Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Пол Теру

Вокруг королевства и вдоль империи



КОРОЛЕВСТВО У МОРЯ



АНГЛИЙСКИЙ ХАРАКТЕР

Однажды я нечаянно подслушал из коридора, как некий англичанин самодовольно произнес: «Какие же они смешные, эти янки!» Удалившись на цыпочках в безопасное место, я громко расхохотался: кто бы говорил! И принялся мысленно составлять список: «Англичане оклеивают потолки обоями! Чтобы вареные яйца не остыли, надевают на них шапочки с помпончиками! В супермаркетах не дают бесплатных пакетов! Наступи англичанину на ногу — и он сам перед тобой извинится! Англичане покорно платят своим властям по сто долларов в год за лицензию на телевизор! Водительские права выдают на тридцать или сорок лет сразу — мои, например, истекут в 2011 году! В Америке при покупке сигарет тебе выдают бесплатные спички — а в Англии изволь покупать спички за свой счет! Англичане курят в автобусах! Не желают перейти на правостороннее движение! Шпионят на русских! Не моргнув глазом, произносят «ниггер» и «жиденок»! Дают своим домам имена, да еще какие — например, «Неказисли» или «Вид с птичьего полета»! На пляжах загорают не в плавках, а в подштанниках! На ваше «спасибо» не отвечают «Пожалуйста!» Молоко они до сих пор разливают в стеклянные бутылки! А развозят его молочники! А по улицам ездят старьевщики в телегах, запряженных лошадьми! Англичане обожают леденцы, «Люкозейд»[1] и блюдо из остатков вчерашнего ужина, дословно именуемое «пузырится и пищит»[2]! Живут в городках с названиями Гавкинг, Кудахтинг или Шиворт-Навиворт! А их собственные имена еще чуднее: mister Eatwell, Lady Inkpen, Major Twaddle, miss Tosh![3] И эти люди находят нас смешными?!!!»

Чем дольше я жил в Лондоне, тем отчетливее видел, что пресловутый английский национальный характер — скорее блеф, чем реальность: порой англичане предаются отъявленному нытью. Поделись с англичанином идеей объехать Великобританию кругом по береговой линии, и он скажет: «Гоняться за мышью вокруг ночного горшка — и то было бы занимательнее». Иногда англичане способны на беспощадную самокритику и глубокое презрение к себе. «Мы ужасный народ, — говорят они. — С нашей страной управиться невозможно. Мы вечно ни к чему не готовы. Тут все тяп-ляп делается». Но подобная самокритичность — еще и хитроумная тактика, позволяющая преспокойно оставаться растяпами. В сущности они капитулируют перед жизнью.

Причем, говоря «мы», англичанин подразумевает не себя самого и даже не свой социальный слой, а тех, кто стоит на социальной лестнице ступенькой выше, либо ниже. То есть, всех, кто, на его взгляд, должен принимать решения, и тех, кому полагается эти решения выполнять. «Мы» означает «все, кроме меня».

Самое архианглийское выражение — «Не ворчать!», а терпение англичанина — смесь инертности с отчаянием. Мол, что толку зря стараться! Зато американцы только и делают, что ворчат. А когда не ворчат, то хвастаются. Американец не способен произнести, потупившись: «Умею кое-что по-маленьку», а англичанин — заявить: «В своей профессии я один из лучших». Мы, американцы, вечно пускаем пыль в глаза (в этом, как и во многом другом, проявляется наша незамутненная ребячливость) и частенько падаем лицом в грязь при всем честном народе; англичане редко стремятся щеголять перед другими, а потому и редко выглядят дураками. С особым упоением англичане высмеивают те качества других, которыми сами обделены, как признаются сами. А иногда мы их просто бесим. В Америке тебя уважают, когда пробиваешься вперед, расталкиваешь всех локтями, поднимаешься из низов все выше, втираешься в нужные круги. В Англии на такое доведение смотрят гадливо: да что вы, так поступают одни итальяшки, это «китайская пожарная тревога», полный хаос! Быстро разбогатеть — все равно что пролезть к кассе без очереди, а пробить себе дорогу в жизни — вопиющая грубость; выходцев из иного сословия зовут «выскочками». Такое поведение не то, чтобы прощают или не прощают, — о нем попросту никогда не забывают. Память у англичан долгая и беспощадная.



НА ТРОПЕ

Едва выйдя из Дила, я увидел за Ла-Маншем длинное плоское облако или, вернее, полосу тумана, которая упрямо не рассеивалась. Поначалу она была серая с металлическим отливом, потом стала голубой. Чем ближе я подходил к Дувру, тем более четкими становились ее контуры: завеса напоминала то громадный броненосец, то целую флотилию, то остров. Наконец, я разглядел, что это действительно земля — череда мысов. То была Франция, неотличимая от Брюстера, если смотреть на него с противоположного берега Кейп-Кодской бухты.

Впереди на тропе, ярдах в четырехстах от себя, я заметил какую-то фигуру: навстречу мне; под гору, шел другой путник. Спустя несколько минут я понял, что это женщина: юбка развевается, на голове косынка. Еще несколько минут мы двигались навстречу друг другу по этим пологим склонам, под широченным небосводом. Кроме меня и нее, вокруг не было видно ни души. Ни за мной, ни за ней никто не шел. Путница серьезная, со стажем: локти движутся в такт ногам, туфли — на плоской подошве, ни карты, ни собаки. А вокруг, кстати, очень красиво — прямо над головой небесная синева, на юго-востоке — солнце, а на западе — стена ливня, висящая, точно обрывок целлофана. Я смотрел на эту женщину, очень немолодую женщину в теплом платке и тяжелом пальто, с букетиком в руках, — смотрел, как она приближается и думал: «Первым здороваться не стану».

Она на меня и не поглядела. Даже поравнявшись со мной, не заметила. На всем побережье не было видно больше ни одного человека — только в море, похожая на утюг, чернела рыбачья лодка. Хетта Памфри — так я ее нарек в своем воображении — решительно шагала вперед, полы ее пальто взлетали и опадали. Она уже удалилась от меня на полшага, в ее лице не дрогнул ни один мускул.

— Утро доброе! — сказал я.

— Ой… — она неуклюже вывернула шею, скосив на меня глаза. — Доброе утро!

И приветливо улыбнулась мне, так как я заговорил первым. Но если бы я промолчал, мы бы разошлись, Хетта и я, на этом лугу у отвесного обрыва — кроме нас, ни живой души в округе — пройдя в пяти футах друг от друга в звенящей тишине; которую здесь считают безопасностью, и не сказав друг другу ни слова.



ИЗВЕСТИЯ С ФОЛКЛЕНДОВ

Постояльцев в гостинице было немного — около дюжины мужчин, все пожилые, жизнерадостные, словоохотливые; отпустят какую-нибудь шуточку и сами же смеются, чересчур громко. Они колесят по побережью, взад-вперед, с полными чемоданами образцов; но торговля идет туго. Упомяните любой город навскидку — например, Дувр — и они непременно прокомментируют: «В Дувре просто катастрофа». Как водится среди коммивояжеров, держались они хамовато, ни слова не произносили без насмешки, к официанткам обращались с какой-то наигранной небрежностью. Хорошо умели играть на нервах у этих бедняжек, помыкать ими, отыгрываясь за то, что их собственные жены и дочери таких выходок не потерпят.

Мистер Фихэм (запчасти и аксессуары к автомобилям), только что из Мейдстоуна, назвал весь Кент своим «приходом» — то есть, территорией; в Кенте просто катастрофа. Он был лысоват, слегка склонен к хвастовству и к коммивояжерскому ухарству; попросил подвезти тележку с десертами, и когда хорошенькая официантка приблизилась, покосился на ее бедро, обтянутое форменной юбкой, и сказал:

— Этот эклер меня соблазняет…

Официантка взялась за блюдо с пирожным…

— … но все остальное — ничуть. Ох, старость, треклятая старость…

Фихэму было немного за пятьдесят; трое его соседей по столику — все примерно его ровесники — расхохотались как-то одобрительно и печально, сознаваясь в импотенции, слегка иронизируя над неполадками в своем хозяйстве. Подслушивая разговоры пожилых англичан, часто слышишь признания: «Что-то в койку уже не тянет».

После ужина я сидел с коммивояжерами у телевизора в холле и смотрел известия с Фолклендов. Пока выпуск новостей не начался, многие заговаривали о событиях, но все какими-то обиняками. «Я сегодня слушал радио в машине, пока ехал по «Эм-двадцать… Один клиент сказал… Эшфордский поставщик моего приятеля слышал…». Но никто не говорил ничего определенного. Не могли решиться. «Вроде бы с британской стороны потери…».

Весть сообщил телевизор: оказалось, потоплен «Шеффилд». В холле воцарилось молчание: первые потери британцев, новенькое судно. Много погибших, на судне продолжается пожар.

Пока Фолклендская война обходилась без жертв с британской стороны, она была остроумно затеянной кампанией, изобретательным маневром, приключением. В Англии ценят такие жесты: находчивый ответ, без крови, без трупов. Но теперь произошло нечто некрасивое, обязывающее к дальнейшим шагам, то, чего просто так спустить нельзя. Гибель «Шеффилда» обрекала Британию на войну, в которую никто всерьез не желал втягиваться. Один из коммивояжеров сказал: «Это нас подкосит».

Среди присутствующих был китаец. Он заговорил — дотоле остальные регулярно косились на него, а когда он открыл рот, вообще уставились, словно ожидая услышать китайскую речь. Но он заговорил по-английски.

— Для нас это тяжелый удар, — сказал он.

Все подхватили: «Да, сильно это по нам ударило»… «Что же дальше?». Я же отмалчивался, уже чувствуя себя вражеским агентом. Я разделял мнение, высказанное аргентинским писателем Хорхе Луисом Борхесом: «Фолклендская война — все равно, что ссора двух лысых из-за расчески».



ДЖОН БРЕТБИ

Один житель Гастингса сказал мне: «Почему я сюда переехал? Легко догадаться. Город входит в тройку самых дешевых в Англии». Он перечислил мне все три, но я так хотел побольше узнать о Гастингсе, что позабыл записать названия остальных. Звали моего собеседника Джон Бретби, он был живописец. Это Бретби написал картины для фильма «Из первых рук» по одноименному роману Джойса Кэри. Мало того, его собственная биография несколько перекликается с историей героя книги и фльма — художника Галли Джимсона.

Моя беседа с Бретби происходила в комнате, полной картин. На некоторых краска еще не просохла.

— В Лондоне или где бы то ни было такой большой дом мне был бы не по карману, — рассуждал Бретби. — Если бы я не выбрал Гастингс, ютился бы сейчас в какой-нибудь конуре.

Дом Бретби назывался «Купол и Башня Ветров»; название ему очень подходило. Высокое обветшавшее здание скрипело под порывами ветра; куда ни глянь, повсюду полотна, прислоненные к стенам рядами. Бретби был невысок и плотно сложен; по его лицу казалось, что он постоянно вслушивается в какие-то неясные звуки — гримаса, изобличающая рассеянность. Он сказал, что картины пишет быстро. Время от времени Бретби пускался в воспоминания о своем легендарном бурном прошлом — настолько бурном, что он еле жив остался. Он принадлежал к так называемой «школе кухонной раковины» и питал слабость к великосветским гостиным[4]. Теперь Бретби остепенился. «Я полагаю, что западное общество обречено», — заявил он мне, созерцая из окна своего «Купола и башни» крыши и морские дали Гастингса — прелестную, надо сказать, панораму.

— Наше общество перерождается, — сказал Бретби, — раньше в его основу были заложены понятия свободы и индивидуальности, а теперь все идет к тому, что индивидуальность исчезнет, растворится в коллективистском режиме.

Я сказал, что, по-моему, впереди — не коллективистский режим, а скорее джунгли, где большинство будет еле сводить концы с концами, а богачи заживут по-княжески — лучше всех богачей прошлого, вот только в условиях постоянной угрозы со стороны голодных, хищных бедняков. К услугам богатых будет вся наука и техника, но ее ресурсы бросят исключительно на защиту их жизни и благоденствия. Бедняки же станут мыкаться, как собаки, превратятся в жалких, озлобленных существ, и богачи, верно, станут охотиться на них для забавы.

Выслушав мою теорию, Бретби и бровью не повел. Пока мы беседовали, он писал мой портрет (Никакой коммерции, — сказал он по поводу этой работы. — Моя задача — оставить этот портрет потомкам, пусть посмотрят на него, когда наше общество станет совсем иным»). Он не стал опровергать мою версию будущего — просто почесал в затылке и снова взялся проклинать полицейское государство, где все будут ходить в мешковатых синих робах и называть друг друга «товарищ» — этакий оруэлловский кошмар, скорее предостережение, чем обоснованное пророчество. Между тем, 1984-й год близился, а Дж. Бретби жил себе в своей прелестной развалюхе в Гастингсе, этом раю для всех рачительных хозяек на южном побережье Англии, и творил в свое удовольствие…

Мне показалось, что за страхом будущего у Бретби кроется ненависть к современной эпохе, хотя во всем остальном он был человек жизнелюбивый, обуреваемый кучей планов («Угадайте, эта длинная — что? Все паломники, которые ехали в Кентербери. Чосер, знаете?»). Он сказал, что путешествовать не любитель, но вот жена обожает странствовать; ее почему-то всегда тянет в Новый Орлеан. Жена — ее звали Пэм, она носила красные кожаные брюки отлично заботилась о муже. Мне она сделала сандвич с ветчиной. Бретби сказал, что познакомился с ней через колонку Одинокие сердца» — ну знаете, объявления типа «Холостяк, 54, плотн., но не тучн. сложения, профессиональный художник, южн. побережье, желает познакомиться….». Так они встретились, полюбились друг другу и поженились.



ШАЛЛИ

В Хоуве, как и во многих других поселках на побережье Англии, имелись «шале». Не верьте этому термину, напоминающему о швейцарских коттеджах. В действительности то были хибарки. Впрочем, само слово «chalet» тут выговаривали так, что форма вполне отвечала содержанию: «шалли» (shally), помесь «shanty» — «лачуга» и «alley» — «проулок». На «впервой линии» их были сотни — длиннейшая шеренга. Я предположил, что они восходят к викторианским купальным фургонам[5]. Англичане стеснялись наготы. Кстати, если на то пошло, в викторианские времена купание считалось диаметральной противоположностью спорта — одним из видов водолечения, чем-то средним между ирригацией кишечника и святым крещением. Купальные фургоны — эти будки на двух колесах[6] — позднее были превращены в стационарные кабинки для переодевания, затем расставлены рядами вдоль берега, и, наконец, сделались «шалли» — домами в миниатюре.

В Хоуве шалли были величиной со стандартный сарай для садового инвентаря. Заглядывая внутрь, я невольно ожидал увидеть ржавые газонокосилки, грабли и лейки. В некоторых стояли велосипеды, но, как правило, эти однокомнатные хибарки были обставлены наподобие кукольных домиков или игрушечных бунгало. Становилось ясно, без каких вещей англичане не мыслят себе комфортного дня на пляже. Домики были покрашены, на стенах висели эстампы в рамках (котята, лошади, яхты), в банках от варенья стояли пластмассовые розы. В шалли непременно имелись складные кресла, а также полка с электрической плиткой, помятым чайником и несколькими фарфоровыми чашками. Здесь было все, чтобы почаевничать и подремать: раскладушки, надувные подушки, одеяла; иногда попадались рыболовные снасти, в редких случаях — игрушки. Чаще всего взгляд натыкался на недоеденный фруктовый кекс, зонтик или роман Агаты Кристи; и почти в каждом шалли сидели старичок и старушка, румяные от ветра.

Все шалли были пронумерованы; иногда номера были очень длинные, свидетельствовавшие о многочисленности этих домиков. Но опознавательным знаком служил не номер, а имя собственное, поскольку у каждого шалли было свое название — например, «Панорама», «Волна», «Солнечный день», «Еще минуточку!» — написанное на двери или выгравированное на специальной табличке. Двери у шалли были двустворчатые. Некоторые постройки больше напоминали стойла для лошадей, чем коттеджи. На окнах висели занавески. Имелись специальные ширмы, защищающие от ветра. Во многих домиках работали транзисторы. Однако, хозяева шалли были людьми старой закалки — как-никак, прямые наследники викторианской ментальности, породившей купальные фургоны — и свою радиотехнику называли «детекторами», а то и «репродукторами на паровой тяге».

Шалли нанимали на год или несколько лет, а то и покупали навсегда, как и купальные фургоны когда-то. Но в любом случае эти домики были полностью обжиты. На полках стояли маленькие фотографии детей и внуков в рамках. Когда шел дождь, обитатели сидели внутри, стараясь занимать поменьше места, но то и дело сталкиваясь локтями; один читал, другой или другая вязал/а или дремала. В хорошую погоду обитатели занимались тем же самым снаружи, не отдаляясь от двери больше чем на фут. Ни в одном шалли я не видел банки с пивом или бутылки виски. Хозяева шалли пережили войну. С деньгами у них было туго, зато времени — хоть отбавляй. Они читали газеты; в тот день в Хоуве казалось, что все тут готовятся к экзамену по Фолклендской кампании. Ну вот, войной заинтересовалась массовая аудитория.

Шалли стояли почти вплотную один к другому, но, как это ни парадоксально, каждый из этих домиков был крепостью частной жизни. В Англии пространственная близость воздвигает незримые барьеры. Каждый шалли словно бы занимал собственный параллельный мир — никто в нем не обращал ни малейшего внимания на происходящее по соседству. «Панорама» чаевничала, меж тем как «Волна» не отрывалась от «Дейли экспресс»; «Солнечный» устроил себе сиесту, а пара из «Еще минуточку!» угрюмо читала письма. Все разговоры велись шепотом. Шалли не были общиной. Каждый из них представлял собой изолированный хутор — никаких тебе пересудов между соседями. В каждом царила чисто английская атмосфера безмятежной суеты. По существующим правилам, ночевать в шалли не дозволялось, и потому эти постройки служили дневными убежищами; ими пользовались с углубленной сосредоточенностью и замкнутостью в своем мирке, которые англичане привносят во все свои владения: никто никому не мешал, никто не посягал на территорию чужого шалли, никто ни с кем не делился. Если вы хотите узнать, как живут англичане, то очень расширите свой кругозор, пройдя пешком несколько миль вдоль ряда шалли; если среднестатистический английский дом закрыт для чужаков (да и для друзей тоже: ничего личного, просто в гости звать не принято), шалли полностью открыт взгляду пришлого человека, точно кукольные домики о трех стенах, с которыми я его уже сравнивал. Заглянуть внутрь было легко — и потому никто не заглядывал.



БОГНОР

В Богноре я прожил дольше, чем рассчитывал. Я привязался к мисс Поттейдж из «Камелота», пляж в солнечную погоду выглядел очень мило, а на набережной вечно стоял старик с деревянным ящиком и торговал огромными, мерзостными на вид моллюсками под названием «трубачи». Он утверждал, что ловит их сам. Погода стояла ясная, но магазины не работали, а набережная была безлюдна. «Еще не сезон», — поясняли мне.

Я осознал, что дурная репутация Богнора — по-видимому, сплошная клевета. В Британии устная традиция путешествий — не что иное коллективный опыт впечатлений из вторых рук. Считается, что страна достаточно невелика и хорошо исследована, чтобы можно было полагаться на чужое мнение. Примерно так, понаслышке, знают и Диккенса: типичный англичанин имеет представление о самом писателе и его персонажах, не прочитав ни единой страницы романов. Таковы же познания и о британских городах. Потому-то у Брайтона репутация отличная, а в Маргейт стараются не соваться. «Дувр, — говорили мне, — о, белые скалы Дувра». Истборн прелестен, говорили мне, и Синк-Портс — тоже. Та же закономерность, что и в случае Диккенса: те же искажения, те же предрассудки. Кривое зеркало молвы превращает некоторые города в их полную противоположность.

«О Дандженессе я знаю меньше, чем хотелось бы», — сказал мне человек, не знавший об этом городе ровно ничего. Распрощавшись с ним, я еще долго хихикал.

Бродстейрз — место серьезное; но Богнор — просто анекдот какой-то, — говорили мне. «Как сказал перед смертью Эдуард Седьмой, — говорили мне (хотя вообще-то это сказал Георг Пятый), — «Ну его к Богу, этот Богнор!», вот и я так говорю». Богнору просто не повезло с названием. Любой английский топоним с буквосочетаниями «bog» или «bottom»[7] заранее обречен. («С конца 18 века в английской топонимике наблюдается прочная тенденция названий, отсылающих к телесному низу. В одном только Нортгемпшире Buttocks Booth был переименован в Boothville, Pisford получил имя Pitsford, а Shitlanger — Shutlangen»). «Камбер-Сендз» благодаря своему певучему, мелодичному имени, слывет идиллическим городком — слывет необоснованно. Слово «Богнор» отдает ватерклозетом и ассоциируется с неухоженностью — и вновь необоснованно. Всякий англичанин имеет категоричное мнение о том, какие приморские английские курорты очаровательны, а от каких лучше держаться подальше. Эти сведения передаются из уст в уста, точно народные суеверия. Англичанин редко выбирает маршрут для путешествия наобум. Отпуск он планирует скрупулезно и весьма нелицеприятно судит о местах, где даже нога его не ступала.



ГРУСТНЫЙ КАПИТАН

Я прошел вдоль Вест-Клифф и спустился на Променад по тропинке, описывающей зигзаг на склоне. Куда я держу путь, я и сам толком не знал; лишь бы в нужном направлении — на запад. На запад я шел уже несколько недель. Миновал пригород Борнмута Эйлам-Чайн, где Стивенсон написал «Доктора Джекила» (нет более литературного города, чем Борнмут: в его «chines» — узких речных долинах с обрывистыми склонами витают тени Генри Джеймса, Поля Верлена, Тэсс Дербифилд[8] и Мэри Шелли — и это я еще не всех перечислил), а затем, взглянув на запад и увидев на противоположном краю залива два стоячих утеса (их прозвали Старый Гарри и Жена Старого Гарри), решил отправиться пешком в Суонедж — если идти по побережью, до него миль четырнадцать.

На моей карте была отмечена паромная переправа у устья залива Пул, в некоем месте под названием Сэндбэнкс. Я сомневался, что паромы ходят все-таки пока несезон — и, чтобы не терять время, спросил о них первого встречного на Променаде.

— Насчет паромов я ничегошеньки не знаю, — ответил он.

Это был старик с серой, какой-то огнеупорной кожей, одетый в черное пальто. Звали его Десмонд Боулз. Я подумал, учитывая его возраст, что он глуховат. Но слух у него был великолепный.

— Что там делают эти ребята? — спросил он, указав на виндсерферов.

Я пояснил.

— Да они только падают с доски, больше ничего, — заметил он.

Наблюдение за виндсерферами — одна из приятнейших сторон приморского отдыха. Занятно смотреть, как они всеми силами пытаются сохранить равновесие, но обязательно сваливаются в холодную воду, долго пытаются опять забраться на доску, снова поскальзываются. Не спорт, а бесконечная напрасная борьба со стихией.

— Я только что пришел пешком из Поуксдауна…

3а семь миль!

— … а мне ведь восемьдесят шесть лет, — сказал Боулз.

— Во сколько вы вышли из Поуксдауна?

— Не знаю.

— А назад тоже пешком пойдете?

— Нет, — сказал Боулз. Он не стоял на месте — шествовал дальше. Ступал как-то нехотя, словно ноги не слушались. Ступни у него были громадные, ботинки старые, блестящие, громоздкие. Шляпу он держал в руке, скомкав. Взмахнув шляпой, он повернулся ко мне боком, одышливо пыхтя, уставившись на Променад. — Вы быстрее меня ходите, так идите, не позволяйте мне вас задерживать.

Но мне хотелось с ним поговорить: шутка ли, в восемьдесят шесть лет прийти пешком из Поуксдауна! Я спросил, зачем он это сделал.

— Видите ли, я раньше был там начальником станции. Поуксдаун и Боскомб — это были мои станции, две сразу. И вот сегодня я сидел у себя дома — вон он, мой коттедж, — он указал на утес, — и вдруг сказал себе, что хочу снова увидеть мои станции. В Поуксдаун я доехал на поезде. Смотрю — день солнечный. Решил: вернусь-ка назад пешком. Я ушел на пенсию двадцать пять лет назад. Мой отец тоже был железнодорожник. Его перевели из Лондона в Портсмут, и я, конечно, тоже с ним переехал. Я был совсем малыш. В 1902 году.

— А где вы родились?

— В Лондоне, — сказал он.

— А где в Лондоне?

Боулз остановился. Он был крупный мужчина. Покосившись на меня, он сказал:

— Теперь уже не знаю, где. Раньше знал.

— А как вам нравится Борнмут?

— Мне города не нравятся, — сказал он и снова зашагал. — Мне это вот нравится, — добавил он.

— Что именно?

Он взмахнул в воздухе скомканной шляпой, выбросив руку вперед.

— Открытое море, — пояснил он.

Еще тогда, на первом этапе моего путешествия, меня озадачило, почему англичане, сидя в автомобилях, смотрят в сторону моря, почему старики и старушки в шезлонгах по всему южному побережью созерцают волны; и вот теперь почтенный железнодорожник Боулз говорит: «Мне нравится открытое море». В чем разгадка? Один из возможных ответов содержится в книге Элиаса Канетти «Масса и власть», нестандартном и блестящем (по мнению некоторых критиков, эксцентричном) исследовании человеческого общества на примере массы людей — толпы. Канетти пишет, что в природе существуют символические подобия толпы — огонь, дождь и море. «Море множественно, оно движется, оно сплошное, его элементы образуют некую единую мешанину» — как и толпа. «Своей множественностью море обязано волнам» — оно состоит из волн, как толпа — из людей. Море могущественно, у него есть собственный голос, оно существует извечно и не знает сна, оно может успокаивать или грозить, или взрываться бурей. Но оно всегда присутствует на своем обычном месте». Источник загадочности моря — то, что таится под его поверхностью: «море кажется еще величественнее, когда задумываешься о том, что в нем содержится, о легионах растений и животных, сокрытых в его недрах». Море нечто всеобщее и всеобъемлющее: «Это образ застывшего человечества; все живое течет к нему и впадает в него, оно содержит в себе все живое».

В той же книге, говоря о нациях, Канетти описывает символ толпы у англичан. Этот символ — море: все триумфы и катастрофы в английской истории связаны с морем; именно море позволяло англичанину рисковать и преображаться: «Его домашняя жизнь — исключительно противовес жизнй в море, гармоническое дополнение к мореплаванию; главные черты домашней жизни англичанина — это безопасность и монотонность».

«Англичанин полагает себя капитаном корабля», — пишет Канетти; так проявляется индивидуализм англичанина в приложении к морю.

Итак, Боулз и все эти старики с южного побережья, смотрящие на море, представились мне грустными капитанами, сосредоточенно созерцающими волны. Море что-то бормочет им в ответ. Море — их утешение. Конечно, оно содержит в себе все живое, но одновременно оно — путь, которым можно покинуть Англию, а также путь к могиле, к смерти на воде, вдали от суши. Море ропщет, как толпа, и обнимает, как толпа, — но для этой своеобычной нации оно не только утешение, не только символ утешения и жизненной силы, но и знак кончины. Эти старики смотрят в сторону смерти.

Боулз все еще ковылял рядом со мной. Я спросил, участвовал ли он в Первой Мировой войне.

— И в Первой, и во Второй, — ответил он. — Оба раза во Франции. — Он замедлил шаг, напрягая память. Затем сказал: — Великая война — это было ужасно… дело гнусное. Но я остался цел — ни одного ранения. Все четыре года отвоевал от звонка до звонка.

— Но вам, наверно, полагался отпуск, — предположил я.

— Две недели, — отозвался он, — в середине войны.

В Сэндфорд-Клиффс Боулз распрощался со мной, и я пошел дальше, в Сэндбэнкс.



«В&В»— «BED-AND-BREAKFAST»[9]

«В&В» НА МОЕМ ПУТИ: ПАНСИОН «ПОБЕДА»

— Вы один? — спросила миссис Старлинг в пансионе «Победа», исподволь разглядывая мой рюкзак, кожаную куртку и жирно блестящие ботинки.

— Пока да, — сказал я.

— Я покажу вам вашу комнату, — сказала она; мой ответ ее слегка покоробил.

Я часто испытывал приятный жар, предчувствуя маленькое приключение, когда поднимался вслед за молодыми или относительно молодыми хозяйками пансионов по лестнице на четыре пролета, в каморку под самой крышей. Мы входили, запыхавшись, слегка разрумянившись и стояли у кровати, пока женщина не спохватывалась, что с меня надо взять пять фунтов аванса — но даже эта просьба звучала двусмысленно и эротично.

Обычно они спрашивали: «Вы один?», или: «Значит, вам только одноместный?» Я никогда не вдавался в цель моего путешествия. Говорил, что работаю в издательстве. Утверждал, что у меня неделя отпуска. Не пояснял, что вынужден путешествовать в одиночку, так как делаю заметки — то и дело останавливаюсь, чтобы сделать запись. Мыслить четко и последовательно я мог лишь в одиночестве, — и даже если мысли, цепляясь одна за другую, уводили невесть куда, включалось воображение. Хозяйки пансионов могли бы спросить: «Как вы только выдерживаете собственное общество?». И мне пришлось бы ответить: потому что я сам с собой разговариваю — разговоры с собой всегда были для меня частью писательской работы, и кстати, вот только что, шагая вдоль волнолома под дождем — я шел сюда пешком из самого Доулиша — я бормотал под нос: «… Доулиш… доля лиц… долго ли… мне бы лишь…».



«В&В» НА МОЕМ ПУТИ: ДОНАЛЬД И ФЛОРЕНС ПУТТОК

Через полчаса после прихода в Ньюквэй я сидел в гостиной и, между тем как носок моего ботинка грызла собака, пил чай с Флоренс Путток («Сколько тебе говорить: оставь ботинок в покое!»), а та рассказывала, как ей оперировали колено. Стоило мне упомянуть о пешей ходьбе, как речь зашла о ступнях, ногах, коленях и операции, которую перенесла Флоренс. Телевизор работал: в те дни считалось, что не смотреть новости, — значит проявлять некоторое неуважение к родине, ведь там сообщали последние вести с Фолклендов. А у Куини — второго пекинеса — что-то неладно с животиком. А Билл, двоюродный брат миссис Путток, весь день не звонил — обычно-то звонит сразу после ленча. А Дональд Путток, шестидесяти одного года, говоривший шепеляво, ушедший на пенсию досрочно — спина, знаете ли, не в порядке — Дональд смотрел на движущиеся стрелки на карте Фолклендов и слушал рассуждения Флоренс о сухожилиях и связках; потом он сказал: «Я в Хорнчёрче всю жизнь прожил».

И мне отчего-то казалось, что я у себя дома.

Но то был не мой дом. Я легко внедрился в этот уютный закрытый мирок, но мог покинуть его в любой момент, как только пожелаю. Право выбора было за мной: в большинстве приморских городов приходится выбирать между отелем, пансионом и «bed-and-breakfast». Третий вариант всегда меня соблазнял, но чтобы извлечь из него всю выгоду, требовался некоторый запас неистраченных сил. «Bed-and-breakfast» — частный дом, обычно в предместье, в некотором отдалении от Фронт-стрит, Променада и отелей. Переступив порог такого дома, невозможно не почувствовать, что вторгаешься в чей-то устоявшийся уклад — пяльца в руках Флоренс, нелепые шлепанцы Дональда… В «bed-and-breakfast» всегда пахнет кухней и карболкой, но отчетливее всего особый запах, который неизбежно ассоциируется у тебя с родней твоей жены.

На своей улице «bed-and-breakfast» ничем не выделяется среди прочих домов, за исключением таблички. У Путтоков табличка висела в окне. «Свободные места» — значилось на ней. У меня сложилось впечатление, что покупка таблички — все, на что надо потратиться для открытия такого заведения. Когда табличка есть, остается лишь проветрить гостевую спальню. Скоро появится какой-нибудь чудак — рюкзак, кожаная куртка, туристские ботинки, обильно смазанные жиром — и весь вечер будет слушать рассуждения хозяев о том, какая нынче дороговизна, или о талантах Билла Кросби, или о крайне мучительной хирургической операции. Англичане, в быту — самая патологически-скрытная нация — всего за 5 фунтов впустят вас в святую святых — свои дома, а иногда даже изольют вам душу. «Сейчас у меня забот невпроворот, — скажет какая-нибудь миссис Спакл. — Берту надо зубы вставлять, пылесос сломался, а Энид подозревает, что у нее будет маленький…» В поздний час, когда все остальные лягут спать, женщина, которую вы знали как миссис Гарлик, нальет вам кружку сливочного хереса, скажет: «Зовите меня Идой», и заведет беседу о том, какая у нее есть необычная родинка на теле.

В «bed-and-breakfast» всегда присутствует неуловимый оттенок дилетантизма: хозяйка говорит; что пускает жильцов оттого, что ей нравится готовить, да и лишние деньги никогда не помешают («деньги на булавки»), а еще она любит общество, а дети-то разлетелись по свету, в доме стало как-то пусто, одно эхо по углам. Все заботы, связанные с «bed-and-breakfast», лежат на женщине, но она предается им охотно, так как за свой обычный труд по дому получает самые настоящие деньги. Никаких особых договоренностей не требовалось. «Bed-and-breakfast» в его лучшем воплощении подобен идеальному браку, а в худшем — поездке в гости к сварливой теще. Обычно ко мне относились со смесью робости и подозрительности; но это и есть традиционное английское гостеприимство — настороженное любопытство и скупые проявления добросердечия.

Англичане требуют от постояльцев, чтобы те ни на что не жаловались. Большинство людей из низших слоев среднего класса — а они и сдают комнаты внаем — на дух не переносят постояльцев, которые ноют. Хозяева считают — и небезосновательно — что на своем веку повидали больше бед, чем эти слабаки. «А вот в войну…», — обычно начинали они фразу, и я осознавал, что сейчас проиграю в споре под весом неопровержимых доказательств каких-то бед и лишений. В войну Дональд Путток, скорчившись под лестницей в Хорнчёрче, вслушивался в рев германских «Фау» и, как часто говорил, лишь чудом уцелел.

Я сказал ему, что путешествую по побережьям.

— Совсем как мы! — сказал Путток. Они с Флоренс проехали на машине от Кента до Корнуолла в поисках места, где бы им хотелось поселиться. В самых подходящих делали остановки. Ньюквей лучше всех. Здесь они до гробовой доски останутся. Если куда и переедут (на вкус Флоренс, в доме слишком много спален), то разве что на своей же улице.

— Ну, местные, конечно, нас ненавидят, — сказал мистер Путток, лучезарно улыбаясь.

— Дональда на днях один корнуоллец распек в хвост и в гриву, — пояснила миссис Путток. — Он до сих пор сам не свой.

— Плевал я на него с высокой башни, — пробурчал Дональд.

Потом миссис Путток сказала, что всегда мечтала открыть «bed-and-breakfast». Она не чета другим, — сказала она, — некоторые после завтрака выгоняют постояльцев за порог и не пускают в дом до вечера; не думайте, что все, кто сидит на остановке, ждут пятнадцатого автобуса — среди них есть и отдыхающие, которым просто надо время скоротать. В «bed-and-breakfast» считается учтивым, не афишируя этого специально, возвращаться в дом только вечером, даже если весь день идет дождь.

Путток дала мне визитную карточку из тех, которые заказала в типографии, с перечнем достоинств своего дома:

«— Телевизионный салон

— Доступ в комнаты в любое время

— Пружинные матрасы

— Бесплатная автостоянка на территории

— Бесплатный душ по желанию

— Отдельные столики»

Телевизионным салоном служила гостиная Путтоков, автостоянкой — заасфальтированная дорожка, ведущая к гаражу, душ был душем, а столики — столами. Таково описание их дома, ничем не отличавшегося от всех других частных домов в Ньюквее.

Пансионы типа «bed-and-breakfast» сильно облегчили мою задачу, и я был им глубоко признателен. В пол-одиннадцатого, после «Новостей с Фолклендов» (теперь каждый вечер объявляли «А теперь наш специальный выпуск…»), когда все мы испытывали легкую оторопь, насмотревшись на кровь и наслушавшись теоретических выкладок, и мистер Путток говорил: «Эти Фолкленды — вылитый Бодмин-Мур[10], черт бы его подрал, но нельзя же нам сидеть сложа руки, так я понимаю?», миссис Путток спрашивала меня: — Хотите выпить горяченького? — И, пока она готовила на кухне «Овалтайн»[11], мы с мистером Путтоком несли полный вздор, беседуя о международном положении. Я чувствовал признательность, так как для меня это была неизведанная страна — целый дом, открытый моему любопытному взгляду: книги, картины, послания на открытках, сувениры, взгляды на жизнь. С особым упоением я рассматривал семейные альбомы. «Это мы сразу после войны на Балу-Маскараде в Ромфорде… Это наш кот Монти… Это я в купальном костюме…» Я руководствовался честными намерениями, но во мне сам собой просыпался инстинкт авантюриста-шпиона, и я втирался в один коттедж за другим, разнюхивая, как живет эта нация.



«В&В» НА МОЕМ ПУТИ: «БЫК»

Мистер Диди из «Быка» сказал:

— Понимаете, никто не хочет загадывать на будущее. Все только и делают, что работают. Как заведенные. И не просто ради денег. Боятся нос из города высунуть — думают, когда вернешься, тебя уже с работы выгонят.

Потом по телевизору начались «Фолкленды: специально для вас», и мы, повинуясь чувству долга, устремились на голос миссис Дебби: «Новости!» Новости были ужасные: опять гибнут люди, опять тонут корабли. Но телезрители всегда внимали новостям с крайне озадаченным видом: сведения были скудные, а иногда и противоречивые. Почему так мало хроники боевых действий? Обычно выпуск новостей сводился к тому, что корреспонденты по телефону, сквозь треск помех, что-то рассказывали об очередном поражении. Мне показалось, что в связи с войной англичане — в частной обстановке, а не в общественных местах — испытывали стыд и недоумение, а Аргентину считали жалкой, бестолковой и несчастной страной, где армия комплектуется по призыву из желторотых мальчишек. Разговоров об этой войне они не терпели, зато могли до утра толковать о том, как плохо идет бизнес.

— Кстати, совсем забыла тебе сказать, — сказала миссис Диди. — Смиты отказались. У них было забронировано на сентябрь. Мистер Смит сегодня утром позвонил.

— Будь он неладен! — воскликнул мистер Диди.

— У него умерла жена, — пояснила миссис Диди.

— Да? — усомнился Диди, устыдившись своей фразы «Будь он неладен!».

— Она и не болела совсем, сказала миссис Диди. — Разрыв сердца.

Услышав про разрыв сердца, мистер Диди успокоился. Значит, по большому счету, никто не виноват — это вам не тяжелая болезнь или убийство. Человека просто взяли и изъяли из обращения, и все тут.

— Опять аванс возвращать, — произнесла миссис Диди с досадой.

— Итого два аванса, — сказал мистер Диди. — Понадеемся, что больше такого не случится.

На следующий день я подслушал разговор двух болтливых дам о Фолклендах. Тогда считалось, что война сделала британцев агрессивными ура-патриотами, развела шапко-закидательство. Это и впрямь было характерно для статей во многих газетах, но для разговоров между обычными людьми, которые мне довелось слышать, — почти никогда. Большинство было настроено наподобие миссис Мьюллион и мисс Кастис из пансиона «Бриттания» в Комб-Мартине, которые, обменявшись положенными банальностями, соскользнули с темы Фолклендов на пространные воспоминания о Второй Мировой.

— Тогда, хоть немцы и заняли Францию, жизнь текла себе по обычному руслу, — сказала миссис Мьюллион.

— Вот именно, — кивнула мисс Кастис. — Война войной, но нельзя же все забросить. Что толку сидеть да охать, опустив руки.

— Тогда мы жили в Таунтоне.

— Правда? Мы-то из Кьюлломптона, — сказала мисс Кастис.

— Из Маттертона, точнее.

— Я уж думала, карточки никогда не отменят! — воскликнула миссис Мьюллион.

— Как сейчас помню: шоколад перестали нормировать, и его тут же весь скупили. Тогда на него опять ввели карточки!

Этими воспоминаниями они поднимали себе настроение.

— Еще чаю? — спросила миссис Мьюллион.

— С удовольствием, — сказала мисс Кастис.



«B&B» НА МОЕМ ПУТИ: ОЛЛЕРФОРД

Порлок, родина человека, который помешал Кольриджу дописать «Кубла-Хана»[12] — это одна-единственная улица, застроенная маленькими коттеджами; между коттеджами, по проезжей части, течет сплошной поток автомобилей. Ниже, на западном берегу залива, — портовый поселок Порлок-Уэйр, а вокруг, куда ни глянь, холмы, частично поросшие деревьями.

Сто семьдесят лет тому назад некий человек, посетивший Порлок, нашел, что городок это тихий, но полностью лишенный изъянов. Гость написал в своих заметках: «Бывают периоды относительного застоя, когда даже в Лондоне мы говорим «Жизнь замерла»; итак, неудивительно, что в определенные сезоны в Вест-Порлоке царит легкое затишье».

Я зашагал в сторону Оллерфорда и по пути разговорился с женщиной, которая кормила птиц в своем саду. Она указала мне дорогу в Майнхед, уточнив: «Это не самый короткий путь, зато самый живописный». Она была светловолосая, с черными глазами. Я похвалил ее дом за красоту. Она обронила, что сдает комнаты жильцам, а затем с улыбкой поинтересовалась: «Может, останетесь до завтра?» Вопрос был задан всерьез — похоже, ей по-настоящему хотелось, чтобы я согласился. Я почуял в ее предложении какой-то подтекст. И промолчал — просто стоял и улыбался ей в ответ. Солнце золотило траву, птицы жадно расхватывали хлебные крошки. Едва перевалило за полдень; в такой ранний час я еще нигде не останавливался на ночлег, чтобы возобновить путь лишь на следующий день.

Я сказал:

— Может быть, в другой раз.

— Я никуда не денусь, — отозвалась она со слегка печальным смешком.

В Оллерфорде имелся старинный мост. Я прошел мимо него и углубился в лес, срезая угол, поднимаясь к холму под названием «Маяк Селуорти». Лес кишел певчими птицами — дроздами и славками; потом я услышал голос, который ни с каким другим не перепутаешь — кукушка! Четко, точно механическая птица из ходиков, она отсчитала пятнадцать часов. Солнце пригревало, склон был пологий, жужжали шмели, дул ласковый ветерок, и я подумал: «Ага, вот что я искал, выйдя сегодня утром в дорогу — хотя вовсе не подозревал, что обрету это именно здесь».

«Все путешественники — оптимисты», — продолжал я размышлять. Путешествие вообще сродни оптимизму в действии. Я всегда странствовал с мыслью: «Все у меня будет хорошо, везде мне будет интересно, что-нибудь для себя открою, ноги не переломаю, на грабителей не наткнусь, а на исходе дня найду славное местечко для ночлега. Все будет чудесно, а на худой конец, достойно внимания — не пожалею, что покинул дом и пустился в дорогу». Иногда все оправдывает погода — даже моросящий дождик в Девоне. Или пение птиц в солнечный день, или звук собственных шагов по каменистой тропинке, ведущей под гору (думал я, спускаясь по Норт-Хиллу мимо полян, заросших ярко-лиловыми азалиями). Преодолевая горбатые холмы, я направился дальше к Майнхеду.



ЛАГЕРЬ ОТДЫХА

На востоке, за серой полосой песка со множеством луж — в час отлива море отступило на полмили — я увидел пестрые флаги «Лагеря Батлинз»[13] в Майнхеде и пообещал себе, что непременно туда наведаюсь. Первый приморский лагерь отдыха я увидел в Богноре, и мне стало любопытно, что происходит за его забором, но всякий раз я лишь проходил мимо несолоно хлебавши. В лагеря отдыха просто так не зайдешь на минутку. Они окружены оградами, достойными тюрем, с завитками колючей проволоки поверху. Патрули со сторожевыми собаками, таблички «Берегись» с черепами и костями, нарисованными по трафарету… Главные входы охранялись. Они были оборудованы турникетами и полосатым шлагбаумом, который поднимали далеко не перед каждым автомобилем. Постояльцы «Батлинз» входили на территорию, предъявляя пропуска. Все это отчасти напоминало мне Джонстаун[14].

Строгие меры безопасности распаляли мое любопытство. Что же там происходит такого особенного? За железной сеткой забора ничего толком видно не было: в этом «Батлинзе» я рассмотрел лишь так называемое «Гребное озеро», здание дирекции и несколько сонных фигур в шезлонгах. Территория лагеря, очевидно, была очень велика. Позднее я выяснил, что он рассчитан на четырнадцать тысяч человек. Почти вдвое больше, чем постоянное население Майнхеда! Лагерь именовали «Батлинленд», уверяя: «Там есть все, что только душе угодно».

Я зарегистрировался в качестве «экскурсанта». Заплатил деньги. Получил на руки брошюру; буклет и «Программу вашего отдыха» со списком мероприятий на этот день. Охранники посматривали на меня как-то настороженно: рюкзак я оставил в пансионе, но остался в своей обычной кожаной куртке и намазанных маслом туристских ботинках. Коленки у меня были в грязи. Решив не нервировать привратника, я убрал свой бинокль в карман. Большинство постояльцев «Батлинза» ходило в сандалетах и футболках, а некоторые щеголяли в клоунских колпаках — веселились в отпуске. Между тем, было ветрено и холодно, тучи затянули небо. Огромные, величиной с простыню флаги у ворот громко хлопали. В «Батлинзе» никто, кроме меня, не был одет по погоде — по мерзостной погоде того дня. Я чувствовал себя шпионом, которого сбросили в лагерь с парашютом, и иногда ловил на себе подозрительные взгляды.

Этот «Батлинз», как и богнорский, походил на тюрьму: корпуса в казарменном стиле, устрашающие заборы. Тюрьма или военная база — один градус унылости. Но этот «Батлинз» нагонял особую жуть своей красочностью. Его здания соорудили из досок и жестяных модулей, раскрашенных в яркие насыщенные цвета. Нигде больше в Англии я не видел таких утлых построек. Они были настолько безобразны, что в рекламной брошюре изображались не на фото, а в виде синих прямоугольников на примитивной карте. Номера были двух видов — «апартаменты» и «люкс». А казармы, протянувшиеся на много акров, именовались «Жилым комплексом».

И верно, Джонстаун! Жилой Комплекс подразделялся на лагеря — Зеленый лагерь, Желтый лагерь, Синий и Красный. В центре территории — столовая и Детский центр. Имелась Церковь Лагеря Батлинз. Имелись также миниатюрная железная дорога, фуникулер и монорельс — все они бы и небесполезны, пешком по таким просторам далеко не уйдешь. Наверно, именно такой городок воображал безумный проповедник, когда привез своих отчаявшихся последователей в Гайану. Самодостаточный и изолированный населенный пункт — по забору все сразу ясно.

Ассоциации с Джонстауном преобладали, но чем-то «Батлинз» также напоминал карикатурный Новый Иерусалим. Именно так, предположил я, будет выглядеть английский приморский город будущего, если чаяния большинства англичан сбудутся. Собственно, «Батлинз» уже представлял собой английский город — конечно, приукрашенный и не столь добротно выстроенный, как реальные, но все же характерно-английский. Все обычные достопримечательности налицо: крикетное поле, футбольное поле, прачечная, супермаркет, банк, букмекерская контора и несколько заведений с едой на вынос. Конечно, он был лучше организован и более комфортен, чем большинство английских городов похожей величины — а потому пользовался популярностью среди постояльцев. Вдобавок праздничные гулянья длились здесь круглый год. «Батлинз» гордо обещал, например: «Забудьте о мытье посуды!» или: «Абсолютно никаких очередей!» Посуду не мыть, в очередях не стоять — это уже на грани пародии, вроде анекдота об «отпуске по-польски». Но эти обещания — не что иное, как робкая реклама: в Англии запросы невысоки, и жизнь без очередей и грязной посуды — тоже английская мечта.

Брали здесь недорого — 178 фунтов в неделю с семьи из четырех человек, причем завтрак и ужин включены в цену. Среди отдыхающих преобладали семьи — молодые родители с маленькими детьми. Ночевали они в пронумерованных конурках в казармах в одном из четырех лагерей, пищу принимали за пронумерованным столом в одной из столовых и целыми днями развлекались.

Спортивная площадка «Виндзор» (тут было много названий, отсылавших к жизни королей — такие вот претензии на респектабельность) и «Озеро для удильщиков» в день, когда я там побывал, не привлекли никого. Зато в двух «салонах бильярда и настольного тенниса» жизнь била ключом; площадь каждого салона равнялась половине футбольного поля, а столов были десятки. Никаких очередей! В «Регентском корпусе» шла игра в бинго. За стеклянной стеной громадного зала плескалась вода цвета куриного бульона, были видны мерно работающие ноги и узкие ступни пловцов — то был крытый бассейн. По «Гребному озеру» никто не катался на лодках, открытый бассейн пустовал, церковь — тоже. «Безумный гольф» не пользовался спросом. Бесплатные развлечения здесь были не в чести.

«Да, это ПРАВДА: в «Батлинз» почти все бесплатно!» — уверяла брошюра.

Но большинство людей предпочитало занятия, за которые нужно платить. Они опускали монеты в прорези «одноруких бандитов» в «Зале досуга». Играли в пинбол. Покупали мягкие игрушки и сувениры, или меха в «Меховом салоне», или стриглись в парикмахерской. Или ели. В «Батлинзе» были четыре закусочных, где торговали «рыбой с жареной картошкой», а также чайные, кофейни и кондитерские. Везде ничего не давали задаром, но здесь, похоже, никто не мелочился. А еще люди пили. Баров насчитывалось с полдюжины. Бар «Эмбасси» (греческие статуи, эрзац-хрустальные люстры, красные обои) был полон народу — между тем, по размеру он напоминал овин. В баре «Эксмур» за 157 столиками устроилось, должно быть, с тысячу посетителей. Лагерь впечатлял своим размахом. А также своей обшарпанностью.

То не был аналог Диснейленда. Диснейленд — прежде всего приятная греза, помесь прогресса с фарсом, апофеоз беззубого сюрреализма, уютный мирок, похожий на трехмерный мультфильм. Но чем глубже я изучал «Батлинз», тем больше он напоминал мне английский быт. Лагерь был крайне близок к реальности: тот же узкий кругозор, та же изолированность от других, тот же ассортимент наслаждений. Жизнь в «Батлинзе» — это жизнь в Англии минус работа. Иными словами, досуг, где всем правят тупость и занудство. Дергать за рукоятку игрового автомата проще, чем заниматься спортом, а поглощение фаст-фуда вообще превратилось в самостоятельный вид развлечений. Казалось, никто из отдыхающих не замечал, как убоги здания, как скудно растет трава среди проплешин на лужайках, как вездесущи запах и шкворчание блюд, которые жарятся во фритюре.

В этом смысле «Батлинз» тоже походил на реальный город. Люди прогуливаются в уверенности, что все вокруг дается даром, но большинство развлечений платные, а некоторые даже очень дорогие — например, билет в кабаре. В тот вечер играла рок-группа «Фредди энд зэ дримерз» — несколько немолодых мужчин, похожих на сильно поблекшие призраки самих себя в 60-е.

Если «Батлинз» чем-то и предвосхищал будущее, то состоянием постояльцев. Казалось, они начисто лишены воображения. Вылитые зомби, они бродили по территории, обреченные на одну или две недели безудержного веселья под облачным небом. Все, разработанное для детей, тоже соответствовало прогнозам футурологов. За детьми присматривали: в «Батлинзе» их можно было безбоязненно выпускать за порог, не опасаясь, что они покалечатся или потеряются. Вокруг лагеря высокий забор, работает специальный «патруль воспитателей», есть «детская аудиобиблиотека» и большая детская площадка. Именно такие комплексы создадут для подрастающего поколения в четко распланированных городах будущего.

Для детей предназначалась большая часть занятий и мероприятий, за исключением виста и бинго. Я в качестве экскурсанта мог выбирать между «Конкурсом маскарадных костюмов в лиге юниоров \"Корона\"», «детской викториной», «Веселым трамплином», «Дерби на осликах» пли «Прослушивание для шоу талантов «Бивер и малыш». «Дерби на осликах» проводили на «Веселой лужайке», продуваемой сильным ветром: дети визжали, животные еле брели. Я пошел на прослушивание для шоу талантов в театре «Гэйэти-Ревю». Восьмилетняя девочка исполнила двусмысленный танец под фривольную попсовую балладу; две сестры спели об Иисусе, Аманда и Келли — песенку «О Дэзи, Дэзи, дай мне ответ», а Миранда скороговоркой рассказала стишок. Большинство родителей на прослушивании не присутствовало — они играли на автоматах или пили пиво.

Я забрел в Церковь Лагеря («Падре принимает в Центре в любое время»). К двери было прикреплено объявление: «На всех трех службах возносятся молитвы за наши Силы в Южной Атлантике». Я внимательно просмотрел «Книгу посетителей». В ней имелась графа «Национальность», и люди указывали рядом со своими именами «валлиец», «корнуоллец», «англичанин», «шотландец». Изредка попадались ирландцы. Но с середины апреля — когда началась Фолклендская война — люди начали указывать в графе «национальность» слово «британец».

В «Регентском корпусе» я повстречал трех дам, которые пили чай. Дафна Банзен из Брэдфорда сказала:

— Мы здесь об этих фолклендских делах не говорим — мы на отдыхе. Такая тема депрессивная.

— И вообще, — вмешалась Мэвис Хеттери, — тут только одно можно сказать.

И что же?

— Я вот что скажу: «Поднажмите и поставьте точку! Хватит играть в кошки-мышки!».

Миссис Банзен сказала, что она и ее подруги обожают «Батлинз». Они здесь уже не в первый раз и обязательно приедут опять. Жаль лишь, что нельзя остаться подольше. — А у Мейвис комната просто шик!

— Я немножко доплатила, — сообщила миссис Хеттери. — В моем шалли на полу ковровое покрытие.

Легко высмеивать убожество и тупые развлечения «Батлинза». Да, это не самый удачный способ провести досуг, но отрицать его популярность было нельзя: на побережье насчитывались десятки таких лагерей. В них безопасность и равенство, свойственные тюрьме, сочетаются с вульгарностью увеселительного парка. Я расспрашивал детей, что сейчас делают их родители. Обычно папа играл в бильярд, а мама ходила по магазинам, но многие говорили, что родители спят — прилегли вздремнуть часок-другой. Дрыхнуть до полудня, отдохнуть от кухни и присмотра за детьми, закусочная, бар и букмекерская контора в двух шагах от дома — этакий дешевый рай, где с людьми обращались примерно как с животными в зоопарке. Со временем на британских побережьях будет все больше лагерей отдыха. Это ведь «дешево и сердито», как выразилась Дафна Банзен.

Персонал «Батлинза» именовался «красномундирники» — как британские солдаты старых времен. То были парни и девушки в красных пиджаках. Красномундирник Род Ферсби сказал мне, что в лагере могут разместиться четырнадцать тысяч человек («но средняя заполненность — тысяч девять»). Откуда же они приезжают? — спросил я. — Со всей страны, — сказал Ферсби. А когда я спросил об их роде занятий, Ферсби рассмеялся: — Вы, что, серьезно? Ну вы даете!

Я подтвердил, что спрашиваю вполне серьезно.

— Да здесь половина — безработные, — пояснил он. — Тем «Батлинз» и хорош: здесь можно прожить на пособие.



ЛЛАНЕЛЛИ — МАЛЕНЬКИЙ СЧАСТЛИВЫЙ ГОРОД

На карте Лланелли выглядел многообещающе — он располагался в юго-западной части Дифеда в дельте реки Лугор. С вокзала я отправился пешком в порт. Город оказался скучный, затхло пахнущий, выстроенный из щербатых кирпичей. Карта ввела меня в заблуждение. Я решил немедленно его покинуть, но вначале купить путеводитель по Уэльсу, чтобы больше не попадать впросак.

Мне попался магазин, в витрине которого стояли учебники. Среди учебников валялись на боку дохлые мухи — не раздавленные, а умершие своей смертью от голода; казалось, они просто дремлют. В магазине было больше полок, чем книг. За прилавком никого небыло. Из-за бисерной занавески раздался гнусавый голос:

— Сюда.

Я вошел. Мужчина, что-то нашептывавший в телефонную трубку, даже не поднял на меня глаз. За занавеской книг было предостаточно — но исключительно с обнаженной натурой на обложках. Пахло дешевой бумагой и типографской краской. Имелись и журналы, неизменно запакованные в целлофан. На картинках — обнаженные груди или резиновое белье. Иногда дети; названия журналов заставляли предположить, что на их страницах насилуют голых карапузов. Для путеводителей места не нашлось, но поскольку порношоп был валлийский, на двери висел колокольчик, приветливо звякнувший мне вслед «динь-динь!».

В Уэльсе вежливость — это улыбки и мягкосердечие. В Лланелли даже местные скинхеды держались учтиво, а юнцы с отбеленными волосами, со свастиками на кожаных куртках и сережками в ушах, или зеленоволосые в футболках с надписью «ANARCHY!» казались добрейшими существами. И вот еще что поразительно: валлийцев несколько миллионов, а фамилий у них на весь народ — не более дюжины, но безликость им совершенно не свойственна. Каждый валлиец — колоритная личность, которая при общении стремится проявить максимум любезности. «Вы — джентльмен!» — кричал один мужчина другому, здороваясь с ним на улице.

В «Пекарне Дженкинса» («Наслаждение в каждой крошке») я увидел пирожные с клубникой, украшенные топлеными сливками. Интересно, клубника свежая?

— О да, сегодня утром собрали, — сказала миссис Дженкинс.

Я попросил одно.

— Но они же по тридцать пенсов, голубчик, — предостерегла меня миссис Дженкинс, даже пальцем не пошевелив. Она ожидала, что я скажу: «Тогда не надо». Она была на моей стороне в самом гуманном смысле этого слова и сочувственно улыбнулась, точно говоря мне: «Ну, разве мыслимо платить столько за пирожное!».

Когда я купил два, миссис Дженкинс явно изумилась. Наверно, ее ввел в заблуждение мой рюкзак и вообще мой бродяжнический вид. Я повернул за угол и набил рот пирожными.

— Доброе утро… то есть, добый вечер! — сказал на вокзале в Лланелли начальник станции, мистер Мэддокс. — Я не ошибся? Я так и знал, что наконец-то выучу. Было бы терпение!

Все остальные на перроне говорили между собой по-валлийски, но увидев приближающийся поезд, перешли на английский. Возможно, от воодушевления.



ТЕНБИ

Изящные здания городка Тенби: высокие, горделиво стоящие на обрыве, — показались мне книгами в красивых переплетах на полке под потолком. И верно, их выпуклые эркеры были словно корешки книг. Городок находится на мысу. Поскольку с трех сторон он окружен морем, в нем как-то особенно светло. Всепроникающий белый свет заливает рыночную площадь и растворяется в воздухе; кажется, что он терпко пахнет камнями, омываемыми океанскими волнами. Я подивился, что этот симпатичный городок одновременно вселяет умиротворение, — но так и было на самом деле. Впрочем, Тенби следовало назвать не симпатичным, а воистину прекрасным. Его живописность навевала ощущение, что вместо реального поселка ты попал в его акварельное изображение.

Охраной и реставрацией Тенби не занимались деспотичные привереды, которые столь часто завладевали британскими деревнями. Это новое сословие, вселившись в старые дома, выпотрашивало их изнутри и, отреставрировав соломенные крыши и окна с частыми переплетами, устраивало в кладовке потайную хромированную кухню с электронными мозгами. Подобные любители старины могут сделать города и поселки настолько живописными, что никаких сил нет. Тенби — другое дело; его просто поддерживали в порядке, и он созрел, как выдержанное вино; городок был еще крепок, и я порадовался, что его отыскал. Правда, сколько бы путешественник ни чувствовал себя первооткрывателем в глубине души, Тенби не позволяет ему задирать нос — изящество этого города широко известно. Тенби был воспет поэтами и послужил источником вдохновения для пейзажистов, старинным он считался еще при Тюдорах; он дал миру Огастеса Джона[15], описавшего родной город в своей автобиографии «Chiarooscuro», а также Роберта Рекорда, который придумал математический знак равенства. Впрочем, в Британии я вообще не видал мест, о которых бы никто не знал — разве что забытые или те, что крушит или перекраивает наш жестокий век.

Судьба была милостива к Тенби, а тишина и безлюдность только усиливали его очарование. Я шатался по улицам в мечтательном настроении. Впервые за все путешествие я почувствовал, что курорт выполняет свое предназначение — навевает спокойствие, смягчает сердце, внушает желание подремать над книгой на веранде с видом на море.



ОБНАЖЕННАЯ ЛЕДИ

В отеле «Харлех» в Кардигане — унылом полуразвалившемся здании у реки, почти закупоренной илом — у меня была странная встреча. Отель много лет простоял взаперти, и теперь там пахло соответственно — мышами и несвежими простынями. Запах лохмотьев в любом случае сходен с запахом мертвечины, но в букете «Харлеха» также присутствовали ноты грязи, печного отопления и медлительно текущей реки. Едва договорившись насчет номера, я осознал, что сделал неудачный выбор. В комнату меня провела Гвен — пятнадцатилетняя девушка с сердито надутыми губами, толстощеким капризным лицом и пивным брюшком.

— Что-то у вас тихо, — сказал я.

— Вы тут один живете, — отозвалась Гвен.

— Во всем отеле?

— Во всем отеле.

От постели тоже воняло, словно на ней кто-то недавно спал — совсем недавно, вот только что выполз из-под одеяла, простыни еще не остыли. Мерзостное было ощущение.

Владелица «Харлеха» — женщина по имени Рини — вечно тебе подмигивала, гортанно хохоча. Свой бумажник она хранила за пазухой, в выемке между грудями; за едой курила; много толковала о своем мужчине: «Мой-то весь мир на кораблях обошел». Ее мужчина, лет пятидесяти, бледный и небритый, ковылял по, коридорам отеля, не заправляя рубашку в брюки, и ворчал, что его щетка для волос куда-то подевалась. Его звали Ллойд. Он был лысоват. Ллойд со мной заговаривал редко, зато от Рини было невозможно отделаться — она вечно убеждала меня спуститься в бар и пропустить рюмочку.

Бар представлял собой темную комнату с рваными шторами и неказистым столом посередине. Обычно за столом сидели двое татуированных юношей и два старика — все они пили пиво с Ллойдом. Рини была за барменшу — приносила кружки на оловянном подносе. Она же меняла пластинки; музыка была громкая и мерзкая, но мужчин это вполне устраивало. Они были неразговорчивы, выглядели замученно и, пожалуй, даже нездорово.

Но Рини была на удивление жизнерадостна и гостеприимна. Отель зарос грязью, еда была неописуема, а в ресторане пахло мочой, но Рини радушно всех встречала и болтала без умолку; она уже прикидывала, как наведет в отеле порядок. Своего Ллойда она видела насквозь — сама знала, что он ворчливый старик, любящий приврать. «Не берите в голову, расслабьтесь, возьмите еще порцию», — говорила Рини. Она была настроена конструктивно, но запущенность отеля превышала ее силы. «Это Пол, он из Америки», — объявила Рини, подмигнув мне. Осознав, что я — предмет ее гордости, я впал в беспросветное уныние.

Как-то вечером Рини познакомила меня с Элли. Элли, уроженка Суонси, была тучная и красноглазая, с щербатым ртом, веснушчатым носом и скрипучим голосом. «Ох уж это Суонси, — говорила она, — ну просто болото». Элли была пьяна — а также глуха в том смысле, что алкоголь иногда отшибает слух. Рини говорила об Америке, но Элли продолжала что-то бормотать про Суонси.

— Ну, мы хотя бы не жадины, — говорила Элли. — Да, мы деньги считаем, но карды — вот это жадины.

— Она о нас говорит, — сказала Рини. — Карды — кардиганские. И верно, мы еще прижимистее шотландцев.

Элли сморщила лицо, передразнивая кардиганских жадин, а затем потребовала от меня объяснений, почему это я трезвый — и призвала в свидетели болезненных молчунов, которые уставились на нее тупыми влажными глазами. Элли была одета в мешковатый серый свитер. Допив свою пинту пива, она вытерла о свитер ладони.

— Ну, а вам как они — карды? — спросила она.

— Милейшие люди, — сказал я, пробурчав про себя: «Дикари».

Наступила полночь, а выпивающие не расходились.

— Пойду наверх, — сказал я.

— Тут ни один номер не запирается, — сообщила Рини. — Потому и ключей нет. Понимаете?

Элли вставила:

— Эх, Рин, тут же тихо-спокойно!

— Слишком спокойно, блин, я бы сказала, — отозвалась Рини. — Чтобы ночью повеселиться, надо в Сондерсфут ехать.

До Сондерсфута было тридцати три мили.

— Чего ты, Ллойд? — спросила Рини, увидев, что Ллойд заухмылялся.

— Он боится, — сказал Ллойд, подразумевая меня.

— Я не боюсь, — сказал я.

Уверения в своем бесстрашии всегда кажутся мне протестом испуганного человека. Я стоял посреди бара, пытаясь изобразить улыбку. Четверо местных, сидя за столом, разглядывали меня; их болезненные лица не выражали никаких чувств.

— Тут ничего не запирается, — с удовольствием протянул Ллойд.

— Да ладно, мы вас не ограбим, не изнасилуем! — вскрикнула тут Рини.

Она произнесла это так громко, что я в первые секунды не поверил своим ушам. Рини была женщина бойкая, но некрасивая.

Придя в себя, я сказал:

— Жалко. Я рассчитывал либо на первое, либо на второе.

Рини живот надорвала от смеха.

Лежа на мерзкой постели, я слышал из бара рок-музыку, а иногда вопли. Но я настолько умаялся, что незаметно заснул, и мне приснился Кейп-Код. Я сидел со своей двоюродной сестрой и говорил ей: «Зачем люди возвращаются домой так рано? Это самое чудесное место на свете. Наверно, боятся попасть в пробку. А я так бы здесь и остался…»

И тут я услышал треск рвущейся материи. Он раздался прямо в моей комнате. Приподнявшись с постели, я увидел чью-то растрепанную голову. Вроде бы мужчина. Лицо обветренное, нос сплющенный, кривая ухмылка. Но веснушки и красные глаза были мне знакомы. А, Элли.

— Что вы делаете? — спросил я.

Она сидела на корточках прямо у кровати — я видел только ее голову. Треск раздался снова — ага, не материя, а «молния» моего рюкзака. Элли, повернувшись ко мне вполоборота, обмерла. Поняв, что передо мной Элли, а не какой-то мужик, я успокоился — и тут вспомнил, что бумажник и вообще все деньги лежат в куртке, которая висит на крючке в дальнем углу.

— Где я? — произнесла Элли.

— Вы в моем номере.

— Что вы тут делаете? — спросила она, оборачиваясь.

— Это мой номер!

Вопросы она задавала сонным голосом, но явно переигрывала. И от моего рюкзака не отходила — так и сидела на корточках. И громко сопела. Я сказал:

— А ну не трожь.

— О-о-о-х, — простонала она и плюхнулась на колени, гулко ударившись об пол.

«Как бы ее спровадить», — подумал я.

И сказал:

— Мне спать хочется, уйдите.

Сам не знаю, отчего я был с ней столь вежлив.

Элли снова застонала — правдоподобнее, чем в прошлый раз, — и вопросила:

— Куда я задевала мои вещи?

Она встала во весь рост. Сена была женщина пышная, с пышной колышущейся грудью — веснушчатой, кстати. Тут я заметил, что она в чем мать родила.

— Зажмурьтесь, — сказала она, шагнув ко мне.

Я сказал:

— Сейчас только пять утра, в самом вы деле.

Солнце только что озарило шторы.

— О-о-о-х, меня мутит, — сказала она. — Подвиньтесь.

Я сказал:

— Вы же голая.

— Ну так зажмурьтесь, — сказала она.

Я спросил:

— Зачем вы трогали мой рюкзак?

— Искала мои вещи, — сказала она.

Я сказал с мольбой в голосе:

— Ладно сказки-то рассказывать, а?