях Просвещения Ульрику фон Беку! Этот гуманист воспринимал происходящее как надругательство над идеалами, как кощунство и даже как богохульство. А мое новое \"я\" между тем безропотно впитывало кровожадные мысли, будто внушаемые извне. Я ощущал силу, которой не суждено было познать никому из моих современников, – силу преобразовывать действительность, колдовскую силу, необходимое условие войны, что ведется без машин и без автоматического оружия, но оттого становится лишь более жуткой и более масштабной, чем даже недавно отгремевшая Великая война.

– Ариох! Ариох!

Я ведать не ведал, кто такой Ариох, но где-то в глубине моего сознания внезапно возникло ощущение искусительного, обольстительного зла, столь утонченного, что оно считало себя добродетельным. Частичку этого зла я улавливал и прежде, в Гейноре и в Клостерхейме; впрочем, рядом с моим громадным драконом, могучие разноцветные крылья которого лениво взбивали облака, это зло казалось пустяковой угрозой. Чешуя негромко звенела, лопатки мерно вздымались и опадали в такт движениям. Мой глаз, глаз современного человека, восхищался природной аэродинамикой чешуйчатого, огнедышащего исполина. Какая горячая у него чешуя! Время от времени дракон ронял каплю ядовитой слюны, которая улетала к невидимой поверхности, опаляя, должно быть, деревья, прожигая камни и даже воспламеняя воду. По какой прихоти судьбы мы оказались вместе? Когда стали союзниками? Между нами установилась – я чувствовал – та же связь, какая возникает у обыкновенных людей с обыкновенными животными, связь почти телепатическая, когда один становится продолжением другого, когда сердца бьются в унисон, а души сливаются воедино. На какой заре времен мы повстречались, когда успели достичь такого согласия?

Дракон поднимался все выше, и воздух становился все холоднее и разреженнее. От моего скакуна шел пар, а движения его немного замедлились, когда мы достигли потолка – я понял, что выше он взлететь не может. Земля раскинулась под нами точно карта. Я испытывал непередаваемый восторг, смешанный с ужасом. Наверное, подобные ощущения посещают курильщиков опиума или тех, кто употребляет гашиш. Мир без конца и без смысла. Пылающий мир. Мир беспрерывных сражений. Мир, который вполне мог быть моим собственным, миром двадцатого столетия, но – я твердо это знал – все же им не был. Армия за армией, стяги за стягами. А за спинами воинов – груды тел, невинные жертвы, во имя которых и вздымались стяги и собирались армии. Во имя которых солдаты клялись сражаться и мстить, мстить и сражаться…

Облака остались позади, и я увидел, что мы в небе не одни, что кругом полным-полно драконов – целое войско крылатых рептилий, крыльях которых были по меньшей мере около десяти метров в размахе. И это войско парило в небесах, ожидая моего приказа атаковать врага.

Накатил страх, я проснулся – и увидел над собой лицо лейтенанта Клостерхейма.

– Прошу прощения, граф фон Бек, но дела требуют нашего присутствия в Берлине. Мы выезжаем через час. Возможно, вы хотите что-то нам сказать?

Смущенный сновидениями, разгневанный бесцеремонностью Клостерхейма, я коротко ответил, что спущусь через пять минут.

В столовой один из моих слуг, засыпавший на ходу, кормил гостей завтраком. Они уплетали ветчину с хлебом и, когда я вошел, как раз потребовали себе яиц и кофе.

Гейнор приветственно помахал мне.

– Кузен, как любезно с твоей стороны присоединиться к нам! Мы получили весточку из Берлина и должны срочно уехать. Извини, если мы нарушили твои планы.

Интересно, откуда он получил свою весточку? Или у него в машине радиопередатчик?

– Что ж, отозвался я, – у каждого свои дела, свои заботы.

Клостерхейм внимательно поглядел на меня, покачал головой и уткнулся носом в тарелку. На его губах – с ума сойти! – заиграла усмешка.

– Что насчет меча, кузен? – Гейнор взмахом руки велел слуге разбить яйцо. – Согласен ли ты препоручить его попечению государства?

– Не думаю, что мой меч представляет ценность для государства, ответил я. – Мне не хотелось бы с ним расставаться.

Гейнор свел брови и приподнялся на стуле.

Кузен, если в Берлине узнают о твоем решении, ты лишишься и меча, и дома! На твоем месте я бы прислушался к голосу разума.

Знаешь, я человек старомодный. Для меня честь и долг не пустые слова, и я ставлю их выше личной безопасности. Гитлеру этого не понять, он ведь австриец, и из тех вдобавок, кто привык, что все само падает им в руки.

Похоже, Гейнора позабавил мой сарказм. А вот Клостерхейм снова разозлился.

– Хотя бы покажи нам меч, Ульрик, – попросил Гейнор. – Дай убедиться, что это именно тот клинок, который разыскивает Берлин. Может, мы зря тебе докучаем.

Показать меч? Ну уж нет, дружок, не дождешься. Кому-то мои страхи могут показаться необоснованными, но я ничуть не сомневался, что у капитана фон Минкта и его лейтенанта хватит наглости стукнуть меня по голове и удрать вместе с мечом.

– Я бы с радостью выполнил твою просьбу, кузен, – сказал я. – Но меч в Миренбурге, у родственников старого фон Аша. Я отдал его почистить и подновить.

– У фон Аша остались родственники в Миренбурге? – Клостерхейм отчего-то забеспокоился.

– Да, – подтвердил я. – На Баудиссингартен. А вы что, были знакомы с фон Ашем?

– Он ведь пропал, верно? – вопросом на вопрос ответил Гейнор.

– К несчастью. Это случилось в начале войны. Он хотел побывать на некоем ирландском острове, где якобы есть залежи металла, обладающего особыми свойствами. Из этого металла, как он говорил, получится отличный меч. Думаю, путешествие подорвало его силы – он был слишком уже стар… Во всяком случае, мы в Беке о нем более не слыхали.

– И даже он не рассказывал тебе про твой меч?

– Кое-что рассказывал – пару-тройку легенд, но я их, признаться, подзабыл. Ничего особенного, обычные байки.

– О клинке-близнеце в них не упоминалось?

– Ни единым словом. По-моему, кузен, вы напали не на тот след.

– Боюсь, ты прав. Я приложу все силы, чтобы убедить в этом Берлин, но предупреждаю – твое поведение может не понравиться.

– Что ж… Ваши вожаки твердят о духе древней Германии. Не пристало им, в таком случае, принижать этот дух и пытаться подчинить его своим дурным наклонностям.

– А нам, господин капитан, еще как пристало доложить об этих словах графа фон Бека, пока не оказалось слишком поздно, – процедил Клостерхейм, не сводя с меня ледяного взгляда.

Гейнор решил, похоже, немного разрядить обстановку.

– Позволь напомнить, кузен, что фюрер весьма благоволит тем, кто ставит государственные интересы выше личных, – что-то подсказывало мне, что Гейнор близок к отчаянию. Он прокашлялся:

– И твой дар освободит тебя от малейших подозрений в измене новой Германии и Третьему рейху.

Он почти бессознательно говорил на языке своих начальников – языке скрытых угроз и откровенной лжи. Когда человек начинает выражаться подобным образом, это означает, что у него не осталось совести. Как бы Гейнор ни отпирался, сколько бы красивых слов и пышных фраз ни произносил, он стал законченным нацистом.

Я проводил гостей до двери и встал на крыльце, наблюдая, как они усаживаются в предупредительно подогнанный водителем «мерседес». Было еще темно, над горизонтом висел бледный месяц. Хромированная машина медленно покатила к воротам, над которыми восседали изъеденные временем статуи. Огненные драконы…

Сразу вспомнился сон.

Никогда не думал, что действительность может оказаться страшнее кошмарного сна.

Ну да ладно, что сделано, то сделано. Рано или поздно нацисты пожалуют вновь, и остается только гадать, удастся ли спровадить их восвояси с той же легкостью, с какой я избавился от Гейнора с Клостерхеймом.

Глава 3

Странные гости

Тем же самым вечером наконец-то позвонила загадочная Герти. Мы договорились, что на закате я спущусь к реке, протекавшей вдоль северной границы поместья. «Там, – сказала она, – ко мне подойдут» Воздух был словно наэлектризован. Замечательный вечерок для прогулки. Я спустился по покатому склону к мостику за калиткой, от которой начиналась проселочная дорога, некогда соединявшая поместье с городком Бек. Древние колеи возвышались подобием горных кряжей. Ныне этой дорогой пользовались редко – разве что влюбленные назначали на ней романтические свидания да старики выгуливали собак.

В самый миг сумерек, когда день перетекает в ночь, над рекой заклубился туман – и я заметил на мостике высокого человека; он стоял и терпеливо дожидался, пока я открою ему калитку. Я ускорил шаг, мысленно коря себя за то, что не заметил гостя раньше. Откуда он появился, между прочим? Распахнул калитку и жестом пригласил незнакомца вступить на территорию поместья. Он кивнул и шагнул мне навстречу, а следом за ним – второй, более грациозный в движениях, должно быть, оруженосец, если судить по луку и колчану со стрелами.

– Вы друзья Герти? – задал я заранее заготовленный вопрос.

– Мы с ней достаточно близко знакомы, – отозвался лучник. Точнее лучница. Голос у нее был низкий, по тону чувствовалось, что она привыкла отдавать распоряжения. Перехватив мой недоуменный взгляд, она выступила из-за спины своего спутника, откинула капюшон, скрывавший ее лицо от вечерней прохлады, и пожала мне руку. Крепкое рукопожатие, крепкое и одновременно женственное. Плащ лучницы и видневшаяся из-под него блуза мерцали в лучах закатного солнца, переливаясь оттенками. Надо признать, ее костюм изрядно смахивал на сценический наряд актрисы из пьесы про средневековье. Ни дать ни взять германская полубогиня из тех якобы «народных» пьесок, которыми наслаждались нацисты.

Я пригласил гостей подняться в дом, но мужчина отказался. При взгляде на него возникало ощущение, будто его окутывает некая темная аура. Высокий, худощавый, относительно молодой; он глядел сквозь меня, и глаза его отливали изумрудной зеленью. Казалось, будто он провидит будущее – жуткое, жестокое, чудовищное будущее, от которого не укрыться никому и нигде.

– У меня есть основания полагать, что ваш дом прослушивается, – пояснил он. – Даже если я и ошибаюсь, все равно стоит принять меры предосторожности. Если не возражаете, поговорим здесь, а когда покончим с делами, мы с удовольствием воспользуемся вашим приглашением поужинать. Как скажете.

Судя по легкому акценту, мой гость был австрийцем. Он назвался герром Элем, и с ним мы тоже обменялись рукопожатием. Я догадывался, что передо мной человек дела. Темно-зеленые плащ и шляпа служили ему отличной маскировкой: во-первых, в те годы их носили многие немецкие охотники, а во-вторых, одежда – если поплотнее запахнуть ворот и надвинуть шляпу на глаза – почти полностью скрывала лицо. В нем было что-то знакомое; я почти не сомневался, что мы с ним встречались раньше – быть может, в Миренбурге.

– Думаю, вы пришли, чтобы помочь мне присоединиться к Обществу Белой Розы? – справился я, когда мы не спеша направились вдоль склона, мимо густого кустарника. – Я хочу бороться с Гитлером.

– Значит, мы с вами хотим одного и того же, – подтвердила женщина. – И знайте, граф Ульрик, что вам суждено сыграть в этой борьбе одну из главных ролей.

И с ней мы, по-моему, тоже встречались. Думаю, я узнал бы ее гораздо быстрее, когда бы не этот карнавальный наряд. И зачем она его напялила? Он ведь только привлекает внимание, в нашей-то глуши. Может, выступала на каком-то празднике и не успела переодеться? Или наоборот – они зашли ко мне по дороге на праздник?

– Вам, наверное, известно, что вчера ко мне приезжал мой кузен Гейнор. Он окончательно натурализовался и теперь называет себя Паулем фон Минктом. Законченный нацист, хоть и открещивается на словах.

– Сейчас таких много. Гейнор и подобные ему воспринимают Гитлера как человека, стоящего на страже их собственных интересов. Они не понимают, просто не могут представить, до какой степени Гитлер зачарован властью. Для него власть – единственная ценность на свете, ни о чем другом он и не думает. Вместе со своими подручными он постоянно плетет интриги, добиваясь все большей власти, а обыкновенные люди, если хотите, обыватели, и не подозревают, что происходит «наверху» на самом деле, – герр Эль изъяснялся на венском наречии поры Франца-Иосифа. На меня словно повеяло добрыми старыми временами, когда цинизм был всего лишь модой, а не стержнем существования.