Пол Теру
Путешественник Гилстреп, или тоска по родине
В кронах рожковых деревьев стоял гвалт. Ясное дело, бабуины. Эти неугомонные твари любят восседать на ветках, скорчившись в три погибели, и щелкать стручки, радостно скаля свои острые собачьи зубы.
В радиусе пятидесяти футов от рожкового дерева ночевать нежелательно. Но Гилстреп ничуть не расстроился. — Ладно! — вcкричал он с бодрым фатализмом, подкрутив усы. Им руководила высокая цель.
Он вознамерился отыскать племя, известное под именем «Толстопалых тамбо». Как всякий настоящий исследователь, Гилстреп знал: любое путешествие — лишь неcкончаемая череда нежданных столкновений, и бабуины, роняющие кожуру с веток рожкового дерева, — это еще ерунда. Зато он на Зимбабе (так звалась местная река в нижнем ее течении).
Зато он не в Мадфорде: не в родном городе, покинутом так давно, что Гилстреп напрочь позабыл, что за деревья там растут и что за люди живут — в памяти застряли лишь те, кто изводил его в детстве, да женщина, тщетно ожидавшая его из странствий. Звали ее Элвира Хауи. Мадфорд бесповоротно остался в прошлом. Как все, что помнится нам лишь смутно, он казался каким-то ненастоящим и слегка абсурдным, словно то был не реальный город, а детская игрушка, которую Гилстреп забросил, еще тогда, когда его называли «Фредди с Уэбстер-стрит».
Гилстреп охотно терпел лишения, но нестерпимо страдал, если ему досаждали. Потому-то он и бежал из Мадфорда. И с Элвирой порвал: она ведь едва не связала его по рукам и ногам, поскольку ни за что не желала покинуть этот уродливый город.
Скоро Рождество. Отлично! Он там, где ему хочется быть, на другой стороне земного шара, в Центральной Африке, на берегах Зимбабы под сенью рожковых деревьев и винтерторнов
[1]. Гилстреп сознавал: если бы сейчас он находился в любой другой точке планеты, его неудержимо тянуло бы назад, на Зимбабу.
Иногда во время пеших переходов, шагая в одиночестве вдоль реки под жаркими лучами солнца, погрузившись в приятный транс полной удовлетворенности собой, Гилстреп вдруг вспоминал Мадфорд более отчетливо и морщился. Ох уж эта Элвира Хауи, зарабатывающая на жизнь уроками музыки, и гостиная ее дома, где она занимается с учениками, и весь ее дом, стоящий у Крэддокского моста в двух шагах от федерального шоссе; и само шоссе, проходящее по эстакаде, которая днем отбрасывала на город зловещую тень, а ночью озаряла его ослепительным светом фар и прожекторов; и шум машин, заглушающий арфу Элвиры. Даже в темное время суток Мадфорд не знал, что такое тишина.
Опоры эстакады были разрисованы граффити, а под ее сводами ютились в своеобразных вигвамах бомжи и алкаши. Тут Гилстреп начинал перебирать в памяти все, что было ему особенно омерзительно: мусор, грязные задние сиденья мадфордских такси, бессмысленные улыбки таксистов. Звуки закусочной: «хлюп-хлюп-хлюп» засасываемой «кока-колы», громкий скрежет ледяных кубиков на зубах. Цирковые тигры и собачки, надетые задом наперед бейсболки, ликующая фальшь статей в «Мадфорд мессенджере». Грязные руки, холодные глаза, рекламные щиты, дурной запах изо ртов, почти все флаги. Привычка ставить мокрые стаканы с лимонадом прямо на книги, и выхлопные газы автобусов, и идиотский смех телезрителей. Мэр Маццола и дантистка Энид Хьюго, лабрадор Заскок — сосед Бримбл держал целую свору слюнявых псов; Моррис, кот Элвиры; почти все дети; а в эту пору года — еще и всё, связанное с Рождеством: входишь в лифт — тебе проигрывают надоевший рождественский гимн, идешь по улице — на каждом углу подстерегает пузатый Санта-Клаус и вихляются на шатких подставках перегруженные игрушками елки.
Гилстреп жаждал новых впечатлений; в Африке его на каждом шагу охватывало радостное волнение при мысли: «А ведь я здесь впервые в жизни» или, что было еще лучше, «В жизни ничего подобного не видел!».
Или — самое восхитительное — «И никто до меня не видел — я первый!».
В-общем, он чувствовал себя замечательно. Хотя ему перевалило за пятьдесят, он запросто мог за полдня проехать энное количество миль на велосипеде; запросто мог сделать энное количество отжиманий. И не только мог, но часто проезжал и делал. — Главное в любом путешествии, — повторял он, — это не оглядываться назад.
Добравшись до Чамбо, он начал спускаться по Зимбабе в сопровождении туземцев-носильщиков на лодках-долбленках (вода в реке стояла низко, сезон дождей должен был начаться лишь в середине декабря). Немного выше Кавабы он расплатился с носильщиками, отослал их обратно и продолжил путь в одиночку, цепляясь крагами за колючие кусты.
Гилстрепа окликнул нахальный детский голосок:
— Уходи! Уходи!
— И не подумаю! — оскорбленно вскричал Гилстреп... и несколько сконфузился, осознав, что затеял спор с сидящей на дереве птицей. Разумеется, то была пресловутая африканская птичка-«уходи», прозванная так за свой крик.
— Я здесь насовсем, — заявил Гилстреп.
Ибо в этой стране не было и быть не могло рождественских елок и вообще ничего, хоть отдаленно напоминающего родину. Словом, это был не Мадфорд. «Я здесь насовсем» было произнесено с металлом в голосе. Птичка больше не подавала голос, что показалось Гилстрепу добрым знаком — она словно бы признала его правоту.
Однажды вечером Гилстреп поставил палатку, присел на корточки, чтобы поправить колышек... и не смог подняться на ноги. Голова закружилась, и он уткнулся носом в землю. Из последних сил Гилстреп заполз внутрь и закрыл вход на «молнию». Задергался на брезентовом полу, как обезьяна. Его пробирал озноб. Потом началась дрожь. Потом вдруг стало жарко. Мозговые извилины ныли, кожа горела, каждый вдох давался с трудом. Он заснул. Увидел демонических собак — красноглазых, со свалявшейся шерстью. Увидел черные деревья, на которых сидели диковинные птицы с клювами-ножницами; а потом ничего уже не видел: глазные яблоки раскалились, чуть ли не изжарились в глазницах.
Когда жар наконец-то прошел, Гилстреп выполз из палатки, еле живой, умирающий от жажды, добрался до реки, опустился на колени. Увидел на рожковых деревьях бабуинов, сгрудившихся в тесную кучу. Бабуины составили ему компанию — тоже спустились к реке и, совсем как Гилстреп, стали пить из сложенных чашечкой ладоней. Вода в Зимбабе была довольно чистая.
Рассевшись в ряд, бабуины сушили на солнце мокрые мордочки и разглядывали Гилстрепа. Больше всего его поразило, что стая распалась на маленькие семьи: ребенок, мамаша и мрачный папаша — ни дать, ни взять мадфордские семейства летом, на пикниках в парке Хики или на берегах реки Мистик у Крэддокского моста. Вспомнив эту сторону мадфордской жизни, Гилстреп только вздохнул.
Возобновив поход, он увидел на песчаном бережке крокодила с широко разинутой пастью, к которому приближалась белая цапля — и перед мысленным взором Гилстрепа возникла дантистка Энид Хьюго: голенастая, в белом халате. Цапля повела себя, как заправский зубной врач: наклонив голову набок, ловко запустила клюв между крокодильими клыками и принялась их чистить. Гилстреп вспомнил, что, занимаясь пациентом, Энид безудержно болтала; впрочем, ее докучливые расспросы были, наверное, не более ужасны, чем гортанные вскрики этой аккуратной цапли.
Неподалеку он заметил нескольких пузатых гиппопотамов. Один всплыл из воды прямо перед носом у Гилстрепа и словно бы заулыбался; и Гилстрепу вспомнился толстяк в наряде Санта-Клауса, покатывающийся со смеху на мадфордской улице. Но на фоне этих паяцев Санта-Клаус показался бы вполне безобидным созданием. Гиппопотамы топали вдоль берега целеустремленно, как покупатели на распродаже, и жадно хрустели зеленью, как многострадальные матери семейств, наконец-то дорвавшиеся до обеда.
— Уходи! — услышал Гилстреп. Этот приказ повторился еще несколько раз.
Он знал, что это всего лишь птичка, но невольно призадумался.
Как бы то ни было, Гилстреп не сдавался — шел и шел вперед, на ходу срывая гуавы, глядя себе под ноги — наблюдая за медлительным продвижением своих пыльных сапог. Его подбадривали — если такой аккомпанемент может хоть кого-то взбодрить — монотонная песенка жаворонка да хриплый крик сизоворонки ракетохвостой, кувыркающихся в небе.
В вечерних сумерках, устроившись на ночлег близ «копи» (так в Африке зовутся изъеденные эрозией гранитные холмы, встречающиеся посреди равнин), он почувствовал на себе чей-то взгляд. То был африканский кабан-бородавочник, забиравшийся — а точнее, пятившийся в свою нору. Однако, посмотрев на бородавочника, Гилстреп не узрел ни клыков, ни волосатых ноздрей, ни торчащей щетины, ни несоразмерно большой головы зверя — отнюдь, ему пригрезилась обаятельно-туповатая физиономия лабрадора Заскока, залезающего в свой домик точно так же, как бородавочник, — задницей вперед. Неподалеку — самое большое, футах в двадцати — другой бородавочник тоже забирался в нору задним ходом. Его рыло было точь в точь фигурка на радиаторе старого «шевроле» — а если быть совсем точным, на машине Эда Бримбла, мадфордского соседа Гилстрепа. Бримбл въезжал в гараж так же осторожно и педантично.
Проснувшись, Гилстреп выполз из палатки и успел заметить: тетя Томи завтракает, обмениваясь кивками со своими сестрами, старыми девами Труди и Грейс. Но нет: несмотря на все фамильное сходство с Гилстрепами — чопорный вид, длинные унылые лица, костлявые ноги — то была троица аистов-марабу, с аппетитом доедающих его продукты (вчера Гилстреп неосмотрительно позабыл убрать провизию в палатку). Они почти ничего не оставили от провианта, не побрезговав и гуавами, которые Гилстреп вчера так старательно собирал.
Это злоключение однозначно настроило Гилстрепа на мадфордский лад. Потому-то в облике кафрского буйвола ему почудилось нечто вагнерианское: могучий бык запросто мог бы подменить любого персонажа «Парцифаля» в постановке Мадфордского оперного театра. Увидев антилоп-канн, Гилстреп, отдавшись воспоминаниям, заметил только их рога: воистину, лиры, прямо кажется, что вот-вот призрачная рука очаровательной дамы — допустим, Элвиры — коснется их струн, и послышатся печальные аккорды...
Но музыки не было. Какая уж музыка в Африке! Даже птицы не щебетали, а орали: командовала птичка-«уходи», еще категоричнее распоряжалась плачущая горлица: обычно она твердила: «Поднажми, поднажми!», но в полдень приказывала: «Обожди, обожди!», а с наступлением ночи: «Отпей пива, не жди, отпей пива, не жди!».
Гилстреп, уже и без того подкрепившийся пивом, послушался горлицу; прислушавшись, он также услышал, как смеется горлица малая смеющаяся и бахвалится с детской непосредственностью гиена пятнистая. Оступившись в темноте, он посветил вокруг себя фонариком и увидел гигантский ершик для посуды — дикобраза, нахохленного мэра Маццолу — какую-то ночную обезьяну, и большой спелый артишок. При виде артишока у Гилстрепа разыгрался аппетит — и проснулась легкая ностальгия, ибо последний раз он ел артишоки в Мадфорде, у Элвиры — но у артишока вдруг отросли лапы. То был панголин
[2].
Наутро Гилстреп продолжил путь, старательно подавляя в себе ощущение, что цель уже не кажется такой желанной. Заметив неподалеку белку, почувствовал себя в парке Хики: но то была всего лишь сероногая кустарниковая белка, не такая холеная и откормленная, как ее мадфордские родственницы. Опять увидел мадфордцев, отдыхающих на природе с семьями, но это были обезьяны чакмы, они же «медвежьи павианы». А вон и кот Моррис — но нет, это южноафриканская бескоготная выдра нежится на камушке, мех сушит; свернутый в кольцо кнут — это египетская кобра; а стоячая вешалка на красивом коврике — цапля исполинская на мелководье среди гиацинтов.
— Уходи! — завопила птичка-«уходи».
Подняв глаза, Гилстреп увидел орлана-крикуна с белой шеей и на миг перенесся в мадфордское почтовое отделение: под зорким оком белоголового американского орла протянул руку за своей корреспонденцией — а именно, как и полагалось в эту пору года, за пачкой рождественских открыток.
Однако грифы-монахи оставались грифами-монахами, мухи цеце — мухами цеце, крокодилы — крокодилами, летучие мыши — летучими мышами, а палящие солнечные лучи сверкали, как золотые шпаги. Умом Гилстреп понимал: до цели осталось всего ничего, но никак не мог отделаться от чувства, будто топчется на одном месте.
В отчаянии он отвернулся от реки, и открывшееся перед ним зрелище разбередило тоску по Мадфорду: всюду, насколько достигал взор, были рождественские елки.
Елки? Здесь? Да, елки, и такие нарядные! Зеленые ветки, яркие игрушки. Загляденье! Гилстреп прослезился, умиленный их симметричностью и пестротой, а заодно и тем, как характерно они колыхались на своих неустойчивых подставках.
Разве мог Гилстреп рассмотреть сквозь пелену слез, что перед ним выстроились толстопалые тамбо в своих ритуальных нарядах — обвешанных украшениями плащах из желтовато-зеленых, темно-зеленых, изумрудных и оливковых птичьих перьев — оперения цапли-кваквы, улита, дидрика и пчелоеда?
— Уходи! — крикнула птичка-«уходи».
На сей раз Гилстреп повиновался: бросил консервы и складной табурет, краги и палатку, буквально взлетел вверх по реке до Чамбо и успел на вечерний автобус. Так начался для него первый этап многотрудного, со множеством пересадок, пути назад в Мадфорд, к любимой.
Перевод Светланы Силаковой.