«Если», 1994 № 02
Хорхе Луис Борхес
ДВАДЦАТЬ ПЯТОЕ АВГУСТА 1983 ГОДА
—
—
—
—
—
— ное, увидеть множество снов, прежде чем доберешься до этой ночи. Какое сегодня число по твоему календарю?
— Точно не знаю, — ошеломленно ответил я. — Но вчера мне исполнился шестьдесят один год.
— Когда бессонница приведет тебя к этой ночи, тебе исполнится восемьдесят четыре. Сегодня двадцать пятое августа 1983 года.
— Как долго ждать… — прошептал я.
— А мне не осталось почти ничего, — сказал он резко. — Смерть может наступить в любой момент, и я затеряюсь в неведомом, где ждут иные сны. Неотвязная мысль, навеянная зеркалами и Стивенсоном.
Упоминание о Стивенсоне прозвучало для меня прощанием, а не призывом к беседе. Я был человеком, лежащим на кровати, и понимал его. Чтобы стать Шекспиром и написать незабываемые строки, недостаточно одних трагических моментов. Чтобы отвлечь его, я сказал:
— Я знал, что с тобой это случится. Как раз здесь, много лет назад, в одной из комнат первого этажа мы набросали черновик истории подобного самоубийства.
— Да, — подтвердил он задумчиво, как бы погрузившись в воспоминания. — Но я не вижу связи. В том наброске я брал билет до Адроге и в гостинице «Лас Делисьяс» поднимался в девятнадцатый номер, самый дальний. И там кончал счеты с жизнью.
— Поэтому я здесь, — сказал я.
— Здесь? Мы всегда здесь. Здесь я вижу тебя во сне в доме на улице Маипу. Здесь я хожу по комнате, которая принадлежала матери.
— В комнате, которая принадлежала матери, — повторил я, не стараясь понять. — Я вижу тебя во сне в девятнадцатом номере, расположенном над внутренним двориком.
— Кто кому снится? Я знаю, что ты снишься мне, но не знаю, снюсь ли я тебе. Гостиницу в Адроге давно сломали. То ли двадцать, то ли тридцать лет назад.
— Это я вижу сон, — произнес я с вызовом.
— Ты не представляешь, как это важно выяснить — один ли человек видит сон или двое снятся друг другу.
— Я — Борхес, который увидел твое имя в книге постояльцев и поднялся сюда.
— Борхес — я, и я убил себя на улице Маипу.
Помолчав, тот, другой, добавил:
— Давай проверим. Что было самое ужасное в нашей жизни?
Я склонился к нему, и мы начали говорить одновременно. Я знал, что мы оба лжем.
Легкая улыбка осветила постаревшее лицо. Я чувствовал, что его улыбка — отражение моей.
— Мы лжем, — заметил он, — потому что чувствуем себя двумя разными людьми, а не одним. На самом деле мы — и один человек, и двое.
Мне наскучила беседа, и я откровенно сознался в этом. И добавил:
— Неужели тебе в 1983 году нечего рассказать о тех годах, которые предстоит прожить мне?
— Что же сказать тебе, бедняга Борхес? На тебя будут продолжать сыпаться беды, к чему ты уже привык. Ты останешься один в доме. Будешь перебирать книги без букв и касаться барельефа с профилем Сведенборга и деревянного блюдца, на котором лежит орден Креста. Слепота — это не тьма, это род одиночества. Ты вновь окажешься в Исландии.
— В Исландии! В Исландии среди морей!
— В Риме ты станешь твердить строки Китса, чье имя, как и все прочие имена, недолговечно.
— Я никогда не был в Риме.
— Еще многое случится. Ты напишешь наше лучшее стихотворение, элегию.
— На смерть… — не окончил я фразы, боясь назвать имя.
— Она переживет тебя.
Мы помолчали. Он продолжал.
— Ты напишешь книгу, о которой мы столько мечтали. А году в 1979 ты поймешь, что твое так называемое произведение — не что иное, как ряд набросков, разнородных набросков, и откажешься от тщеславного заблуждения — написать Великую Книгу. Заблуждения, внушенного нам «Фаустом» Гете, «Саламбо», «Улиссом». Я написал невероятно много.
— И в конце концов понял, что потерпел неудачу.
— Хуже. Я понял, что это мастерская работа в самом тягостном смысле слова. Мои благие намерения не шли дальше первых страниц; затем появлялись лабиринты, ножи, человек, считавший себя отражением, отражение, полагавшее себя реальным, тигры ночи, сражения, которые остаются в крови, Хуан Муранья, неумолимый и слепой, голос Маседонио, корабль из ногтей мертвецов, занятия староанглийским по вечерам.
— Эта кунсткамера мне знакома, — заметил я с улыбкой.
— Кроме того, ложные воспоминания, двойная игра символов, долгие перечисления, легкость в восприятии действительности, неполные симметрии, что с радостью обнаружили критики, ссылки, не всегда апокрифические.
— Ты опубликовал книгу?
— Меня посещала мелодраматическая мысль — уничтожить ее, возможно, предать огню. В конце концов я издал ее в Мадриде под псевдонимом. Книгу сочли бездарным подражанием, а автора обвинили в том, что он лишь пародирует известного писателя.
— Ничего удивительного, — вставил я. — Каждый писатель кончает тем, что превращается в собственного бесталанного ученика.
— Эта книга, в числе прочего, и привела меня сюда. А прочее — старческие немощи, убежденность, что отмеренный тебе срок прожит…
— Я не стану писать эту книгу, — заверил я.
— Станешь. Мои слова останутся в твоей памяти лишь как воспоминание о сне.
Меня раздражал его менторский тон, без сомнения, тот самый, каким я говорил на лекциях. Меня раздражало, что мы так схожи и что он открыто пользуется безнаказанностью, которую ему дает близость смерти.
Чтобы отплатить ему, я спросил:
— Ты так уверен, что умираешь?
— Да, — ответил он. — Я чувствую облегчение и умиротворение, каких никогда не испытывал. Нет слов, чтобы передать тебе мои ощущения. Можно описывать только разделенный опыт. Отчего тебя так мои слова?
— Потому что мы слишком похожи. Мне отвратительно твое лицо — карикатура моего, отвратителен твой голос, жалкое подражание моему, отвратительна твоя высокопарная манера выражаться, потому что она моя.
— Мне тоже, — ответил тот. — Поэтому я решил покончить с собой.
В саду коротко пропела птица.
— Последняя, — сказал он.
Жестом он подозвал меня к себе. Его рука искала мою. Я попятился, опасаясь, что мы сольемся в единое целое.
Он сказал:
— Стоики учат: не должно сетовать на жизнь, дверь тюрьмы открыта. Я всегда чувствовал это, но лень и трусость останавливали меня. Недели две назад я читал в Ла Плата лекцию о шестой книге «Энеиды». Вдруг, произнося вслух гекзаметры, я понял, что мне надобно сделать. Я принял решение. С этого момента я почувствовал себя неуязвимым. Моя судьба станет твоей, ты совершишь внезапное открытие благодаря латыни и Вергилию, полностью забыв об этом любопытном провидческом диалоге, происходящем в двух разных местах и двух разных временах. Когда ты вновь увидишь этот сон, ты станешь мною и станешь моим сном.
— Я не забуду этот сон и завтра же запишу его.
— Он глубоко запечатлеется в твоей памяти под толщей других снов. Записав его, ты захочешь превратить его в фантастический рассказ. Но произойдет это не завтра, а через много лет.
Он перестал говорить, и я понял, что он мертв. Каким-то образом и я умер вместе с ним; опечаленный, я склонился над подушкой, но на кровати уже никого не было.
Я выбежал из комнаты. Там не оказалось ни внутреннего дворика, ни мраморных лестниц, ни большой уснувшей усадьбы, ни эвкалиптов, ни статуй, ни беседки, ни фонтанов, ни широких ворот в ограде усадьбы в поселке Адроге.
Там меня ожидали другие сны.
Перевела с испанского Валентина КУЛАГИНА-ЯРЦЕВА
Григорий Померанц
ТОСКА БЕСКОНЕЧНОСТИ
Философская притча Хорхе Луиса Борхеса, написанная с редкой беспощадностью к самому себе, занимает особое место в творчестве автора. Публикуя рассказ одного из наиболее значительных писателей двадцатого века, редакция журнала хотела бы привлечь внимание читателей факту; именно фантастический поворот сюжета помог мастеру обратиться к самым острым вопросам бытия, имеющим смысл не для одного лишь Борхеса. Переоценка себя есть наиболее мучительное действо в судьбе человека. Если нашим читателям доведется переживать этот горький опыт души, надеемся, им поможет беседа философа Г. Померанца, которую записала наш корреспондент Наталия Сафронова.
Как всякое художественное создание, прекрасный рассказ Борхеса не может быть истолкован однозначно. Вспомним, что говорил Мандельштам о слове: это пучок значений, из которого смыслы торчат во все стороны. Перед нами некий облик целого, который можно поворачивать как угодно. К тому же мы имеем дело с тремя Борхесами: Борхесом-60, Борхесом-83 и Борхесом-автором, который пишет этот рассказ.
Отчаяние Борхеса-83 — от невозможности совершенства: сколько бы ни писал, он не способен создать шедевр, равный «Саламбо» или «Фаусту». Но так ли уж необходимо человеку совершенство?
Всякий человек рано или поздно задумывается над смыслом жизни. Еще двадцатилетним я столкнулся с тем, что философы называют дурной бесконечностью, правда, в то время я не имел понятия, как это называется. Просто читал Тютчева, Толстого, Достоевского, которых, оказывается, мучило нечто похожее: бесконечность пространства и времени, ощущение, что все сделанное проваливается в некую черную бездну. Значит, это не ложный и не личный только вопрос, Это вопрос, который рано или поздно приходится решать каждому.
Итак, имеет ли смысл моя жизнь, именно то, что зовется моим «Я», если все проваливается в бездну пространства и времени? Никакие масштабы совершенного не меняют сути: миллион, деленный на бесконечность, такой же нуль, как деленная на бесконечность единица. Да весь земной шар проваливается в бесконечность, становится нулем. Помните чувство Левина в «Анне Карениной»? Может ли в таком случае спасти человека создание какого-то шедевра? Сам шедевр тоже будет поглощен дурной бесконечностью.
—
С этим можно поспорить. Рассказ Борхеса мы с интересом «разгадываем» сегодня, когда автора уже нет. Вернемся к тому, что же могло помочь Борхесу-83.
— После месяцев созерцания бездны я обнаружил, что в глубине моего «Я» есть чувство чего-то, что значительнее бездны пространства и времени. Описать это трудно — ощущение какого-то света. Оно пришло с некоторыми интеллектуальными решениями, которыми я поначалу очень гордился, но потом узнал, что эти решения открывались, забывались и снова открывались две с половиной тысячи лет. И тут заново ничего сказать нельзя, можно только заново пережить. Постепенно, по мере осознания своего и подобных опытов, я понял: чувство жизни приходите ощущением своей причастности вечности. Жизнь, оторванная от целого, что в известной религиозной традиции называется Богом, не имеет смысла.
Когда Христос говорит: не ищу Моей воли, но воли пославшего меня Отца, мы слышим слова человека, которому не надо думать о смысле жизни. У него нет оторванности от целостности бытия, от Бога, он избавлен от ощущения жизни, которая чувствует себя висящей над бездной на волоске. Достоевский подобное состояние выразил словами: «полюбить жизнь больше смысла ее». А поиски смысла есть свидетельство отрыва от вечности. Как побороть отчаяние, перестать ощущать тоску погружения в дурную бесконечность? Человек ищет опору и нередко находит костыли. — Скажем, в романе Владимира Набокова «Защита Лужина» герой пытается «защититься» от вопроса о смысле жизни тем, что он хороший шахматист. Это дает ему иллюзорное чувство значительности всего, что он делает. Но что значат шахматы перед бесконечностью? Вообще человеческая жизнь? Если я конечен, жизнь бессмысленна, если я атом среди других атомов, рано или поздно, будучи способен мыслить, почувствую тоску бесконечности. Только восстановив целостность бытия, можно обрести чувство полноты жизни. Тогда не имеет значения, что ты делаешь.
Примерно тысячу лет тому назад китайский поэт Пан Юнь написал так: как это чудесно, прекрасно, великолепно — я таскаю воду на кухне, я подношу дрова… Подобное чувство полноты жизни знакомо каждому. Ты можешь испытать его, когда косишь траву, собираешь грибы, разжигаешь в лесу костер. Могу сказать по своему опыту: в лесу у костра это чувство всплывает во мне точно так же, как за письменным столом. Нисколько не думая о том, будет ли написанное шедевром, будет ли забыто, просто пишу как могу лучше. Сейчас это нужно мне, другим людям. А в будущем — пусть в будущем и разберутся.
Был у меня однажды любопытный сон, навеянный чтением одной балийской сказки. Герой попадает на небо Шивы, оказывается вместе с другими гостями в большом доме, где присутствует Шива. Слуги разносят великолепные яства. Я вдруг ощутил себя сидящим в самом заднем ряду; понимаю, что это рай. Чувствую радость от того, что могу как-то послужить тем, кто лучше меня. И вдруг мелькает мысль: есть, наверное, и те, кто похуже. Рай сразу же рухнул. Мне кажется, что нечто подобное испытал замечательный писатель Борхес, заставив своего персонажа, Борхеса-83, взглянуть вниз. И провалиться из рая в ад. Борхес это пережил, поэтому и родился рассказ, но, написав его, Борхес освободился от отчаяния. Так некогда Гете, создав образ Вертера, избавился от искушения самоубийства. Создание шедевра иногда может помочь автору преодолеть самое злое отчаяние. В этом личный, персональный смысл художественного творчества.
—
Вы сказали, что вопрос о смысле жизни рано или поздно приходится решать каждому. Как соотнести это с реальной жизнью растерянного человека, человека смутного времени да еще с атеистическим сознанием? Писатели ранга Борхеса или Гессе читаются у нас в несколько иных социальных, культурных, семейных и прочих контекстах, чем те, в которых они творили…
— В прошлом году у меня возник диалог в письмах с одной молодой писательницей, автором весьма талантливого романа. Персонажи ее произведения как бы иллюстрировали концепцию Кальвина: одни с рождения благословенны, другие — прокляты.
Бог мыслится ею где-то вне мира с его страданиями и заботами. Наблюдая за людьми со стороны, Бог одаривает их жребиями, то ли белыми, то ли черными. Подобный Бог — и в бунте Ивана Карамазова. Но я не принимаю концепции, по которой Бог не вездесущ. Думаю, чувствую, что Бог присутствует в событиях, он может влиять на них через нас, через наши души. Поэтому он вовсе не дарит ту или иную, добрую или злую судьбу. Человек волен сам распорядиться ею, даже стать выше судьбы. Это возможно в той мере, насколько каждый прислушивается к дыханию вечности. Судьба — удел тех, кто является песчинкой «под ногами» обстоятельств или мечом в их же руках. Дыхание вечности позволяет человеку стать выше всяких обстоятельств, всегда оставаться равным самому себе. Впрочем, до известного предела. Даже Христос воскликнул, страдая на кресте: зачем ты меня оставил? Обычных же людей охватывает отчаяние по поводам куда менее значительным. Вот хотя бы как мою корреспондентку, чей роман никак не удавалось опубликовать.
В ответном письме я предложил сравнить ее и мои жизни. Вспомнил время и место, когда мне было столько же лет, сколько ей сейчас. Я тогда только что освободился по амнистии из лагеря, учительствовал в сельской школе. Двенадцать лет мое имя запрещалось упоминать
Борхес, видимо, испытал тоску небытия, которая так мучительна была и для Толстого, пережившего жесточайшие духовные кризисы до написания «Войны и мира», во время работы над романом и после нее. Так что владение художественным даром — не спасение. Зато написавший за всю жизнь не более нескольких десятков страничек схимонах Силуан освободился от чувства пустоты. Он знал период (по его словам) богооставленности, но сумел найти силы через него пробиться.
Искусство не всегда учит добру. Марина Цветаева говорила об искусстве «при свете совести». Она ставит вопрос: кто виноват, что многие читатели «Страданий молодого Вертера» покончили с собой? Но воспринимающие искусство ответственны так же, как и художник. Важно, КАК люди воспринимают искусство.
Вовсе не обязательно художнику обладать мудростью пророка или святого. Пророки, кстати, не всегда понимали своего Бога, проповедуя его учение в меру собственного понимания. Мохаммед Мекки и Мохаммед Медины — в сущности, разные люди. Вдохновение чистым духом любви мекканского периода сменилось зависимостью от политической целесообразности.
— И все же не всякая «тварь» способна прикоснуться к целостному и вечному, найти в глубине себя средство от отчаяния. Уже затрагивалась проблема самоубийства (она есть и в рассказе, и жизни самого Борхеса), отдали дань ей русские писатели, которых Вы упоминали. Как выглядит проблема с позиций религиозной этики?
— При самых тяжелых ударах судьбы человек может бороться с этим искушением. Хотя, по правде, самоубийство нельзя считать тяжким грехом во всех случаях. Возьмем сочинения Достоевского, писателя-христианина и, несомненно, хорошо знавшего догматы православия. Разве так страшно виновата Кроткая, выбрасывающаяся из окна с иконкой в руках? Или девочка, которую растлил Ставрогин? Если слабое существо, поддавшись отчаянию, не в состоянии его вынести, неужели Бог так суров, что не примет слабого?
С другой стороны, самоубийства Смердякова, Свидригайлова, Ставрогина? Души этих людей исчерпали полностью возможность воскресения. Как остроумно заметил один малоизвестный философ: дьявол иногда уничтожает свои собственные кадры. В случаях Смердякова, Свидригайлова, Ставрогина, самоубийство — торжество демонизма. У Кроткой — иное. Порой это единственный выход из положения. Жертвует собой, чтобы развязать сложный клубок, гибельный для нескольких человек, Федя Протасов.
Вот более близкий по времени пример. 10 декабря 1943 года у хутора Ново-Россошанского была разгромлена фашистами наша дивизия. Командир и комиссар саперной роты, оба евреи, чтобы не сдаваться в плен, застрелились. Велик ли грех самоубийства, когда нет иного морального выбора?
Реальность бывает много страшнее любых прописей. Есть и религии, которые прямо предписывают такой выход. Замаривают себя голодом, чтобы не погубить какую-нибудь мушку, джайнские аскеты. Или аскеты манихейские. Выход зто ложный, но к нему прибегали люди, никому не причинившие зла. Невозможно оценить все подобные случаи однозначно. Слишком сложна жизнь. Повторю: от отчаяния может спасти только воссоединение с той глубиной бытия, что заключена в каждом из нас. Иногда для этого требуются десятки лет, иногда — вся жизнь. Мне 75 лет, но сознание близкого конца нисколько не отнимает у меня радости бытия. Война, потом лагерь научили принимать жизнь такою, какова она есть. И стараться давать счастье, а не требовать его.
—
Вы заметили в одной из своих статей, что мы живем в апокалиптическое время. В мрачноватых прогнозах сегодня нехватки нет, но предвидение, кажется, перестало быть литературной традицией: пророчеств вроде тех, что связаны с именами Хлебникова, Блока, Волошина, Маяковского и других, нет. Как вы относитесь к предвидению?
— Можно допустить, что, живя в мире, у которого есть прошлое, настоящее и будущее, мы иногда как бы соприкасаемся с их пересечением. Точнее, единством. Поэтам дано чувствовать время. Иногда этот дар слишком тяжел, как дар Кассандры. И, может быть, хорошо, что дается он отрывочно, являет будущее не слишком ясно, чтобы всегда была как бы возможность «отступления». Предвидение — не только из сферы подсознательного, оно проходит через наш ум. И, если увиденное находится за рамками нашего опыта, оно предстает в причудливых формах. Железные летающие стрекозы видел некогда Нострадамус, но не мог описать аэроплана. Леонардо да Винчи, склонный к точным наукам, оставил уверенные чертежи летательных аппаратов.
—
Чем объяснить столь большую власть бесовского в России? Шигалев «сотоварищи» казались литературными персонажами. У Борхеса есть мысль, что развитие истории — это повторение лишь нескольких метафор. Случившееся с Россией не есть ли метафора самоубийства?
— То, что произошло в России, вызвано, как ни странно, продолжением добрых чувств за грань разумного. Стремления к справедливости. Боли за народ. Есть старая истина: пороки — всего лишь продолжение добродетелей. Случился невероятный прыжок в утопию, хотя сама идея утопии носилась над человечеством более двух тысяч лет, начиная с Платона. Утопия не раз овладевала умами в Китае, нотам ничего из этого не получалось. Как и в Иране. Получилось в России, ведь система есть и в безумии. Наверное, человечество подошло к черте, когда ему требовалось преподать урок. Такую миссию предсказывали русские философы. А прыгнуть в утопию России было легче всего: обрыв исторической традиции, не слишком благополучная жизнь массы народа. Европеец ведь гораздо прочнее «укреплен» в настоящем. А что было терять многим в России? Прыгнуть, рвануть что есть силы, — это как бы в нашем характере. В русском прыжке в утопию очень сильно это «во имя». Идеализм, надежды на быстрое счастье, счастье поровну, счастье для всего человечества. Дьявол — всегда логик.
Вылезти из тупика, в который мы сами себя загнали, тоже немыслимо без какого-то «во имя». Нам не обойтись без цели идеальной, на чистом прагматизме и расчетливости наше будущее не построить. Один урок мы дали. Сейчас требуется дать другой.
—
Личность всегда ждет соотнесенности с чем-то, кем-то. Мифы старые разрушены, новые не успели родиться, то и дело слышишь: никому не верю!.. Как помочь человеку?
— Смысл жизни нельзя найти за другого. Можно показать, как ты его нашел. При общем хаосе и неудачах, ломке представлений, пиршестве зла, общий растерянности особенно важно сохранить верность себе. Самому определять свое бытие, а не покоряться идее: бытие определяет сознание. Стенать и барахтаться в потоке неудач придется до тех пор, пока достаточно большая группа людей в нашем обществе не научится опираться на самих себя. Дело не только в дурных распоряжениях правительства, ошибках и преступлениях администрации. Перекорежено все, начиная с поведения отдельного работника. Это не значит, что не имеет смысла бороться со злом во внешней жизни. Однако сегодня важнее победа над злом в собственной душе. Здесь маленький сдвиг важнее громких внешних побед.
—
Есть ли у Вас целостная философская концепция? Почему русские философы довольствовались фрагментами учений, более или менее талантливыми?
— Нет у меня никакой системы. Я не думаю, что истина требует системы. Буду делать то, что считаю осмысленным и разумным. Постараюсь не терять способности видеть и признавать то, что видеть и признавать порою неприятно, тем более — доводить до конца неприятные выводы. Как это умел делать Г.П.Федотов.
Что касается русской философии, то ведь она вся относится к сравнительно узкому историческому периоду, ко времени «концов и начал». В XX веке великие системы создавать было невозможно. Фома Аквинский или Гегель являлись отнюдь не в переломные моменты истории. Они пришли на вершине известной эпохи. Средних веков. Нового времени. Когда идет ломка — пишут, как Монтень. Весь наш век — век таких же эссеистических философий. Самое значительное — это опыт личного исследования истины, безо всякой системы, опирающийся только на внутреннее чутье, без веры в аксиомы и догмы. У философов могут быть личные принципы (как были они у Федотова), может никаких принципов и не быть (как у В.В.Розанова), но это их личные принципы или беспринципность.
В свое время, когда отечественных мыслителей отправили на пароходе в Европу, там, почитав их «фрагменты», решили, что это — экзистенциализм. Шестов не имел понятия, разрушая философскую антологию, что явится родоначальником «де конструктивизма». Русские философы всегда жили весьма интенсивно, но — в русле отрывочной мысли, свойственной XX веку. Не думаю, что здесь чисто русская особенность. Если говорить о созданиях крупных, русская культура имеет их в области литературы — роман. Но опять-таки, сейчас не время романов, которые могли создать Толстой и Достоевский. Время — эссе, «опытов», попыток, фрагментов, записок. Когда кусочек истины отвоевываешь, опираясь только на себя. Сущность современной эпохи в том, что старые формы истины обветшали, новые не сложились. Но держаться надо за самого себя, а не за поручни системы.
«Призыв «познай самого себя» имеет, видно, существеннейшее значение, если Бог знания и света начертал его на фронтоне своего храма как всеобъемлющий совет, который он мог нам дать. Платон говорит, что осуществление этой заповеди и есть следование разуму, и Сократу Ксенофонта подтверждает это различными примерами. Трудности и темные места любой науки заметны лишь тем, кто ею овладел. Ибо нужно обладать некоей степенью разумения, чтобы заметить свое невежество, и надо толкнуть дверь, чтобы удостовериться, что она заперта. Отсюда и хитроумное платоновское положение, что знающим незачем познавать, раз они уже знают, а не знающим тоже незачем, ибо для того, чтобы познать, надо разуметь, что именно познаешь. Точно также обстоит с познанием самого себя. Каждый знает, что в этом отношении у него все в полном порядке, каждый думает, что отлично сам себя понимает, но это-то и означает, что решительно никто сам о себе ничего не знает…»
Мишель Эйкем де Монтень. «Об опыте».
Марион Брэдли
МЕЧ АЛДОНЕСА
ы обгоняли ночь. «Южный Крест» совершил посадку на Дарковер в полночь. Я тут же пересел на лайнер, который должен был перенести меня в другое полушарие; прошел всего час, а в воздухе уже разливалось красноватое сияние — предвестник зари. Пол огромного корабля чуть накренился — мы начали снижение над приближающимися западными отрогами Хеллерса.
Шесть лет я скитался по другим планетам; я побывал в десятке других звездных систем; теперь я возвращался домой. Но никаких восторгов по этому поводу не испытывал. Ни ностальгии, ни возбуждения, ни даже сожаления. Я не хотел возвращаться на Дарковер, но и отказаться у меня не хватило духу.
Шесть лет назад я покинул Дарковер, чтобы никогда не возвращаться. Отчаянное послание Регента, направленное мне вдогонку, побывало на Терре, зовущейся также Землей, на Самарре, на Вэйнуоле. Это стоит огромных денег — послать персональное сообщение в другую галактику, даже по земной системе релейной связи, — но старый Хастур, Регент Лорд Семи Провинций не посчитался ни с чем. Просто отдал приказ. Однако я так и не понял, зачем я им вдруг понадобился. Все они были только рады избавиться от меня, когда я покидал планету.
Я отвернулся от окна, в которое просачивался бледный свет, и закрыл глаза, прижав ладонь здоровой руки к виску. Пассажиров космических кораблей при межзвездных перелетах обычно накачивают мощными седативами. Сейчас действие лекарства, которое вкатил мне корабельный врач, было на исходе; мною овладевала усталость, ослабляя защитные барьеры и пропуская тонкие струйки раздражающих телепатических сигналов.
Я уже ощущал на себе взгляды других пассажиров, брошенные исподтишка; их явно интересовало мое покрытое шрамами лицо, моя культя в подвернутом рукаве; но больше всего их интересовало, кто я такой и что собой представляю. Явный телепат. Выродок. И явно из рода Элтонов — одного из Семи Великих Родов, входивших в состав Комина, наследственной автаркической группы, которая правила Дарковером уже тогда, когда наше солнце еще и не собиралось гаснуть и превращаться в «красного карлика».
Да, из Элтонов, но все-таки не совсем такой, как другие. Мой отец, Кеннард Элтон, — теперь об этом знал любой мальчишка на Д арковере — позволил себе нечто почти позорное. Он женился — официально, соблюдая торжественную саранскую церемонию, — на земной женщине, представительнице ненавистной Империи, которая покорила всю обитаемую Галактику.
Он обладал достаточной властью, чтобы заткнуть рот любому. Он был нужен правителям Комина. После старого Хастура он стал в Комине самым могущественным человеком. Ему даже удалось заставить их смириться с моим появлением на свет. Но все они были просто счастливы, когда я покинул Дарковер. И вот теперь я возвращался обратно.
Передо мной сидели двое землян. Вид у них был профессорский: наверное, из тех исследователей, что проводили разведку и картографирование планеты; сейчас они, видимо, возвращались из отпуска. Они обсуждали старую, как мир, проблему происхождения и взаимовлияния культур.
— Возьмите тот же Дарковер, — донеслись до меня слова одного из собеседников. — Планета на ранней стадии феодализма, стремится приспособиться к культурному влиянию Земной Империи…
Я утратил к ним интерес. Просто удивительно, что многие земляне все еще считают Дарковер феодальной, даже варварской планетой. Только потому, что мы предпочитаем — всего лишь предпочитаем! — ездить на лошадях и на мулах, не тратим времени попусту на постройку шоссе и равнодушны к иноземным машинам и оружию. Только потому, что Дарковер, связанный старинными Соглашениями, не желает рисковать возвратом ко временам войн и массовых убийств с использованием этого оружия трусов, поражающего с дальнего расстояния. Соглашения — закон для всех планет Лиги Дарковера и для всех цивилизованных миров вне ее. Тот, кто намерен убить, должен и сам находиться в пределах досягаемости. Можно сколько угодно пренебрежительно отзываться о code duello[1] и о феодализме вообще. Я не раз все это слыхал, будучи на Терре. Однако не покажется ли вам более цивилизованным убить своего врага в рукопашной схватке мечом или ножом, нежели поразить тысячи незнакомых людей с безопасного для вас расстояния?
Население Дарковера все еще способно было устоять — тверже, чем многие другие планеты — перед блеском и соблазнами Империи. Она покоряла новые миры отнюдь не силой оружия, а хладнокровно ждала, когда местная культура попросту рухнет под напором земной и планета добровольно превратится в одно из новых звеньев гигантской, чудовищной, суперцентрализованной системы, поглощающей миры один за другим.
Дарковер держался. Пока.
Человек, сидевший у пилотской кабины, встал и направился ко мне. Не спрашивая разрешения, он занял свободное кресло рядом.
— Комин? — Это был даже не вопрос, скорее утверждение.
Человек был высок и крепок; скорее всего горец, кауэнга с Хеллерса. Его взгляд чуть дольше, чем допускали приличия, задержался на моих шрамах и на пустом рукаве. Потом он кивнул.
— Так я и думал, — ответил он сам себе. — Вы тот самый парень, который был замешан в истории с Шаррой.
Я почувствовал, как кровь бросилась мне в лицо. Шесть лет я пытался забыть об этом мятеже. И о Марджори Скотт. Но шрамы на моем лице останутся навсегда.
— Кем бы я тогда ни был, — резко ответил я, — теперь я уже не тот. И вообще, я вас не помню!
— Ды вы еще и из Элтонов! — В его голосе слышалась насмешка.
— Несмотря на все ужасы, которые о нас рассказывают, — произнес я, — Элтоны не шляются без дела, читая чужие мысли. Прежде всего, это довольно трудно. Во-вторых, головы большинства людей забиты всякой мерзостью. А в-третьих, нам на них просто наплевать.
Он рассмеялся.
— Я и не думал, что вы меня узнаете, — сказал он. — Когда я видел вас в последний раз, вы были напичканы лекарствами и почти ничего не соображали. Я тогда сказал вашему отцу, что руку вы в конце концов все равно потеряете. Мне жаль, что так оно и случилось. — Никакого сожаления в голосе его не чувствовалось. — Я Дайан Ардис.
Теперь я его вспомнил. Горский князь, с дальних отрогов Хеллерса. Между нашими родами никогда не было особой приязни, хотя оба они входили в Комин.
— Вы летите один, мой юный Элтон? А где же ваш отец?
— Мой отец умер на Вэйнуоле.
— Ну что ж, добро пожаловать домой, Элтон из Комина!
Официальный титул, произнесенный вслух, прозвучал, как свист бича. А он лишь равнодушно посмотрел в светлеющий прямоугольник окна.
— Скоро посадка в Тендаре. Нам ведь по пути?
— Меня должны встретить.
Никто меня не должен был встречать, но мне не хотелось затягивать общение с ним. Дайан невозмутимо поклонился.
— Тогда встретимся в Совете, — произнес он. Затем добавил лениво и небрежно: — Хорошенько присматривайте за своими вещами, Элтон из Комина. Здесь, несомненно, найдутся люди, которые все еще желают вернуть себе
Он повернулся на каблуках и пошел к своему креслу. А я остался сидеть, совершенно потрясенный, с ватными ногами. Проклятье! Он что же, читал мои мысли? Откуда он мог узнать о матрице? Чертов кауэнга! Мой мозг все еще был затуманен прокаламином, так что этот тип вполне мог проникнуть сквозь мои телепатические барьеры, а я этого и не заметил! Однако способен ли член Комина на подобную низость?!
Я бросил вслед ему яростный взгляд, начал было подниматься с кресла, но тут же упал обратно: лайнер быстро терял высоту. Загорелось табло: пристегнуть ремни. Я долго копался с пряжкой, мысли путались.
Он все-таки заставил меня вспоминать! Заставил вспомнить, почему я покинул Дарковер шесть лет назад, сломанный морально и изувеченный физически на всю жизнь. Раны, которые почти залечило время, заныли вновь, когда он произнес это слово — Шарра.
Полукровка, бастард, член Комина только в силу особой милости, поскольку у моего отца не было других сыновей, в жилах которых текла бы чистая кровь Дарковера, я легко поддался на уговоры мятежников, восставших под знаменем Шарры. Шарра — легенда именовала ее богиней, ставшей демоном, — навечно закованная в золотые цепи и призываемая с помощью огня. Я сам видел те огни и, пользуясь своими телепатическими способностями, пытался призвать на помощь могущество Шарры.
Алдараны, еще одно семейство Комина, подвергшееся изгнанию за свои связи с Террой, стали во главе мятежа. А я был родственником Белтрана, Лорда Алдарана.
Лица людей, которых я хотел бы забыть, чередой поплыли перед моим внутренним взором, причиняя моей душе неимоверные страдания. Человек по имени Кадарин, главарь мятежников, прирожденный лидер, тот, кто убедил меня присоединиться к восставшим под знаменем Шарры. Семейство Скоттов: вечно пьяный Зеб Скотт, который нашел Талисман Шарры, и его дети. Юный Рейф, который повсюду сопровождал меня, своего героя; Тайра — с глазами дикого зверя на девичьем лице. И Марджори…
Марджори! Время словно повернуло вспять. Испуганная девушка с мягкими каштановыми волосами и золотисто-янтарными глазами… Ее лицо будто приблизилось ко мне в странных отсветах времени. Вот она, смеясь, идет по улицам города, который теперь превращен в руины, а в руке у нее гирлянда золотых цветов…
Я с усилием оторвался от этих воспоминаний. Ничто уже не поможет. Былого не вернешь. Грохот тормозных реактивных двигателей оглушил; сквозь окно я уже мог разглядеть приземистые башни Тендары, розовеющие в лучах зари. Потом за окном мелькнул небоскреб, в котором размещалась администрация Империи, потом показались сияющие белизной здания космопорта. Я почувствовал толчок, удар — и мы приземлились. Я судорожно расстегнул привязной ремень. Интересно, куда подевался этот Дайан?..
Оглядевшись, я так и не заметил его. На летном поле толпилось множество народу — гуманоиды с тридцати планет, смешение сотен языков и наречий. Желая вырваться из этой круговерти, я внезапно налетел на тоненькую девушку, одетую в белое.
Она покачнулась и едва не упала Я сделал движение, чтобы поддержать ее.
— Простите, пожалуйста, — сказал я на межгалактическом. — Я так спешил… — И только тут я глянул ей в лицо.
— Линнел! — меня охватила радость. — Как ты тут оказалась? — Я неловко обнял ее и прижал к себе, похлопав по спине. — Уж не меня ли ты встречаешь? А как выросла, сестренка!
— Прошу прощения! — Это было произнесено совершенно ледяным тоном. Ошеломленный, я тут
—
—
—
—
—
—
—
—
—
—
Я увидел стройного темноволосого юношу в одежде землян. Он улыбался.
— Лью! Добро пожаловать домой!
А я никак не мог вспомнить, кто это и как его зовут.
Вроде бы я его знал. И он знал меня. Но я стоял, как столб, памятуя о том, как обознался с Линнел. Юноша рассмеялся.
— Ты что, не узнаешь меня?
— Клянусь адом Зандру! — воскликнул я. — Уж не Мариус ли ты?
— А что, разве не похож?
Я все еще не верил. Мариус, мой младший брат! Его рождение стоило жизни нашей матери… И как я не узнал собственного брата?
Он смущенно улыбался мне. Я немного пришел в себя.
— Извини, Мариус. Ты был совсем ребенком и так здорово изменился… Ну…
— Поговорим потом, — быстро произнес он. — Тебе надо пройти таможню и все прочее. Я просто хотел первым тебя встретить… Что с тобой, Лью? Ты нездоров?
Я тяжело оперся на его напрягшуюся под моим весом руку. Головокружение наконец прошло.
— Это все прокаламин, — объяснил я. В его глазах засветилось понимание. — На космических кораблях всех пассажиров перед полетом накачивают прокаламином, чтобы легче перенесли перегрузки и не развалились на составляющие. А у меня еще и аллергия на препарат.
Я перехватил его искоса брошенный взгляд и помрачнел еще больше.
— Что, я так скверно выгляжу? Конечно, когда ты меня видел в последний раз, вторая рука была еще цела, да и лицо не исполосовано. Что ж, можешь теперь рассматривать, сколько влезет…
Он тут же отвел взгляд, но я крепко взял его за плечи и повернул к себе.
— Смотри, смотри, я ничего не имею против, — предложил я, смягчившись. — Лучше так, чем все время коситься на меня украдкой. Ты что, черт побери, думаешь, я не замечаю этих твоих взглядов?
Он немного расслабился и с минуту изучал мое лицо. Затем улыбнулся.
— Да, не очень красиво. Но ты ведь никогда не был красавцем, насколько я помню. Ладно, пошли.
Я посмотрел на небоскреб имперской администрации, затем на высокие здания Торгового Города. За ними вдали виднелись зубчатые отроги горного массива, а над равниной возвышался Замок Комин, над которым доминировал длинный шпиль Башни Хранительниц.
— Совет Комина уже собрался в Тендаре?
Мариус отрицательно помотал головой. Я все
еще никак не мог привыкнуть к мысли, что передо мной мой брат. Я не чувствовал этого.
— Нет, — сказал он, — они намерены собраться в Закрытом Городе. Лью, ты, случайно, не привез с Терры никакого оружия?
— Черт, конечно, нет. На что оно мне? К тому же оружие считается контрабандой.
— Значит, ты прибыл совсем без оружия?
— Да. На большинстве планет Империи запрещается носить оружие, так что я утратил эту привычку. Почему это тебя так интересует?
— Я достал себе оружие в прошлом году, — хмуро сказал он. — Переплатил за него вчетверо. Я думал… Погоди, это же тебя вызывают по внутренней трансляции!
Действительно, голос из динамика выкликал мое имя. Я медленно направился к низкому белому зданию таможни. Мариус плелся сзади. Он кивнул дежурному офицеру и прошел внутрь. Мой багаж уже был на транспортере. Чиновник взглянул на меня безо всякого интереса.
— Льюис Элтон-Кеннард-Монтре-Элтон? Прибыл в Порт-Чикаго на «Южном Кресте»? Техник?
Я отвечал утвердительно; потом показал ему пластиковую карточку — мое удостоверение техника по матрицам.
— Придется проверить через главный компьютер, — заявил терранский чиновник. — Это займет часа два. Мы вас потом вызовем.
Затем он достал готовый бланк декларации:
— Готовы ли вы официально засвидетельствовать и подтвердить, что в вашем багаже нет дезинтеграторов, бластеров, ядерных изотопов, наркотиков, а также опьяняющих и легко воспламеняющихся веществ?
Я подписал декларацию. Он включил экран аппарата для просвечивания багажа; на экране ничего не появилось — я был уверен, что так оно и будет. Все, что он перечислил, производилось на Терре; по официальному соглашению с Хастурами Империя брала на себя обязательство не допускать проникновения подобных вещей на планеты Лиги Дарковера и вообще куда бы то ни было, помимо Торговых городов. Все это считалось здесь контрабандой и перед доставкой помечалось радиоактивными изотопами.
— Желаете что-нибудь предъявить для досмотра?
— У меня есть бинокль земного производства, фотоаппарат и полбутылки вэйнуолского фири, — заявил я.
— Давайте посмотрим.
Он открыл мои чемоданы. Я почувствовал, как внутри все напряглось. Именно этого я и опасался.
Может, надо было дать ему взятку? Но это означало — если он окажется честным — штраф и занесение в черный список. На такой риск я пойти не мог.
Он мельком глянул на фотоаппарат и бинокль. Оптика с Терры — предмет роскоши, и ее всегда облагают высокими таможенными пошлинами.
— Пошлина в десять рейс, — заявил он, отодвигая в сторону стопку одежды. — Если фири меньше десяти унций, тогда ввоз бесплатный. А это что такое?
Я думал, что прокушу себе губу, когда он схватил этот сверток. Казалось, сердце сжала чья-то рука. С трудом сглотнув, я сказал:
— Не трогайте!
— Какого… — он извлек сверток из чемодана. Мне словно гвоздь вогнали в череп. Он начал разворачивать сверток: — Контрабандное оружие, а? Вы… черт, да это же меч!
У меня перехватило дыхание. Синие кристаллы на рукояти словно подмигивали мне. Вид чужой руки, сжимавшей мой меч, причинял мне невыносимые страдания.
— Это… семейная реликвия. Досталась мне по наследству.
Он странно посмотрел на меня.
— Ну, ладно, ладно. Я просто хотел убедиться, что это не контрабандный бластер или что-нибудь в этом роде.
Он вновь завернул меч в кусок шелка, и я наконец смог перевести дыхание.
Мариус уже ждал меня. Мы двинулись к стоянке флаеров.
Глава II
Гостиница «Небесная гавань», на редкость безвкусно обставленная и дорогая, мне совершенно не понравилась, однако здесь явно не грозила встреча ни с кем из членов Комина, и это было самое главное. Нас проводили в два маленьких кубических помещения, которые на Терре-Земле именуют комнатами.
Я привык к подобным жилищам и чувствовал себя вполне сносно. Но, запирая двери, с внезапной тревогой повернулся к Мариусу:
— Клянусь адом Зандру, вылетело из головы! Тебе здесь не будет плохо?
Я вспомнил, что жители Дарковера совершенно не переносят всех этих дверей, запоров и вообще— малых замкнутых пространств. Я и сам пережил ужасные, удушливые приступы клаустрофобии, преследовавшей меня на Земле в течение первых лет. На Дарковере все комнаты имеют полупрозрачные стены и отделены друг от друга лишь тонкими панелями или занавесями, а по большей части — просто мощными световыми барьерами.
Но Мариус, казалось, чувствовал себя легко и свободно. Он удобно устроился на некоем предмете меблировки столь модернистского дизайна, что трудно было сказать, кровать это или кресло. Я пожал плечами. Что ж, сам я научился бороться с клаустрофобией, значит, смог и он.
Я принял ванну, побрился и небрежно скатал в комок большую часть терранской одежды, которую носил во время перелета. Вещи были удобные, но явиться в них на Совет Комина было невозможно. Я надел штаны из замши, сапоги с короткими голенищами и ловко зашнуровал алый камзол, лишний раз продемонстрировав умение обходиться одной рукой. Я все еще испытывал некоторый комплекс неполноценности по этому поводу. Короткий плащ традиционных цветов рода Элтонов скрывал мое увечье. Я почувствовал себя так, словно сменил кожу.
Мариус бесцельно бродил по комнате. Я по-прежнему не ощущал исходящих от него знакомых, привычных, родственных биотоков. Я вроде бы смутно припоминал его голос и манеры, но ощущения близости, свойственного телепатам из родов, входящих в Комин, не возникало. Интересно, он чувствует то же самое или нет? А может, это просто воздействие прокаламина?
Я растянулся на постели, закрыл глаза и попробовал заснуть. Но даже тишина мешала мне. После восьми дней в космосе под непрерывный вой двигателей при постоянном отупляющем действии седатива в крови… В конце концов я сел и придвинул к себе один из своих чемоданов — тот, что поменьше.
— Мариус, сделай мне одно одолжение.
— Конечно. Какое именно?
—
—
—
—
—
—
—
—
мое ощущение отвращения и удовольствия…
Пока я был вне Дарковера, матрица оставалась как бы мертвой. Она словно спала. А теперь, скрытая между клинком и рукоятью нашего фамильного меча, матрица ожила. И заставила меня задрожать. Вне Дарковера это был просто обычный кристалл, но теперь, подобно живому существу, он наполнился странной, могучей и живительной энергией.
Как правило, матрицы совершенно безопасны. Это всего лишь металлические или каменные пластины, способные отзываться на сигнал, поданный на психокинетической волне определенной длины, заставляющий их излучать энергию. Матричная механика, что бы ни думали о ней земляне, это просто наука, освоить которую может каждый. Самый обычный специалист по матрицам способен научиться излучать необходимые психокинетические сигналы вне зависимости от своих врожденных телепатических данных. Конечно, телепатам этого достичь гораздо легче, особенно в высших сферах матричной механики.
Но то была МАТРИЦА ШАРРЫ! Настроенная не только на телепатические центры мозга, но на всю нервную систему, центральную и периферийную.
И обращаться с нею было опасно. Матрицы такого типа по традиции прячут в каком-либо оружии. Впрочем, матрица Шарры сама была страшным оружием. И лучше всего было спрятать ее в рукояти меча. Или еще лучше — в литиевой бомбе. В такой бомбе, которая могла бы взорваться и уничтожить и эту матрицу… и меня вместе с нею…
Мариус неотрывно смотрел на меня. Лицо его застыло от ужаса. Он весь дрожал.
— Это же матрица Шарры! — шепотом произнес он, едва разжимая губы. — Зачем она тебе, Лью? Для чего?
Я повернулся к нему.
— Откуда ты знаешь, что это такое?… — хрипло спросил я.
Ему никогда и никто не рассказывал об этом. Такое решение принял отец. Я встал. Подозрительность вновь овладела мною. Но я не успел договорить. Меня прервал внезапный сигнал интеркома. Мариус взял трубку. Потом протянул ее мне.
— Это официальный запрос, Лью, — тихо произнес он.
— Третий департамент, — раздался в трубке четкий, бесстрастный голос, когда я назвал себя.
— Ад Зандру! — пробормотал я. — Так скоро? Нет-нет, продолжайте, это я не вам.
— Официальное уведомление, — услышал я монотонную речь. — Мы получили официальное заявление о намерении убить в честном поединке некоего Льюиса Элтона-Кеннарда-Монтре-Элтона. Заявитель назвал себя Робертом Рэймоном Кадарином. Адрес неизвестен. Уведомление представлено в соответствии со всеми юрдическими нормами. Прошу подтвердить получение или представить юридически приемлемый отказ с объяснением причин.