Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Майкл Муркок

Лондон, любовь моя

Посвящается Брайану Элфорду, где бы он сейчас ни находился, и памяти моего друга Пита Тейлора
Благодарю Клер Пик за разрешение процитировать стихотворение Мервина Пика.
Стихотворение Уэлдрейка (1897) опубликовано с разрешения владельца авторских прав.
Куплеты народных песен взяты из сборника Чарльза Хиндли «Уличные курьезы» (1873) в репринтном издании Джона Формена (1966), а также из сборника «Английские баллады» (1905) под редакцией Эдмонстоуна Дункана.
Песня «Мэри-плутовка и джентльмен Джо» взята из книги М. К. О\'Крука «Лондонский распутник, или Арлекин в городе» (1798).
Особенно благодарен моей жене Линде Стилл за подбор материала и редактуру.
Лондон, 1941
Архитектура вперемешку с больюОкаменевшим профилем стены,Рядами окон между кирпичами,Провалом глаз, глазницами без векПытается в себя вобрать пространство,Которое не в силах удержать.Оно и так заполнено до краяТяжелым дымом, искрами огня,Осколками разбитых острых стекол.На выщербленном каменном лицеГримаса трещин выражает ужас.От тишины закладывает слух.И там, где плющ цепляется к стене,Младенцем вжавшись в каменную грудь,С которой грубо сбита штукатурка,Лишь приглядевшись, можно угадатьОрнамент белых выгоревших лилий. Разрушен город, где благодаряЛюбви я появился. Где меняДругие силы вычеркнут из жизни. Огонь дрожит, дым кольцами плывет,И только стены странно неподвижныИ башнями уходят в высоту,Соединив архитектуру с болью.[1] Мервин Пик. «Очертанья и звуки». 1941


Часть первая

Вступление в город

Трудно представить, сколько смертоносного груза было сброшено на такую гигантскую цель, как Лондон, с 24 августа 1940 года, когда начались бомбежки. Теперь город выглядит зловеще, лежит в развалинах. В районе Гилъд-холла несколько улиц стерты с лица земли. Жители Лондона научились жить под угрозой постоянной опасности, и то, во что невозможно было поверить, воспринимается теперь нами в качестве привычного условия существования. Думаю, способность снижать невероятное до уровня повседневности является исключительно английским даром. Г. У. Мортон. «Лондон». Февраль 1941
Пациенты

«Мифы, выдержав испытание временем и не утратив свою актуальность, вносят в жизнь большинства людей определенный смысл. У каждого великого города есть свои особые мифы. Для лондонцев, с недавних пор, стала важна история нашей стойкости, история Блица».


Отложив в сторону видавшую виды чернильную ручку, Дэвид Маммери приклеивает вырезанную из газеты фотографию Темпля рядом со статьей, которую он сейчас пишет. Наверняка она вновь придется по душе масонам и обеспечит ему доступ в их братство, после чего все тайны Лондона наконец откроются перед ним. Маммери смачивает губы голубой фланелькой. Последнее время у него часто пересыхает во рту.

Маммери называет себя городским антропологом, психически не здоров и увлекается тем, что сочиняет летопись легендарного Лондона. Оттирая присохший клей с пальцев, он бросает взгляд на часы. Их корпус красного дерева с латунными накладками не выделяется на стене среди множества главным образом патриотических картинок, и, подняв крышку письменного стола девятнадцатого века, он кладет тетрадь рядом со старой слуховой трубкой, в которой хранит карандаши. Вставая, он напевает песенку, она кажется ему почти колыбельной. Блейк действует на него успокаивающе.

Где верный меч, копье и щит,Где стрелы молний для меня?

Комнатка походит на музей, заполненный листами афиш с эфемерными новостями поздневикторианской эпохи, посудой с эдвардианскими виньетками, стопками журналов двадцатых годов, плакатами Фестиваля Британии, с массой вещей военного времени, с игрушечными королевскими гвардейцами, грузовичками и свинцовыми аэропланчиками, беспорядочно наползающими друг на друга разнородными слоями, в которых не в силах разобраться и сам владелец. Впрочем, Маммери может пояснить, что все это является для него сводом данных, источником вдохновения.

В центре этого своеобразного коллажа находится вставленная в рамку газетная фотография «Фау-2» над Лондоном. Фотография служит Маммери его личным тетепtо тоri. Он считает, что именно эта ракета чуть не убила его, когда он был ребенком. Он смотрит поверх составленных на подоконнике стопок книг и картонок настольных игр на сгущающийся за окном туман. Почти невидимое, низкое декабрьское солнце тускло отражается в холодном шифере крыш. Согрев руки у разожженного им за чугунной каминной решеткой огня, он открывает дверцы старого платяного шкафа и начинает методично одеваться, закутываясь поплотнее. В последнюю очередь он нахлобучивает на голову черную меховую шапку, из-под которой теперь еле-еле виднеются его необычайно яркие глаза, затем выходит на крыльцо, сбегает вниз по ступенькам и, покинув свой дом на углу Майда-Вейл и Килбурн, идет, как всегда по средам, на автобусную остановку. На улице прохладно, и его уже начинает знобить.

Будто подгоняемая восточным ветром, «Фау-2» легко перелетает через Канал в районе Брайтона, трассируя над городом так низко, что люди, увидев ее, разбегаются в стороны. Желтое пламя сопла сияет в разорванных тучах. Через несколько минут она будет над Кройдоном, а еще через минуту — над Южным Лондоном. Запас горючего иссякнет, и ракета упадет туда, где Дэвид Маммери, пяти лет от роду, играет оловянными солдатиками. Это чудо техники, созданное учеными гениями и злодеями, подневольными инженерами и бесчисленными рабами, сорока семи футов длины, нагруженное двумя тысячами фунтов взрывчатки, вот-вот внесет в мою жизнь чудо.

Дэвид Маммери сочиняет мемуары. Некоторые из них уже записаны, другие — еще не обдуманы. Третьи, как он сам признает, — вымышлены.

Маленький, закутанный с ног до головы, Маммери торопливо бежит к остановке по темным безлистным пустырям и поздравляет себя с тем, что, как обычно, на несколько минут опередил толпу, которая совсем скоро должна хлынуть вверх по Хай-стрит, где уже ревет автомобильный поток из пригородов. Оказываясь третьим в очереди, он испытывает знакомое чувство удовлетворения. Подходит красный автобус и, подрагивая, всасывает в себя пассажиров. Усевшись внизу в третьем ряду, за кабиной водителя, Маммери протирает на запотевшем стекле аккуратное круглое пятнышко и с удовольствием смотрит наружу на серое здание Паддинггонского вокзала.

Городские улицы представляются Маммери пересохшими руслами, ждущими, чтобы вода хлынула в них из подземных источников. Он наблюдает за своими лондонцами. За этими допотопными жителями. Лондонцы поднимаются со станций метрополитена (из своих окопов и нор) и семенят по тротуарам к сотням автобусов, ожидающих их, чтобы развезти в тысячу разных мест. Туман рассеялся. Теперь холодное солнце освещает это извержение душ. По оживленным улицам — по аллеям и переулкам — плывут потоки людей. На таком расстоянии они кажутся Маммери даже симпатичными. Ему хочется снять шерстяные перчатки и, порывшись в пальто и кофте, достать блокнот, чтобы записать, как солнечный свет играет на выщербленной брусчатке, на мокром асфальте, на кирпичной кладке стены, но он не поднимает рук с колен. Ему не до городских пейзажей: он должен посвятить себя масонам. Отправив свою последнюю рукопись («Пять знаменитых призраков Уайтхолла») издателю еще в прошлый понедельник, он теперь свободен от каких бы то ни было срочных дел и испытывает почти болезненное желание снова оказаться рядом со своими скучающими старушками. Когда автобус проезжает изогнутый металлический железнодорожный мост и уходит под белую эстакаду, Маммери думает о сотнях людей, обреченных или сидеть за рулем, или превращаться в пассажиров, — о человеческом дыхании, о копоти и выхлопных газах, смягчающих резкость утреннего воздуха.

Маммери кажется, что население Лондона обратилось в музыку, вот сколь поэтично его настроение. Жители города создают затейливую, сложную геометрию, географию, уходящую за сферу физики, в ее метафизическую изнанку. Здесь уместны музыкальные термины или абстрактные формулы: ничто иное не способно прояснить соотношения между дорогами, рельсами, водными и подземными путями, сточными трубами, тоннелями, мостами, виадуками, электрическими сетями, между любыми возможными видами пересечения. Маммери напевает сочиненную им мелодию, а они все идут и идут, его лондонцы, кто напевая, кто посвистывая, а кто тараторя, и каждый добавляет что-то свое в общую гармонию, вносит свой мотив в эту волшебную, спонтанно родившуюся музыку, которая наполняет реальный мир. О, как они сегодня чудесны!

— …Но она лишь портрет, а не дева живая! — Джозеф Кисс вскакивает на подножку автобуса с видом пирата, берущего на абордаж корабль, и, как всегда, с его тонких губ слетает старая песенка.

Его плотная фигура облачена в эксцентричные одежды. Вышагивая по проходу, он заполоняет собой все пространство. Сдирает с рук кожаные перчатки, расстегивает пуговицы на своем фирменном пальто, развязывает шарф. Маммери смотрит на его отражение в стекле, а иногда поглядывает на него краешком глаза, и он не удивится, если Джозеф Кисс вдруг вручит свои вещи кондуктору и присовокупит к ним щедрые чаевые. Но мистер Кисс усаживается на переднем сиденье в левом ряду и вздыхает. Он старается получать удовольствие от всего, что делает.

За спиной мистера Кисса сидит рыжая женщина с обветренным лицом и покрасневшим носом. Она говорит, обращаясь к своей подруге, но при этом явно убеждает саму себя:

— И вот я подумала, что стоит сходить к священнику. Какой от этого вред? В общем, сходила к нему. Он сказал, что все это чушь и не нужно себе этим голову забивать и оставить в покое миссис Крэддок. Это меня абсолютно устроило.

Какие у нее красивые глаза и волосы, но если так будет продолжаться, она убьет себя.

— Посадка закончена! Пожалуйста, милая. Следите за портфелем, сэр! Спасибо. Премного благодарен. Спасибо, мадам. Спасибо, спасибо, премного благодарен. — С безграничным терпением кондуктор обходит пассажиров. Морщинистый и седой, он похож на собаку.

— Выше нос, милая, все разрешится к Рождеству. Ради моего ухода на пенсию объявят благотворительную лотерею. Тс-с, молчок, это секрет, мистер Кисс. Вы знаете это лучше меня.

Он говорит это, пока автобус направляется от Вестбурн-Гроув к Ноттинг-Хилл. По обеим сторонам улицы за деревьями медленно проплывают серые массивные дома, памятники жизнерадостной викторианской эры, некогда так перенаселенные, что это привело к скандалу, сломавшему не одну чиновничью карьеру и в конце концов опрокинувшему правительство, но со временем ставшие привлекательными не только для иммигрантов, но и для местных.

— Но это ерунда. Меня убивают туристы, шатающиеся летом повсюду. Вечно они понятия не имеют, куда идут. Но не будешь же их в этом обвинять, в самом деле? Ведь мы бы так же вели себя в Нью-Йорке или в Багдаде. А как поживают сестры?

— Как всегда, бодры и здоровы, Том. Все в полном порядке.

— Я думал, вы едете от них. Когда увидите, передайте мои наилучшие пожелания. Скажите, что я скучаю по ним. Скажите, что я ухожу на пенсию. Впрочем, я ведь буду в Патни. Это не так уж далеко.

Том подмигивает ему и крепко сжимает хромированный поручень, поскольку в этот момент автобус поворачивает, оставляя позади переименованный кинотеатр и индийский ресторан «Бельпури-Хаус». Через год на этом месте появится что-нибудь другое.

— Говорят, что правительственному бюджету больше не потянуть лондонский общественный транспорт, Том. — Джозеф Кисс смотрит в окно с жадностью человека, испытавшего на своем веку слишком много разочарований. Его мягкая улыбка выражает смирение.

Кондуктор убирает набитую мелочью сумку и садится напротив Джозефа Кисса. Он лишь посмеивается в ответ. Это помогает ему сохранять равновесие:

— Да они могут купить и продать герцога Вестминстерского!

Улыбка мистера Кисса означает согласие. Он бросает мимолетный взгляд назад, но не замечает Маммери.

В бегстве нет ничего постыдного. И нет бесчестья в том, что ты не бросился в огонь. Я ведь не причинил ей вреда. А он про меня и знать не знал. Слегка расстроившись, Маммери поднимается с места, сходит с автобуса и, похожий на нелепое чучело, вприпрыжку бежит к станции метро «Ноттинг-Хилл». Проскакивает через турникет, размахивая недельной проездной карточкой, летит вниз по эскалатору, в последний момент втискивается в вагон и едет до «Хай-Стрит-Кенсингтон», где пересаживается на Уимблдонскую Районную и едет в полупустом грохочущем вагоне до «Патни-бридж». Оказавшись на Рэйнлаг-гарденз, между странными терракотовыми домишками он на мгновение испытывает приступ клаустрофобии, но торопится дальше к деревьям, шпилям, к гаму, несущемуся с моста, на котором стоит в пробке поток пересекающих Темзу машин, и оказывается на остановке следующего в южном направлении автобуса № 30. Он впрыгивает на площадку в тот момент, когда тот уже трогается с места. Его взору открываются река, гостиница «Звезда и подвязка», традиционные кирпичные дома на том берегу. В луче света серебрится вода. Чайки кружат над мостом. Здесь и Мэри Газали, в этом автобусе. Она сидит прямо за его спиной, рядом с Дорин Темплтон. Все они пациенты одной Клиники. Обе женщины не узнают Маммери. Может, виной тому его меховая шапка? Маммери впадает в отчаяние. Он представляет себе, как на их глазах падает в воду, описывая в воздухе затяжную плавную дугу, и его лицо приобретает благостное выражение; он начинает излучать всепрощение в форме утонченной жалости к самому себе.

— Мэри Газали, смотри, мальчику больно.

Огонь не причиняет боли, думает она, но поворачивает голову. Мальчик стоит на площадке, собираясь спрыгнуть. В его серовато-бледном лице отражается вода. Он со всей силой цепляется за поручень. У него изможденное лицо и тени под тусклыми глазами, явно от жара. Он молча выдерживает ее взгляд. Нет, думает она и глядит на проплывающие мимо магазины, «Макдональдс», «Мать и дитя», «У. X. Смит», «Наши цены». Когда автобус движется вверх по Патни-Хай-Стрит, мальчик спрыгивает с подножки. Полы его шерстяного байкового пальто горчичного цвета хлопают, как бесполезные крылья. Это не моя желтая кукла.

Первой встает Дорин Темплтон. Они доехали до своей остановки. За ней следует Мэри. Они спускаются на тротуар.

— Ты почувствовала его боль, Мэри? — Дорин Темплтон кутается в пальто. Они медленно поднимаются по холму, на вершине которого — пустошь с редкими кустами и деревьями.

— Да. Но я слишком восприимчива, ты же знаешь. Может быть, я себе это просто вообразила.

Миссис Газали не настроена разговаривать. По ее мнению, та заботливость, которую Дорин Темплтон проявляет к другим, является лишь способом обратить внимание на себя. Чувствительность Дорин — в лучшем случае сентиментальна. Она никогда не идет дальше своих «интуитивных догадок». При этом Дорин совсем не глупа (не боится признаваться в своих ошибках), но она — законченная эгоистка. Уже пять месяцев, как миссис Газали недолюбливает ее. Едва ли Дорин это заметила; она продолжает расписывать свое настроенное на высокий лад умственное состояние и его влияние на менее просвещенных членов ее семьи или ее бывшего мужа. Реплики, отпускаемые миссис Газали в ответ Дорин, участливы, но, довольствуясь простым поддакиванием, Дорин предпочитает не углубляться в тему.

Они подходят к зеленым воротам бывшего дома приходского священника; теперь здесь размещается Особая психиатрическая клиника. По разным причинам миссис Газали начинает колотить дрожь. Дорин вздыхает:

— Что ж, милая, вот мы опять здесь.

Среди развалин появляется Черный капитан и протягивает руки к маленькому Маммери, неподвижно распростертому на земле, одному из немногих, кто выжил после падения «Фау-2».

Дэвид Маммери нерешительно следует за ними и, увидев, что они прошли через ворота, оглядывается назад. Он видит у подножия холма Джозефа Кисса, который пошел сегодня кружным путем. Мистер Кисс всегда приезжает на одном с ним автобусе, но Маммери обычно старается разнообразить свой маршрут, поскольку это один из немногих способов избавиться от скуки устоявшихся привычек, которые хоть и мучают его, но куда предпочтительнее произвола. Маммери тянется к привычному, как пьяница к бутылке, и считает это признаком благородства, верностью в любви. Так, он все еще лелеет свою страсть к миссис Газали и не рискует заводить новый роман. Он цепляется за простые детские истины, позволяя прошлому оставаться золотым, хоть и омраченным тенью чужих амбиций. Он тоскует по Мэри Газали, и, несмотря на то что она никогда уже к нему не вернется, не собирается добиваться близости с какой-либо другой женщиной: его вечная любовь, его восторги по поводу себя самого — это попытка обрести определенность.

— Мистер Кисс, — приподнимает Маммери шапку, — вам доводилось глотать огонь?

Джозеф Кисс откидывает назад голову и рокочет:

— Мой дорогой мальчик!

Испытывая обычное для него смешанное чувство тревоги и удовольствия, Дэвид Маммери позволяет сопернику приобнять себя великодушной рукой, и они бок о бок переступают порог Клиники. Он уже не чувствует себя несчастным, потому что его наконец узнали.

На темно-зеленых стенах, доставшихся в наследство от послевоенных времен, развешаны корнуэльские пейзажи Р. Винца, в основном пастели и гуаши с изображением острова Сент-Ив до того, как его заполонили пластиковые щиты реклам. В коричневых креслах с хромированными подлокотниками уже сидят несколько постоянных пациентов. Они называют себя Группой, но каждый обладает своими уникальными способностями.

Ласковой улыбкой приветствует Маммери и Кисса мистер Файша с углового кресла. Маленькому мускулистому африканцу под шестьдесят, у него седые волосы и борода, но при этом такая молодая кожа, что он похож на школьника, загримированного для спектакля из жизни туземцев. На краешке соседнего кресла примостилась, не поднимая глаз, Элли Бейли. Самая молодая среди пациентов, она прячется под копной кудрявых каштановых волос, на стиснутых пальцах видны свежие царапины. Петрос Пападокис, с Кипра, читает последний номер «Усадьбы» и не обращает на нее никакого внимания. Он уверяет всех, что посещает Клинику лишь под давлением исламской мафии, которая контролирует его районную поликлинику. Рядом с ним, зажав в зубах пустую трубку, сидит рыжий мужчина постарше, надменным видом смахивающий на знаменитых английских киноактеров пятидесятых. На нем щегольской вельветовый костюм, шарф и пуловер фарерской шерсти, какие носили в незапамятные времена в богемном Сохо. Он откровенно признается в том, что Харгривз — не его настоящая фамилия и он использует псевдоним, так как боится, что издатель узнает о его посещениях Клиники и перестанет заказывать ему обложки. Особенно настороженно «Харгривз» относится к Маммери, которого пару раз встречал в редакции.

— Здорово, старик!

Вымученная вежливость, равносильная оскорблению.

Доктор Сэмит, одетый, как обычно, в серую полосатую тройку, распахивает дверь кабинета и широко улыбается, обнажая ряд подозрительно ровных зубов, скорее всего искусственных.

— Рад всех снова приветствовать! Мы будем готовы через минутку. Мисс Хармон уже поднимается. Ну как, все пришли? Какой сегодня жуткий холод, правда?

— Все еще нет новенького парнишки, булочника, — Дорин Темплтон считает, что на прошлой неделе он был не таким активным, — и, как всегда, ждем Старушку Нонни.

— Но где же наш мистер Маммери? — удивлен доктор Сэмит. — Он ведь всегда приходит вовремя. Ах, простите меня, пожалуйста. Я не узнал вас, Дэвид.

Словно извиняясь, Маммери трясущейся рукой стаскивает шапку:

— В этом году я параноидально боюсь холода. Приходится одеваться потеплее. Не хочу еще раз подхватить грипп.

— А миссис Уивер, очевидно, приболела, — говорит Дорин Темплтон. — Помните, на прошлой неделе она выглядела неважно. Всякий раз под Рождество у нее обостряется бронхит. Не помню ни одного Рождества без бронхита. — Ей нравится напоминать всем о том, что она первой появилась в Группе, если, конечно, не считать самой миссис Уивер, которая теперь приходит только ради компании, спасаясь от одиночества.

Порыв холодного ветра свидетельствует о том, что открылась входная дверь, а мощный запах лаванды — о том, что приближается Старушка Нонни, в любую погоду носящая только фиолетовое пальто. Такого же цвета ее шляпка и тени, которыми подведены глаза. Сегодня на ней блуза и кофта, а шея повязана шифоновым шарфиком.

— Сидеть! — почти театральным голосом обращается она к своей Лулу. Похожая на хозяйку собачка шпиц будет ждать ее под дверью. — Всем доброе утро! — У нее странный лондонский акцент с массой придыханий. — Доброе утро, доктор Сэмит. Как поживаете, любезный чернокнижник?

Доктор поправляет манжету и отвешивает ей обычный насмешливый поклон:

— Чрезвычайно рад вас видеть, миссис Колмен, благодарю вас. — Нонни всем говорит, что в сорок первом она вышла замуж за Рональда Колмена , только подтвердить не может — при бомбежке церковные архивы сгорели. — Как вы себя чувствуете? — спрашивает он заученно.

— Как всегда. Бодра, здорова, вынослива как лошадь. Милый доктор, я хожу сюда вовсе не из-за своего здоровья. Я хожу сюда потому, что для меня, как и для большинства из нас, это единственный способ не попасть в психушку. Вы прекрасно знаете, что здесь вообще нет ни одного больного, если не считать бедняжку миссис Т. Доброе утро, дорогая! — И, рассмеявшись в лицо своей заклятой сопернице, она поворачивается к ней спиной. — Как дела, мистер Кисс? — подмигивает она. — Были какие-нибудь интересные роли последнее время? — Она рассказывает, что перед войной выступала на сцене под псевдонимом Элеонор Хоуп. И с Роналдом Колменом ее познакомил сам Александр Корда, во время проб на «Крепкие сердца». — За свой подвиг он должен был получить по меньшей мере орден Британской империи четвертой степени! — Она поворачивается к испуганному господину Пападокису. — Сестры писали о нем королю, но письмо осталось без ответа. Не правда ли, мистер К.?

Несколько смущенный, доктор Сэмит издает профессиональный смешок:

— Н-да…

Старушка Нонни эксцентрично машет своим шарфиком.

— Как здесь душно!

Тонкие черты лица Дорин Темплтон становятся еще тоньше, губы сжимаются, глаза превращаются в щелочки. Даже Элли приятно видеть, какое раздражение испытывает Дорин. В подобной пикировке Старушка Нонни никогда не уступит, а потому Дорин предпочитает обратить ответ к потолку:

— Конечно, она должна избавиться от своих алюминиевых кастрюль! — Уже несколько раз Дорин, начитавшись «Ридерз дайджест», выдвигала версию, что Старушка Нонни подхватила болезнь Альцгеймера от вредной алюминиевой посуды и поэтому в Клинике ей делать совершенно нечего.

кишка тонка сука вся кровь мне без соли койка ист айне фербиссенер

Мэри Газали хмурится. Ей не по себе, и она благодарна Джозефу Киссу за то, что, заметив ее реакцию, он тут же величественно поднялся и встал рядом с ней.

— Мне, наверное, следует принять лекарство, — говорит она. — Ну, а ты как?

Он пожимает протянутую руку.

— Дорогая… Моя дорогая Мэри…

Скользнув по ним взглядом, Маммери притворяется, что ничего не заметил. Давным-давно, когда он был подростком, а ей было уже за тридцать, она дала ему отставку, предпочтя Джозефа Кисса. Ни его опыта, ни таланта у Маммери не будет никогда, ни в каком возрасте. Даже теперь, повзрослев после перенесенных тягот интенсивной терапии, Маммери понимает, что у него совершенно заурядная интуиция, а чувства не встречают понимания. Он может говорить только то, что, как ему кажется, может понравиться ей. Она — его шанс вернуться в золотое прошлое, где он испытал мимолетное наслаждение, став объектом ее романтического идеализма. Тогда он не чувствовал себя потерянным в этом мире. В какой-то момент ему казалось, что она вернется к нему, но тщетно. И все же он не терял надежды, предпочитая грезы суровой реальности. Мэри Газали поняла, как тяжело ей будет с Маммери, и отказалась от этой ноши. Не до конца понимая ее соображения, Маммери продолжает тайно мучиться ее близостью с Джозефом Киссом, который в свое время порекомендовал Клинику им обоим, и наслаждается ощущением ревности, больше похожей на печаль. «Интересно, — думает Маммери, — почему мистер Кисс качает головой?»

выйдя из Иерусалима свиньи шли на Вавилон

Стареющий актер навещает миссис Газали раз в неделю, по субботам, когда он ходит с ней по магазинам и помогает закупать продукты на неделю. По воскресеньям она встречается со своей подругой Джудит. Среда для миссис Газали занята Клиникой. Жизнь мистера Кисса тоже подчинена строгому распорядку, который он не собирается менять. Распорядок служит ему защитой от хаоса, и нарушать его он рискует не чаще трех-четырех раз в году, да и то обычно когда ложится в больницу. Даром это для него не проходит. Он разведен.

Добже! Чего пан желает? Лорд Сума дрался с Бульдогом Кокни той ночью, под Ватерлоо, но был низвергнут, как аэростат с небеси. Говорят, Бульдог сделал из него чучело и поставил вместо кушетки в своем особняке в Блэкхите. Потом этот дождь. Я был так несчастен, что чуть не вернулся к татуировщику. В уколах иглы есть что-то успокаивающее. Но это как наркотик. У лорда татуировка шла сплошняком, ни одного живого места. Потом выяснилось, что он был лондонцем, из Аксбриджа. В жизни бы не поверил. Она пахнет по прежнему. Это духи или нет?

— Все сюда! — Мисс Хармон широко распахивает двойные двери, ведущие в зал. — Давайте-ка пройдем сюда!

Все послушно встают и дружно переходят в комнату с темно-синим ковром и серыми бархатными шторами. И здесь на шероховатых стенах тоже висят пастели с видами морского побережья, овечьих отар и какой-то горной вершины. Кофейный столик, несколько мягких кресел, три стула и диван. Заняв свои обычные места, все, кроме Элли Бейли, начинают чувствовать себя гораздо спокойнее.

Надо было все-таки сходить к тому знахарю, на которого он давал наводку. А то что-то проку ни малейшего не знаю как с ним но это на другом конце города у Темпля там даже метро нет сплошной псевдотюдор — просто кошмар, хотя многим нравится. Электрошок ничего не дал, только волосы начали выпадать.

Маммери располагается так, чтобы можно было смотреть в высокое окно на промозглую пустошь с ее редкими уродливыми деревцами и помятой травой. В сравнении с этим пейзажем в комнате не так уж плохо.

«Фау» взорвалась на пустыре. Никому и в голову не пришло, что следом ударит вторая. Моя.

Положив блокнот на подлокотник кресла и поблагодарив мисс Хармон, доктор Сэмит начинает сеанс:

— Итак, что же мы поделывали со дня нашей последней встречи? Кто желает начать?

Мисс Хармон мягко наклоняется вперед.

— Элли? Что у вас с рукой?

Элли тут же начинает всхлипывать:

— Он от меня ушел, — говорит она. — Разбил молочную бутылку о ступеньки. Я не могла остановить кровь. Прибежали соседи с бинтом. Мне было так стыдно.

Истории Элли оставляют у всех неприятное чувство. Она никак не может бросить своего мужа.

— Он выродок, Элли! — Глаза Старушки Нонни сверкают от гнева. — Зверь. Хуже зверя. Его надо забыть. Ты не можешь куда-нибудь спрятаться от него?

— Он найдет меня где угодно! — Элли опять принимается плакать, откидываясь на спинку кресла. Никто не может ее утешить. У мистера Файша тоже глаза на мокром месте. Он кладет свою маленькую руку рядом с ее рукой. На всякий случай, вдруг понадобится помощь.

— Ну а мы как поживаем?

С головы мисс Хармон свисают темные пряди, а выдающийся нос и подбородок подчеркивают ее грубоватый прерафаэлитский профиль. На ней платье из материи с узором в духе Уильяма Морриса. Похожая ткань часто идет на обивку мебели. По обыкновению полудремлющий Маммери начинает просыпаться.

— Ну, так как мы поживали?

Под руководством мисс Хармон и доктора Сэмита кто охотно, кто нехотя, кто обиженно, кто весело, все начинают отчитываться за прошедшую неделю, вплетая в рассказы истории о каких-нибудь приключениях. Тут случаются отчеты, содержащие зерно правды, случаются и те, что выдуманы от начала до конца. Мистеру Киссу нравятся эти сеансы. Его собственные истории обычно носят анекдотический характер, сенсационный, иногда юмористический, потому что он не в силах подавить желание всех позабавить. Что касается миссис Газали, то она, как правило, рассказывает что-нибудь услышанное от знакомых. Печальные истории о мелкой несправедливости, о ситуациях, когда ей пришлось почувствовать, что оказанная ею помощь была недостаточна. Иногда она признается в том, что способна читать чужие мысли, как телепат, но знает, что это смущает не только пациентов, но и самого доктора Сэмита. Старушка Нонни рассказывает о знаменитых друзьях, неслыханных вечеринках, случайных встречах с родственниками, многие из которых давным-давно умерли, и не требует никакой реакции, кроме периодических одобрительных восклицаний. Дорин Темплтон слушает все это с недоверчивым смирением, а затем заводит разговор о том, как плохо ведут себя по отношению к ней люди даже тогда, когда она пытается им помочь. Мистер Пападокис, опустив глаза и бормоча так тихо, что тому, кто хочет разобрать его слова, приходится напрягать слух, говорит главным образом о том, как ему тяжело приходится со своей женой, своей матерью, с детьми, с братом и свояченицей.

— Она такие гадости говорит. Спрашивает, какие панталоны носит моя подружка. У нее одно на уме. Она не гречанка. Вы понимаете? — Изредка голос его поднимается до ноты риторического протеста: — Что это такое? Как я могу на это отвечать?

Когда очередь доходит до мистера Файша, он пожимает плечами, как бы извиняясь:

— О, у меня все как обычно. — Он мягко улыбается. — Но что я могу поделать?

Сорок лет назад он женился на англичанке. Они все еще живут в Брикстоне, но думают переезжать. Долгие годы они страдали из-за расистских предрассудков соседей, теперь им самим не нравится семья из Мексики, поселившаяся неподалеку. Мистер Файша хочет избежать обсуждения своих личных проблем и пускается в общие рассуждения:

— Но разве мы можем что-то изменить? — спрашивает он Группу. — В определенном смысле все мы, так сказать, — жертвы истории. Вы согласны?

Сюда его прислали из психбольницы, куда он попал после того, как поколотил таксиста, отказавшегося в ночное время везти его из Вест-Энда. Встретив здесь Маммери, он поначалу был неприятно удивлен, но теперь очень рад, что смог свести с ним знакомство.

Мистер «Харгривз» объявляет о том, что по-прежнему полон презрения к тому, что он называет истеблишментом. Студенты Школы искусств, в которой он преподает два раза в неделю, и на этот раз довели его «окончательно». Он ударил одного из юнцов, и его выгонят из Школы, если это повторится.

— Едва тронул! Я зверею только тогда, когда дело касается искусства. Идиот ляпнул какую-то чушь про Поллока. Ну, эти обычные мещанские шуточки. Вам любой скажет, что я никогда особо не любил абстрактную живопись, но это невежество нынешних переростков меня просто бесит. Я не собирался его бить. Я и не бил его. Пятьдесят лет назад этому наверняка не придали бы никакого значения. В общем, похоже, что я родился не в свое время. Взять даже мой стиль живописи. Я всегда хотел быть прерафаэлитом.

Улыбка мисс Хармон выражает глубокую симпатию.

Все терпеливо сносят его тирады. Раз в неделю излить свой гнев — вот все, что нужно мистеру Харгривзу. Между тем входит Артур Партридж, и его снова всем представляют:

— Мы знакомились с Артуром на прошлой неделе, — напоминает мисс Хармон.

Артур переминается с ноги на ногу и широко улыбается.

Это просто детский сад нас превращают в детей и говорят чтобы мы учились постоять за себя унижают наше достоинство укоряя за неспособность противостоять реальной жизни.

Артур — пекарь, и даже сейчас у него руки в муке. Стоит, словно готовится выхватить хлеб из печи.

— Вы скоро освоитесь, — ободряет его доктор Сэмит и указывает карандашом: — Пожалуйста, Артур, садитесь вон туда, рядом с Дэвидом.

Мэри Газали открывает глаза: кто это сказал?

Говорят, первая ракета к счастью промазала. Вторая сотворила чудо. Но мистер Кисс знает все о ракетах и чудесах. Мэри Г. тоже.

Маммери вспоминает, что Артур Партридж рассказывал, но так и не закончил любопытную историю о сточных трубах. Эта история интересна ему потому, что следующая его книга будет посвящена подземным водотокам Лондона. Впервые он спустился вниз несколько лет назад в поисках легендарных подземных жителей. По слухам, стадо свиней, одичавших в начале девятнадцатого века и обитавших на реке ниже виадука Холборн, отправилось по ним на свое старое пастбище. Маммери надеется, что Партридж расскажет еще несколько анекдотов на эту тему, поскольку продолжает оправдывать свое посещение Клиники исследовательскими задачами, а вовсе не необходимостью медицинской помощи, хотя и признает, что таблетки ему помогают. Маммери — сторонник таблеток. Он не хочет рисковать так, как Джозеф Кисс, отказывающийся от продолжения курса: «Эти таблетки — наш якорь, мой юный друг, но иногда бывает лучше обрубить канат и позволить кораблю дрейфовать! Вот почему я не меняю свои привычки. Все интересное случается лишь в открытом море!»

Когда-то Маммери довелось разделить с мистером Киссом его приключения, но мысль о новых авантюрах ему неприятна. Он даже начал увеличивать дозу, потому что лекарство оказывало все меньший и меньший эффект. Теперь время от времени его охватывает дрожь, и он со страхом думает, что его проблема как-то связана с церебральным параличом или чем-то в этом роде, а вовсе не с психологическим состоянием.

Становится хуже. Они не думают о том, чем могут навредить нам ? У них нет сострадания, это точно. И нет мозгов.

О боже, огонь не причиняет боли.

А женщины? Они подошли бы ему больше, чем мне. Пустить бы их по рукам.

Артур Партридж садится на край дивана между Маммери и Мэри Газали и описывает некое существо, которое, как он прекрасно знает, не существует в природе, но которое тем не менее он случайно проглотил, когда замешивал тесто для булочек с отрубями по специальному рецепту. Маммери не настолько глуп, чтобы доставать записную книжку. Как обычно, ему достаточно лишь запомнить все интересные детали. В случае Партриджа их не так много. По мнению Маммери, ему не хватает настоящего воображения. И чувства реальности. Рассказ парня грешит той банальностью, которая часто позволяет отличить просто сумасшедшего от того, кого коснулся «перст божества», то есть от того, кого мисс Хармон порой называет «особенным». Таких здесь немало. Как и Джозеф Кисс, Мэри Газали, например, с удивительной точностью почти всегда угадывает чужие мысли. Мистер Кисс часто демонстрирует способности, граничащие со сверхъестественными. Сам Маммери твердо верит в чудеса и в то, что может предсказать будущее. Он больше не верит в Таро, и открывшийся дар его не пугает. Просто некоторые люди лучше понимают тайные знаки языка, жесты, символику повседневных мелочей вроде выбора одежды. Он считает эти способности данными свыше. По его мнению, он сам и его друзья обладают такой же восприимчивостью, как и многие художники, хотя им и не хватает настоящего таланта. Поэтому Джозеф Кисс, оставив свое первоначальное призвание, торговлю, так и не стал великим мастером сцены, поэтому проваливаются одна за другой попытки Маммери пробиться в литературе. Когда же светила науки провели с ним эксперименты в Национальной физической лаборатории, результаты разочаровали исследователей, готовых верить лишь известным формам экстрасенсорных способностей.

Приходские архивы. И прошлого не вернуть. Все смешалось и жанры — в том виде, как мы их понимаем. Да, вскричал Робер Дюбесси, мы должны принести хаос. В этом их единственное спасение. Он вспомнил картинку в журнале, который читал отец: дьявол за стаканом вина. «Веселитесь, пока живы, настрадаетесь в аду!» Больше всего ему запомнились зеленоватая лапа дьявола на фоне алого пламени и монетка. Пять пенсов, шесть было бы лучше. Обед десять пенсов. Далеко не уедешь. Как звали паренька? Симон? Сначала он съездил на Варфоломеевскую ярмарку, потом уехал обратно в Морден, это, должно быть, в День желудя.

Наступает черед анализа рассказов, самопроверки и, наконец, предложения доктора Сэмита подумать о том или ином в течение предстоящей недели. Все отвечают по-разному: кто послушно, кто язвительно, другие равнодушно, один или двое — патетично. Мистер Партридж говорит очень мало. Мистер Пападокис мрачен и загадочен. Элли снова пускает слезу, но потом сообщает, что чувствует себя гораздо лучше. Мистер Харгривз сердится напоказ, но на самом деле гнев его уже иссяк.

Когда все позади, Джозеф Кисс величественно тянется за пальто.

— Ну что, Дэвид, не терпится вернуться на набережную?

— На набережную! — Маммери испытывает мгновенное счастье. — К моим воспоминаниям. К налетам, ракетам. О да, конечно.

Мэри Газали с удивлением оглядывается на него.

Дэвид Маммери

Маммери написал: я родился в Митчеме, между аэродромами Кройдон и Биггин-Хилл, примерно за девять месяцев до начала бомбежек. Мое первое ясное воспоминание: дождливое предрассветное небо, рассеченное прожекторами, на фоне серых аэростатов лучи света похожи на пальцы, дергающиеся в предсмертной конвульсии, а в небе вяло кружат «спитфайры» и «мессершмиты», их стрельба похожа на лай усталых собак.

Самые счастливые годы моего детства — это годы войны. Днем мы с приятелями охотились за обломками подбитых самолетов, обследовали руины домов и сожженных фабрик, перепрыгивали между чернеющими стропилами через провалы в три или четыре этажа. По ночам я спал со своей мамой, очень красивой. У нее были ярко-синие, но близорукие глаза и больное сердце. Стальной щит моррисоновского укрытия служил нам обеденным столом.

В нашей семье военных не было. Мой отец, мотогонщик Вик Маммери, выучился на инженера-электрика и работал на оборонное ведомство. Он был обаятелен, с приятной внешностью, так что дамы ему прохода не давали, особенно если знали о его довоенной славе. Дождавшись конца войны, он бросил маму, и она долго старалась от меня это скрыть. Позже она объясняла это тем, что в те времена у всех детей отцы часто подолгу бывали в отъезде и она думала, что я не замечу его исчезновения. Кажется, ей не пришло в голову, что я мог недоумевать, почему мой отец ушел в то время, когда у других детей отцы, наоборот, возвращались с фронта.

Я появился на свет в маленьком доме, на ничем не примечательной улочке под названием Лобелиевый бульвар. Роды принимал доктор Гоуэр, валлиец и довольно посредственный специалист, что не мешало моей маме буквально боготворить его до самого дня его преждевременной кончины. Он жил в доме напротив, и его супруга недолюбливала мою маму, у которой по недосмотру доктора Гоуэра начался воспалительный процесс по женской части. Застроенная в начале тридцатых, с несколькими псевдотюдоровскими домами и особняками в «голливудском» стиле, наша улица уже тогда плохо соответствовала своему названию, но дом я вспоминаю с удовольствием. В нем была деревянная обшивка, много дубовой мебели, включая встроенные шкафы для посуды с разноцветными стеклами, обеденный гарнитур и две или три большие кровати. С тех пор я полюбил дубовые панели. На входной двери было большое витражное стекло с изображением летящего на всех парусах галеона.

А летом — бесконечный зеленый луг, за Митчемом, с мягкой зеленой площадкой для гольфа, рощицами, болотцами, с прудами, по которым, особенно после поражения Люфтваффе в «Битве за Британию», плавали цилиндрические спасательные плоты и военные надувные лодки, обсаженными рядами тополей, кедров и, конечно, вязов. Там были деревянные пешеходные мостки через железную дорогу, были песчаные лощины, где я валялся целыми днями напролет и никто меня не замечал. Кажется, я так и не узнал, где кончается этот луг. Не считая двух маленьких рощиц, которые я обнаружил спустя уже не один год, между Лондоном и Кройдоном не осталось ничего, напоминающего мое детство. С ростом числа железнодорожных пассажиров, в большинстве своем представителей среднего класса, вокруг Коммона протянулись тысячи одинаковых улочек с одинаковыми особнячками, связывая его с Кройдоном, Саттоном, Торнтон-Хитом, Морденом, Бромлеем и Льюисхэмом, превратившимися теперь из отдельных городков в пригород, в Зеленый пояс Лондона, цветущий садами Суррея и Кента.

Школа, наверное, стала бы для меня лучшим развлечением, если бы еще до школы я не научился читать. А так я скучал на уроках, и к тому же нас неважно кормили. Через неделю я отказался ходить в столовую, и учитель потащил меня к директрисе. Миссис Фаллоуэл сидела с одного края стола, а меня посадили с другого. Среди ее бумаг и контрольных работ поставили мою тарелку, в которой лежали холодный, серый, затвердевший фарш, бледная капуста и водянистое картофельное пюре. Я и сейчас чувствую его запах и содрогаюсь, а тогда меня вырвало прямо на ее стол. Миссис Фаллоуэл, с осуждением глядя на меня, завела речь о голодающих детях России. Те, кто помнил довоенные времена, когда еды было вдоволь, приучили себя относиться к продуктам экономно. А на моем веку были только продуктовые карточки и то, что называлось дефицитом. Соответственно, я принадлежал к самому здоровому поколению британцев. Я не оговорился. Я никогда не понимал, почему взрослых приводит в такой восторг тушеная крольчатина, котлеты, даже шоколад. Всю войну моя бабушка варила голубей, которых ее огромный кот Нерон ловил на крыше. Еще одно раннее воспоминание: птичье крылышко, торчащее из пирога. Как-то весной сорок пятого, к счастью в воскресенье, когда занятий не было, нашу школу снесло с лица земли прямым попаданием «Фау-2», и я опять оказался на свободе.

Мама родилась в Митчеме, и прежде чем ее семья переехала поближе к Южному Лондону, где из окон дома был виден Брикстон, успела хорошо узнать и митчемский луг, и поле с лавандой, и местную ярмарку с цыганами. Она говорила мне, что их дом из желтого кирпича был выше других домов по соседству. К входной двери нужно было подниматься по лестнице, а это означало, что в доме был цокольный этаж и, следовательно, возможность держать постоянную прислугу. Однако все работы по дому дедушка выполнял сам, попутно зачав тринадцать детей. Восемь из них дожили до войны, пятеро стойко перенесли ее тяготы, трое живы по сей день.

Наши предки, включая евреев-сефардов, ирландских жестянщиков, французских гугенотов и англосаксов, были окружены смутными легендами, может быть, потому, что в истории нашей семьи далеко не все ясно. Поэтому я выделяю прежде всего предков по материнской линии. Считается, что мы похожи на ирландцев. У мамы были черные как смоль волосы, замечательные глаза и нежная розовая кожа, а вот ее сестры были огненно-рыжими.

В тридцатых годах дед запил, и бабушка выгнала его из дому. Он снял квартирку в Херн-Хилле, и все ждали его скорой смерти. Он был профессиональным пекарем и писал для отраслевых журналов. «Вот от кого ты унаследовал свой талант». Он очень любил маму, умер не от пьянства, а от эмфиземы легких. Семейное предание гласит, что он был игроком и проиграл несколько состояний. Поддержание нашего статуса в большей степени зависело не от нашего реального положения, а от мифического прошлого.

«Это твой предок». Вспоминаю, как дядя Джим с мрачным удовольствием стоял на ступенях крыльца дома по Даунинг-стрит, 10. На нем были черный пиджак и брюки в тонкую полоску, а волосы тонкие, рыжевато-каштановые. У него было мягкое, румяное лицо, а пахнущая табаком рука ласково лежала на моем плече. Он показывал мне портрет Дизраэли среди десятка других развешанных по стенам портретов бывших премьер-министров. Я уловил фамильное сходство. Мне было десять лет. Мама не знала, что в надежде на подарок, может быть даже на полкроны, я регулярно навещал дядю в дни школьных каникул, садясь на автобус до Вестминстера, и редко возвращался ни с чем. Мы с приятелями тратили все каникулы на поиски родственников, у которых можно было разжиться парой шиллингов. Могу назвать, например, родителей моего отца, живших в Стритеме, тетушку Китти из Поллардз-Хилла, тетю Шарлотту из Торнтон-Хита. Я был любимцем тети Шарлотты, пока у нее самой не родилась дочка.

Подойдя к дому десять, я обычно начинал дергать дверное кольцо, и почти всегда меня останавливал полисмен, который либо узнавал меня сразу, либо посылал за дядей. Обычно дядя лично спускался встретить меня и отправлял одного из курьеров купить сдобных булочек с глазурью: «У тебя же есть дети, Билл? Ну, что там больше всего нравится мальчишкам?» Потом на лифте мы поднимались в апартаменты, где его жена Айрис, страдающая ревматизмом и не выпускающая из рук журнала «Сторожевая башня», начинала говорить со мной елейным голосом, который считала подходящим для данного случая. Тем же тоном она говорила с кошками, а я знал, что она их ненавидела. Конечно, она предпринимала неумелые попытки проявить доброту, но, в сущности, ее интересовал только ревматизм. Когда я решил стать писателем, она отдала мне свой учебник стенографии Иитмена для начинающих (когда-то она была секретарем дядюшки в Казначействе). Как правило, под Рождество она вспоминала обо мне и посылала в подарок подписку на «Боевой клич». Она была членом Армии спасения, Свидетелей Иеговы, увлеклась Христианской наукой и в конце концов свела дядю в могилу. Я никогда ни в чем ее не обвинял, но так и не простил за то, что накануне дядиных похорон она отдала усыпить его любимого кота. Дядя был честным и щедрым. Айрис с годами превратилась в его полную противоположность.

Несколько лет я хранил у себя дома окурки сигар Уинстона Черчилля, которые находил в пепельницах. Большая часть была несколько дюймов длиной. В шестнадцать я решил побороть отвращение, которое вызывал во мне табак, и скурил всю свою коллекцию. Дядя готовил меня к карьере, сначала в журналистике, потом в политике, но история с сигарами сильно на него подействовала. Он решил, что я никогда не стану ни членом парламента; ни министром: мне явно не хватало требующейся для этого выдержки.

После ухода отца и смерти бабушки в 1948 году дядя Джим оказал маме серьезную моральную поддержку. Тогда от нее отвернулось большинство родственников, а отцовская родня стала относиться к нам настороженно. Иногда мне казалось, что папины родственники считают меня чем-то вроде неразорвавшейся бомбы. В моем присутствии они редко проявляли сердечность, часто замолкали на полуслове и меняли тему разговора. Мне было страшно любопытно узнать, какие у них секреты. Позже я с болезненным разочарованием понял, что они просто боялись упомянуть о бесчестном поступке моего отца. При этом все дружно соглашались, что мама, в общем-то, сама виновата в том, что отец нас бросил. В те времена считалось, что если жена не может удержать мужа, то это значит, что она не сдала свой самый главный экзамен в жизни.

Помню, как, открыв как-то местную газетенку, в которой все еще описывались передвижения войск, с картами и схемами, я наткнулся на аккуратную дырку, таинственным образом вырезанную посреди одной из страниц. Я думал, что цензуре подверглось сообщение о разводе родителей, но на самом деле они развелись, только когда маме стукнуло семьдесят один, а отцу семьдесят семь. Это событие, в котором я принимал некоторое участие, поскольку они все еще ужасно боялись оказаться лицом к лицу, нанесло маме большую травму.

После Дня победы, когда отец упаковал чемоданы и уехал, я встречался с ним два раза в год, на Пасху, когда он дарил мне яичко, и в декабре, когда он вручал мне подарки ко дню рождения и Рождеству. Я иногда ездил с ним на мотоцикле, прижавшись щекой к его сильной, невыразительной спине. Я никогда не скучал по нему, хотя мне и нравилось его эпизодическое вторжение в мой мир, заполненный преимущественно женщинами и детьми. Его подарки никогда не казались мне лучше тех, что дарила мама. Потом я узнал, что на его встречах со мной настаивала в первую очередь Шейла, его гражданская жена, которую мама упорно отказывалась называть по имени и о которой по сей день отзывается как о бессердечной особе. Вик Маммери был, мне кажется, человеком неплохим, но ленивым.

Он тоже родился в Митчеме, но не в стандартном доме, а в особняке. А это значило, что его семья была на голову выше нашей. Его мать была родом из Кента. Она умерла вскоре после его рождения, от заражения крови, и тогда его отец женился второй раз, на женщине, которая любила Вика не меньше, чем собственного сына, его сводного брата Реджи. Я навещал деда с бабкой почти так же часто, как дядю Джима. Они жили в викторианском домике на границе Стритхема и Митчема, недалеко от Южного крематория. К тому времени они уже не могли похвастаться тем, что живут в особняке. Теперь они арендовали один из миниатюрных домиков красного кирпича, в готическом стиле, напоминающий богадельню с красивыми витражами на крылечке. Домики эти, совершенно одинаковые, тянулись бесконечными рядами, пока не упирались в главную улицу, на которой дребезжали по рельсам красные трамваи с латунными табличками номеров. Я мог всегда рассчитывать на то, что бабушка угостит меня конфетами (она работала на шоколадной фабрике), а дедушка даст денег. Их не особенно занимали семейные предания, и поэтому они снабжали меня вполне достоверными фактами из своего прошлого. Мама же имела обыкновение не только приукрашивать те или иные далекие события, но и верить в собственные небылицы. Пересказывая ее рассказы тетушкам, я часто по выражению их лиц понимал, что мамины воспоминания далеко не всегда совпадают с действительностью.

Дед с бабушкой тоже не слишком доверяли рассказам матери. Однако лучшие истории мне довелось услышать в Западной Англии, когда меня отправили к родственникам бабушки, к зажиточным фермерам Сомерсету и Девону Лавлакам, работавшим прежде шоферами аристократов в больших усадьбах и претендовавшим, по древности фамилии, на родство с нормандскими баронетами. Именно от этих Лавлаков я услышал простые, не приукрашенные рассказы о том, какими были в детстве мой отец и его сводный брат и как прошло детство бабушки. Лавлаки были ровесниками бабушки, и как единственный внук, я получал поначалу избыток внимания, однако потом родились другие внуки, и я постепенно утратил свой статус. Приглашения стали носить более формальный характер и постепенно сошли на нет. Так что к тому времени, когда вслед за войной настал суровый мир, поля, леса и дюны «Дикого Запада» перестали быть для меня доступны и я оказался в школе-интернате одного из «домашних графств».

Лондон — моя мать, моя боль, моя мука и гордость, моя любовь. В сорок восьмом году мы переехали непосредственно в Лондон, в Норбери, Юго-западный округ, 1643, на Семли-роуд, в новый дом, построенный на месте дома, разрушенного при взрыве «Фау-1» в сорок четвертом году. Сто девятый маршрут шел вверх по Семли-роуд и потом по Лондон-роуд через Стритем, Брикстон и Кеннингтон к Вестминстеру, поэтому мне не составляло труда навещать дядю Джима на Даунинг-стрит. К северу от нас был Брикстон. У мамы в Брикстоне не осталось ни одного знакомого, все ее родственники переехали из Тутинга. К тому времени старый Тутинг исчез. Ее семейство проживало в одном из лучших домов на Гаррет-лейн. Что касается семерых ее братьев и сестер, то сестры вышли замуж, брат Оливер записался во флот, а Джим поступил на государственную службу и работал сначала в Министерстве финансов, потом в Министерстве иностранных дел, а после стал работать у Черчилля. Старший брат Альберт стал тренером по боксу в спортзале где-то на границе с Кентом. Еще он, кажется, разводил борзых около Бекнема. Как большинство жителей юго-запада, я знаю очень мало о лондонцах юго-восточных. Сын Альберта стал дипломатом, дочери ушли в медицину. Одна была замужем за редактором «Таймс», и мама настаивала на том, чтобы я поговорил с ней насчет моей дальнейшей журналистской карьеры. Конечно, странно, что мои родственники принадлежали к разным классам — низшему, среднему и высшему. Ведь в нашем роду были даже французские аристократы: тетя моего отца, Софи, вышла замуж за какого-то барона и умерла в Париже. Перед моими детскими глазами проходило множество взаимоисключающих социальных ролей, и порой я впадал в отчаяние, пытаясь понять, где же мое собственное место, как я должен себя называть, чем заниматься? Образование мое было неполным. Из школы меня выгнали очень рано, и я получил самый минимум знаний. Я не был уверен даже в мамином семейном положении. Дядя Оливер полагал, что ее содержал какой-то богатый бизнесмен, который и платил за мое обучение. Но она мне сказала, что за школу, втайне от тети Айрис, заплатил дядя Джим. Как бы то ни было, но там я познакомился с Беном Френчем. Мы дружили до тех пор, пока он, перебрав пива, не кольнулся ларгактилом. После этого он умер.

Едва я вернулся домой, как меня записали в одну жуткую частную школу, во главе которой стояли две дамы, любившие являться в класс в форме Женской добровольной службы. В классе мне не давали житья братья Ньюбай. Учителя ставили их нам в пример, на деле же это были два законченных садиста. Помню, как мы торжествовали, когда младшего Ньюбая, Криса, повесили за участие в убийстве полицейского. К тому времени он был уже достаточно взрослым, чтобы получить смертный приговор. А когда его старший брат Дерек получил в Копенгагене пожизненный срок за непредумышленное убийство своей подружки, все мы, настрадавшиеся от них, испытали чувство глубокого удовлетворения. Наши учителя были явно ошарашены, но предпочли не вспоминать, что когда-то настаивали на том, чтобы мы подражали этим братцам. Помню, как мама стояла на крыльце нашего дома на Семли-роуд и с одобрением смотрела, как Крис Ньюбай снимает школьную фуражку, приветствуя викария. Я не мог ей сказать, что не ношу свою, потому что Крис в нее помочился.

Мы с Джозефом Киссом стоим у ворот того самого дома на Семли-роуд, где я вырос. За моей спиной клочок залитой солнцем зелени и кирпичная церковь.

— Ты был здесь счастлив. Ведь был же?

Движения его трости вторят очертаниям неописуемо красивой загородной виллы, старых деревьев, роз, вьющегося по деревянной ограде дикого винограда. Нас окружает тишина и покой.

— Я был счастлив, — говорю я, — всю жизнь, пока не случилось то, что случилось. Ну, ты знаешь, иначе мы бы не встретились.

— А сейчас, Маммери, ты счастлив?

— Нет, но я твердо намерен стать счастливым.

Мэри Газали

Миссис Газали появилась из пламени. Вся дрожа, села на скамейку неподалеку от Брук-Грин, Хаммерсмит, и стала смотреть, как в ворота женской школы «Сент-Пол» проходят ученицы. На спине у нее шрам от ожога, напоминающий след подбитого гвоздями сапога. Может быть, во время Блица на нее наступил какой-то горе-спасатель. Услышав, о чем думают девочки, она осторожно улыбнулась, не желая никого смущать. Эти девочки помогают ей восстановить события и ощущения собственного прошлого. У нее было счастливое детство, но оно рано кончилось, сменившись любовным томлением, безраздельно поработившим душу. Взгляд ее зеленоватых глаз останавливается на этажах дома на углу Шепердз-Буш-роуд, где она живет в квартире дочери, иногда в полном одиночестве. Раньше здесь жила Хелен, она и сейчас платит аренду. В квартире под самой крышей тихо, несмотря на то что движение на автостраде не прекращается ни на минуту.

Мальчику больно. Чтобы не думать об этом, она позволяет нахлынуть множеству неясных желаний, неоформленных идей. Скоро ей идти на Голдхоук-роуд за лекарством, которое поможет хоть на время заглушить эти детские голоса — счастливые, грустные, веселые. Ей даже жаль, что скоро все это кончится.

да ну глупости как можно иметь фамилию Заеба и не знать что это смешно если я узнаю что это была Шейла я ее убью а мама всегда была не прочь шоколад я могу есть когда угодно проиграли четырнадцать восемьдесят семь надеюсь Грогги не откажется присоединиться нет пахнет розой а не фиалкой было здорово правда здорово как взрывная волна ближе ближе ближе…

У большинства из них в голове так мало слов, они просто переживают разные душевные состояния, в целом милые, лишь иногда какая-нибудь застенчивая душа разразится невыносимой мукой, и это хуже всего, потому что помощи ждать неоткуда. Или так казалось Мэри Газали, которая уже научилась не отзываться на чужую боль. Вот до чего довел ее этот невыносимый груз — теперь она должна нехотя подняться и отправиться в псевдогигиеничный мир потрескавшегося пластика и размазанной эмульсии, в незавидное временное прибежище поликлиники за Шепердз-Буш-Грин, на голой дороге из Уайт-Сити.

не взяла с него ни пенни, кончила и как пукнет

Теперь она уже не гордилась, но и не слишком боялась живости своего воображения. Все эти голоса, все эти люди. В конце концов, она даже обрадовалась тому, что получила свой диагноз. Чуть больше столетия назад таких, как она, сжигали, пытали, изгоняли из родных мест. На этот счет Дэвид Маммери даже выдвинул целую теорию. По его мнению, их общее состояние является следствием, как он выразился, «городской эволюции». Как дикарь в джунглях способен инстинктивно использовать все свои чувства для восприятия сложной картины окружающего мира, точно так же и житель города распознает только ему ведомые знаки для того, чтобы вполне бессознательно создать куда более изощренную картину. По мнению Маммери, в таком состоянии не было ничего таинственного. Большинство людей предпочитают игнорировать информацию внешнего мира, и лишь некоторые обращают ее себе на пользу, становясь мошенниками, знахарями, публицистами, хищниками всех мастей, а они, то есть он сам, она и Джозеф Кисс, не умеют блокировать избыток той информации, которую несет огромный город, и превращаются в мощные приемники — их следует научиться настраивать на определенную волну, чтобы поймать нужную станцию. Мэри не была уверена в том, что разделяет эту гипотезу.

гопники я выросла а как трусики пахнут вот свинья

Она подумала: а как бы сложилась ее жизнь с Патриком Газали, если бы он не погиб? Муж подшучивал над тем, что она живет в каком-то другом мире, но, кажется, именно за это и любил, хотя временами его, наверное, пугала ее мечтательность, а порой он, возможно, даже стыдился ее. Она редко вспоминала о нем. Она вышла замуж в шестнадцать лет, потому что он уходил в армию, а она в это время забеременела. Им довелось насладиться одиночеством вдвоем — когда родители Патрика эвакуировались к тете Розе в Линкольншир. Через несколько счастливых недель, устроившись билетершей в кинотеатр совсем неподалеку от дома, Мэри шесть дней в неделю бесплатно смотрела все последние фильмы. По воскресеньям обычно показывали старые ленты. К тому времени, как Патрик ушел на фронт, она успела обзавестись множеством друзей, так что, когда она родила, почти вся Де-Квинси-роуд предложила ей помощь. Когда муж вернулся в Вуд-Грин, получив отпуск после Африки, ребенку было всего два дня от роду. Веселый, загорелый, такой здоровый на вид, каким она никогда не видела его прежде, он был в восторге от младенца, и Мэри еще больше влюбилась в него. На ночь он отправил их спать в моррисоновское укрытие, устроенное в общей комнате, а сам остался в спальне наверху. Бомба разорвала дом надвое. Патрик погиб мгновенно. От него ничего не осталось. Он сгорел в огне.

Перед тем как впасть в кому, Мэри находилась в таком шоке, что не могла вспомнить ни своего собственного имени, ни имени ребенка. Врачи сошлись во мнении, что она страдает типичной для жертв бомбежек формой амнезии, похожей на слабоумие, но не могли ее обследовать до тех пор, пока она не очнулась от глубокого сна. Она четко помнила детство, еще лучше — свои сны, но память о Блице была почти стерта. По сути, она не знала, что на самом деле произошло, и не могла вспомнить, как выглядел Патрик, потому что все его фотографии сгорели. Она не узнавала и свою дочь Хелен, последнюю из рода Газали, и та выросла в Эрлз-Корт с двоюродными племянниками Мэри.

Мэри испытывала глубокую благодарность и любовь к своему двоюродному брату Гордону Мелдруму. Будучи добросердечным и совестливым человеком, он взял на себя не только воспитание Хелен, но и ее образование. После каникул в Абердине Хелен полюбила Шотландию, где и происходит действие ее первого романа «Забытая королева», принятого издательством «Миллз-энд-Бун». За два года она опубликовала у них все пять своих исторических романов, после чего получила аванс от «Коллинз» под издание седьмого романа «Наследство». Ей тогда было всего двадцать четыре года. Роман стал бестселлером, и это позволило Хелен переехать в небольшой готический особняк, построенный для любителя романов Вальтера Скотта на окраине Эдинбурга. Она жила там с близкой подругой, секретаршей и компаньонкой Делией Тикетт. Мэри Газали спокойно отнеслась к ее выбору, поскольку на своем опыте знала, как не просто найти мужчину своей мечты.

Один или два раза в год Мэри с удовольствием посещала Дорвард-Холл, где обе молодые женщины заботились о ее удобстве, при этом уважая ее привычку к уединению. Это было более приятное пристанище, чем то, в котором она как-то оказалась, и где всем заведовали монахини, с которыми у нее было мало общего. Здесь она гостила у дочери, в безопасности семейного уюта.

Почти не испытывая тревоги за дочь, Мэри гордилась ею, следила за рецензиями и охотно сообщала соседкам, когда знаменитая «Мэв Макбрайд» будет давать теле — или радиоинтервью. Хелен была любимым гостем на передаче «Женский час», особенно когда обсуждались темы, связанные с шотландским фольклором или историей. Ее называли голосом Шотландии. Забавно, конечно. В ней не было ни капли шотландской крови, хотя иногда она думала, что ее ясновидящая мать непостижимым образом черпает свои силы в кельтской мудрости.

Мэри родилась на улице Семи Сестричек, меньше чем в миле от женской тюрьмы Холлоуэй. Вырастила ее, окружив суровой заботой, бабушка Фелгейт, которая поклялась, что Мэри никогда не кончит тем, чем кончила ее мать. Бабушка так тщательно штопала и стирала ее одежду, что окружающие думали, будто она только что из приюта, а в школе ее дразнили каторжанкой.

Когда Мэри исполнилось восемь, бабушка Фелгейт, усохшая от старости до экономных четырех футов одиннадцати дюймов, организовала их переезд в Клеркенуэлл, в многоквартирный «дом Пибоди» 1900 года постройки на Боулинг-Грин-лейн, недалеко от Фаррингдон-роуд. Рядом был мясной рынок Смитфилд, на котором Мэри, как и все местные дети, научилась зарабатывать первые в своей жизни пенни. Мэри полюбила Клеркенуэлл. Бабушка Фелгейт умерла, когда девочке было пятнадцать. К тому времени она уже год работала в универмаге в Холборне. Патрик Газали из отдела электротоваров задел заветную струнку в ее душе, а дедушка Фелгейт, который, хотя и не чаял в ней души, пока она была маленькой девочкой, впоследствии отнесся к ней равнодушно, радостно выдал ее замуж и сбыл с рук, едва ей исполнилось шестнадцать.

Воспоминание о родах смешалось в сознании Мэри с ощущением того, как она падает в огонь вместе с ребенком, который перевернут вниз головой, но она при этом крепко держит его в руках. Она почти не получила ожогов, и пожарные называли это чудом, но когда ее попросили назвать день своего рождения или рождения дочери, она автоматически называла дату той ночи, когда погиб ее муж, а она восстала из руин пожарища: понедельник, 30 декабря 1940 года.

Впрочем, сама Мэри Газали считала, что в действительности ее второе рождение приходится на 1955 год. В то лето, на тридцать первом году жизни, к ней практически вернулась память, так что врачи поверили в то, что рецидив коматозного состояния маловероятен, и в конце концов позволили ей выйти в новый загадочный мир, в котором возводились белые небоскребы зданий, пестрели рекламные щиты. Мир, в котором все слова, что она слышала, казались ей «гладкими», «чистыми», «мягкими». Послевоенные новаторы архитектуры прировняли витражные стекла и мозаичные орнаменты к реакционному вагнерианству, нацизму и потому не реставрировали викторианскую плитку, отказавшись от затейливых каминных решеток и плафонных розеток. Оставаясь довоенным ребенком, Мэри видела в этом продолжение войны другими средствами и испытывала страх перед пуританской яростью простоты. Хелен в это время сдавала свой первый экзамен на аттестат зрелости в школе Годольфина и Латимера в Хаммерсмите. Было решено не тревожить ее до каникул, особенно потому, что в начале того же года умерла от рака жена Гордона, Рэйчел. У Мэри камень с души упал, когда Гордон Мелдрум посадил ее на поезд и отправил к своей сестре в Абердин, и этот город пришелся ей куда больше по вкусу, чем заново отстроенный белоснежный Лондон.

А потом на несколько недель к ней приехала Хелен.

На Мэри большое впечатление произвело искреннее сочувствие дочери. Ведь тогда в больнице она так и не смогла толком понять ее характер. А в Шотландии Хелен много гуляла с ней, провожала на берег, помогала исследовать Абердин и ближайшие городки. С изумлением смотрела Мэри на серое Северное море. Раньше она никогда не выезжала из Лондона.

Шотландия все еще оставалась для нее волшебной страной. Ей нравилось воображать, что она порвала с лондонским прошлым, а Хелен и Делия с удовольствием поддерживали в ней эту фантазию. Они возили ее к замкам и устраивали пикники в уединенных горных долинах. В течение следующих пяти лет она обнаружила в Горной Шотландии множество деталей, о которых уже читала в романах дочери, но когда поезд примчал ее обратно в шумный Лондон, Мэри Газали поняла, что по большому счету в Лондоне ей лучше.

Поначалу она стеснялась перед дочерью того, что не имеет ни приличного образования, ни воспитания, которое Хелен получила у Мелдрумов. Но для шотландцев обе они были англичанки, более или менее чужие, поэтому эти барьеры постепенно растаяли и никогда впоследствии не возникали.

любопытно сделал состояние обирая шлюх из Южного Кенсингтона я никогда не могла выносить детский запах затхлый боже ты что-нибудь подхватишь ни одного овоща за всю жизнь ни съел ничего овощного полжизни провел жалуясь на запор вторую сидя на горшке слабительное тоже не подарок моя мать заработала себе рак прямой кишки о нет нет



Щедро снабженная трехмесячным запасом таблеток, Мэри застегнула кофту и со спокойным любопытством поглядела на инструменты, разложенные на поставленном рядом с кушеткой подносе из нержавеющей стали.

— А как ваши головные боли? — Доктор Бриджет закончила мыть руки в маленькой раковине. Когда-то этот дом, ныне превращенный в частную больницу, был образцом роскоши. На тисненых обоях аллегории Неба, Земли, Воды, а с покрытых лепниной потолков, была уверена Мэри, некогда свисали газовые светильники, наполняя этот уютный дом теплым светом Огня, — С вами все в порядке, Мэри?

Миссис Газали возмущало фамильярное обращение по имени, этот слегка высокомерный тон. В больнице его усвоили уже после того, как она выписалась, но теперь так разговаривают и в полиции. Мэри была воспитана в более консервативных традициях.

— В последнее время я чувствовала себя очень хорошо, доктор Бриджет.

— Ну а что там в Клинике? — Доктор Бриджет зевнула. — Память улучшается, Мэри? Садитесь же, милая. Когда Вы в Последний Раз Видели Своего Отца?

— Он был солдатом. — Взгляд Мэри, блуждая, упал на окно, где виднелась узкая полоска зеленой травы, на которой играли две смуглые девочки в школьной форме. Рядом болтали, радуясь минутной передышке, их мамаши. — Из Канады, я думаю.

— Да, — сказала доктор Бриджет. Она поправила свои мышиные волосы и на секунду подперла ладонью щеку. В ее карих глазах застыло терпение. — Да, дорогая, вы уже упоминали об этом. Так что все, что нам нужно, это получить новый рецепт? Чтоб спалось хорошо и все такое?

— Вы тоже принимаете таблетки? — нанесла ответный удар миссис Газали. — Если дадите мне рецепт, буду вам весьма признательна.

Нахмурившись, доктор Бриджет стянула волосы в пучок.

— Как обычно, пятьдесят таблеток, не так ли, милая Мэри?

— Да, — равнодушно ответила Мэри и добавила, — милая.

Доктор Бриджет что-то нацарапала шариковой ручкой на рецепте.

— Запоры не мучают? А депрессия? — Это был обычный ритуал.

— Наверное, мне еще понадобятся лекарства от давления и от мигрени.

Она заметила черное пятно на большом пальце левой руки. Точно сажей измазано, как остатки краски для снятия отпечатков пальцев.

Доктор Бриджет поджала некрашеные губки и закачалась в кресле, разглядывая свои карточки:

— Вы получили последний рецепт почти год назад. Это очень хорошо. Значит, дела идут на поправку, Мэри?

Мэри смотрела, как доктор тонкой красной ручкой делает приписку на бланке рецепта. От выдвижных ящиков неожиданно пахнуло розовой эссенцией. Доктор Бриджет оторвала листочек и протянула его, зажав между длинными пальцами. По ее улыбке Мэри поняла, что от нее ждут лишь положительного ответа:

— Все в порядке?

Миссис Газали медленно кивнула.

— А как поживает ваша знаменитая дочка? — Мэри показалось, что темные глаза доктора Бриджет отметили ее серую юбку из дешевого трикотажа.

— Пишет. В Шотландии.

Мэри не допустит, чтобы Хелен содержала ее. Если кто и заслуживает поддержки на старости лет, так это Гордон, который сейчас живет в Девоне. Но это абсолютно не касается доктора Бриджет.

— Я слышала по телевизору, что она написала бестселлер. Или опять преувеличивают? Как с поп-звездами. — Взгляд доктора Бриджет становится задумчивым. Она морщит нос и медленно отодвигает блокнот от себя. — Наверное, она просто плывет по воле волн, как и все мы.

— Да, наверное. — Мэри ощутила прилив гордости. — Живет себе в своем замке, держит ирландских волкодавов. Вы и представить не можете, какие они прожорливые.

Негодуя на то, что консультация сбилась с заданного курса, и, может быть, обвиняя в этом себя, доктор Бриджет сказала:

— Что ж, надо бы и мне почитать. Возьму в библиотеке.

— Попробуйте. — Мэри глубоко вздохнула. — С библиотек авторам сейчас тоже что-то капает.

Поднявшись, доктор Бриджет скосила глаза, словно пытаясь обнаружить еще один выбившийся локон.

— И чтоб никаких больше кошмаров, хорошо?

Уже подойдя к двери, Мэри Газали вдруг ощутила беспокойство. Одернув юбку, она взялась за дверную ручку и тут краем глаза увидела язычок пламени. Не веря в его реальность, она все же боялась, что однажды подпадет под его власть. Ее бабушка твердо верила в самовозгорание и знала по крайней мере пять таких случаев. Ее собственный дядя напился и, заснув в каюте на своей лодке, внезапно вскипел, пуская пузыри и желтые клубы дыма до тех пор, пока не превратился в месиво из серы и пепла, оставив черную зловонную дыру в ковре. Целый год они не могли избавиться от этого запаха. Мэри иногда приходило в голову, что это она сама, а не немецкий ас, убила Пата. Врачи хором объясняли ей, что обычно те, кто выжил, испытывают вину перед теми, кто погиб, но Мэри не убеждали их аргументы. Резкое неприятие, которое вызывала в ней доктор Бриджет, раздражало ее. Она торопилась уйти, пока не пришлось одним движением пальца заставить ее вспыхнуть как щепка.

— Хорошо, доктор.

Мэри выскользнула из двери и плотно закрыла ее за спиной. Медсестра в приемной встретила пациентку бессмысленной улыбкой. Прической и нарядом Диана напоминала тропический красно-желтый цветок. Миссис Газали нравилось, когда люди одеваются ярко.

— Все в порядке, миссис Г. ? — Улыбка Дианы потеплела.

— Лучше не бывает, Ди.

Моя жизнь, моя настоящая жизнь, началась в огне. Мэри Газали прошла мимо старого сельскохозяйственного рынка, куда ходила когда-то поглазеть на попугайчиков и белых мышей. У нового безвкусного фасада театра Би-би-си она перешла улицу и пошла по влажной дорожке сквера. Со всех сторон мощным потоком шел транспорт, вызывая у нее ощущение безопасности, как будто она оказалась в центре подвижного, отгородившего ее от мира круга. Над головой она увидела пустельгу, одну из тех двух, что устроили гнездо на крыше старого танцзала. Паря в воздухе, птица, казалось, готовилась камнем упасть на двух оборванных пьянчужек с багровыми, словно измазанными кетчупом, лицами, которые со своей скамейки промычали вслед Мэри что-то нечленораздельное. У одного из них на голове была подсохшая кровь. Теперь, благодаря свежему увечью, он мог просить милостыню, не вставая. Как обычно, Мэри замедлила шаг и дала нищим по пятипенсовой монетке. Точно так же всякий раз, выходя из церкви, она оставляла свои пожертвования в кружке. Зная, что попрошайки могут быть очень агрессивными, она быстро пересекла сквер и вышла на улицу, ведущую к Хаммерсмиту и садам Королевского клуба, где у нее была маленькая квартирка в цокольном этаже. Мэри все еще арендовала здесь жилье, несмотря на то что плата с каждым годом значительно повышалась. Хелен уговаривала мать купить с ее помощью собственную квартиру: «Ведь недвижимость можно записать или на твое имя, или на нас обеих». Но с тех пор, как Мэри Газали переехала из «Феникс-Лодж», а до того из Бейзуотер, она всегда арендовала жилье, и ей казалось, что она никогда не сможет считать квартиру своей, если она будет куплена на деньги Хелен.

в Холборн к Семи Сестрам унд дайн дес меншен антлиц дайн дес меншен глидер унд зайн атем айнциэнд дурх ди пфорте дер гебурт

К тому времени, как она добралась до «Олимпии», опять показалось солнце, принеся неожиданное тепло застывшим ветвям редких деревьев, растущих у края железной дороги, и, переходя Хаммерсмит-роуд в направлении Норт-Энд-роуд, Мэри вдохнула полный глоток зимнего воздуха.

Постепенно маленькие магазинчики, обслуживающие более состоятельных жителей Западного Кенсингтона, уступили место овощным лавкам, уличным лоткам и киоскам, торгующим дешевыми электротоварами или скобяными изделиями, хозяевами которых были недавние иммигранты. Наконец она повернула туда, где витрины нескольких магазинов взывали к молодящимся представителям среднего класса, и медленно прошлась мимо прилавков с бижутерией и безделушками, расположенных вокруг Стар-роуд, где почти сто лет царила такая нищета, какой не мог предвидеть никто из строителей этого квартала. Только теперь эти кирпичные виллы начали приобретать внешнюю респектабельность.

Перед тем как отправиться домой, Мэри по привычке зашла в церковь Святого Андрея, расположенную на том месте, где Стар-роуд переходит в Грейхаунд-роуд. Она полюбила эту церковь девятнадцатого века, потому что строители, сознательно пытаясь придать ей вид сельской церкви, воздвигли в результате что-то совершенно грандиозное. У церкви была чудесная резная паперть, красивый шпиль, и само здание было исполнено спокойного достоинства.

В полутьме, среди дубовых скамеек и витражей, Мэри преклонила колени в молитве. Господи, не дай мне согрешить. Не лишай меня своего дара, но и не порабощай меня той силой, которой Ты наделил меня по своему разумению. Когда придет срок, дай мне понять, чего Ты хочешь от меня. Господи, я молюсь за упокой души моего мужа Патрика Амброуза Газали и за упокой душ всех тех несчастных, кто погиб и продолжает гибнуть в этих ужасных войнах! И, пожалуйста, помоги Джозефу Киссу принять наконец решение, потому что я уверена, Ты согласишься, пора ему опять жениться. Он чувствует себя таким несчастным. Благодарю Тебя. Аминь. Она плохо знала формальную сторону церкви и в свои молитвы вплетала то, что придет в голову. Мысль о посещении службы ее ужасала, и викария она старалась обходить стороной.

Напевая под нос, Мэри Газали вышла из прохладной церковной тени, перешла через Грейхаунд-роуд и оказалась среди огромных красных многоквартирных домов, окружавших довольно запущенный теннисный корт, цветочные клумбы и лиственницы. Она направилась к потертой двери дома под названием «Палгрейв». В вестибюле было так же мрачновато, как в церкви, но не было того же ощущения надежды. Она поздоровалась с миссис Циммерман, которая вечно высовывалась поглазеть, кто идет мимо. Задержала дыхание, чтобы не чувствовать запах пережаренных овощей, спустилась на цокольный этаж и наконец оказалась около черной входной двери своей квартиры. Как обычно, из комнаты, освещенной предвечерним солнцем, тут же прибежали, издавая хорошо знакомые громкие жалобные вопли, оба ее шоколадных сиамских кота и начали, урча, тереться о ноги. Взяв обоих на руки, она принялась качать их, как младенцев, животиками кверху, и они жмурились навстречу ее радостному лицу.

— Здравствуйте, ребятки. Сердитесь на меня? Конечно. Откуда же вам знать, что сегодня четверг?

Качая на руках блаженствующих котов, она прошла в уютную кухню. Странно, но эта квартира не была перестроена в пятидесятых. Здесь все еще стояла изразцовая викторианская плита, на которой любили спать коты. Над плитой размещалась чугунная сушилка, где сейчас висело кое-что из нижнего белья, синий джемпер, пара юбок. Мэри постучала кочергой по задвижке, чтобы прочистить дымоход. Разожгла плиту и, открыв дверцу, увидела знакомую картину «адского пекла». Добавлять кокс было рано. Мэри привыкла к тому, что большая часть ее повседневных забот была связана с плитой. Ей не доводилось пользоваться газовыми горелками. Она сняла пальто и повесила его в высокий шкаф, а потом достала из маленького холодильника, за тщательно выскобленным сосновым кухонным столом в самом дальнем углу от плиты, банку кошачьих консервов. Сиамцы встали на задние лапы, вытянувшись во весь рост, касаясь лапами ее бедер. Весело напевая, Мэри положила корм в две одинаковые пластиковые миски с кошачьими именами. На одной было написано «Габи», в честь Росетти, на другой «Чарли», в честь Суинберна. Она тщательно размяла ложкой кошачью еду.

Открыв духовку, она проверила рукой температуру, вернулась к холодильнику и, достав пирог, который приготовила утром, поставила на верхнюю решетку. «Вот и мой ужин».

Наклонившись, она протянула миски котам. Пока они ели, размотала шарф и сняла кофту. Пристроила их вместе с перчатками и сумочкой на старую вешалку с зеркалом. Одежда почти полностью заслоняла собой зеркало. Взглянув на свое отражение, она в который раз удивилась тому, что ей уже за шестьдесят! А ведь никак не дашь больше сорока, словно все годы, проведенные в коме, не пошли в счет. Стареть она начала, только выйдя из больницы, а тогда казалась ровесницей Хелен. Так выглядят монахини, но они и живут по-монашески. Слегка озадаченная этим, она подумала: а что, если я заключила сделку неизвестно с кем? Что, если мне придется заплатить?

На какой-то миг рядом с ее собственным лицом в зеркале мелькнули нервные черты Дэвида Маммери. Она вспомнила его бледное, хрупкое тело, нежную кожу. В последнее время он, кажется, немного прибавил в весе, но вряд ли здоровье его улучшилось. Взгрустнув, она вновь подумала о себе. Теперь ничто не могло привести ее в уныние. Кабинет врача позади, а она опять дома, в полной безопасности. Глупо огорчаться по пустякам, когда так везет. Ты живешь своей спокойной жизнью, Мэри. Она отодвинула старый меховой жакет, чтобы лучше вглядеться в лицо. Подумай, что бы с тобой стало, продолжай ты, как прежде, с ненасытным мистером Киссом!

На ее губах вспыхнула улыбка:

— Благослови его Господь.

Джозеф Кисс

— Мистер Кисс, а вам приходилось глотать огонь? — спросил восхищенный паренек.

Джозеф Кисс был уже навеселе. Издав неопределенный смешок, он покачал головой. Держа в руке высокую кружку, он стоял у деревянной скамьи с несколько поблекшей обивкой, и на фоне его огромной фигуры окружавшая его мебель казалась сделанной для карликов. В свои годы, с тонким слоем грима на лице, он выглядел скорее величественным, чем гротескным. Только что он хвастливо рассказывал о том, как с минимумом таланта сумел заработать себе на жизнь почти во всех сферах театральной деятельности и теперь серьезно задумался над вопросом юного Басхолла.

— Не считая того случая, когда на кухне полыхнул газ, едва я наклонился над сковородой с печеными бобами, я отвечу тебе искренне, Себастьян: только понарошку. И я восхищаюсь теми, кто умеет это делать. — Он сделал глоток из кружки. — Раз как-то у меня была эпизодическая роль циркача. И у моего друга Монткрифа тоже. Берешь ведь то, что тебе предлагают. — Он снова порылся в памяти. — Потом еще очень недолго в тот период, когда я был помощником снайпера. Как бишь его звали… Витторио? Во время войны его интернировали на остров Мэн, и я потерял с ним связь. Как несправедлива судьба! На остров Мэн ссылают всех, но только не заклятых нацистов! Ты там бывал, кстати? — оживился он. — Туман и летом, и зимой, Себастьян. Наш ответ Сибири, заверяю тебя, просто двойной удар! В пятидесятом я отыграл сезон в Дублине. Народ там мрачный, пиво отвратительное, дома безобразны. Пабы открыты постоянно. Сортиры забиты пьяными горожанами, блюющими в писсуары с воплем «Господи Иисусе!». А их жены сидят по тем же пабам с полупинтами «гиннеса» и разглядывают в окна своих накачанных лимонадом детишек. Не стоит тратить время, которого хватило бы для поездки во Францию, на то, чтобы посмотреть на конку или протрястись по узкоколейке на твердой скамье ради — если, конечно, туман вообще рассеется — пейзажей не хуже, но, конечно, и не лучше девонширских. Кажется, это место называется Налоговой бухтой. Думаю, туда ссылали тех, кого сгребли за неуплату налогов. А может, там жили викинги, которых не пустили в Валгаллу. Ни один человек в здравом уме не стал бы там жить добровольно. Что касается их бесхвостых котов, то я уверен, что любой из нас счел бы кошачий хвост настоящим деликатесом, если сравнить с тем, что им приходится есть каждый день.

Мистер Кисс прислонился спиной к резной спинке скамьи из красного дерева. Они сидели в «Римском солнце», перестроенном в пивной бар.

После третьей кружки внимание Себастьяна Басхолла стало рассеянным.

— Так вы глотали огонь на острове Мэн?

— Там этим многие занимались. Просто чтобы согреться. Но я — нет. Однако именно туда был сослан несчастный снайпер. В провинции моя память обычно сдает, так что, к своему стыду, как назывался театр, я тоже забыл. Это было одно из таких летних шоу, на которые люди ходили от безысходности, пока в пансионах не надумали выносить телевизор в холл. Как мне в то лето хотелось купаться! Я ведь не из тех, кто оплакивает конец театральных сезонов. На телевидении более гуманные работодатели и более надежные кассиры, а главное, не нужно так часто уезжать из Лондона. Именно телереклама спасла мою жизнь и достоинство. А почему тебя интересует пожирание огня, Себастьян?

Юный агент по продаже недвижимости повернулся, и на мгновение пиво в его кружке осветилось лучом зимнего солнца, приобретя живой, красновато-золотой цвет. Себастьян был уже так хорош, что ответил не задумываясь:

— Мне просто интересно было узнать, как это делается, вот и все.

— Трюк заключается в том, чтобы не держать огонь во рту слишком долго. Можешь попробовать сам. Смотри.

Мистер Кисс достал из кармана пальто коробок. Вытащил спичку и зажег ее. Потом открыл рот и проглотил пламя:

— Вот и все. Поскольку кислорода во рту нет, то пламя гаснет. Ты, кажется, уже четвертый, кто меня об этом расспрашивал.

— В «Новостях» показывали пожирателя огня, который обжег себе лицо!

Джозеф Кисс поднял кружку и удивился, как много пива еще в ней осталось.

— Страшная тайна совпадений раскрыта, и все разъяснилось. Самое простое объяснение всегда оказывается самым лучшим.

Он поставил кружку на влажную салфетку, перевел дыхание, а потом выпил всю залпом.

— Моя очередь, мистер Кисс, — сказал Себастьян, показав на часы. Ему нужно было вернуться в контору через пятнадцать минут. Сквозь толпу хохочущих, дымящих сигарами посетителей в добротных костюмах и крахмальных рубашках он поспешил по темному ковру к барной стойке и сунул два фунта бармену — крепко сбитому, покрытому татуировками Питеру Эдричу с мокрой от испарины седой шевелюрой. Ему приходилось то и дело протирать ручки пивных автоматов с тем же усердием, с каким он ухаживал за паровой машиной на речном пароме в дни своей молодости.

— Пожалуйста, пинту и полпинты самого лучшего, сквайр.

Себастьян глянул сквозь затуманенное оконное стекло на перекресток Майл-Энд-роуд, на свое агентство, на знакомые фигуры за письменными столами. Герри Петтит ушел за полчаса до него и все еще не вернулся. Себастьян расслабился. Четверг — не самый тяжелый день для местных агентов по недвижимости. Обычно он приводил в «Римское солнце» выгодных клиентов, а сам предпочитал обедать в небольших и более дешевых пабах, расположенных в переулках, но ему страшно нравились регулярные визиты мистера Кисса по четвергам, и он считал их встречи отчасти деловыми, потому что мистер Кисс давал ему информацию о других районах Лондона и всегда знал, идет ли на продажу какой-нибудь фамильный особняк в Илинге или в Бромли.

Сегодня мистер Кисс был явно в ударе, и поэтому Себастьян осмелился задать ему следующий вопрос, давно его занимавший:

— Прошу вас простить меня, если я покажусь вам слишком любопытным, мистер Кисс, — сказал он, потягивая пиво из кружки, — но где вы сами-то живете? Я имею в виду, что вы знакомы с таким множеством лондонских закоулков. Но я точно знаю, что вы не из этого района.

Джозеф Кисс с нескрываемым наслаждением пил пиво.

— Доверительно сообщаю тебе, Себастьян, что я в разное время проживал между Вест-Эндом, Кенсингтоном и Челси, Сити, Ист-Эндом, западными пригородами, в основном Чизиком, Актоном и Хаммерсмитом, а также северными пригородами от Кэмдена до Финчли, южными: Баттерси, Брикстоном, Норвудом и так далее, и восточными, скажем, до самого Дагнема и Апминстера. Я везде успел пожить.

— У меня создалось впечатление, что вы жили, — Себастьян вновь сверился со своими часами: у него оставалось еще семь минут, — в Белом городе?

Джозеф Кисс моргнул, словно была задета его чувствительная струна.

— Милый мальчик, в белом городе или черном, — сказал он отсутствующим тоном, — но только не в сером. Серых городов нет, по крайней мере в мире Джозефа Кисса.

Он поднял кружку и осушил ее до половины.

— У меня есть пристанище в Актоне, уголке процветающем, хотя на первый взгляд этого и не скажешь, и есть другое — в Брикстоне, вечном средоточии лондонского рабочего класса. Там же обычно живут и те, кто не добился успеха на театральном поприще. А вот те, кто успеха добился, по традиции селятся в Брайтоне. Я видел, как работают ипподромные жучки. Я был свидетелем взлета и падения брикстонской «Цепной банды», названной так потому, что их любимым оружием были велосипедные цепи. Я видел и другие компании жестоких молодых людей. Ты-то не помнишь схватку стиляг из «Цепной банды» с белемскими «Чернорубашечниками» на лугу под Тутингом! Тогда несколько парней были убиты, а многие — серьезно ранены. И хотя этот район сейчас привлекает солидных жильцов, он по-прежнему мне интересен. Еще у меня есть квартирка в Хэмпстеде. Оттуда открывается отличный вид, но в основном я живу на Флит-стрит, в самом центре, в одном из частных домов семнадцатого века, по соседству с доктором Джонсоном.

— Рядом с «Головкой сыра»?

— Я никогда не называл нашего гения «сырной головкой», мой милый мальчик, несмотря на все его недостатки. Вижу, что ты уже допил свои полпинты. Не хочешь еще по одной? На ход ноги?

— Мне надо идти, мистер Кисс. Наверное, вы бы могли с большой выгодой продать квартиру на Флит-стрит, а?

— К сожалению, это не мое имущество. Я управляю им по доверенности.

Вновь озадаченный, Себастьян Басхолл застегнул пиджак, обмотал шею коротким шарфом из шотландки, засунув концы за борт пиджака, надел вельветовое пальто и со словами «Увидимся на следующей неделе!» ринулся в свою контору.

Джозеф Кисс с улыбкой обернулся навстречу краснощекой Одри в белом передничке, которая собирала тарелки с остатками сосисок, бобов, пудинга и маринованных овощей «по-солдатски».

— Запеканка сегодня была просто превосходной, дорогая.

— Да? — повела она плечами, давая понять, что слишком занята для болтовни. — Рада, что тебе понравилось, милый.

Допив пиво, мистер Кисс осторожно поставил кружку на стол и снял с вешалки свою широкополую шляпу, длинный шарф и зонт. Он был ярым сторонником любых английских чудачеств. Эти чудачества предоставляли ему независимость и позволяли сохранять дистанцию при общении. Махнув на прощанье рукой бармену и посетителям, он покинул теплую, уютную атмосферу «Римского солнца» и двинулся огромными шагам на восток в сторону Сент-Мэри-ле-Боу и паба «Сент-Клементз-Армз», на встречу со своим старым другом Данди Банаджи, чья колонка «Лондонские переулки» была одной из немногих постоянных рубрик газеты «Бомбей дейли мейл». Их отношения носили до некоторой степени профессиональный характер. Фигурируя еженедельно в графе «информация и затраты» в списке расходов Банаджи, мистер Кисс снабжал журналиста важными сведениями и достиг статуса регулярного персонажа колонки, появляясь под именем Старожила или Нашего лондонского друга.

Когда снова выглянуло солнце и даже замерзшие кучи грязного снега стали выглядеть относительно свежими, сердце мистера Кисса запело. Нудное движение транспорта настолько не соответствовало общему настроению дня, что он едва сдержался, чтобы не крикнуть водителям: «Эй, вы! Веселее!»

— Ты старый обманщик, Кисс, — сказал он сам себе, довольно усмехнувшись. — Но, по крайней мере, ты не делаешь никому ничего плохого.

Благодаря привычке приукрашивать свой образ и тем держать собеседников на некотором отдалении, ему удалось заставить бедного агента по недвижимости поверить в то, что он является собственником четырех особняков в Лондоне, хотя на самом деле это были четыре жалкие квартирки, приобретенные им буквально по случаю. Он нахмурился, почувствовав, что к шуму автомобилей примешивается гул человеческих голосов.

Двадцать минут в пустом вагоне на Южной пригородной. Я не покупаю газет, разве что ради гороскопа. К тому же, конечно, там программа телевидения. Должен признать, что это заставило меня заинтересоваться новостями. Некоторые из них меня шокировали. Вот почему я решил заняться политикой. Попав в местное правительство, я перестал заглядывать в новостные колонки, а став членом парламента, перестал читать газеты вообще. Теперь я даже книг не читаю. Моя жена. Что они там задумали строить у Паддингтона ? К одиннадцати утра мясо на рынке начинает попахивать. Вот почему мы с женой приехали сюда. Собственно, это было во время войны. Мы бежали из Копенгагена. Мир казался таким прекрасным. Она вернулась в Данию, а я остался. Теобальдс-роуд. У часовой мастерской.