Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Жозе Сарамаго

Каменный плот

Будущее — всегда легендарно Алехо Карпентьер
Иберия очертаниями напоминает бычью шкуру Страбон
Пиренейский полуостров имеет форму плота Неизвестный португальский автор
Едва лишь Жоана Карда вязовой палкой провела по земле черту, как тотчас все псы Сербера залились лаем, повергнув в смятение и ужас жителей, ибо гласит давнее-давнее поверье: подадут голос неизменно до тех пор безмолвствовавшие собаки — жди конца света. Откуда взялось столь дремучее суеверие, как укоренилось оно и почему переросло в непреложную убежденность, сегодня никто уже не помнит, однако, продолжая играть в хорошо всем знакомую игру под названием «испорченный телефон», когда всякий раз по-разному рассказывается старая, сто раз слышанная сказка, французские бабушки тешили ею своих внучат, повествуя нараспев, что именно в том месте департамента Восточные Пиренеи, где ныне находится коммуна Сербер, в незапамятные древнегреческие времена жил да был трехглавый пес, громогласным лаем откликавшийся, когда звал его хозяин, лодочник по имени Харон, на кличку Цербер. Равным образом осталось неизвестно, каким таким органическим мутациям подвергся он, но факт, подтвержденный историческими свидетельствами, остается фактом: выродившееся его потомство появлялось на свет с одной головой и немым. Впрочем, одно объяснение все же есть: всякому известно, особенно если этот всякий — местный старожил, что сторожил вышеупомянутый, ужас наводящий Цербер вход в преисподнюю, пожалуй, не столько даже вход, сколько выход, следя, чтобы не смели покидать её грешные души — и вот боги, в ту пору уже вконец одряхлевшие, под занавес, так сказать, явили свое милосердие и поразили собак немотой отныне и впредь, надеясь, вероятно, что безмолвие это позволит на вечные времена позабыть про адскую область. Но поскольку, как ясно нам дали понять уже в новейшие времена, ничто под луной не вечно, стоило лишь в наши дни, в некоем португальском местечке — название его мы сообщим впоследствии, а пока скажем лишь, что много сотен километров отделяло его от коммуны Сербер женщине по имени Жоана Карда провести по земле вязовой веткой, как с лаем повыскакивали на улицы все окрестные псы, до тех пор, повторяем и подчеркиваем, не лаявшие никогда. А спроси кто Жоану, с чего ей вздумалось чертить по земле веткой, ибо занятие это больше пристало слабоумному подростку, чем женщине во цвете лет, и не подумала ли она о возможных последствиях, каковые, напоминаем, чреваты оказались большой бедой, она ответила бы: Сама не знаю, валялась палка, я подобрала её и по земле провела линию. Так, может быть, это была волшебная палочка? Ну нет большая слишком, да и потом я слышала, будто волшебные палочки сделаны из хрусталя с золотом, светятся сами собой, и звезда на конце сияет. Известно, что та палка была из вяза. Я в породах деревьев слабо разбираюсь, это уж потом мне сказали, что вяз иначе ещё называют ильмом, да как ни назови, чудесных свойств в нем нет, но знаю одно — возьми я самую обыкновенную спичку, результат был бы тот же. Почему вы так решили? Что должно сбыться, сбудется, и силе этого противиться не надо, я тысячу раз слышала это от тех, кто постарше меня. Вы, стало быть, верите в предопределенность? Я верю в то, что должно случиться.

В Париже сначала долго смеялись в ответ на телефонные мольбы мэра, которого было едва слышно из-за оглушительного лая, так что казалось, что звонит он из собачьего питомника в час кормежки, и лишь благодаря настоятельным просьбам депутата парламентского большинства, который родился и вырос в этой самой коммуне, а потому был хорошо знаком со всеми тамошними поверьями и легендами, согласились отправить на юг двух сведущих ветеринаров из Deuxieme Bureau,[1] дав им поручение разобраться на месте, изучить неслыханное происшествие и представить рапорт с перечнем надлежащих мер. А тем временем пришедшие в отчаяние и полуоглохшие жители принялись изводить напасть до крайности простым методом, чья эффективность подтверждена на всех широтах и во все времена многократно, то есть разбрасывать по улицам этого прелестного курортного городка, ставшего ныне одним из кругов ада, десятки мясных шариков, начиненных отравой. Издохла всего-навсего одна собака, но урок был усвоен всеми остальными: с лаем, гавканьем и воем ринулись они из города вон, в один миг исчезли в окрестных полях, где тут же и смолкли, опять же без всякой видимой причины. И прибывшим наконец ветеринарам представлен был для освидетельствования лишь окоченевший и раздутый труп несчастного Медора, совсем непохожего на того благодушного пса, который любил сопровождать свою хозяйку, когда та отправлялась за покупками, а ещё больше, по старости, — беззаботно дремать на солнце. Но поскольку справедливость не окончательно покинула этот мир, поэтически рассудил Господь, что суждено будет Медору околеть от руки возлюбленной своей хозяйки, хотя она — это важно знать! — приготовила отравленную приманку не для него вовсе, а для некой соседской шавки, которая упрямо брехала у неё в саду. И, стоя пред бренными останками пса, сказал старший из ветеринаров: Ну, что, вскрывать надо, хотя это ещё большой вопрос, надо ли, любой житель Сербера мог бы, если бы пожелал, засвидетельствовать causa mortis,[2] однако негласное задание «конторы», как на профессиональном жаргоне называли они свое ведомство, следовало выполнить, а потому они и приступили к процедуре исследования голосовых связок животного, которое в промежутке между окончательным безмолвием смерти и молчанием, которое вроде бы хранило всю свою жизнь, все же несколько часов кряду подавало голос и тем могло бы пролить свет на поведение остальных собак. Зря старались ветеринары — голосовых связок у Медора не обнаружилось вовсе. Эксперты пришли в замешательство, из которого вывело их административно-здравое суждение мэра: Ясное дело, серберские псы столько столетий не лаяли, что этот орган у них — как это называется? — а, «атрофировался». Но как же это так вдруг? Чего не знаю, того не знаю, объяснить не берусь, я не специалист, но тревожиться нам более не о чем, собаки исчезли, их теперь даже и не слышно. Распотрошенного и наскоро зашитого Медора отдали плачущей владелице в качестве живого укора — да, такая вот несообразность: бобик сдох, а укор жив. По пути в аэропорт, откуда ветеринары должны были лететь в Париж, они дружно согласились не упоминать в рапорте о таинственном завитке эволюции, лишившем серберских собак голосовых связок. И, видимо, лишились они их напрочь, ибо в ту же ночь носился по Серберу огромный, ростом с дерево, пес о трех головах — и носился при этом молча.

Тогда же — ну, может, раньше, может, чуть позже — когда Жоана Карда провела вязовой палкой черту по земле, по берегу моря — дело было к вечеру, когда рокот волн становится еле слышен, словно мимолетный, беспричинный так, ни о чем — вздох, прогуливался некто, отрекомендовавшийся впоследствии Жоакином Сассой, шел себе вдоль по берегу, там как раз, где мокрый песок переходит в сухой, и, время от времени наклоняясь, подбирал то раковину, то клешню краба, то зеленое волоконце водоросли — кому из нас не случалось убивать время таким образом? Карманов у него не было, сумки он с собой не взял, складывать находки ему было некуда, а потому, когда трофеи уже в руках не умещались, он бросал их в воду: да вернется в море то, что морю принадлежит, а земле останется земное. Но нет правил без исключений, и Жоакин Сасса, заметив впереди, на сухом песке, камень поднял его увесистый и плоский как диск, но неправильной формы, а будь он подобен другим, гладеньким и аккуратным, которые будто сами собой ложатся между указательным и большим пальцами, швырнул бы его Жоакин Сасса в море, с детской радостью следя, как подскакивает, несколько раз вспарывая водную гладь, выныривает и наконец, потеряв первоначальное ускорение, камень этот, пущенный его умелой рукой, но будто обладающий собственной расчисленной судьбой, выжженный солнцем, мочимый лишь дождями, погружается, уходит в темную бездну, где будет миллион лет ждать, когда это море, испарившись, либо отступив, вернет его на сушу ещё на миллион лет, чтобы дать времени время выпустить на берег другого Жоакина Сассу, который, сам того не зная, повторит размах и бросок, и не стоит твердо заявлять: Не стану я этого делать, ибо твердости и надежности нет даже и в камне.

На южном побережье, в этот час кто-то напоследок окунается в ещё теплое море, кто-то плывет, играет с мячом, подныривает под волну, или лежит на надувном матрасе или, почувствовав, как побежали по коже первые мурашки приближающегося вечера, подставляет тело прощальной ласке солнца, которое задержится на горизонте на одну секунду — самую долгую из всех, потому что мы глядим на него, а оно позволяет на себя глядеть. Но здесь, на северном пляже, где Жоакин Сасса сжимает в пальцах камень, такой тяжелый, что уже руки устали его держать, задувает холодный ветер, и солнце уже наполовину погрузилось в море, и даже чаек уже не видно над волнами. Жоакин Сасса швырнул камень, рассчитывая, что он пролетит лишь несколько шагов, ну, разве что не у самых ног упадет, каждый из нас обязан трезво оценивать свои силы, хоть здесь и нет зрителей, которых позабавит незадачливый дискобол, он и сам готов над собой посмеяться, но вышло не так, как задумано: темный тяжелый камень взвился в воздух и плашмя упал в воду, отскочил, ударившись о поверхность её, взлетел или подпрыгнул, как угодно, снова упал, снова подпрыгнул и улетел черт знает куда. Как же это так, подумал тогда в растерянности Жоакин Сасса, как это я, слабосильный, ухитрился зашвырнуть такой тяжелый камень так далеко в уже потемневшее море, и как жаль, что никто этого не видел и некому сказать мне: Ай да молодец, Жоакин Сасса, это прямо для книги Гиннеса, я свидетель, такое не каждый день бывает. Расскажи я об этом, мне не поверят. Поднялся из моря высокий фонтан вспененной взбаламученной воды: это камень наконец упал в море, и от точки его падения пошли концентрические круги: всем нам с детства известно такое природное явление. Жоакин Сасса отскочил подальше, и волна, доплеснув до берега, бессильно замерла на песке, распалась, разложив на нем все принесенное с собой — раковины, клешни крабов, зеленые, красные, бурые волокна водорослей, и лезвия ламинарий, морских звезд и медуз. А сколько же ещё лет не увидит дневного света маленький камешек — обкатанный, так удобно ложащийся между большим и указательным пальцами?

Нелегкое это занятие — писать, нелегкое и в высшей степени ответственное: неимоверных трудов стоит расставить в должном порядке и очередности все события — это сначала, то — потом, или, если дело того требует, рассказать сперва о происшествии сегодняшнем, а уж следом изложить событие вчерашнее, и совершать иные, не менее головоломные акробатические штуки — представить прошлое так, словно оно разворачивается у нас на глазах, а настоящее — как некую протяженность без конца и без начала — но как бы ни изощрялись авторы, никому ещё не удавалось разом записать два одновременно происходящих события. Кое-кто предложит, пожалуй, решить проблему просто — разделить страницу пополам, на две колонки — но ведь это же, ей-богу, наивная уловка: все равно ведь придется писать одно сначала, а другое — потом, и не следует упускать из виду, что читатель и прочтет одно сначала, а другое — потом, или наоборот, и поневоле позавидуешь оперным певцам, у каждого из которых — своя партия, и все эти тенора и сопрано, басы и баритоны, сколько бы их ни было — трое, четверо, а хоть бы и шестеро — одновременно ведут свою тему: злодей, например, издевается, а инженю умоляет, а первый любовник, пусть и с промедлением вступая, но заступается, и у каждого — свои слова, хотя до слов слушателю особенного дела нет, ему важна лишь музыка, тогда как читателю все растолкуй, все расположи в должной последовательности, чтоб одно не налезало на другое. Вот поэтому пришлось нам упомянуть сначала Жоакина Сассу, и лишь теперь пришел черед Педро Орсе, хотя Жоакин швырнул камень в море в тот же самый миг, когда Педро поднялся со стула, пусть за время, протекшее между двумя этими событиями, часовая стрелка и описала полный круг: все дело в том, что один был в Португалии, а другой — в Испании.

Известно, что у всякого следствия — своя причина, эта истина универсальна, но невозможно бывает избежать логических погрешностей и не всегда узнаем мы, что из чего вытекает: думаем, что вот эта причина повлекла за собой такое-то следствие, ан нет: причина была в ином, в том, что намного превосходит возможности нашего разума и науку, во всеоружии которой, как нам кажется, мы пребываем. Вот вам пример: мы вроде бы показали, что серберские псы подняли лай оттого, что Жоана Карда вязовой палкой провела по земле черту, но лишь малое дитя в доверчивости своей если ещё не перевелись с золотого доверчивого века такие дети — лишь невинный младенец — извините за плеоназм: какие там у него вины — одним словом, лишь неразумный ребенок, который надеется уловить солнце в сжатый кулачок, так вот, лишь он поверит, будто собаки, никогда прежде не лаявшие по причинам, как исторического, так и физиологического порядка, способны подать голос. Но в десятках тысяч городов, деревень, сел, поселков и местечек в избытке отыщутся те, кто самих себя сочтут причиной чего угодно — и поднятого собаками лая, и всего прочего, что придет после: скажут, что произошло это оттого, что они хлопнули дверью, остригли ногти, сорвали плод с ветки, закурили или отдернули занавеску, или померли, или — ну, не они же, разумеется, другие! — родились, и уж эти-то вот гипотезы насчет смерти и рождения ни в какие ворота не лезут, ибо необходимо иметь в виду, что говорить они должны от лица самих себя, а это одинаково трудно и тому, кто сию минуту появился из чрева матери, и тому, кто только что улегся во чрево земли. Не стоит и добавлять даже, что у любого хватит резонов считать себя причиной всего и вся — и тех странных явлений, о которых мы намереваемся рассказать, равно как и иных, где от нас якобы целиком и полностью зависит, будет ли мир функционировать исправно, а потому очень хотелось бы узнать, каков был бы он, мир этот, без людей и без событий, ими и только ими вызываемых, но лучше, право, и не представлять себе такое, не то совсем одуреешь, хватит и того, чтобы выжили всякие мелкие зверьки и насекомые, вот и будет мир муравья и мир стрекозы, они не отдергивают занавеску, не глядятся в зеркало. А конечная и великая истина состоит в том, что мир не может быть мертвым.

А Педро Орсе, набравшись отваги, сказал бы, что земля затряслась оттого, что он — пусть это самонадеянное предположение остается на его, ну и отчасти на нашей совести — топнул по ней ногами, поднимаясь со стула, ибо мы слегка сомневаемся, что если каждый человек оставляет в мире след своего присутствия, то Педро Орсе, заявивший: Встал я, и земля затряслась, оставил именно такой след. Интересное такое землетрясение, которого никто вроде бы и не заметил, и даже теперь, по прошествии двух минут, когда волна уже доплеснула до берега, и Жоакин Сесса сказал себе: Расскажи я об этом, мне не поверят, земля продолжала содрогаться, как дрожит струна, уже не издавая никакого звука, и содрогание это Педро Орсе ощущает ступнями, и продолжает ощущать, выйдя из аптеки на улицу, а вокруг никто ничего не замечает, ну, в точности как говорят, глядя в ночное небо: Ах, как ярко блещет вон та звезда, — и никому невдомек, что звезда погасла за миллионы лет до того, как говорящий произнес эти слова, а дети его и внуки будут, бедняги, повторять их, восхищенно называя мертвое живым, и заблуждение это относится не к одной только науке астрономии. Но в нашем случае все наоборот: люди поклялись бы, что земная твердь неколебима как прежде, и один лишь Педро Орсе уверен, что она ходит ходуном, и хорошо еще, что он промолчал, не бросился бежать в испуге, ибо стены не вздрогнули, люстра не качнулась, а осталась висеть ровно и строго перпендикулярно к земле, обитатели птичьего двора, первыми поднимающие тревогу, продолжали спокойно спать, сунув голову под крыло, и самописец сейсмографа по-прежнему вычерчивал на листе миллиметровки безупречную горизонталь.

На следующее утро некий путник пересекал невозделанную пустошь, заросшую кустарником и всякими болотными дикими травами, шел по дорожкам и тропинкам, петлявшим меж деревьев, прекрасными и высокими, как имена, которые они носят — тополя и ясени — огибал заросли колючего чертополоха, пахнущим так по-африкански, и нигде бы не нашел он себе одиночества полнее, и неба — выше, неба, где с неслышным отсюда щебетом летела, сопровождая его, стая скворцов, да не стая, а целая туча, огромная и темная, наподобие грозовой. Он останавливался — и скворцы начинали кружиться над головой или же шумно рассаживались по деревьям, скрывались в трепещущей листве, и крона оглашалась пронзительными и неистовыми криками, будто там, внутри, кипела ожесточенная схватка. Делал следующий шаг Жозе Анайсо — ибо именно так звали его — и скворцы все разом, дружно — фр-р-р-р — срывались следом. Если бы мы не знали, кто такой Жозе Анайсо, и принялись угадывать, то сказали бы, пожалуй, что он орнитолог или что, как змея, наделен властью и умением завораживать птиц, тогда как сам он не менее нас недоумевал по поводу творящегося в поднебесье фестиваля. Что нужно от меня этим пернатым существам? — и пусть не удивляет нас необычные слова: случаются такие дни, когда обычные как-то не выговариваются.

Путник шел с востока на запад, как вела его дорога, но, огибая глубокое озеро, свернул и оказался лицом к солнцу. К полудню начнет припекать, но пока ещё дует прохладный и свежий ветерок, и жаль, нельзя спрятать его в карман, припасти на потом, на самый зной. Жозе Анайсо шел, и в голове его, будто сами собой, текли такие вот смутные мысли, как вдруг он заметил, что скворцы остались позади, улетели туда, где тропинка, изгибаясь, тянулась вдоль по берегу озера, то есть повели себя довольно странно, но, впрочем, недаром же говорится «волен как птица», счастливо оставаться, вам туда, а мне дальше. Жозе Анайсо, обойдя наконец озеро, на что ушло не менее получаса — путь был трудный, через бурелом и чащобу выбрался на прежнюю тропинку и двинулся прежним путем с восхода на закат, как солнце ходит, но тут внезапно вновь раздалось «фр-р-р-р-р», и откуда ни возьмись, появились всей стаей скворцы. Ну, это уж вовсе необъяснимое явление. Если птицы поутру сопровождают путника, точно верный пес хозяина, и дожидаются, пока он обойдет озеро, а дождавшись, вновь следуют за ним неотступно, то уж не его следует спрашивать о мотивах подобного их поведения, да и какие там у птиц мотивы — у них инстинкты, внезапно, будто сами собой возникающие и от воли не зависящие. Не станем также спрашивать Жозе Анайсо, кто он таков, чем занимается, откуда и куда направляется: все, что нужно будет о нем знать, от него и узнаем, и ту же сдержанность, ту же информативную скупость проявим и по отношению к Жоане Карде с её вязовой палкой, к Жоакину Сассе и камню, который он забросил в море, к Педро Орсе и к стулу, с которого он поднялся, ибо жизнь человеческая начинается не с момента его рождения — в этом случае каждый день был бы днем побед и выигрышей — а попозже, а иногда и совсем поздно, слишком поздно, не говоря уж о тех, кто едва успев начать, тут же принужден и окончить, так что остается лишь вскричать: Ах, кто бы написал ту историю, которая могла бы случиться.

А теперь ещё эта женщина со странным именем Мария Гуавайра, которая поднялась на чердак своего дома и найдя там старый чулок — из тех старых и настоящих чулок, надежней, чем кубышка, хранящих отложенные на черный день деньги, символические сбережения — в чулке же не обнаружив ничего, взялась распускать его — так, от нечего делать, чтобы руки занять да время убить. Минул час, за ним другой и третий, а длинная нить голубой шерсти продолжала разматываться, но чулок при этом вроде бы и не уменьшался, и загадка эта, присоединясь к четырем другим, уже загаданным раньше, наводит нас на мысль о том, что хотя бы изредка содержимое бывает больше своего вместилища. Сюда, в этот тихий дом, не доносится рокот прибоя, не пролетает мимо, заслоняя на мгновенье свет в окнах, стая птиц, собаки имеются, однако не лают, земля же, если и дрожала, то перестала. А у ног Марии Гуавайры все растет гора пряжи. Эту женщину зовут не Ариадной, эта нить нас из лабиринта не выведет, скорее наоборот — благодаря ей, мы заблудимся окончательно. Где же он, край, где конец?

Первая трещина появилась где-то в Альберийских горах, которые на западной оконечности сьерры плавно спускаются к морю, возникла на исполинском, гладко отполированной самой природой каменном плато, где сейчас бродят злополучные серберские псы. Упоминание о них вполне уместно и своевременно, ибо и место и время связаны между собой, даже когда кажется, что нет между ними ничего общего. Один из этих псов по кличке Ардан, подобно прочим отлученный, как уже было сказано, от кормушки, а потому в силу жестокой необходимости принужденный воскресить в бессознательной памяти навыки далеких предков-охотников, дабы суметь схватить какого-нибудь отбившегося от своих крольчонка, услышал благодаря тончайшему слуху, которым одарена его порода, треск крошащегося камня и, не залаяв оттого только, что был этой способности лишен, подошел к разлому, обнюхал его, раздув ноздри и вздыбив шерсть на загривке — в равной степени от любопытства и от страха. Будь Ардан человеком, тоненькая трещина напомнила бы ему линию, проведенную кончиком остро отточенного карандаша, вовсе не похожую на след, который оставила бы палка на твердой ли земле, в рыхлой ли и мягкой пыли или по грязи, решись мы потратить время на такие вздорные сравнительные эксперименты. Но когда пес подобрался к трещине поближе, она раздалась вширь и вдаль, поползла, раздирая камень до самых краев этой самой плиты, в обе стороны, и стала такой глубокой, что внутрь поместилась бы рука взрослого мужчины, если бы, конечно, случился поблизости мужчина столь отважный, чтобы определить параметры природного феномена. Ардан же беспокойно закружился на месте, однако не убежал, привлеченный видом этой змеи, у которой не было уже видно ни головы, ни хвоста, а потом впал в растерянность, не зная, оставаться ли ему во Франции или же махнуть в Испанию, отодвинувшуюся на три пяди. Но пес этот, слава Богу, был не из тех, кто покорно примиряется с обстоятельствами, а потому он одним прыжком метнулся прочь от этой, с позволения сказать, пропасти, отдав предпочтение адской области, а узнать, какие искушения и мечты, какая тоска по родине обуревают собачью душу, нам не дано.

Вторая же — а для всего мира первая — трещина обнаружилась за много километров оттуда, у Бискайского залива, неподалеку от печально памятного нам по истории Карла Великого и его двенадцати пэров Ронсеваля, где пал граф Роланд, напрасно трубивший в свой рог Олифант, зовя подмогу — ни любовь далекой Анжелики, ни верный меч Дюрандаль не спасли его от гибели. Там, спускаясь вдоль северо-восточного отрога горной гряды Абоди, течет, беря исток во Франции, река Ирати, впадающая в испанскую реку Эрро, впадающую в Арагон, в свою очередь впадающий в Эбро, а уж та в конце концов несет все их воды в Средиземное море. В долине на берегу Ирати стоит город Орбайсета, а выше по течению построена плотина.

Теперь самое время сообщить: все, что здесь рассказывается или будет рассказано, — чистая правда и может быть подтверждено с помощью любой карты, — разумеется, достаточно подробной, чтобы содержать в себе данные, кажущиеся на первый взгляд такими незначительными, ибо достоинство карты в том, собственно, и заключается, что показывает она потенциальные, покуда ещё неиспользованные и невостребованные возможности пространства, как бы предвидя, что на этом пространстве может произойти все, что угодно. И происходит. Мы уже поведали вам о судьбоносной вязовой палке, мы уже доказали, что камень, взятый с той точки на берегу, куда не дотягивается даже самый сильный прилив, способен все же попасть в море или вернуться из него, а теперь настал черед Орбайсеты, горного наваррского городка, чье дремотное спокойствие, сменившееся ненадолго и много лет назад благодатным оживлением, вызванным строительством плотины, теперь нарушено вновь. На несколько дней стал он болевой точкой Европы, если не всего мира, туда съезжались члены правительств, политики, начальство военное и гражданское, фотографы и географы, генералы и минералы — тьфу! минералоги, геологи, теле — и кинооператоры, инженеры всех видов и любой масти, представители власти, геодезистые неказисты — ох, нет, наоборот. На краткий срок процвел славой городок Орбайсета, лишь на несколько дней, лишь чуть дольше, чем цветет, скажем, чертополох, но, впрочем, какого черта приплели мы сюда этот сорняк? — в сторону его: речь не о черто-, а о переполохе вокруг Орбайсеты, возникшем и вскоре стихшем, что лишний раз подтверждает, сколь преходяща она, мирская-то слава, глория, то есть, мунди.

Во всей мировой истории не случалось ещё ни разу, чтобы река, спокон веку текшая по своему руслу, течь вдруг переставала, как будто кран завернули, продолжим сравнение — представьте себе, что некто мыл руки в раковине, вымыл, выдернул затычку, закрыл кран, вода побурлила немного у стока и исчезла, а капли, остававшиеся на эмалированных стенках, испарились. Попросту говоря, воды реки Ирати ушли, отхлынули, наподобие морской волны, набегающей на береговой урез, исчезли и обнажили дно, а на дне — камни, ил, тину, всякие водоросли и бьющихся, судорожно зевающих, гибнущих рыб. Стало тихо.

Инженеров на месте этого невероятного происшествия не случилось, но они поняли, что творится что-то ненормальное, когда стрелки приборов на пульте засвидетельствовали резкое падение уровня воды — река перестала снабжать водохранилище. Трое специалистов на джипе отправились посмотреть, в чем дело, и по дороге, проложенной по берегу, вдоль плотины, строили разнообразные версии, благо ехать надо было километров пять, так что время для этого было, и, по одной из них, где-то в горах произошел обвал или сошел селевой поток, что и изменило течение реки, а по другой — что это типично галльское коварство, всё французы гадят, несмотря на двустороннее соглашение о совместном использовании гидроресурсов, а по третьей, самой смелой из всех, — что иссяк источник, кладезь, ключ, казавшийся да не оказавшийся вечным. Мнения по этому вопросу разделились. Одному из инженеров, человеку по натуре тихому и склонному к созерцательности, очень нравилось жить в Орбайсете, и он боялся, как бы теперь его не услали куда-нибудь еще. Двое других, напротив, потирали руки от удовольствия, предвкушая перевод на одну из ГЭС по реке Тахо, неподалеку от Мадрида и его Гран-Виа. Обсуждая все эти чаяния и возможности, доехали до той точки, где река впадала в водохранилище, однако никакой реки не обнаружили — вместо неё по уже высохшему руслу текла хилая струйка грязноватой и мутной от ила водицы, которой и бумажный кораблик нести было бы не под силу. Куда, к дьяволу, река запропастилась? — молвил водитель джипа, и нельзя было сформулировать проблему выразительней и точней, ибо разом прозвучали в этом слове и «проп(сть», и «пр(пасть». В растерянности, замешательстве, смятении и тревоге инженеры принялись было вновь обсуждать между собой вышеперечисленные гипотезы, но затем, осознав полнейшую тщету дальнейшей дискуссии, вернулись на ГЭС, а оттуда отправились в Орбайсету, где их ждал весь синклит местных властей, уже оповещенных о таинственном исчезновении реки. Посыпались язвительные и недоуменные вопросы, начались звонки в Памплону и в Мадрид, и результатом этих изнурительных трудов явился очень простой, из трех логично вытекающих один из другого пунктов, приказ: Подняться вверх по течению до истока; установить, что произошло; ничего не говорить французам.

На следующий день, ещё затемно экспедиция отправилась в путь, в сторону границы, держась поблизости от пересохшей реки или держа её, по крайней мере, в поле зрения, и, добравшись до истока, поняли истомленные переходом инспекторы, что Ирати, видимо, приказала долго жить. Воды реки, ревя как маленькая Ниагара, через трещину шириной никак не больше трех метров низвергались под землю. По другую сторону расщелины уже стояли кучкой французы — верхом наивности было бы хоть на миг усомниться, что природный феномен ускользнет от внимания быстрых разумом, исполненных острого галльского смысла картезианцев — по виду сбитые с толку и обескураженные не меньше испанцев, толпившихся по эту сторону: те и другие стали братьями во невежестве. Завязалась беседа, которая, однако, не была ни пространной, ни полезной и состояла, главным образом, из междометий, выражавших вполне законное недоумение, да из новых предположений, робко высказанных испанцами, и проникнута была всеобщим раздражением, не находившим себе достойного объекта. Французы, впрочем, вскоре уже заулыбались — река до границы, как и прежде, принадлежала им, и карту можно было не перекраивать.

В тот же день вертолеты обеих стран облетели место происшествия, засняли его, зависли над ним, спустив на веревочных лестницах наблюдателей, которым наблюдать было решительно нечего, кроме черного разлома и блистающего потока уходящей в него воды. Для того, чтобы был хоть какой-нибудь прок, городские власти Орбайсеты и сопредельного французского Ларро устроили встречу в палатке, разбитой по такому случаю на границе и украшенной флагами — сине-бело-красным французским, желто-красным испанским и наваррским, красным с золотой цепочкой, — дабы всесторонне изучить, какие возможности открывает для развития туризма это уникальное природное явление, и как следует использовать их ко взаимной выгоде. Учитывая недостаточный объем и однозначно случайный характер представленных для анализа материалов, высокое собрание, не выработав документа, строго определяющего права и обязанности сторон, ограничилось тем, что постановило создать смешанную комиссию, которой и поручило в кратчайшие сроки сформулировать круг вопросов, подлежащих обсуждению на следующей, уже вполне официальной встрече. Впрочем, в последнюю минуту совсем уж было достигнутый консенсус подвергся угрозе — причем одновременной — со стороны Мадрида и Парижа в лице соответствующих представителей постоянной комиссии по пограничным конфликтам. Эти господа вдруг задались серьезнейшим вопросом: Как и откуда мы узнаем, на чью территорию выходит образовавшееся отверстие — во Францию или же в Испанию? Мелочь, казалось бы, не заслуживающий внимания пустяк, однако по зрелом размышлении и после приведенных разъяснений щекотливость ситуации стала для всех очевидной. Сомнению, разумеется, не подлежало, что в настоящее время река Ирати протекает исключительно во владениях Французской республики, а именно — по территории департамента Нижние Пиренеи, но если разлом целиком выходит в провинцию Наварра, принадлежащую испанской короне, переговоры должны быть продолжены до тех пор, пока каждая из сторон не получит причитающуюся ей и равную долю. Перед лицом изменившейся ситуации представители властей, приберегли про запас самые сокрушительные аргументы в свою пользу и сошлись на том, что будут вести консультации, чтобы разрешить этот важнейший вопрос к обоюдному удовлетворению. А министерства иностранных дел Испании и Франции в трудолюбиво выстраданном, гладко выструганном совместном документе заявили о неукоснительном намерении продолжать переговоры в рамках вышеназванной постоянной комиссии, в состав коей, естественно, должны быть включены специалисты по геодезии.

В это самое время появились геологи — в большом количестве и богатом национальном ассортименте. Между Орбайсетой и Ларро и прежде уже бродило их сколько-то, а ныне прибыло целое полчище ученых местных и чужеземных специалистов по толчкам, пластам, сдвигам и смещениям — которые принялись обстукивать своими молотками все, что было или казалось камнем. Французский журналист, беспечный циник Мишель, сказал своему испанскому собрату, сосредоточенному Мигелю, уже успевшему сообщить в Мадрид, что трещина аб-со-лют-но испанская, а если быть точным в смысле географическом и национальном, — наваррская: Да заберите вы её себе, — да, именно так выразился нахальный француз, — если она вам так нравится и вы без неё жить не можете, у нас в Сирк-де-Гаварни водопад есть, четыреста двадцать метров высоты, так что эта наизнанку вывернутая артезианская скважина нам даром не нужна. Мигель не нашелся, что ответить, а ведь мог бы — мог бы возразить, что и с испанской стороны Пиренеев водопадов в избытке, высоченных и красивых, эка невидаль — водопад под открытым небом, они все одинаковые, и открыты для всеобщего обозрения, тогда как у трещины Ирати — вот в чем дело-то — дна не видно, где конец — неизвестно, и в этом её сходство с нашей жизнью. Тут встрял в разговор ещё один их коллега, мимоезжий галисиец — они всегда мимо ездят — он и задал вопрос, которого только и не хватало: Куда же идет эта вода? В это время, сухо и резко треща, разгоралась научная перепалка между учеными геологами из обеих заинтересованных стран, а потому вопрос, подобный появлению застенчивого ребенка среди взрослых, услышан был лишь пишущим эти строки. И спрошено было по-галисийски, то есть скромно и робко, и поначалу заглушено галльским звоном, кастильским громом, но потом другие повторили вопрос, взяв себе славу первооткрывателей — малые народы вечно затирают, и это не мания преследования, а историческая очевидность. Ученая дискуссия же стала вовсе недоступной пониманию профанов, но все же можно было уловить, что сталкивается — сперва непримиримо, а потом и вовсе враждебно — доктрина моногляциологическая с доктриной полигляциологической, это в точности как религии — бывает единобожие, бывает многобожие. Кое-какие заявления заслуживали внимания — ну, вот хоть насчет деформаций, природа которых обусловлена либо тектоническими сдвигами, либо — как же мы сами не догадались? — изостатикой, вообразите, компенсаторной эрозии. Более того, исследование пород позволяет утверждать, что горная цепь относится к молодым — в геологическом, разумеется, смысле — горам. Все это, весьма вероятно, обусловило появление трещины — ясно же, что гора, столь часто подвергаемая такому напору изнутри, в один прекрасный день не выдержит и уступит, расколется, развалится, либо — в лучшем и данном случае — треснет. Геологи ничего не знали о каменной плите в Альберийских горах, никогда её не видели — она была далеко отсюда, на одиноком скалистом утесе, туда и близко никто не подходил. А пес по кличке Ардан погнался за крольчонком и не вернулся.

Через два дня, когда отправились члены комиссии по урегулированию пограничных споров «в поле» мерить теодолитами, смотреть в таблицы, считать на калькуляторах и сопоставлять с данными аэрофотосъемки результаты своих трудов, коими французы остались очень недовольны, ибо уже не было сомнений: расщелина, как заявил первопроходец Мигель, принадлежит Испании, разнеслась нежданная весть о новой трещине. Про тихую Орбайсете и вовсе забыли, не вспоминали больше о разрезанной пополам речке Ирати и о Наварре — и ещё раз воскликнем мы: Sic transit gloria mundi. Перелетная стая журналистов, среди которых были особи обоего пола, снялась и приземлилась на Восточных Пиренеях, в критическом, хотя, слава Богу, более доступном регионе, так что спустя несколько часов там собралась неимоверная уйма пишущей братии, включая прибывших даже из Тулузы и из Барселоны. Автострады были забиты наглухо, а когда полиция обеих стран догадалась пускать машины в объезд, было уже слишком поздно — на многие километры растянулась громаднейшая пробка, воцарился рычащий и гудящий хаос, и пришлось, идя на суровые меры, заворачивать все это стадо назад, и передать невозможно, сколько было при этом повалено изгородей, сколько машин свалилось в кювет, словом, ад кромешный, и правы были древние греки, когда когда-то расположили его именно в этом месте. Очень пригодились вертолеты, железные эти стрекозы, способные садиться где угодно, а если уж совсем негде уподобляться колибри, то есть снизившись до самой земли, зависать неподвижно: пассажирам и лесенка не нужна, прыг — и готово, и они попадают прямо в венчик цветка, между пестиком и тычинкой, и вдыхают аромат, хоть он и перемешивается нередко со смрадом горелого человеческого мяса и вонью напалма. Вот бегут они, пригнув головы, скоро увидят, что же тут стряслось, кое-кто прибыл прямо с берегов Ирати, стало быть, уже имеет представление о тектонических сдвигах, но тут — дело другое.

Трещина, перерезав магистраль и всю здоровенную площадку автостоянки, уходит, постепенно сужаясь в обе стороны, по направлению к долине, змеею вьется вверх, петляет по склону горы и исчезает в чаще леса. Мы находимся на самой что ни на есть границе, стоим на демаркационной линии, на ничейной земле, на нейтральной полосе, расположенной между полицейскими постами двух стран, и над одним полощется la bandera, а над другим соответственно — le drapeau.[3] Благоразумно не подходя к трещине слишком близко, поскольку не исключена возможность того, что края этой раны на поверхности земли будут расходиться и дальше, власти и специалисты ведут беседу бесцельную и бессмысленную, впрочем, «беседа» — слишком громко сказано, хоть и громко звучит этот усиленный мегафонами гомон, а самые главные и ответственные лица, зайдя внутрь постов, разговаривают по телефону — друг с другом, с Парижем, с Мадридом. Едва высадившись, журналисты принимаются расспрашивать, как же дело было, и выслушивают в ответ одну и ту же историю, пусть и в нескольких версиях и вариантах, которым суждено будет обогатиться за счет собственной фантазии пишущих. Если же изложить самую суть, то первым заметил происшествие некий автомобилист, проезжавший здесь уже глубокой ночью, в темноте: почувствовав резкий толчок, от которого машину подкинуло, словно колеса попали в глубокую выбоину, он притормозил, вылез посмотреть, что такое, решив, что идут дорожные работы, покрытие меняют, а обозначить место фонарями и знаками забыли. Трещина тогда была полпяди в ширину и метра четыре длины. Водитель — он оказался португальцем по фамилии Соуза и вез в машине жену, тестя и тещу — снова сел за руль и сказал: Похоже, мы уже на родине, вон в какую здоровенную колдобину въехали, запросто аммортизаторы могли накрыться и полуось выбить. Это, как вы понимаете, была никакая не колдобина и тем более не здоровенная, но слова прозвучали удивительно кстати, слова вообще помогают, снимают страхи, смягчают остроту переживаний. Жена, не обратив особого внимания на эти важные сведения, в ответ сказала лишь: Ну надо же — и муж решил последовать этому совету, хотя фраза супруги совета, пусть и в кратчайшем виде, не содержала вовсе, а была лишь ничего не значащим междометием, но он ухватился за слово «надо» и снова вылез из машины, осмотрел рессоры и видимых повреждений, к счастью, не обнаружил. Спустя всего несколько дней он в своей Португалии станет почти национальным героем, будет выступать по телевидению и радио, раздавать газетные интервью: Вы, сеньор Соуза, были первым, кто, не поделитесь ли своими впечатлениями — и бессчетное количество раз повторять эту историю, уснащая её риторическим вопросом, от которого озноб пробирал слушателей, и сам он чувствовал дрожь, присущую высшей точке блаженства: Если бы трещина была такой величины, как сейчас, неужели мы бы ухнули туда, Бог знает, на какую глубину? — то есть, более или менее точно повторил слова того галисийца, что спросил, если помните, куда же идет эта вода.

Да, вот в чем вопрос: куда? В числе первоочередных мер следовало прозондировать эту рану земли, установить её глубину, после чего очертить круг действий, призванных заделать брешь — словечко звучит совсем по-французски, точно и выразительно, так что невольно приходит на ум, что оно и было изобретено в чаянии того момента, когда треснет земля. Тотчас прозондировали почву и определили, что глубина расщелины составляет немногим более двадцати метров — сущие пустяки для современной техники, которой вооружена передовая инженерная мысль. И вот из Франции и из Испании, из близи и дали своим ходом двинулись к месту разлома бетономешалки, интересные такие машины, проделывающие с землей во чреве своем примерно то же, что происходит с Землей в космосе, подвергающие её тем же вращениям и перемещениям, а по прибытии в назначенный пункт вываливающие строго отмеренные потоки цемента, отличного, быстро схватывающегося цемента, куда по такому случаю добавили побольше крупного щебня. Совсем уж было собрались опорожнить все это в разверстую рану земли, когда в чью-то пытливую и изобретательную голову пришла мысль стянуть вначале её края стальными скобками — в точности так, как исцеляли в средневековье раны телесные — что будет способствовать рубцеванию и скорейшему заживлению. Мысль понравилась двусторонней чрезвычайной комиссии, испанские и французские металлурги тотчас принялись за предварительные исследования и расчеты, чтобы изготовить «кошки» должной прочности и нужной конфигурации, но утомлять вас техническими подробностями я не стану. Трещина проглотила пепельно-сизый поток щебенки и раствора, словно это были воды реки Ирати, уходящие в недра земли, только и слышно было гулкое эхо, как будто — пришлось допустить и такую возможность — там, внизу находится исполинское дупло, некая полость, какая-то ненасытная утроба. Ну, если так, смекнули инженеры, надо свернуть работы, смысла нет продолжать, а лучше проложить над расщелиной путепровод, это будет и проще, и экономичней, пригласим-ка итальянцев, они доки по части дуков — виа — и акве-. Однако, не знаю уж, после которой по счету тонны или кубометра, замеры показали, что дно — на шестнадцати метрах, потом на пятнадцати, на двенадцати, и уровень бетона стал повышаться да повышаться, битва была выиграна. На радостях обнялись техники, инженеры, работяги и полицейские, взметнулись флаги, теледикторы, волнуясь, прочли последние сообщения и дали собственный комментарий этому беспримерному титаническому свершению, знаменующему истинную интернациональную солидарность — ведь даже маленькая Португалия в общем порыве выслала колонну из десяти бетономешалок, и они уже направляются сюда, впереди у них свыше полутора тысяч километров долгого и трудного пути, когда они прибудут, их бетон не понадобится, но, перефразируя поэта, скажем: да не в бетоне сила! История занесет на свои скрижали их поступок, исполненный глубокого символического значения.

Когда же последние ковши бетона заровняли то место, где была трещина, всеобщее ликование достигло степени массового психоза, словно на ежегодном празднестве в честь какого-нибудь святого, с шествием богомольцев и фейерверком. Воздух оглашался беспрестанным воем клаксонов, и водители цементовозов тоже изо всех сил жали на свои avertisseurs и bocinas,[4] вплетая их могучий хриплый рев в общую симфонию, а над головами воплощением высших сил, боевыми единицами небесного воинства, прямо-таки некими серафимами порхали вертолеты. Ежесекундно вспыхивали блицы фотоаппаратов, телеоператоры пробирались к закраинам несуществующей более трещины и брали крупным планом то их, то неровную бетонную кляксу, наглядно доказывавшую: человеческий гений восторжествовал над взбрыком природы. И в этот миг зрители, удобно и безопасно расположившиеся у своих телевизоров за много миль отсюда, смотревшие прямую трансляцию того, что происходило на французско-испанской границе, смеявшиеся от радости и рукоплескавшие так, словно это они свершили подвиг, вдруг увидели, как нашлепка ещё сырого бетона вдруг дрогнула, подалась и стала оседать, как будто что-то медленно, но с неодолимой силой всасывало её в себя, потом исчезла, и на её месте вновь возникла зияющая щель. Она не увеличилась в размерах, и это могло означать только одно — дно её находится не на двадцатиметровом уровне, а гораздо ниже, а где именно — одному Богу известно. Телерепортеры вначале попятились в испуге, но затем, верные профессиональному долгу, ставшему второй натурой и чуть ли не условным рефлексом, вновь принялись снимать, и подрагивавшие камеры запечатлели искаженные лица, отхлынувшую в панике толпу, донесли до всего мира восклицания и крики. Началось всеобщее бегство, и меньше, чем через минуту на опустевшей автостоянке остались только брошенные грузовики — двигатели у иных были включены, и бетономешалки продолжали вращаться, готовя новые порции раствора, который три минуты назад стал ненужным, а мгновение спустя — бесполезным.

Вот тогда впервые, пожалуй, холодок страха прополз по хребту Пиренейского полуострова и его европейских соседей. В городке Сербере, расположенном совсем близко, люди в ожидании землетрясения повыскакивали из домов на улицу, в точности как некоторое время тому назад — их псы, и говорили друг другу: В книгах возвещено — когда залают собаки, наступит конец света, хотя дело обстоит не совсем так, ни в каких книгах этого в помине нет, но в грозные минуты нам всегда почему-то требуются громкие слова, а эти — «В книгах возвещено» — неведомо почему и по какому праву занимают почетное место в подобных цитатниках. Жители Сербера, у которых оснований опасаться грядущих бедствий было больше, чем у кого-либо еще, стали покидать свой город, толпами устремясь туда, где почва казалась им попрочнее, надеясь, что светопреставление так далеко не зайдет. В Банюль-сюр-Мер, Пор-Вандре, Коллиуре, если говорить только о прибрежных поселениях, не осталось ни одной живой души. Что же касается мертвых, то они именно оттого, что уже были покойниками, по-прежнему пребывали в том ничем не возмутимом покое, который и отличает их от всего прочего человечества, а если кому-нибудь вздумается заявить обратное — дескать, Фернандо явился к Рикардо,[5] причем один был мертв, а другой жив — то это следует счесть плодом воспаленного воображения и ничем иным. Впрочем, один из усопших — дело было как раз в Коллиуре — заворочался немножко, словно в сомнении — Идти, не идти? Но уж если идти, то не в центральную часть Франции — а куда именно он попал, мы, быть может, в свой срок узнаем.[6]

В море статей, заметок, комментариев, репортажей о заседаниях разнообразных «круглых столов», заполонившем страницы газет и эфир, почти незамеченным осталась краткая реплика одного сейсмолога-ортодокса: Мне очень хотелось бы знать, почему все это происходит, а землетрясения нет? на что другой сейсмолог, принадлежащий к современной школе, более прагматичной и гибкой, немедля откликнулся: В свое время мы удовлетворим ваше любопытство. Впрочем, житель одной деревушки на юге Испании, осведомясь об этих ученых разногласиях, совсем уж было собрался в Гранаду, чтобы сообщить господам с телевидения, что земля под ним трясется вот уже восьмой день, и отказался от своего намерения исключительно из опасений, что все равно ему никто не поверит, да и где это видано, чтобы простой, обыкновенный человек был чувствительнее к толчкам и колебаниям, чем все сейсмографы мира вместе взятые. Судьба ли распорядилась, чтобы какой-то местный журналист взял да и прислушался к его словам, ощутил ли этот журналист прилив благожелательности, человек ли этот показался ему симпатичным случай ли — слишком необычным, но так или иначе в вечернем выпуске теленовостей прошла информация об этом феномене, правда, вместо фотографии сопроводили её снисходительным смешком ведущего. На следующий же день португальское телевидение за неимением собственного материала воспользовалось этой темой, развернуло её, пригласив в студию специалиста по паранормальным явлениям, который, однако, ясности не внес и объяснений не дал, о чем можно судить по его важнейшему заявлению: Как и во всех остальных случаях, все зависит от степени восприимчивости.

Много уже было говорено на этих страницах о событиях и о причинах, их породивших, говорено вдумчиво и рассудительно, с соблюдением законов логики и с опорой на здравый смысл, ибо всякому должно быть ясно и понятно, что бочку в бутылку не перельешь. А потому вопиющим вздором и сущей дичью выглядит предположение, будто прямой и непосредственной причиной того, что треснули Пиренеи, была черточка, проведенная по земле вязовой палкой, которую держала в руке некая Жоана Карда — помните, в самом начале нашего повествования был сделан намек на это? И все же не отвергайте с порога ни этого отдельного факта, ни всей истины, заключающейся в том, что отправился Жоакин Сасса на поиски Педро Орсе, чтобы от него услышать о событиях той ночи, и в том, что он сказал ему.

Любящую мать, Европу, встревожила судьба её западных окраин. На всем протяжении пиренейской горной цепи трескался гранит, множились расщелины, перерезая новые и новые магистрали, отводя течение рек и ручьев в недра земли, в неведомые и невидимые глубины. С воздуха было видно, что в тех местах, где заснеженные вершины гор рассекает стремительная черная линия, похожая на цепочку рассыпанного пороха, происходит беззвучный сход лавин, бесследно исчезает снег. В небесах, озирая пики и плато, хребты и плоскогорья, без устали шныряли вертолеты, набитые учеными и специалистами всех видов, какие только могли бы пригодиться в данных обстоятельствах геологами, имевшими законное право заниматься этим проблемами, хоть их поле деятельности и заполонили ныне коллеги из смежных областей знания; сейсмологами, озабоченными прежде всего тем, что земля по-прежнему не обнаруживала никаких признаков трясения — даже не вздрогнула ни разу, ни малейшей вибрации — вулканологами, надеявшимися, что и они пригодятся. Небо было чистым, ни дыма, ни пламени не замечалось в безмятежно ясной августовской лазури, а цепочка порошинок приплетена сюда исключительно для сравнения, зачем же воспринимать его и другие выразительные средства буквально? Не в силах человеческих было помочь Пиренеям, которые без видимых мук и страданий вдруг лопнули как переспелый гранат, и потому только — да кто мы такие, чтобы судить об этом, и дано ли нам это знать? что созрел этот плод, пришло его время. Спустя лишь двое суток после того, как Педро Орсе сообщил телевизионщикам уже известное нам, стало невозможно добраться от атлантического побережья до средиземного по суше — ни пешком, ни верхом, ни на поезде. А в низменных краях, по обеим оконечностям полуострова океан и море стали теперь вливаться в новые, неведомые прежде бухты и заливы, остроконечные скалистые берега которых делались все выше, все более отвесными, будто по линейке прочертили вертикальную линию, и гладкий, как отполированный, срез показывал древние и новые геологические пласты и напластования, синклинали,[7] глинистые отложения, исполинскую чечевицу известняков, слоеное тесто песчаников и сланцев, черные кремниевые вкрапления, гранит и многое-многое другое, о чем упоминать не будем за недостатком времени и слабого знакомства с вопросом. И вот теперь стало наконец понятно, что следовало бы ответить тому галисийцу, который спросил: Куда же девается вся эта вода? В море идет, — могли бы мы сказать ему сейчас, мельчайшим дождем, водяной пылью, водопадами — в зависимости от того, с какой высоты и сколь бурно текла эта река, нет-нет, речь не об Ирати, она — далеко, но, пари держу, все там станет как всегда, придет в соответствие с тем, что нам привычно и известно: заиграют блики на водной глади, может, и радуга вспыхнет, когда солнцу удастся проникнуть в эти сумрачные глубины.

В радиусе ста километров по обе стороны границы люди покидали свои жилища, торопясь укрыться в относительной безопасности внутренних районов, и особенно незавидной сделалась участь Андорры, о которой мы позабыли упомянуть, и если бы не эта наша и не только наша извечная и непростительная оплошность, малые страны, глядишь, могли бы стать побольше. Поначалу вообще не знали, где же остановится разлом и остановится ли вообще, ибо полз он во все стороны разом, не признавая границ, а каждый из местных жителей — испанцев, французов и граждан Андорры — тяготел к своим соплеменникам, руководствовался сиюминутными соображениями и расчетом, отчего и нависла угроза над целостностью семей и прочими, извините, ячейками общества. Когда же линия разлома наконец установилась как раз на границе с Францией, несколько тысяч жителей были эвакуированы из зоны бедствия по воздуху, и эта блестящая операция получила кодовое название «Епископская митра», что вызвало у епископа Юржельского, невольного её вдохновителя, сильное неудовольствие, которое, впрочем, не сумело отравить радость архипастыря от того, что он в будущем останется единственным и полновластным духовным владыкой этих земель, если, конечно, лишившись естественной опоры со стороны Испании, те не обрушатся в море. В полосе отчуждения, возникшей после всеобщей эвакуации, бродили теперь, рискуя жизнью, только особые отряды, перебрасываемые туда вертолетами, готовыми в любую минуту, при появлении первых же признаков какой бы то ни было геологической нестабильности эвакуировать личный состав — хорош военный язык, а? — да мародеры, которые при начале всяких бедствий неизбежно выползают из своих нор, а, может, вылупляются из змеиных яиц и устремляются в районы катастроф, как мухи на мед, и тут оказывается — влипли, ибо военные, застигнув кого-нибудь из злоумышленников на месте преступления, на месте же их и кончают, так что мародеры тоже рисковали жизнью и молились каждый своему богу: всякое человеческое существо вправе уповать на милосердие и защиту со стороны того, в кого верует, а в виде оправдания им скажем все же, что бросивший собственный свой, родной дом недостоин делается жить в нем и пользоваться предоставляемым им благами, а, кроме того, справедлива пословица: «Как пшеницу клевать, так все тут, а как ответ держать, так один воробей», и пусть каждый из вас сам решает, соответствует ли всеобъемлющая народная мудрость данному конкретному случаю.

Здесь уместно будет в очередной раз посетовать, что наше правдивое повествование — не оперное либретто, ибо в этом случае мы бы выпустили на сцену сразу двадцать лирических теноров, драматических баритонов и колоратурных сопрано, и все они, то поочередно, то в унисон повели бы свои партии, а вы в итоге узнали бы, как заседали испанское правительство и португальский кабинет министров, как оборвались линии энергопередач, какое заявление сделал Европейский Союз, какую позицию занял блок НАТО, какая паника началась среди туристов, как с боем брали места в самолетах, как в результате диких заторов безнадежно закупорились шоссе и автострады, как повстречались Жоакин Сасса и Жозе Анайсо и как потом встретились они оба с Педро Орсе, какое беспокойство обуяло испанских быков и португальских кобыл, какая тревога охватила средиземноморские курорты, какое беспорядочное бегство началось из богатых и славных столиц: пожалуй, ещё немного — и двадцати певцов нам не хватит. Люди любознательные, не говоря уж о недоверчивых скептиках, несомненно, пожелают осведомиться о том, что послужило причиной такого множества столь разнообразных и столь серьезных событий, — им, видимо, недостаточно веской причиной кажется, что треснул и расселся горный хребет, что реки обратились в водопады, что моря, на протяжении миллионов лет отступавшие от суши, теперь на несколько километров придвинулись к ней. Но тут, в этой роковой точке, перо мое невольно замедляет свой бег, ибо я, право, теряюсь, не зная, как облечь в приемлемую форму нижеследующие строки, ибо они окончательно и бесповоротно поставят под сомнение достоверность излагаемых мною событий, тем более, что и так становится все труднее не запутаться, если это вообще возможно, между правдой и фантазиями. Но раз взялись, надо договаривать, а заминка пусть объясняется безмерностью усилий, которые надо приложить, чтобы преобразовать словом то, что, в сущности, лишь словом и может быть преобразовано, и признаем, что пришел наконец момент сообщить вам нечто невероятное — Иберийский полуостров, вдруг, весь разом и целиком, отделился от материка метров на десять; сверху донизу раскололись Пиренеи, словно пал с заоблачных высот исполинский невидимый топор, глубоко врезался в них, рассек до самого основания, сдвинув глыбу земли и камня в море. И вот теперь и в самом деле можно вновь увидеть реку Ирути — бесконечной, тысячеметровой блистающей лентой она низвергается в свободном полете вниз, подставляя себя ветру и солнцу, переливаясь, словно хрустальное опахало, играя всеми красками и цветами, словно хвост райской птицы: это вознеслась над пропастью первая радуга, и закружилась голова у первой чайки, чьи распростертые крылья окрасились семью цветами.

Проходит время, путаются в памяти события, едва ли не напрочь стираются различия между истиной единственной и множеством истин других — а ведь как ясна, цепка и безгранична была она прежде! — и тогда, желая получить то, что мы с таким самомнением обозвали «фактической достоверностью», мы обращаемся за помощью к свидетельствам эпохи, к документам, газетным статьям, видеозаписям и кинохронике, к личным дневникам, к полуистлевшим папирусам и пергаментам, особенно ценя палимпсесты[8]8, мы расспрашиваем выживших и доживших, и, отвечая на доверие доверчивостью, стараемся поверить тому, что видел и слышал в детстве глубокий старец, и пытаемся вывести из всего этого умозаключение, и в отсутствие непреложных доказательств принимаем как данность заведомый вздор, вроде того, что даже когда оборвались линии электропередач, подобного страха на полуострове не было, хотя недавно нам было сообщено совершенно обратное — возникла паника, но не будем придираться к словам: страх — одно, а паника — совершенно другое, калибр не тот. Разумеется, многим живо врезалось в память, как под крики «Ура!» и «Победа!», на глазах у тех, кто испускал эти ликующие вопли, всосала в себя черная трещина кубометры бетона, но этот драматический эпизод по-настоящему потряс лишь видевших его собственными глазами, а другие наблюдали его издали, у себя в квартире, в партере домашнего театра, перед заменяющим сцену прямоугольником телеэкрана, этим волшебным фонарем, где одна картинка бесследно смывается другой, и все происходит как бы вполнакала, под сурдинку. И даже те, в ком ещё не совсем остыли чувства — есть все же ещё и такие — те, кто из-за сущих пустяков готов пустить слезу и судорожно сглатывает комок в горле, даже они, когда становится невмоготу смотреть на голод в Эфиопии и на прочие ужасы, научились отводить глаза. Помимо всего прочего, не следует забывать и о том, что на весьма обширных пространствах полуострова, в самой глубокой его глубинке, куда не приходят газеты и где больших трудов стоит уразуметь, о чем толкуют в телевизоре, живут миллионы — да-да, миллионы людей — которые либо вовсе не понимают, что творится, либо имеют об этом самое смутное и расплывчатое представление, состоящее всего лишь из слов, понятых хорошо если наполовину, а то и того меньше, представление столь зыбкое и неопределенное, что человек, право, не видит большой разницы между тем, что якобы известно одному, и тем, что совершенно невдомек другому.

Но когда на всем полуострове разом погас свет и воцарилась тьма кромешная, как принято говорить в Испании, хоть глаз выколи, как выражаются португальцы, склонные к образному мышлению — когда пятьсот восемьдесят одна тысяча квадратных километров сделались невидимы, то сомнений ни у кого уже не осталось — свет погас потому, что настал конец света. Продолжалось это полное затмение никак не больше пятнадцати минут, по истечении коих включили аварийные системы энергоснабжения и перешли на автономные источники питания, а их, как на грех, в это время года, в самый разгар знойного и сухого августа, когда пересыхают лагуны и ставят на профилактику теплоцентрали, задействовать было нелегко, атомных же станций, будь они неладны, мы пока не наладили — но за эти четверть часа начался в масштабах полуострова настоящий пандемониум, словно все черти вырвались из преисподней, и все ведьмы собрались на свой шабаш, и никакое землетрясение не произвело бы столь пагубного морального воздействия, не ввергло бы жителей в столь беспросветный — вот уж точно — ужас. Произошло все это вечером, когда большинство граждан уже вернулось со службы к домашним очагам, и кое-кто уже уселся перед телевизором в ожидании ужина, который готовила жена на кухне, а самые добросовестные отцы взялись, помогая чадам своим, решать задачку по арифметике, и никакого особого блаженства никто не испытывал, все как всегда — и лишь когда обрушилась на нас тьма, словно опрокинули на всю Иберию ведро с чернилами, вот тут выяснилось в полной мере истинное значение этого недооцененного счастья, вот тут и взмолились мы: Господи Боже, не лишай нас света, верни его нам, и, клянусь, до скончания века не буду больше взывать к тебе и просить тебя ни о чем не буду, — так говорили раскаявшиеся грешники, по природе своей склонные к преувеличениям. Жившим в низине почудилось в тот миг, что они очутились в наглухо закрытом колодце, жившие в горах поднялись на вершину и увидели, то есть, не увидели — на сколько хватало взгляда, на тысячи миль вокруг — ни единого огонька, и казалось, что планета наша свернула со своей орбиты и мчится теперь в иной, бессолнечной системе. Дрожащими руками затепливали свечи, включали фонари на батарейках, разжигали керосиновые лампы, сберегаемые на всякий — но не на такой же! — случай, доставали изящные серебряные канделябры и бронзовые, тонкой работы, шандалы, раньше стоявшие лишь для красоты, и латунные убогие подсвечники, и вовсе позабытые масляные коптилки, и их неверный свет не столько разгонял тьму, сколько населял её призрачными страшными тенями, выхватывал из неё на миг лица испуганные, смятенные, разъятые на части, зыбко подрагивающие, как блики на воде. Женщины голосили, мужчины тряслись, дети, говорят, все до единого ударились в дружный рев. Но через пятнадцать минут, показавшихся всем, извините за избитый оборот, пятнадцатью столетиями, хотя никому не довелось прожить столько и, значит, получить право на такое сравнение, свет стал понемногу возвращаться — замерцал, задрожал — и каждая лампа, точно её внезапно разбудили, обводила вокруг себя мутным взглядом, помаргивая, щурясь и словно раздумывая, не соскользнуть ли вновь в сонное забытье, но потом привыкала к ею же даваемому свету и разгоралась ровно и ярко.

Еще через полчаса возобновившие вещание телевидение и радио сообщили о происшествии, и тогда мы узнали, что оборвались все высоковольтные провода на линиях электропередач между Испанией и Францией, кое-где рухнули опоры и столбы, а инженеры по непростительному разгильдяйству позабыли отключить питание. К счастью, фейерверк короткого замыкания не повлек за собой жертв среди населения — какой все же бессовестный эгоизм звучит в этой фразе: да, люди не пострадали, но один, по крайней мере, волк не успевший увернуться от испепеляющего удара рукотворной молнии, превратился в дымящуюся головешку. Однако объяснять тьму на полуострове обрывом проводов — это лишь половина правды, а другая половина, хоть и была сознательно облечена в недоступные разумению обывателя технические термины, призванные запутать его, вскрылась очень скоро, ибо каждый считал своим долгом просветить соседа: Они просто не хотят признаться в том, что дело не только в трещинах на земле, в этом случае провода бы не оборвались. А в чем же еще, по-вашему? Да ясно же как день, хоть мы и оказались во мраке ночи, что провода лопнули от чрезмерного натяжения, а натяжение возникло от того, лопни мои глаза, что земля сдвинулась. Да что вы говорите? То, что слышите, и погодите, скоро и они сами это признают. Целы остались соседские глаза, ибо, хоть и не сразу, но все же на следующий день, когда слухи и сплетни размножились до такой степени, что уже никакое новое, пусть самое правдивое, известие не могло бы усилить всеобщее смятение, было сказано, пусть не все до конца и не слишком внятно, что из-за изменения геологической структуры пиренейского горного хребта сместились почвенные пласты, что повлекло за собой обрыв коммуникаций, проложенных между Францией и полуостровом, но власти внимательно следят за развитием ситуации, воздушное сообщение не прервано, все аэропорты открыты и функционируют на полную мощность, и, более того, имеется возможность, начиная с завтрашнего дня, удвоить количество авиарейсов.

Это оказалось более чем своевременным. Как только со всей очевидностью стало ясно, что Иберийский полуостров отделился от европейского континента, сотни тысяч туристов — вспомним, что дело было в самый разгар сезона опрометью, не тратя времени на оплату счетов, ринулись вон из своих отелей, мотелей, пансионатов, меблированных комнат и арендованных особняков, из кемпингов и вилл, из палаток, с постоялых дворов, странноприимных домов и караван-сараев, отчего на всех автострадах возникли чудовищные заторы, и ещё больше ситуация осложнилась, когда владельцы стали свои автомобили бросать где попало, и это превратилось в цепную реакцию, ибо так уж устроен человек, что в большинстве случаев не сразу осознает весь трагизм ситуации и делает правильные выводы, вроде, например, такого: Зачем нужна машина, если дороги во Францию перерезаны? И вскоре все пространство, прилегающее к аэропортам, было запружено неимоверным количеством автомобилей всех размеров, видов, моделей, марок и цветов, наглухо забивших все улицы и подъездные пути и окончательно дезорганизовавших бытие местных жителей. Испанцы и португальцы, уже успев оправиться от пятнадцатиминутного затмения, хладнокровно взирали на эту панику, находя её совершенно безосновательной и рассуждая примерно так: В конце концов никто пока не умер, и до чего же легко эти иностранцы, стоит чуть-чуть сойти с накатанной колеи, теряют голову: оттого, надо думать, что донельзя избаловались своими научными открытиями и техническими достижениями, — а произнеся эту осуждающую тираду, шли выбирать себе среди брошенных машин ту, какая больше приглянется, о какой слаще всего мечталось.

А в аэропортах, где стойки авиакомпаний осаждали взбудораженные, взвинченные толпы, происходило истинное вавилонское столпотворение, звучали разноязыкие крики, сопровождаемые яростной жестикуляцией, предлагались — и принимались — никогда неслыханные прежде взятки за получение билета, продавалось и, соответственно, покупалось решительно все — драгоценности, автомобили, туалеты, наркотики — причем открыто: вон стоит «мерседес», ключи в замке, документы на сиденье, нет билета до Брюсселя, устрой куда угодно, хоть в Стамбул, хоть к черту на рога, хоть в самый ад, лишь бы выбраться отсюда, но не стоит на основании этих в запале высказанных слов выносить суждение, будто щедрый турист относится к числу тех, кто согласен приплатить, чтобы из огня попасть в полымя. Перегруженным компьютерам не хватало памяти, они путались, зависали, давали сбои, допускали ошибки, покуда наконец не произошла полная блокировка системы. Когда перестали продавать билеты, толпа ринулась на штурм самолетов, пропуская вперед мужчин, поскольку мужчины сильнее, а уж потом слабых женщин и невинных детей, и среди тех и других немало было затоптанных и раздавленных — первые жертвы, за которыми не замедлили последовать жертвы вторые и третьи, и так продолжалось, покуда того, кому пришла в голову трагическая мысль расчистить себе путь с пистолетом в руке, не схватила полиция. Тут началась перестрелка, многие в толпе оказались при оружии, которое тотчас пустили в ход, и надо ли говорить, что случилось, а потом ещё в двух-трех местах повторилось, хоть и не с такими тяжкими последствиями, настоящее несчастье: восемнадцать трупов насчитали потом в этом аэропорту.

Внезапно кого-то осенило: можно бежать и морем, и тогда начался новый исход. Беглецы отхлынули от аэропортов, принялись искать свои брошенные машины, порою находили их, а чаще — нет, но важно то, что, найдя машину, но не обнаружив ключей или обнаружив, что они не подходят — бывает же и такое — заводили мотор, подсоединив провода зажигания напрямую, и кто не умел, быстро научился, и стали Испания с Португалией сущим раем для угонщиков. Прибыв в портовые города, бросались нанимать какой-нибудь челнок, ялик, гичку, шлюпку, лодку, но лучше всего — рыбачий баркас под парусом и в уплату за это оставляли на проклятом берегу свои последние пожитки и пускались в плавание в чем были, ну, разве что у одного, помимо этого, оставался в кармане носовой платок не первой свежести, а другого — грошовая да к тому же и пустая зажигалка, а на шее у третьего — галстук, на который никто не польстился, и ей-богу, нехорошо, что мы с такой свирепостью извлекали выгоду из чужой беды и вели себя ничем не лучше мародеров, растаскивающих все, что после кораблекрушения волна прибила к берегу. Бедолаги высаживались там, докуда их довозили — кто в Ибисе, кто на Майорке или Минорке, кто на Форментере, кто на островах Кабрера и Конехера — и оказывались там, фигурально выражаясь между молотом и наковальней: ну, разумеется, острова покуда не двигались с места, но кому же ведомо, что завтра-то будет: Пиренеи тоже, казалось, простоят до второго пришествия, а вон ведь как вышло-то и чем обернулось. Многие тысячи устремились в Марокко, отплывая на африканский континент либо из Алгарве, либо с испанского берега, но это те, кто оказался у самой нижней кромки карты полуострова; те же, кого занесло на север, желали попасть прямо в Европу и, должно быть, спрашивали так: Сколько возьмете, чтобы доставить меня в Европу? — а шкипер хмурил лоб, супил брови, глядел на беглеца, оценивая его финансовые возможности, отвечал: Прямо уж и не знаю, больно далеко до Европы до твоей, и, право, не стоило возражать на это: Ну, зачем же преувеличивать, совсем рядом, рукой подать, — один голландец решился так-то ответить, а какой-то швед ему поддакнуть, им тогда и сказали: Ах, рукой подать? Вот и давай вплавь! — и обоим пришлось долго ещё упрашивать, извиняться и уплатить вдвое. Подобный бизнес процветал до тех пор, пока иностранные державы для массовой эвакуации своих граждан не установили воздушные мосты, но и после этого благородного и гуманного начинания находились те, кто предпочитал осыпать деньгами славных представителей моряцкого и рыбацкого сословий, ибо следует помнить, что далеко не все плавающие и путешествующие делают это вполне легально, и вот они-то согласны были платить сколько скажут, тем более, что иного выхода у них не было — все побережье патрулировали, проявляя неусыпную бдительность, испанские и португальские сторожевики под негласным, но зорким присмотром, который осуществляли флота великих держав.

Впрочем, находились и такие туристы, кто решал никуда не бежать, а принять геологические передряги как роковую неизбежность, как указующе наставленный перст судьбы: они отписали на родину, прося своих домашних не поминать лихом за то, что поменяли жизнь и среду обитания, так уж вышло, они в этом не виноваты; и, хоть были это в большинстве своем люди слабовольные, склонные откладывать решение проблем назавтра, это вовсе не значит, что у них нет мечтаний и тайных желаний: беда в том, что они обычно умирают прежде, чем удается осуществить самую малую их толику. Были и такие, что действовали втихую, писем не писали, а просто исчезали бесследно, и сами все забыв, и сделав все, чтобы их забыли, и история того, кем и чем удалось или не удалось — ведь двух одинаковых людей на свете нет — стать любой из подобных особей сама по себе может послужить сюжетом увлекательного романа

Но есть люди, влачащие на себе бремя обязательств и обязанностей более тяжкое, чем лежит на простых смертных, и вот им бежать не пристало, и когда дела у отчизны не ладятся, именно про них в первую очередь мы и спрашиваем: Ну, а эти-то что, что намерены предпринять? чего ждут? — и торопимся обличать облеченных нашим доверием, и наше законное нетерпение становится частью великой несправедливости, ибо и ответственные лица тоже, бедняги, под Богом ходят и от судьбы уйти не могут, и самое большее, на что они способны, — это подать президенту прошение об отставке, но, конечно, в такой обстановке это было бы настоящим позором, и история сурово осудит тех общественных и государственных деятелей, кто решится на такой шаг в данных обстоятельствах, во дни, когда, собственно говоря, все летит кувырком. И в Португалии, и в Испании правительства выпускали обнадеживающие и успокаивающие обращения, официально заявляли, что ситуация не дает повода для особого беспокойства — странный язык: какой уж там повод, давно вырвались поводья из рук — и что принимаются все надлежащие меры для обеспечения безопасности граждан и их собственности; председатели правительств и сами появились на телеэкране, а уж потом, чтобы внести мир в смятенные души, обратились к своим нациям их главы — там король, тут президент. Friends, Romans, countrymen, lend me your ears,[9] говорили они, а их подданные, собравшись на свои форумы, отвечали им в один голос: Да уж ладно, теперь-то чего уж внимать, добавляя цитату из того же драматурга: все это — words, words, не более чем words. Приняв во внимание явное неудовольствие общественного мнения, собрались премьер-министры на тайную встречу и беседовали сначала с глазу на глаз, а потом позвали членов своих кабинетов и держали с ними совет то с каждым по отдельности, то со всеми вместе, и по завершении двухдневных изнурительных переговоров решили создать на паритетных началах антикризисный комитет, первой и главной задачей коего станет координация действий подразделений гражданской обороны обеих стран, с тем, чтобы всемерно облегчить объединение сил и средств, долженствующих дать достойный отпор геологическому бедствию, из-за которого полуостров уже отделился от остальной Европы на десять метров, и если, как шушукались в кулуарах, не пойдет дальше, то, глядишь, и обойдется, и, кроме того, умоем греков, получив бесплатно канал побольше ихнего Коринфского залива. И все же, господа, не следует сбрасывать со счетов то обстоятельство, что наши отношения с Европой, и так уже в силу исторических причин достаточно напряженные, могут осложниться ещё более. и ситуация принять взрывоопасный характер. Ну, а чего — мостов понастроим. Меня, господа, сильнее всего тревожит перспектива дальнейшего расширения акватории пролива, и если он станет проходимым для крупнотоннажных судов, особенно нефтеналивных, это нанесет сокрушительный удар по иберийским портам со всеми вытекающими из этого важнейшими последствиями: ведь достаточно вспомнить — mutatis mutandis,[10] разумеется — какие события последовали за открытием Суэцкого канала, то есть, я хочу сказать, что север и юг Европы смогут сообщаться напрямую, а Гибралтар, так сказать, отставить от дел.[11] А когда попросите уплатить денег за проход через территориальные воды, скажут нам «Держи карман шире», пробурчал тут один из членов португальской делегации, и присутствующие расценили эту реплику как обещание грядущих неисчислимых доходов, прибылей и барышей, которые принесет новый канал, и только мы, соотечественники его, говорящие на одном с ним языке, могли бы понять, что карман следует растопырить для химер и миражей, обманов и разочарований, ибо смысл сего речения следует понимать так: Англичане остаются с мысом, а мы — с носом.

Во время этого заседания, как и было условлено заранее, Совет Европы обнародовал официальное и весьма велеречивое заявление, где давалось понять, что наметившийся дрейф иберийских стран к западу никоим образом не лишает законной силы ранее заключенные с ними договоры, тем паче, что и отплыли они от континента на несколько пустячных метров — всего-то! — на ничтожное расстояние, если сравнить его с тем, которое отделяет от Европы Англию, не говоря уж про Исландию или Гренландию — те и вовсе где-то на отшибе. Заявление это при всей своей ясности стало причиной острой дискуссии в комиссии, поскольку иным её членам показалось, будто кое-кто из стран-участниц ЕС проявил известную развязность — вот оно, то самое слово! — сказавши, что если пиренейцы отделились, то, значит, туда им и дорога, и напрасно их приняли в респектабельное европейское сообщество. Разумеется, разумеется, это не более чем шутка, joke, так сказать, участники сложных и трудных международных заседаниях — тоже ведь люди, им тоже нужна разрядка, нельзя же так — все работа да работа, однако португальский и испанский делегаты дали гневную отповедь этому полупровокационному высказыванию, вступившему в вопиющее противоречие с духом и буквой сообщества, причем оба очень уместно привели — каждый на своем языке — известную поговорку «Друг познается в беде». Вслед за тем попросили генерального секретаря НАТО сделать заявление о незыблемости принципов атлантической солидарности, но в ответ получили, хоть и не отказ, но странноватую фразу, публикации не подлежащую и подлежащего не содержащую. «Wait and see»,[12] промолвил генеральный секретарь, после чего распорядился перевести на режим повышенной боеготовности военные базы в Беже, Роте, на Гибралтаре, в Эль-Ферроле, в Торрехон-де-Ардосе, Картахене и Сан-Хурхо-де Валенсуэла.

А Пиренейский полуостров тем временем, словно пробуя силы, отодвинулся ещё немножко — на метр, на два. Провода и кабели, протянутые от края до края наподобие тех бумажных ленточек-«контролек», которыми пожарники и ремонтники заклеивают трещину на стене дома, желая удостовериться, что она не поползла дальше, грозя обрушить и стену, и дом, лопнули вот именно как бумажные ленточки, а самые толстые и прочные с корнем вырвали деревья, снесли с опор столбы, к которым были прикреплены. Потом наступила пауза, потом пронеслось в воздухе некое дуновение, словно кто-то, очнувшись ото сна, глубоко вздохнул и с силой выдохнул, а потом вся громада земли и камня, покрытая городами и селами, реками и озерами, полями и лугами, заводами и фабриками, дремучими лесами и тучными нивами, со всеми своими людьми и зверями двинулась, поплыла, обратилась в корабль, выходящий из бухты в открытое — давным-давно кем-то открытое — и опять ставшее неведомым море.

В португальских краях это дерево называется кордовил или кордовеза или кордовиа, все равно, каким из трех имен его окрестить, разницы нет никакой, в каждом слышится упоминание о Кордове, но вот ведь странность: плоды его за размеры и красоту сами кордовцы зовут «королевскими маслинами», а не, скажем, кордобесами, хотя место, где они растут и где мы находимся сейчас, ближе к городу Кордове, чем к границе с Португалией. Скажут нам, что эти подробности вполне можно было опустить, что отлично обошлись бы без них, без этих рулад и фиоритур, к чему они? спросят нас, в простом и безыскусном нашем напеве, мечтающем стать крылатым, как настоящая музыка — ведь куда важней рассказать о тех троих, что сидят под этой самой оливой — о Педро Орсе, о Жоакине Сассе, и о третьем, о Жозе Анайсо, и неведомо нам, чудесное ли стечение случайностей свело их, или же встреча произошла в итоге намеренных и ревностных стараний. И все же если мы упомянем, что эта олива называется кордовией, то, по крайней мере, поймем, какие неслыханные упущения допустили, к примеру, евангелисты, когда, ограничившись упоминанием о том, что Иисус проклял смоковницу, сочли, что этого нам более чем достаточно. А вот и нет, совсем даже недостаточно — двадцать столетий минуло, а до сих пор не знаем, белые фиги давало злополучное дерево или же черные, скороспелки это были или поздние плоды, каплевидные или сплюснутые с боков, и хотя священная история никакого ущерба от незнания всех этих обстоятельств не претерпела, зато историческая правда пострадала наверняка. Ну, стало быть, есть олива, она же кордовия, и у подножия её сидят трое. Во-о-н за теми горами — впрочем, отсюда все равно не видно — находится городок, где жил да поживал Педро Орсе, и так уж вышло, что человек этот носит то же имя, что и место, откуда он родом, и это отнюдь не умаляет правдивости нашей истории, хоть, правда, и достоверности ей не прибавляет: человека могут звать Кабеса-де-Вака, а он не мясник, а другого, скажем, Мау-Темпо, а он ни малейшего отношения к метеорологии не имеет.[13] Я же говорю, бывают случайности, а бывают и подтасовочки, хоть и сделанные от чистого сердца.

Итак, сидят они на земле, а перед ними глухо, оттого, что батареи садятся, бубнит транзистор, и вот что он бубнит голосом диктора: Как показали последние замеры, скорость движения полуострова сейчас стабилизировалась на семистах пятидесяти метрах в час, то есть равняется приблизительно восемнадцати километрам в сутки, что, на первый взгляд, и немного, но все же означает, что мы ежеминутно удаляемся от Европы на двенадцать с половиной метров, а потому, не впадая в безответственную панику, признаем ситуацию весьма серьёзной. Еще бы не признать, если каждую секунду нас на два с лишним сантиметра тащит от Европы, прокомментировал это сообщение Жозе Анайсо, наскоро, не возясь с десятыми и сотыми, прикинувший в уме примерный порядок цифр. Жоакин Сасса попросил его помолчать — он хотел послушать, что дальше скажут, и послушать, как выяснилось, стоило: По сообщениям, только что поступившим к нам в студию, замечена глубокая расщелина, проходящая между Ла-Линеей и Гибралтаром, в результате чего, как и следовало ожидать, принимая во внимание необратимый характер, который приняли теперь разломы, мыс этот, иначе именуемый Эль-Пеньон, вскоре превратится в часть суши, окруженную со всех сторон водой, то есть в остров, и в более чем вероятном случае такого исхода мы не вправе будем винить в этом Англию — виноваты мы все, виновата Испания в том, что вовремя не смогли вернуть себе эту священную часть нашей отчизны, а теперь уже слишком поздно, и Гибралтар нас покидает навеки. Художник слова, заметил Педро Орсе, но диктор, видно, совладал с душевным волнением и сменил тон: Британское правительство направило министерству иностранных дел Испании ноту, в которой, вновь доказывая свои более чем сомнительные права на Гибралтар, которые, цитирую, ныне подтверждены тем несомненным фактом, что Гибралтар отделился от Испании, конец цитаты, заявляет о том, что в одностороннем и окончательном порядке прерывает всякие переговоры о государственной принадлежности мыса. Стало быть, поскрипит ещё Британская империя, сказал Жозе Анайсо. Оппозиция её величества, продолжал между тем диктор, внесла в парламент запрос, настоятельно требуя, чтобы северная часть будущего новообразовавшегося острова была немедленно укреплена и превратила его в неприступный бастион и гордый форпост, символ британской мощи в Атлантике. Совсем спятили, пробормотал Педро Орсе, глядя на высившиеся прямо перед ним вершины Сагры. Со своей стороны, правительство её величества, стремясь ко всемерному смягчению политических последствий такого восстановления исторической справедливости, ответило, что Гибралтар и в новых геостратегических условиях останется одной из жемчужин в короне Британской империи. Произнеся все это, ведущий со словами — Через час мы вновь встретимся с вами в эфире — распрощался. Над остроконечной вершиной горы — фр-р-р-р — тайфуном пронеслась стая скворцов. Твои? — спросил Жоакин Сасса, и Жозе Анайсо, даже не поднимая головы, ответил: Мои, ему ли было не знать — с того дня, как они впервые повстречались на зеленых полях Рибатежо, человек и скворцы почти не расставались, разве что делали краткие перерывы на обед и на сон: человек ведь ни червячков, ни оброненных зерен не ест, а птицы ночуют в ветвях, и постель им без надобности. Стая, распластав крылья, заложила длинный плавный вираж, скворцы точно впитывали клювами воздух, солнечный свет, небесную лазурь, подернутую кое-где редкими облачками — белые и пушистые, они плывут в поднебесье как эскадра галеонов, а люди — и эти трое, и все прочие — глядят на все эти разные разности и, как всегда, не очень-то понимают их значение.

Надо сказать, что Жоакин Сасса, Педро Орсе и Жозе Анайсо пришли сюда из трех противоположных точек не затем, чтобы в приятном обществе послушать радиоприемник с подсевшими батарейками. Три минуты назад мы узнали, что один, Педро Орсе, живет в городке, скрытом за перевалом; с самого начала нам было известно, что другой — Жоакин Сасса — пришел с северного побережья Португалии, и теперь настал наконец момент сообщить вам, что третий, носящий имя Жозе Анайсо, когда повстречал стаю скворцов, бродил по полям Рибатежо, о чем, впрочем, вы бы и сами догадались, будь сельский ландшафт описан поподробнее. Теперь осталось только выяснить, как они сошлись здесь, причем тайно, для чего уселись под этой оливой, единственной среди редких и робких карликов, вцепившихся корнями в белесую почву, и в воздухе дрожит знойное марево — андалусийская жара, хоть мы и сидим как бы на дне чаши, образованной горами, заставляет нас обратить внимание на все эти материальные подробности, войти в реальный мир, а вернее — она распахивает перед нами ведущую туда дверь.

По здравом размышлении признаем, что нет начала ни для вещей, ни для людей, все, что когда-либо началось, началось на самом деле много раньше взять, чтобы далеко не ходить за примером, хоть этот вот листок бумаги: если излагать его историю всю целиком и в соответствии с истиной, придется забираться в самые начала времен — множественное число употреблено здесь намеренно — да и то есть основания предполагать, что начала эти окажутся всего лишь перевалочными пунктами, постоялыми, если угодно, дворами, почтовыми станциями, ступенями, притом далеко не первыми — Боже, как это бедные наши мозги выдерживают такую нагрузку? А с другой стороны, и восхититься ими можно — свихнуться они могут от чего угодно, а от этого нет.

Ну, значит, мы договорились: начала — нет, но все же была минута, когда Жоакин Сасса выехал оттуда, где находился, с пляжа на севере Португалии, именуемого, может быть, Афифе, где лежат такие загадочные камни — отчего бы и нет? Ведь в переводе с арабского этого значит «Место, откуда видно море», лучше имени для пляжа никакой поэт, ни один романист не придумает. А выехал оттуда Жоакин Сасса потому, что услышал про некоего испанца Педро Орсе, который уверял, будто почувствовал, как содрогнулась под ногами земля, а землетрясения-то и не было, и это вполне естественное любопытство для человека, который швырнул камень в море с такой силой, какой у него, у человека, то есть, сроду не было, тем паче, что в это самое время Пиренейский полуостров тихо и спокойно оторвался от европейского континента, отделился беззвучно, словно упал с головы волос, чего, как утверждают, без Божьего соизволения не случается. И Жоакин Сасса пустился в путь на своей старенькой машине по кличке Парагнедых, и душераздирающей сцены прощания с семьей не разыгралось, поскольку и самой семьи не имелось, и отпрашиваться у начальства со службы не пришлось. Был Жоакин Сасса в отпуске, волен как птица, мог ехать куда угодно, благо теперь и заграничных паспортов не нужно: покажи на границе удостоверение личности — и весь полуостров твой. Рядом, на соседнее сидение положил он транзисторный приемник и слушал музыку, перемежающуюся убаюкивающим и обволакивающим журчанием дикторских голосов, точно качающих нас в акустической колыбельке, и вдруг вызывающих у нас злобу, но все это было в прежнее время, а теперь эфир воспален горячечными новостями с Пиренеев, новостями, напоминающими исход евреев из Египта, переход через Чермное море, выход Наполеона из России. Здесь, на провинциальных автострадах, движение небольшое, и сравнить нельзя с корчащимися в судорогах дорогами Алгарве и с тем, что творится к северу и к югу от Лиссабона — аэропорт Портела кажется разворошенным муравейником, или осажденным замком, или магнитом, притягивающим к себе металлические опилки. Жоакин Сасса едет себе спокойно по тенистым дорогам провинции Бейра, держа курс на Испанию, на Гранаду, где-то в окрестностях её есть городок под названием Орсе, а там живет тот самый человек, о котором говорили по телевизору. Узнаю, думает он, есть ли что-нибудь общее между тем, что со мной случилось, и тем, что этот самый Педро Орсе ощутил, как земля ходит у него под ногами — люди, когда дают волю своему воображению, любят подгонять одно к другому, соединять то и это, и чаще всего у них ничего не получается, но иногда, глядишь, и выйдет, и тогда выявится связь между камнем, брошенным в море, трясением земли и треснувшим сверху донизу горным хребтом. Жоакин Сасса тоже едет в горах, и потому, хоть они, конечно ни в какое сравнение не идут с теми пиренейскими титанами, его вдруг охватывает беспокойство, становится как-то не по себе. А что если и тут такое стрясется? Что если треснет Эстрела, провалится в тартарары озеро Мондего, и осенней порой некуда будет смотреться черным тополям? — мысль обретает поэтическое звучание, и тревога исчезает.

В этот миг музыка стихла, и раздался голос диктора, читавшего новости, не содержащие в себе ничего нового, за исключением сообщений — да и то не слишком свежих — из Лондона: премьер-министр почтил своим присутствием заседание Палаты Общин, где категорически заявил, что Британия сохранит свою власть над Гибралтаром при любых условиях и независимо от того, какое расстояние будет отделять Иберийский полуостров от Европы, на что лидер оппозиции сказал, что в переживаемый нами исторический момент он гарантирует курсу правительства поддержку своей фракции и партии, а затем разбавил торжественность своей речи иронией, вызвавшей дружный смех депутатов. Мистер премьер-министр, сказал он, допустил серьёзную неточность в своем высказывании, назвав полуостровом то, что сегодня, без всякого сомнения, является островом, хотя и не столь прочным, как наш. Депутаты парламентского большинства наградили его аплодисментами и благодушно улыбались оппозиции, ибо что может лучше сплотить людей, чем интересы отчизны, и кто возьмется эту истину оспаривать? Улыбнулся и Жоакин Сасса, подумав про себя: Ну и театр, но вдруг замер, забыв даже выдохнуть, ибо услышал свое имя: Сеньор Жоакин Сасса, убедительно просим вас, повторяем, сеньор Жоакин Сасса, где бы вы ни находились, убедительно просим вас немедленно явиться к гражданскому губернатору ближайшей провинции: как стало известно компетентным органам, вы располагаете исключительной, государственной важности сведениями, которые позволят понять причину геологических катаклизмов, происходящих на Пиренеях. Повторяем, сеньор Жоакин Сасса, но сеньор Жоакин Сасса дальше уже не слушал, ему пришлось затормозить, чтобы обрести душевное спокойствие и равновесие, унять оглушительный звон в ушах, дрожь в руках, которые тряслись так, что руль не удержали бы: Вот тебе раз, думал он, как же это они узнали о камне, на пляже-то не было ни души, я, по крайней мере, никого не видел и никому об этом деле не рассказывал, все равно бы мне никто не поверил, значит, кто-то за мной наблюдал издали, а зачем, интересно знать, за мной наблюдать, ходит человек по пляжу, швыряет камни в воду, но все же засекли меня, несчастного, знаем мы, как это бывает: один увидел и сболтнул другому, добавив то, что навоображал себе, а когда дошло до властей, камень этот стал уже с меня ростом, если не больше, и что же мне теперь делать? Нет, он не отзовется на призыв, не выполнит убедительную просьбу, ни к какому губернатору, ни к гражданскому, ни к военному не явится — вы только представьте себе этот абсурдный разговор в закрытом на ключ кабинете, под магнитофон и протокол: Жоакин Сасса, вы бросили камень в море, Бросил, Сколько он, по-вашему, весил, Точно не знаю, килограмма два или три, А не больше, Может, и больше, Вот здесь у меня на столе лежат несколько камней, попрошу подойти и показать, который из них по весу примерно соответствовал тому, что вы бросили, Вот этот, Сейчас мы его взвесим, смотрите сами, Я и представить себе не мог — пять шестьсот, Теперь скажите, было ли с вами когда-либо что-либо подобное, Никогда, Вы уверены, Вполне, Не страдаете ли вы психическими расстройствами или неврозами, не бывает ли у вас навязчивых мыслей, судорожных припадков, случаев сомнамбулизма, Нет, ничего такого нет и не было, А в роду подобных болезней не было, Нет, Ну, хорошо, потом мы сделаем электроэнцефалограмму, а пока подойдите вот к этому аппарату и ну-ка, изо всех сил, А что это такое, Это динамометр, пожалуйста, изо всех сил, Вот, больше не могу, И все, Все, я никогда не был атлетом, Сеньор Жоакин Сасса, вы никогда бы не смогли бросить этот камень, Совершенно с вами согласен — не смог бы, однако же бросил, Да мы знаем, что бросили, свидетели есть, люди, пользующиеся нашим полным доверием, вот мы и просим вас рассказать, как же вам это удалось, Я уже говорил — шел берегом, увидел камень, поднял его и бросил в море, Этого не может быть, Так ведь свидетели есть, Свидетели-то есть, но они не могут знать, откуда у вас взялась такая сила, это мы у вас самого хотим узнать, Понятия не имею, Ситуация, сеньор Жоакин Сасса, серьезна, я бы даже сказал — чрезвычайно серьезна, разлом в Пиренейских горах нельзя объяснить причинами естественного порядка, отнести к разряду природных явлений, возможно, мы приближаемся к катастрофе планетарного масштаба, и потому наше ведомство взялось за расследование всех необычных случаев, имевших место в последние дни, и один из них история с этим вашим камнем, Я очень сомневаюсь, чтобы камень, который я швырнул в море, стал причиной того, что раскололся континент, Мне, признаться. недосуг устраивать с вами философские диспуты, но все же ответьте, какая связь существует между обезьяной, слезшей с дерева двадцать миллионов лет назад, и атомной бомбой, То есть, как какая — вот именно эти двадцать миллионов лет их и связывают, Ответ хорош, но теперь давайте предположим, что стало возможным сократить время, разделяющее причину — в данном случае, бросок камня — и следствие, каковым является отделение от нас европейского континента, иными словами, предположим, что в обычных условиях последствия этого броска выявились бы лишь через двадцать миллионов лет, аномальные условия, которые мы сейчас и изучаем, могли дать эффект спустя всего несколько суток или даже часов, Но это же совершенно умозрительное построение, причина может быть в ином, Или в целом комплексе явлений, Тогда вам надлежит расследовать другие неординарные случаи, Мы тем и заняты вместе с нашими испанскими коллегами, которые, к примеру, ищут человека, ощутившего колебания почвы под ногами, Если надо будет, его тоже исследуем, нам важно докопаться до истины, Глубоко придется копать, Ничего, трудности нас не пугают, ответьте-ка лучше, откуда у вас взялась такая сила. На этот вопрос Жоакин Сасса не ответил, воображение прекратило свою игру, тем более, что диалог грозил пойти по кругу и превратиться в сказку про белого бычка: он скажет: Не знаю, и все начнется сначала, разве что возникнут минимальные варианты, небольшие, чисто формальные отличия, но вот тут-то и следует держать ухо востро, ибо известно, как легко от формы перейти к содержанию, от вместилища — к содержимому, от звучания слова — к его значению.

Он тронул машину и шагом — если так можно выразиться — двинулся дальше, ему хотелось, ему надо было все крепко обдумать. Теперь он уже не просто какой-нибудь заурядный путешественник, едущий в сторону границы, обыкновенный, ничем не примечательный и никому не интересный человек — нет, быть может, в это самое время уже печатаются его портреты с крупно, жирно набранным красными буквами словом «WANTED»[14] наверху, быть может, уже идет на него охота. Он глянул в зеркало заднего вида — позади нагоняла его машина дорожной полиции, мчалась так, что, казалось, вот сейчас влетит к нему прямо через багажник. Влип! — мелькнуло у него в голове, он прибавил газу, но тотчас сбросил скорость, не прикасаясь к тормозам, но все эти маневры были ни к чему — патрульный автомобиль пулей пронесся мимо, полицейские даже не покосились в его сторону, о, знали бы они, чей драндулет обошли, торопясь по своим делам. Жоакин Сасса снова взглянул в зеркало, но теперь уж на себя самого, чтобы увидеть, как уходит с глаз долой тревога, зеркало укреплено так, что больше в нем ничего почти не увидишь, разве что кусочек его лица, так что трудно сказать наверное, чье это лицо — что ж тут трудного, Жоакину Сассе, разумеется, да это-то мы знаем, а кто такой этот Жоакин Сасса? — человек ещё сравнительно молодой, тридцати с чем-то лет, впрочем, ему ближе к сорока, и маячит на горизонте день, которого не минуешь, темнобровый и, как большинство португальцев, кареглазый, нос прямой, особых примет нет, самое обыкновенное лицо, мы разглядим его получше, когда он обернется к нам. Вспоминая настоятельный радиопризыв, он думает, что хуже всего будет на границе — да ещё имя у меня такое, не слишком распространенное, вот был бы я Соуза, тот самый, которого въехал колесами в трещину на Койадо-де-Пертюи и что это за имя такое Сасса? Однажды он даже полез в словарь посмотреть, есть ли такое слово и что оно значит, и узнал, что «сасса» — это крупное, достигающее стольких-то метров в высоту дерево, растущее в Нубии, какое красивое женское имя, а Нубия расположена в Восточной Африке, где-то неподалеку от Судана, смотри «Атлас мира», страница девяносто три. А где же я буду сегодня ночевать — об отеле и думать нечего, там радио включено постоянно, и сейчас все португальские портье, коридорные и прочая отельная челядь тщательно вглядываются в лица претендентов на ночлег, жаждущих пристанища, можно себе представить, как все это будет: Разумеется, сеньор, милости просим, есть, есть, как не быть, отличный номер, на втором этаже, эй, Пимента, отнеси вещи сеньора Сассы в двести первый, а когда он, не раздеваясь, рухнет на кровать, управляющий, исходя нервным возбуждением, тотчас ринется к телефону: Он — здесь, приезжайте скорей!

Он поставил машину у обочины, вылез, чтобы размять ноги и проветрить мозги, которые в данную минуту не могли предложить ему ничего путного, за исключением одной довольно необычной идеи: Поезжай в город побольше, знакомый с достижениями цивилизации, пойди в публичный дом — проведешь ночь с одной из тамошних девиц, они документов не спрашивают, заплатишь, а если от всех этих передряг пропадет охота воспользоваться её ласками, сможешь просто выспаться, и обойдется тебе это дешевле, чем номер в гостинице. Что за чушь, ответил Жоакин Сасса, в машине посплю, вот здесь, на обочине тихой дороги. А вдруг придут разбойники, бродяги, цыгане, нападут на тебя, ограбят и убьют? Нет здесь никаких цыган, это мирный край. А если появится маньяк-поджигатель, сколько их сейчас развелось, и ты проснешься в пламени и сгоришь заживо, судя по всему, это самая жуткая смерть, помнишь мучеников инквизиции? Чепуха, снова огрызнулся Жоакин Сасса, решено — останусь в машине, и внутренний голос смолк, он всегда смолкает, когда воля тверда. Но ещё рано, вполне можно проехать ещё километров сорок-пятьдесят по этим извилистым шоссе, разбить бивак где-нибудь возле Томара или в окрестностях Сантарена, у проселочной дороги, ведущей в поле, прочерченное глубокими бороздами плуга, который раньше тащила упряжка быков. а теперь трактор, ночью там никого не бывает, и есть где спрятать машину. Можно даже и под открытым небом поспать, сейчас ведь так тепло, и внутренний голос никак не отозвался на эту идею, но в молчании его чувствовалось явное неодобрение.

Но нет, Жоакин Сасса не доехал до окрестностей Сантарена и до Томара не добрался: он поужинал, сохраняя строгое инкогнито, в харчевне маленького городка на берегу Тэжу, а здешние люди, хоть и очень интересуются, из каких это краев к ним пожаловал гость, однако все же так, в упор, не спрашивают: Эй, тебя как звать? — но если тот задержится, пусть и ненадолго, тогда, уж конечно и вскоре выведают всю его подноготную — и воспоминания о былом, и планы на будущее. Покуда Жоакин Сасса ужинал, поглядывая на экран телевизора, кончился фильм из жизни обитателей подводного царства, и — то стремительной дробной россыпью, то искусно затянутая, как акт любви, продлеваемый опытным сладострастником, — пошла реклама, сопровождаемая писклявыми детскими голосами, и ломающимися голосами подростков, и чуть хрипловатыми голосами женщин, а уж если вступал мужчина, то непременно бархатисто и баритонально, а на задах дома хрюкала свинья, выкармливаемая, как водится, помоями и объедками. Но вот начался выпуск новостей, и Жоакин Сасса задрожал, ожидая, что сейчас на экране появится его фотография. Убедительную просьбу повторили, но фотографии не дали — в самом деле, он же не преступник, его всего лишь вежливо, хоть и очень настойчиво, попросили подать о себе весть, объявиться и тем самым послужить на благо высших интересов отчизны, и ни один патриот, достойный называться так, не станет уклоняться от исполнения такого, в сущности, простого долга — эка важность, прийти к властям и рассказать, что знаешь. В таверне было ещё трое пожилая супружеская чета и за соседним столиком — одинокий мужчина того известного типа, о котором всегда говорят: Наверно, коммивояжер.

Разговоры прервались, когда стали передавать первые новости с Пиренеев, свинья продолжала хрюкать, но никто её не слушал, все это произошло разом, в одно мгновенье — хозяин поднялся со стула прибавить звук, девчонка, собиравшая посуду, остолбенела, вытаращив глаза, посетители осторожно положили вилки-ложки на край тарелки, а на экране возник вертолет, снятый с другого вертолета: они влетали в какой-то ужасный каньон с отвесными стенами такой высоты, что и неба не было видно — так, клочок лазури, полоска голубизны. Вот страх-то, даже голова кружится, сказала девчонка, а хозяин ответил ей: Молчи, и мощные прожектора высветили зияющее отверстие — зев преисподней, вход в то самое пресловутое царство мрачного Аида, но вместо лая Цербера раздавалось лишь хрюканье свиньи, видно, и мифология не та уж, что была прежде. Эти уникальные кадры, пояснял диктор, заснятые с риском для жизни, и голос его вдруг поплыл, сделавшись тягучим и вязким басом, а вместо двух вертолетов — о, чудо из чудес — на экране возникло четыре, Проклятая антенна, сказал хозяин таверны.

Когда же наладились звук и изображение, вертолеты уже исчезли, и диктор прочел все то же обращение, но теперь несколько более пространное: Убедительная просьба ко всем гражданам, ставших очевидцами каких-либо странных природных феноменов, необычных и необъяснимых явлений, незамедлительно связаться с ближайшими представителями властей. Девочка-подавальщица, польщенная тем, что её так вот, напрямую попросили о содействии, тотчас вспомнила случай, о котором в свое время толковала вся округа — о рождении козленка о пяти ногах, причем четыре были черные, а пятая белая, однако хозяин ответил: Хватилась, дура, это ж было несколько месяцев назад, да и потом пятиногие козлята и двухголовые цыплята — не такая уж редкость, а вот та история со скворцами, о которой учитель рассказывал, — это да, от этого действительно ум за разум заходит. Какие скворцы, какой учитель? — спросил Жоакин Сасса. Наш здешний учитель, а зовут его Жозе Анайсо, дня два назад шел он где-то и вдруг видит огромнейшую стаю скворцов — штук двести, не меньше. Больше, поправил коммивояжер, я только сегодня утром видел, как они вились над школой, и так галдели и хлопали крыльями, что и получился самый натуральный феномен. Тут взял слово пожилой господин за соседним столиком и сказал так: По моему мнению, надо сообщить председателю местного самоуправления об этих скворцах. Да он знает, ответил хозяин. Знать-то знает, но одно не соединяет с другим, не усматривает, если будет позволено так выразиться, связи между задницей и штанами. Что же делать? Да завтра же поутру поговорить с ним, тем более, что наш край могут показать по телевизору, это тоже дело не последнее, полезно будет для развития промышленности и торговли. Однако пока пусть все останется между нами, раньше времени звонить не стоит. А учитель этот, он где живет? — спросил Жоакин Сасса с таким видом, будто ответ его не интересовал нисколько, что и сбило с толку хозяина, не успевшего цыкнуть на свою девчонку, а та мигом и проболталась: Да рядом со школой, там все учителя живут, и свет у него всегда допоздна горит, произнесла она, и в голосе её прозвучала некая затаенная печаль. Хозяин опомнился и в гневе гаркнул на нее, бедную: А ну, замолчи, ишь, язык распустила, иди лучше задай корму свинье, — приказ довольно нелепый, ибо свиньи, как правило, в столь поздний час не едят, а спят, если же не спят, то, значит, их снедает какая-то внутренняя тревога, что-то не дает покоя, то же, что заставляет кобыл на конюшне или в загоне ржать, нервно трясти головой, рыть кованым копытом землю, а если нет земли — стучать подковой по круглым камням, вороша соломенную подстилку. По мнению большинства, так действует на скотину полнолуние.

Жоакин Сасса уплатил по счету, пожелал присутствующим доброй ночи, в благодарность за сведения, неосторожно сорвавшиеся с языка девчонки, дал ей щедрые чаевые, которые, все равно, надо полагать, перейдут в карман хозяина, не потому, что так уж заведено, а лишь в виде штрафа за излишнюю болтливость, доброта человеческая — свойство столь же текучее и изменчивое, как сами человеки, ничем не лучше, и у неё случаются свои фазы затмения, редко бывает, чтобы лилась она ровным немеркнущим светом, но именно таким её видом наделена прогнанная девчонка: она, поскольку не смогла накормить свинью, есть наотрез отказывавшуюся, просто сидит и почесывает ей то место меж глазами, которое у людей называется переносицей, а как у свиней понятия не имею. Опускается тихий хороший вечер, машина отдыхает под платанами, остужает колеса возле фонтана, и Жоакин Сасса не трогает её, оставляет стоять в холодке, а сам пешком идет искать школу — окно, где допоздна горит свет: люди не умеют таить свои тайны, хоть порою они и пытаются спрятать под ворохом слов, но их выдает вдруг сорвавшийся или, наоборот, ликующе взвившийся голос, и всякий, обладающий достаточным опытом, чтобы разбираться в голосах и в жизни, моментально поймет, что девчонка — влюблена. Городок, куда занесло Жоакина, совсем невелик, полчаса ходу — и вот уже показалась окраина, но Жоакину даже и не надо идти так далеко, он спросил какого-то встречного мальчугана, где тут школа, и, видно, сама судьба послала ему такого сведущего гида: Пойдете, сеньор, вот по этой улице, выйдете на площадь, где церковь, свернете налево, а потом все время прямо и прямо, тут вам и школа будет. А учитель там живет? Там, сеньор, там, у него допоздна в окне свет горит — и ни в одном из этих слов нет и тени страсти, вполне вероятно, что мальчуган к числу первых учеников не относится, а относится к школе как грешник — к чистилищу, но голос его внезапно веселеет, дети редко бывают злопамятны, это их и спасает: И скворцы там, орут без передышки, никогда не молчат.

Половина неба ещё светла, и другая ещё не потемнела, и воздух какой-то голубоватый, будто дело не к закату, а к восходу. Но в домах уже зажглись огни, и слышатся тихие усталые голоса и настойчиво-неугомонный крик из колыбели: поразительно, до чего же все-таки люди беспечны: их на плоту уносит в море, а они живут себе своей жизнью, будто под ногами у них твердая, вовеки веков непоколеблющаяся земля, лепечут себе, как Моисей, когда плыл по Нилу в плетеной из ивняка корзинке, играл с бабочками и, на свое счастье, остался незамеченным крокодилами. В глубине узкой улицы зажатый стенами дом, это школа, и если бы Жоакина Сассу не предупредили, он бы и мимо прошел, решив, что это дом как дом, ночью все кошки серы, а иные и днем, а между тем стемнело, но лишь перед этим домом вскорости зажгутся установленные попечением муниципалитета фонари.

Подтверждая правоту влюбленной девчонки и скрывающего свои чувства паренька, в окне — свет, и в окно это постучал Жоакин Сасса, и в конце концов не так уж и громко галдят скворцы, поскольку начали устраиваться на ночлег, затевая, как водится у соседей, обычные перебранки, но это ненадолго — скоро воцарится тишина под широкими листьями фиговой пальмы, где они уснут, неразличимо черные в черноте, ибо ещё лишь через некоторое время взойдет луна, и, разбуженные прикосновением её белых пальцев, кое-кто из них проснется да опять заснет, не догадываясь, что предстоит им скоро долгий путь, дальняя дорога. Кто там? — отозвался изнутри голос, и Жоакин Сасса произнес магическое слово: Свои, заменяющее формальное установление личности — согласитесь, что язык человеческий богат такими и ещё более заковыристыми загадками. Окно отворилось, не так-то просто из темноты увидеть, кто живет в этом доме — явление это называется контражур — зато лицо Жоакина Сассы оказалось на свету и теперь можно разглядеть его полностью; кое о каких его чертах было уже вам поведано раньше, а прочие оказались им подстать — гладкие темно-каштановые волосы, впалые щеки, нос и вправду ничем не примечательный, а губы кажутся пухлыми, только когда он шевелит ими, произнося слова, вроде таких, например: Простите, ради Бога, что приходится беспокоить вас так поздно. Вовсе нет, — отвечал учитель и тотчас принужден был повысить голос, потому что скворцы переполошились от неурочного разговора и оглушительно подняли тревогу, а, может, заявили свой гневный протест. Я как раз из-за них к вам и пришел. Из-за кого? Из-за скворцов. А-а. И ещё по поводу камня, я его швырнул, видите ли, в море, а это намного превосходило мои силы, Как вас зовут? Жоакин Сасса. Так это о вас объявляют то и дело по радио и по телевидению? Обо мне. Входите же.

О камнях и о скворцах они уже всласть наговорились, теперь обсуждают, какое принять решение. В саду за домом присел у дверей Жозе Анайсо, предоставив гостю кресло, и поскольку присел он спиной к освещенной кухне, нам по-прежнему неизвестно, как он выглядит, может даже показаться, будто он прячет свое истинное лицо, но это вовсе не так, а ведь часто бывает, что мы готовы показать себя во всей красе, явить в истинном свете — да некому. Жозе Анайсо налил в стаканы ещё немного белого вина, гость и хозяин пьют его неохлажденным, только так, по мнению знатоков, и следует поступать, без новомодных штучек вроде замораживания, но в данном случае происходит это оттого лишь, что в доме учителя нет холодильника. Мне хватит, говорит Жоакин Сасса, считая то красное, что мы выпили за ужином, я уже перебрался за свою отметку. Последний стакан, за успех нашего путешествия, сказал Жозе Анайсо, приоткрывая в улыбке белые, что следует отметить, зубы. Я ведь отправляюсь на поиски Педро Орсе, благо у меня отпуск, и на службу ещё нескоро. И я с вами, и времени у меня ещё больше, занятия начнутся только в октябре. Я один. Это я один. Вы не подумайте, будто я приехал сюда, чтобы тащить вас за собой, я, признаться, и не знал о вашем существовании, Да нет, ну, что вы, я же сам попросил разрешения составить вам компанию, если возьмете меня в попутчики, и вы уже на это согласились, не откажетесь же вы теперь от своих слов. Вообразите только, какой переполох поднимется, когда вас хватятся, пожалуй, сначала и в полицию заявят, решат, что вас убили и закопали где-нибудь, на суку повесили, в реке утопили — и все это я сделал: появился таинственный незнакомец, расспросил, а потом исчез, непременно скажут, что все это было возвещено и в книгах написано. Ничего, я оставлю записку на дверях — дескать, срочно вынужден уехать в Лиссабон, надеюсь, они не пойдут на станцию спрашивать, покупал ли я билет.

Оба помолчали, потом Жозе Анайсо поднялся со стаканом в руке, подошел к фиговой пальме, прихлебывая по дороге вино, а скворцы все это время продолжали галдеть, хлопать крыльями, свиристеть, возиться в листве одних, очевидно, разбудили голоса людей, другие же продолжали спать крепким сном и видеть свои страшные скворчиные сны, будто летят они в одиночку, оторвавшись от стаи, а воздух плотен и густ, как вода, так что крылья его не режут, а вязнут в нем, нас, бескрылых, тоже порой мучают такие кошмары, когда надо бежать, а сил нет, и ноги точно ватные. За час до рассвета тронемся в путь, сказал Жозе Анайсо, а сейчас пора спать, и Жоакин Сасса встал со стула: Посижу в машине, а на заре зайду за вами. Отчего бы вам в доме не остаться — у меня, правда, одна кровать, но широкая, места нам обоим хватит. Небо высоко над головой, будто припорошенное мельчайшей стеклянной пыльцой или подернутое тончайшим молочным тюлем, все было усыпано звездами, такими близкими, словно они висели на невидимых ниточках, мощно и ярко сверкали крупные созвездия — Венера, Большая Медведица, Сириус, и на запрокинутые лица обоих мужчин падал дождик, каждая капля которого состояла из крохотных кристалликов света, чуть-чуть царапавших кожу, застревавших в волосах, и с обоими случалось такое не однажды, но тут вдруг смолкли все звуки и шелесты, наполнявшие ночь, а над верхушками деревьев выплыл первый лунный свет, значит, скоро звезды погаснут. Тогда Жоакин Сасса сказал: В такую ночь можно и под деревом поспать, если одолжите одеяло. Я, пожалуй, тоже в дом не пойду. Они устроились под деревом, натаскали соломы, словно для скотины, разложили одеяла, на один край улеглись, другим укрылись. Сверху, с веток смотрели на них скворцы, думали: А это кто такие, под нашим деревом? — и постепенно вся стая проснулась, тем более, что под таким ярким потоком лунного света не больно-то и поспишь. Луна все быстрее взбирается на небо, низкая круглая крона смоковницы превращается в черно-белый лабиринт, и говорит Жозе Анайсо: Тени стали другими. Вряд ли это произошло от того, что полуостров сдвинулся, отвечает Жоакин Сасса, обрадовавшись тому, что понял замечание своего товарища, он всего на несколько метров отошел от материка. Однако сдвинулся все же, этого достаточно, чтобы тени легли по-иному, на эти ветви лунный свет падает впервые. Прошло ещё несколько минут, скворцы притихли, успокоились, и Жозе Анайсо, окончательно разбивая сон, пробормотал так, словно каждое слово поджидало или искало следующее: Когда-то давным давно наш король Жоан Второй, наделенный, на мой взгляд, отменным чувством юмора, подарил одному дворянину воображаемый остров, в какой ещё другой стране могло бы произойти подобное? Ну, а что дворянин? А что дворянин, дворянин отправился в море искать свой остров и спрашивал всех встречных «Не будете ли вы так любезны сообщить мне, где находится воображаемый остров?» Вот мне и кажется, что это Иберия, которая из острова превратилась в полуостров, решила отплыть в море на поиски воображаемых людей. Поэтично. Я за всю жизнь не сочинил ни единой стихотворной строчки. Да бросьте, когда все станут поэтами, никто не будет писать стихи. Что ж, и в этой фразе есть изюминка. Мы с вами слишком много выпили. И мне так кажется. Безмолвие, покой, спокойствие, и Жоакин Сасса бормочет, словно уже во сне: Интересно, когда завтра тронемся в путь, скворцы за нами полетят или останутся? Когда тронемся, тогда и узнаем, это всегда так, отвечает Жозе Анайсо, а луна потерялась в ветвях фигового дерева, и ей теперь всю ночь искать выход из этого лабиринта.

Еще затемно Жоакин Сасса поднялся с охапки пшеничной соломы, послужившей ему в ту ночь постелью, отправился к машине, оставленной отдохнуть на площади, под финиковыми пальмами, у фонтана. Чтобы кто-нибудь, несмотря на ранний час — в сих земледельческих краях принято вставать ни свет ни заря — не заметил их с учителем вместе, решено было встретиться за городом, подальше от самых крайних домиков. Жозе Анайсо пройдет туда окольными дорогами, еле заметными во мраке тропинками, а Жоакин Сасса, постаравшись не привлекать к себе внимания, — по торной, так сказать, дороге, поскольку он — человек нездешний, и до него дела никому нет, и его ничего не касается, а что поднялся проезжий в такую рань, так это для того, чтобы, не теряя времени попусту и насладясь утренней свежестью, пуститься в путь по холодку, как водится у туристов, снедаемых вечным беспокойством, неисцелимо страдающих от краткости земного бытия, а потому старающихся лечь попозже, встать пораньше — это вредно для здоровья, зато жизнь удлиняет. Хорошо отрегулированный движок его автомобиля заводился, что называется, с пол-оборота, так что услышали его лишь те, кто страдал бессонницей, а услышав, подумали, что вот наконец-то они заснули и видят сон, и тихое ритмичное урчание не нарушило рассветного безмолвия. Выехал Жоакин Сасса из городка, миновал первый перекресток, миновал второй, затормозил и стал ждать.

В серебристой глубине оливковой рощи начали вырисовываться стволы отдельных деревьев, и вот уж в воздухе пронеслось некое влажное и смутное дуновение, словно утро выбиралось наружу из подернутого туманом озерца, и раздалась птичья трель, а, может быть, это был всего лишь обман слуха, ибо в такую рань и жаворонки не поют. Время шло, и Жоакин Сасса пробормотал про себя: Неужели передумал и не явится, не такой вроде бы человек, а, может, пришлось дать больший крюк, чем он рассчитывал, да и чемодан тяжелый, не сообразил я, надо было мне его взять в машину. Но вот показался меж олив Жозе Анайсо, а над ним вились, пронзительно галдя и беспрестанно хлопая крыльями, неразлучные с ним скворцы — двести? Какое там двести! Считать, моя дорогая, не умеешь! — мне лично стая напомнила рой огромных черных пчел, но Жоакин Сасса вспомнил при виде их классический фильм Хичкока, правда, там это были злобные твари-убийцы. Увенчанный своей пернатой и крылатой короной, Жозе Анайсо остановился у машины, рассмеялся и потому, наверно, кажется теперь моложе Жоакина — известно ведь, хмурость старит зубы у него белые, что нам стало известно ещё накануне; ничем его худое лицо не примечательно, но эти обычные черты ладно пригнаны друг к другу, да и нет ведь такого закона, чтоб всем быть красавцами. Он бросил чемодан в машину, опустился на переднее сидение и, прежде чем захлопнуть дверцу, высунулся, поглядел на скворцов: Ну, едем, видно, хотел узнать, что они предпримут, Жалко, ружья нет, шарахнуть бы в них дробью из обоих стволов. Вы что — охотник? Да нет, так просто, к слову пришлось. В самом деле, жалко, что нет ружья. Попробуем отделаться от них иначе — разгонимся, они и отстанут, у скворцов короткие крылья и короткое дыхание. Что ж, давайте попробуем. Автомобиль прибавил ходу, благо впереди был длинный отрезок прямого шоссе, быстро оставил скворцов позади. Предрассветные сумерки уже просквозили нежно-розовым и алым, и воздух стал голубоватым — воздух, я не оговорился, воздух, а не небо: мы ещё вчера, когда начинало смеркаться, могли заметить нечто подобное, ибо час начала почти неотличим от часа конца. Жоакин Сасса выключил фары, сбросил газ — он знает: его коню такой аллюр не под силу, он не из кровных жеребцов, да и года не те, и даже в том, как ровно, без захлебов и перебоев, гудит мотор, слышится не сдержанная мощь, а философическое смирение. Ну, все, отстали наконец, слова эти принадлежат Жозе Анайсо, но в них заметен оттенок сожаления.

Часа через два, когда оказались уже в Алентежо, сделали привал, выпили по чашке кофе с молоком, закусили черствыми плюшками с корицей, потом вернулись в машину и продолжили путь, обсуждая все те же, нам уже известные проблемы. Если не пустят в Испанию — это ещё полбеды, беда, если возьмут на границе. За что? За это самое место — найдут, к чему прицепиться: задержат до выяснения обстоятельств. Да ладно тебе, до границы ещё далеко, придумаем чего-нибудь. Вот какой вышел у них разговор, никакого отношения к сути нашей истории не имеющий и, вполне вероятно, вставленный в неё для того лишь, чтобы уведомить нас — путники-спутники перешли на «ты». Давай, что ли, на «ты», сказал один, а другой ответил: Я как раз хотел тебе предложить. Жоакин Сасса открывал дверцу, когда вновь появились скворцы ну, форменная туча, пчелиный рой, смерчем вертящийся и жужжащий оглушительно, видно, разозлились птички, и люди задирали голову, тыча пальцем в небеса, и кто-то уверял: Сколько лет живу на свете, а такого не видал — а по возрасту говорившего можно было заключить, что уж он-то всякого навидался. Их больше тыщи, добавил он и был совершенно прав: по крайней мере, тысяча двести пятьдесят скворцов подняты были в воздух по такому случаю. Догнали, промолвил Жоакин Сасса, ну-ка, газанем и оторвемся от них раз и навсегда. Жозе Анайсо окинул внимательным и сосредоточенным взглядом торжествующе галдящих птиц, летевших широким кольцом, и сказал: Не надо, поезжай потише, отныне и впредь двигаться будем медленно. Почему? Не знаю, есть у меня предчувствие, что не зря они нас преследуют. Не нас, а тебя. Пусть так, тем больше у меня прав просить, чтобы ты не гнал, кто знает, что там случится.

Начать рассказывать, как ползли они по раскаленной духовке Алентежо, под не синим даже, а каким-то белесым от зноя небом и под неумолчный треск цикад, как по обе стороны шоссе слепило глаза жнитво, как лишь изредка встречались на голой земле каменные дубы да стояли скирды соломы — так выйдет новая история, притом ничем не хуже той, что мы уже завели в свое время. Вокруг и вправду на много километров не было ни души, однако же хлеба были сжаты, зерно обмолочено, а эти и подобные им труды требовали людей. Стало быть, где-то были эти люди, мужчины и женщины, но не узнаем мы ни про тех, ни про других, ибо это перебьет плавное наше повествование, а сказано недаром: Кто с перебивом, тому кнут с перевивом. Зной и духота, сущее пекло, но Парагнедых не торопится, часто останавливается постоять в тенечке, Жоакин Сасса и Жозе Анайсо выходят, всматриваются в горизонт, ждут, и вот по прошествии определенного времени наконец дожидаются возникает на небе единственное облачко, все эти остановки были бы не нужны, если б летели скворцы по прямой, но, признав, что утверждение «сколько людей, столько и мнений» справедливо и по отношению к птицам, поймем, почему скворцы, хоть и сбились в стаю, сбились и с пути: одни считали, что пришло время сделать привал, другим хотелось поклевать плодов или испить водицы, так что всеобщее и главное желание то и дело уступало место мелким надобностям, личным потребностям, вот потому и рассыпался сомкнутый строй, нарушался единый фронт. По дороге, помимо всяческого коршунья, занятого свободной охотой, встречали наши скворцы и своих, так сказать, соплеменников, но те не присоединялись к стае, оттого, наверно, что были не сплошь черные, а с белыми хвостами, а, может, и оттого, что имели другую цель в жизни. Путники снова сели в машину, Парагнедых затрусил по дороге, и так вот, перемежая пробег и остановку, остановку и пробег, добрались они до границы. Сказал Жоакин Сасса: Как теперь быть, что если меня задержат? Рули, рули, отвечал ему Жозе Анайсо, глядишь, скворцы нам помогут.

В точности, как бывает в волшебных сказках и рыцарских романах и в других, не менее восхитительных и невероятных преданиях, где благодаря вмешательству доброй феи, злой колдуньи, покровительству высших сил или какому-нибудь могутному и сверхъестественному аксессуару вроде шапки-невидимки все иной раз может пойти наперекор обычному и привычному порядку, в тот самый миг, когда наши путники, затормозив у поста пограничной стражи, в просторечии именуемого караулкой, предъявили — один Господь ведает, в каком душевном смятении пребывая — документы, вдруг, откуда ни возьмись, как снег на голову, черным смерчем обрушилась с неба, свища и галдя, вся орава скворцов, снизилась до уровня крыш, рассыпалась во всех направлениях, очень напоминая собой не на шутку разыгравшуюся грозу, причем мелькавшие в воздухе тела играли роль сполохов и зарниц. Пограничники в замешательстве принялись отмахиваться, кинулись спасаться под крышу — и вот вам, пожалуйста: Жоакин Сасса вылезает из машины, чтобы подобрать свое удостоверение, впопыхах оброненное представителем власти, и никому уж никакого дела нет до того, что охрана границы прекратилась сама собой: подумать только — по стольким дорогам пробирался наш герой тайком и с оглядкой, а тут вдруг такое совершенно невиданное происшествие, и из ложи рукоплещет нам Хичкок, а уж он понимает в подобных делах. Превосходство его методов находит себе дальнейшее подтверждение, ибо испанские пограничники повели себя в вопросах орнитологии вообще и черного скворца в частности точь в точь как их португальские коллеги. Без малейших препон въехали путешественники на сопредельную сторону, а несколько десятков птиц остались лежать на земле, поскольку, на их беду, в испанской караулке оказалось заряженное охотничье ружье, и, выпалив наугад и навскидку из обоих стволов, не промахнулся бы по такой мишени даже слепой, но зря отдали скворцы свои жизни, потому что, как нам с вами известно, в Испании Жоакин Сасса не разыскивается. Обидно, что португальские скворцы, родившиеся и возросшие под небесами Рибатежо, окончили свои дни на чужбине, пав от безжалостной руки андалусийских стражей границы, а ещё досадней, что те и не подумали пригласить алентежанцев на жаркое из дичи, как полагалось бы поступить добрым соседям и товарищам по оружию.

И вот уж наши путешественники со свитой скворцов катят дальше, держа курс на Гранаду и её окрестности, и на перекрестках приходится им просить помощи, поскольку на их дорожной карте не значится местечко Орсе, что свидетельствует о прискорбном безразличии топографов — пари держу, что, небось, собственное свое захолустье они поместить на карту не забыли, а подумали бы лучше, каково человеку, который захочет найти место, где появился на свет, обнаружить на карте пробел, пустоту, так вот и порождаются серьезнейшие проблемы самоопределения личного и национального. У тех селений, которые пересекает Парагнедых, сонный вид, свойственный, говорят, югу — представители северных племен презирают их обитателей за томность и вялость, но больно уж они спесивы и надменны, попробовали бы сами поработать на таком солнцепеке, посмотрел бы я на них. Есть, конечно, есть отличия между разными мирами — всякий знает, что марсиане, к примеру сказать, — зеленые, а у нас на земле найдешь людей с каким угодно цветом кожи, а вот зеленого нет.

От северянина никогда в жизни не услышать того, что ответит нам вот этот человек верхом на осле, когда, притормозив возле него, мы спросим, что думает он о таком экстраординарном событии, как отделение Пиренейского полуострова от Европы: Н-но, — скажет он, дернув повод, и продолжит без запинки и малейшей заминки: Да чепуха это все. Роке Лосано — так зовут всадника на осле — судит по внешнему виду, на нем строит он здравые доводы и делает разумные выводы, благо стоит лишь окинуть взглядом идиллическое спокойствие раскинувшихся вокруг полей, безмятежное небо над головой и неколебимо-вечное равновесие горных гряд: Сьерра-Морена и Сьерра-Арасена с самого рождения — ну, не своего, так нашего — точно такие, как сейчас, ни капельки не изменились. Но по телевизору показывали, весь мир видел, как Пиренеи треснули вдоль наподобие арбуза, начнем упорствовать мы, используя сравнение, доступное разумению сельского жителя. По телевизору чего не покажут, пока собственными своими, этими вот, глазами не увижу — не поверю, скажет с высоты седла Роке Лосано. А куда направляетесь? Да вот семейство оставил хозяйством заниматься, а сам еду посмотреть, правда это или брехня. Собственными глазами, значит, хотите убедиться? Только так, и скажет, продолжая трусить на своем ослике, когда притомится, слезаю, шагаем с ним на пару пешком. А как его звать? А зачем его звать, он же рядом. Я имел в виду кличку вашего ослика. Платеро. Стало быть, так и путешествуете? Стало быть, так. А не скажете ли, где находится Орсе? Не скажу, врать не хочу. Это вроде бы где-то за Гранадой. А-а, ну, тогда вам ещё ехать и ехать, а теперь пожелаю вам, господа португальцы, всего наилучшего, дорога у меня дальняя, а подвигаюсь я, сами видите, не шибко. Может статься, что когда доберетесь, уже не увидите Европы. Если не увижу, значит, её никогда и не было, и вот теперь изрек Роке Лосано бесспорную истину, ибо для существования чего бы то ни было необходимы два условия — чтобы человек это что-то видел и чтобы дал этому имя.

Жоакин Сасса и Жозе Анайсо заночевали в Арасене, по примеру нашего когдатошнего короля Альфонса Третьего, в начале, можно сказать, времен, в предрассветных сумерках истории отвоевавшего этот городок у мавров. Скворцы расселись по деревьям, хоть и предпочли бы держаться вместе, но выдержать такую армаду ветви одного дерева не могли, вот и пришлось птичкам разлучиться. А в гостиничном номере, лежа каждый на своей кровати, ведут наши герои беседу о тех грозных явлениях, которые показали и о которых сказали по телевизору — Венеция в опасности, площадь Святого Марка затоплена водой, будто расстелили на ней гладкую жидкую скатерть, и в ней отражаются во всех своих мельчайших подробностях и колокольня, и фасад базилики. По мере того, как Иберийский полуостров удаляется от континента, размеренно и сурово вещал диктор с экрана, будет возрастать разрушительное воздействие приливов, под угрозой окажется вся территория, прилегающая к акватории Средиземного моря, колыбель нашей цивилизации, и мы взываем ко всему человечеству — пока ещё есть время, спасем Венецию! пусть будет на одну водородную бомбу, на одну атомную субмарину меньше. Жоакин Сасса в данном случае уподобился Роке Лосано, он жемчужину Адриатики никогда не видел, но Жозе Анайсо мог гарантировать, что она и в самом деле существует: имени или клички он ей, разумеется, не давал, но самолично наблюдал её, собственными руками трогал. Какое несчастье будет, если мы потеряем Венецию, промолвил он, и его встревоженный голос произвел на Жоакина Сассу большее впечатление, чем вид волнующихся каналов, чем бурные потоки, чем наступление вод на палаццо и затопленные пристани — а это, надо сказать, сильное зрелище: целый город погружается, подобно Атлантиде, в пучину, тонет кафедральный собор, и ослепленные морской водой мавры все бьют своими молотами в колокола до тех пор, пока водоросли и моллюски, облепив шестеренки и колесики, не остановят часовой механизм, а Христос-Вседержитель устроит наконец теологический диспут с подчиненными Зевсу морскими богами — с греком Посейдоном и римлянином Нептуном, с супругой его Амфитритой, с самой Венерой, получившей редкую возможность вернуться в ту самую пену морскую, из которой родилась, хотя, впрочем, для христианского бога женщина не существует. Как знать, пробормотал Жоакин Сасса, не моя ли во всем этом вина. Не заносись так высоко, не считай себя виновным во всем. Я — про Венецию, про потерю Венеции. Это — вина давняя и всеобщая, расплата за корыстолюбие и безразличие. Да не об этом речь, из-за корыстолюбия и безразличия весь мир когда-нибудь сгинет, я толкую тебе о своем поступке — помнишь, я швырнул камень в море, и кто бы мог подумать, что из-за этого оторвется наш полуостров от Европы. Если будет у тебя когда-нибудь сын, он умрет оттого, что ты произвел его на свет, и этой вины никто с тебя не снимет, одни и те же руки ткут и распускают, шьют и порют, правота порождает ошибку, ошибка заключает в себе правоту. Очень слабое утешение. Его вообще нет, мой бедный друг, человек — существо безутешное.

Весьма вероятно, что Жозе Анайсо, которому принадлежит последняя сентенция, прав, и человек в самом деле принадлежит к породе тварей земнородных, не могущих, не умеющих, не желающих утешиться, но все же какие-то его поступки и деяния поддерживают в нас надежду на то, что когда-нибудь придет он поплакать на плече другого человека, хотя, вероятно, будет уже поздно и ни на что другое времени не останется. Об одном из таких деяний сообщено было в том же выпуске теленовостей, а на следующий день во всех подробностях и с комментариями историков, литературоведов и поэтов расписано в газетах, а шла речь о том, как на французское побережье, неподалеку от городка Коллиура, скрытно высадилась команда — вполне, впрочем, штатская и просвещенная — испанцев, которые во мраке ночи и под покровом тьмы, не боясь ни уханья сов, ни эктоплазмы,[15] нагрянули на местное кладбище, где уж давным-давно покоился Антонио Мачадо. Кто-то из тех, кому вечно не спится, уведомил жандармов, те бросились вдогонку за осквернителями праха, но задержать их не смогли. Мешок с добычей был брошен в лодку, которая, не глуша мотор, ждала злоумышленников у берега, и через пять минут она была уже в открытом море, сопровождаемая беглым огнем жандармов, раздосадованных скорее тем, что поимка сорвалась, чем потерей поэтических мощей. В интервью Франс-Пресс мэр Коллиура попытался развенчать героизм этого деяния, причем даже дал понять, что нельзя утверждать наверное, что похищены были бренные останки именно Антонио Мачадо, ибо не стоит даже и уточнять, сколько именно лет прошло со дня похорон, да и вообще лишь по невероятной забывчивости местных властей могла сохраниться его могила, хотя всем известно, с каким благоговейным трепетом относятся у нас в стране к праху поэтов.

На это бравший интервью журналист — человек, как видно, тертый, но при этом столь мало склонный к скепсису, что возникали сомнения в том, что он француз, сказал, что, по его мнению, для поклонения реликвии нужна лишь она сама, подлинность же её — дело десятое, было бы хоть подобие правдоподобия: вспомнить хоть, как в свое время в валенсианской епархии укрепляли веру целым набором реликвий — была среди них и чаша, из которой пил на тайной вечере Господь наш, и сорочка, которую носил он в детстве, и несколько капель молока, которым вскормила его Приснодева, и несколько волосков с её собственной головы и гребень, которым расчесывала она волосы — белокурые, как оказалось — и щепы от Святого Креста, и не поддающаяся точному определению часть тела одного из младенцев вифлеемских, и две из тех тридцати монет — выясняется, что все-таки серебряных — за которые, хоть и не был сам в этом виноват, продался Иуда, и наконец в завершение реестра зуб Святого Кристована длиной в четыре и шириной в три пальца, причем эти размеры — изрядные, согласимся — покажутся сверхъестественными лишь невеждам, не имеющим понятия о том, каким исполином был сам святой. И где же теперь испанцы похоронят поэта Мачадо? — осведомился Жоакин Сасса, никогда не читавший его, а Жозе Анайсо ответил: Если верно, что несмотря на всю переменчивость судьбы и безумие мира, всякой вещи — свое место, и всякое место требует своей вещи, то, во что превратился ныне Антонио Мачадо, должно быть похоронено где-нибудь в полях, окружающих Сорию, желательно под каменным дубом, и над могилой без креста, без надгробного камня пусть просто насыпят невысокий холмик, и ему даже не надо придавать форму лежащего человеческого тела, ибо время все равно все выровняет, приземлит до самой земли. Ну, а нам, португальцам, есть кого похищать с французских кладбищ? Насколько мне известно, там похоронен лишь Марио де Са-Карнейро,[16] но и его лучше не трогать — во-первых, он и сам бы не захотел возвращаться на родину даже после смерти, во-вторых, потому что парижские кладбища хорошо охраняются, а, в-третьих, минуло столько лет со дня его погребения, что столичные власти наверняка не совершили ошибки, простительной лишь провинциалам, к тому же средиземноморским. Да и зачем надо переносить его прах с одного кладбища на другое, раз и в Португалии не позволяют хоронить людей вне специально отведенных для этого мест, где-нибудь на природе? Неужто потревожили бы его прах, если бы мы закопали его под оливой, в Парке Эдуарда VII? А в Парке Эдуарда VII ещё есть оливы? Вопрос вполне уместный, но что ответить тебе на него, не знаю, а теперь пора спать, нам завтра с утра пораньше отправляться на поиски Педро Орсе, того, кто ощущает трясение земли. Погасили свет, полежали с закрытыми глазами, но прежде чем уснуть Жоакин Сасса ещё спросил: А что же все-таки с Венецией-то будет? Из всех трудностей, какие есть в мире, самая простая это спасение Венеции: достаточно будет закрыть лагуну, соединить острова так, чтобы у моря не было к ним свободного доступа, а если итальянцам самим не под силу справиться с этим, пусть голландцев призовут — это такой народ, ахнуть не успеешь, как они тебе всю Венецию высушат. Нам бы тоже надо помочь, мы ответственны перед. Ты забыл, что мы уже за Европой не числимся. Ну, это пока не совсем так: вы ещё в территориальных водах, — раздался тут неведомо чей голос.

Утром, когда они платили по счету, появился крайне озабоченный управляющий — разгар сезона, а отель почти пуст. Жоакин Сасса и Жозе Анайсо, погруженные в свои думы, не заметили, что и в самом деле постояльцев до крайности мало. И в пещеры, в пещеры-то никто не едет, горестно повторял управляющий, это уж просто всем бедам беда. Страшное оживление, царившее на улице — юное поколение жителей Арасены представить себе не могло, ни на какой экскурсии не видело такого количества собравшихся вместе скворцов, — длилось недолго: едва Парагнедых тронулся по направлению к Севилье, как вся стая, разом и дружно взвившись в воздух, сделала несколько кругов, словно прощаясь с городом, и скрылась из виду за башнями замка храмовников. Утро пронизано светом, таким густым, что, кажется, можно потрогать его пальцами, и день обещает быть не таким жарким, как вчера, но путь далек. Отсюда до Гранады триста километров, да потом ещё надо разыскать этого Педро Орсе, не дай Бог, впустую прокатимся, — это сказал Жозе Анайсо, которого только сейчас осенило, что они ведь могут и не найти того, кого ищут. А найдем — что мы ему скажем? — это уже засомневался Жоакин Сасса. Внезапно, под воздействием того, что сияющее утро оказалось и в самом деле вечера мудренее, все произошедшее вдруг показалось ему какой-то нелепостью: да не может такого быть, чтобы треснул целый континент потому лишь, что кто-то швырнул в море камень, размерами превосходивший силы швырнувшего, но однако — может, ведь треснул же континент, и этот испанец твердит, что чувствует дрожание земли под ногами, и эти ополоумевшие скворцы, неразлучные с португальским учителем, и Бог весть, что ещё произойдет на этом полуострове. Мы ему расскажем про твой камень, про моих скворцов, а он нам — про то, как земля дрожала или до сих дрожит. А потом? А потом, если нечего будет больше ощущать, не на что смотреть и узнавать тоже нечего, вернемся домой, ты пойдешь к себе на службу, я — в школу, и оба прикинемся, будто все это нам только приснилось, а, кстати, ты ведь мне ещё не сказал, чем занимаешься. В конторе сижу. Вот ведь совпадение — ты в конторе сидишь, я за конторкой стою, деток учу. Они рассмеялись, а дальновидный Парагнедых показал стрелочкой, что ему пора задать корму. Остановились заправиться, но пришлось ждать — полчаса не меньше — поскольку у бензоколонки выстроилась длиннейшая вереница автомобилей, и каждый водитель непременно желал залить полный бак. Когда же вновь двинулись в путь, Жоакин Сасса с беспокойством произнес: Плохо дело, скоро вообще все заправки закроются. Ясное дело: бензин — вещество горючее и летучее: стоит случиться кризису, так оно первым и улетучивается, не знаю, помнишь ли ты, но, может, слышал: здесь когда-то уж было нечто подобное — нефтяное эмбарго, перебои в поставках и всякое такое, форменный хаос творился. Чувствую я, что до Орсе мы не дотянем. А ты бы не каркал. Не могу, я по натуре пессимист.

Через Севилью проследовали они транзитом, а скворцы на несколько минут остановились радостно погалдеть, поглазеть на Хиральду, которую никогда прежде не видели. Будь их полдесятка, они бы, словно черные ангелы, увенчали статую Веры, но тут обрушилось на неё лавиной многотысячное воинство и, облепив, превратило невесть во что: может, это Вера, а, может, и совсем наоборот — аллегорическое изображение Неверия. Но метаморфоза была кратка: глянь, пацаны, спохватились скворцы, Жозе Анайсо слинять от нас хочет, глянь, как петляет по этому лабиринту улиц и переулков, а ну давай за ним. По дороге Парагнедых ел-пил, где удавалось добыть пропитания, на кое-каких заправочных станциях появились плакатики «Бензина нет», но служащие говорили: Завтра будет, — может, они в отличие от Жоакина Сассы были по натуре оптимисты, а, может, просто научились делать хорошую мину. Что же касается скворцов, то им и корму, и воды хватало, благодарение Господу, который, как известно, их питает, заботясь о птицах небесных больше, чем о людях, и даром, что ли, бежит-шумит Гвадалквивир, и мало ли вокруг озер и ручьев — и воды в них столько, что от начала времен до скончания века малыми своими клювиками им не выпить её всю. День перевалил за половину, когда взобрались путники по крутому гранадскому склону, и Парагнедых отдувался и поводил боками от таких усилий, а Жоакин Сасса и Жозе Анайсо двинулись на розыски, словно наступил час «Ч», пришло время вскрыть конверт и узнать, какая судьба нас ждет.

Девушка за стойкой туристического агентства осведомилась, не археологи ли они, не антропологи ли португальские, насчет португальских понятно, но с чего вы взяли, что они археологи-антропологи? Да в Орсе по большей части только они и едут, там неподалеку, в Вента-Мисене, довольно давно уж обнаружили останки первобытного человека, самого древнего в Европе. Так-таки и человека? — спросил Жозе Анайсо. Нет, только его череп, но зато древний-древний — ему не то миллион четыреста тысяч, не то миллион триста тысяч лет. А откуда же стало известно, что это его, а не её череп? — с подковыркой спросил Жоакин Сасса, на что Мария Долорес с понимающей улыбкой ответила: Когда где-нибудь откапывают первобытного человека, его всегда называют кроманьонцем, неандертальцем, синантропом, австралопитеком, и тому подобное, в том же роде, исключительно в мужском, я хочу сказать, роде, должно быть, в доисторическую эпоху женщин не было, и добрались до Ев, самое вкусное уже доев. И вас я вижу, это заело. Еще бы, я антрополог по образованию и феминистка от досады. А мы — журналисты, хотели взять интервью у того самого Педро Орсе, который ощущает колебания почвы. Неужели и в Португалии об этом уже известно? А что тут такого: от вас до нас рукой подать, отчего бы не подать и весть? — заметим, что весь этот искрометный диалог вел Жозе Анайсо, в силу профессиональной необходимости поднаторевший в пикировке с учениками. Спутник его меж тем отошел в сторонку, глядел на красочные плакаты с изображениями Львиного дворика, садов Хенералифе, лежащих статуй Католических Королей и спрашивал сам себя, какой смысл в реальных достопримечательностях, если ты все уже видел на фотографиях. Из-за этих философских раздумий он потерял нить дальнейшего разговора Жозе Анайсо с Долорес, хохотавшей так звонко, что невольно хотелось сказать: Родилась такой веселой — прозываться надо Лолой, Долли или Лолитой, как угодно, только не полным именем, которое дано ей в память страстей Господних и крестных мук его, а потому и вступает в вопиющее противоречие с природной веселостью нрава. В ней не было уже и следа феминистской досады, потому, вероятно, что этот португалопитек предстал перед нею не в виде нижней челюсти, коренного зуба и фрагмента лобной кости, а в полном, можно сказать, комплекте, кое-какие аксессуары которого послужит грядущим археологам убедительнейшим доказательством того, что в наши времена женщины уже существовали. Мария Долорес, которая, не найдя применения своему диплому антрополога, устроилась на службу в туристическое агентство, прочерчивает на подсунутой Жозе Анайсо карте недостающую дорогу, крестиком помечает селение Орсе неподалеку от пресловутой Вента-Мисены, теперь они не заблудятся, гранадская сивилла указала им правый путь со словами: Там настоящий лунный пейзаж, но в голосе её звучит сожаление, что она не может отправиться туда вместе с португальскими журналистами, к делу применить свои знания, особенно с этим вот застенчивым, с тем, что держался в сторонке, все плакаты по стенам рассматривал, ах, Мария Долорес, сколько уж раз внушала нам житейская опытность, что не следует доверяться первому впечатлению, ибо столь же обманчиво оно, как и застенчивость Жоакина Сассы, который, выйдя на улицу, говорит товарищу: Она, наверно, напрочь, чтобы ты задержался да подержался за нее, — простим этот сомнительный каламбур, из тех, что столь часто звучат в чисто мужском разговоре, а Жозе Анайсо не без самодовольства, вполне, как мы-то с вами знаем, беспочвенном, отвечает: Не исключено.

Наш мир, как мы неустанно повторяем, это комедия ошибок. Лишним доказательством этому служит имя «орсейский человек», которое дали черепу, отрытому даже не в Орсе, а по соседству — в Вента-Мисене, название которого отлично звучало бы в палеонтологических трудах, если бы не первая его часть — «вента»,[17] со всей непреложностью указывавшая на то, каким прозаическим и низменным делом добывали себе пропитание его жители. Что за странная судьба у слов: не будь Мисена именем женщины — ну, не мужчины же! — чем-нибудь прославившейся наподобие той знаменитой галисийки, в честь которой в Португалии назван городок Голеган, можно было бы подумать, что, спасаясь от безумия Атридов,[18] именно сюда, в эти отдаленнейшие пределы, добежали микенские греки и основали здесь поселение, желая хоть названием его впоследствии и в соответствии с законами языка изменившем звучание воссоздать оставленное отечество, здесь, в самом средоточии ада — куда там городку Серберу! — дальше которого мы уж не поплывем. Верится с трудом.

В этом краю устроил себе дьявол первое свое обиталище, это его копыта прокалили и до седого пепла выжгли землю меж горами, которые, содрогнувшись тогда от ужаса, так и замерли по сию пору. Это — пустыня, бесповоротная и окончательная, здесь сам Христос навеки поборол бы любые искушения, если бы уж до этого не узнал все уловки дьявола, как, по крайней мере, уверяет нас евангельский текст. Жоакин Сасса и Жозе Анайсо оглядывают — что же они оглядывают? пейзаж? — ничего себе пейзаж, это кроткое слово принадлежит другим мирам, иным наречиям, а то, что здесь предстает взору, пейзажем никак нельзя назвать, скорей уж — адская область, да и то нехорошо будет, ибо и в этом гиблом месте встретим мы, без сомнения, людей и скотов, этих людей сопровождающих до той поры, пока первым не придется убить вторых, чтобы выжить в этой каменистой пустыне, на землях, столь обильно политых кровью мавров и христиан — это тоже было во тьме времен, и что пользы толковать о тех, кто умер здесь давным-давно, если сама земля мертва и в самой себе похоронена.

Здесь, в Орсе, наши путники нашли наконец кого искали — Педро Орсе, аптекаря по роду деятельности, оказавшегося старше, чем они себе его воображали, если воображали, но все же не таким древним, как его предок-миллионер — да-да, именно миллионер, отчего бы не употребить понятие, применяемое прежде всего к деньгам, и по отношению ко времени, приняв, однако, в расчет, что ни за какое количество одного не купить другого, и это другое сильно понижает ценность первого. Педро Орсе не светился на телеэкране, и потому мы не знали, что ему — сильно за шестьдесят, что он сухопарый, остролицый и совсем почти седой, хотя, если бы в силу врожденного хорошего вкуса не презирал так глубоко всяческие ухищрения и вообще искусственность, мог бы запросто, благо достаточно был сведущ в химии, сотворить в тиши своей лаборатории тайное средство сделаться иссиня-черным или золотисто-русым. Жоакин Сасса и Жозе Анайсо, ступив за порог, застают его за изготовлением облаточек из растолченного в порошок хинина — эта архаическая фармакопея, отвергая современные промышленные методы, сохраняет, благодаря мудрому инстинкту, свой психологический эффект — чем трудней глотать снадобье, тем скорее окажет оно свое поистине волшебное действие. В Орсе, а его никак не минуешь по пути в Вента-Мисену, в которой некогда жизнь била ключом — полчища археологов, всякие там раскопки и находки — ныне приезжие редки, а где теперь находится череп самого отдаленного из наших предков, сказать затрудняемся, наверно, в музее лежит, под стеклом и с табличкой, а те, что случаются, спрашивают аспирин, чего-нибудь от запора или, наоборот, чтобы поспособствовало пищеварению, местные же предпочитают, должно быть, умирать от первой хворобы, так что аптекарю в здешних местах не разбогатеть. Педро Орсе, с ловкостью фокусника завершив изготовление очередной партии облаток, то есть увлажнив верхнюю часть массы, заложив её между двумя латунными дырчатыми пластинками, надавив и получив двенадцать лепешечек хинина, обернулся к посетителям, чтобы узнать, что им угодно. Видите ли, мы португальцы, сказал один из вошедших, хотя заявление это было совершенно излишним: стоило ему открыть рот, как сразу стало ясно, кто они такие, но, впрочем, нам, людям, свойственно сперва заявлять, кто мы, а затем уж сообщать, зачем пожаловали, особенно в таких вот важнейших случаях, когда пришлось проехать многие сотни километров, лишь чтобы спросить — ну, пусть и не с такой драматической торжественностью: Педро Орсе, поклянись честью своей и лобной костью пращура, отрытой неподалеку, что чувствовал колебания почвы, когда все севильские и гранадские сейсмографы вычерчивали прямейшую из прямых, горизонтальнейшую из горизонталей, и Педро Орсе, подняв руку, отвечает просто, как свойственно праведникам и правдолюбцам: Клянусь. И хотели бы поговорить с вами с глазу на глаз, добавил Жоакин Сасса, установив свою и товарища своего национальную принадлежность, и тотчас, с ходу, благо аптека пуста, пустился выкладывать все, что происходило с ними — доложил и про камень, и про скворцов, и как перебрались через границу, и хотя насчет камня доказательств представить не смог, а вот что касается скворцов, так довольно чуть приоткрыть дверь да высунуться, одним глазком взглянуть, чтобы увидеть над площадью неизбежное крылатое воинство, и все обитатели городка задрали голову к небесам, дивясь небывалому зрелищу, но вот стая исчезла, переместилась на зубцы арабского Замка Семи Башен. Нет, здесь говорить неудобно, сказал Педро Орсе, садитесь в машину и выезжайте из города. Куда? Поезжайте сначала все прямо и прямо, по направлению к Марии, через три километра от окраины будет мостик, за ним — олива, там меня ждите, я скоро, и Жоакину Сассе испытал некое «дежавю» — не он ли сам два дня назад, только на рассвете так же выбирался из города, чтобы на окраине подождать Жозе Анайсо.

Но вот они сидят на земле, под оливой, называемой «кордовилой», дающей, если верить всяким народным припевкам, желтое масло, хотя на самом деле это свойство любой оливы, лишь у некоторых оно — не свойство, а масло — с небольшой прозеленью, и у Жозе Анайсо невольно срывается с языка: Какие жуткие здесь места, на что Педро Орсе ответил: Вента-Мисена гораздо хуже, я ведь оттуда родом, — вот какая получается двусмысленность, которая может означать и то, что означает, и нечто совершенно противоположное, зависит же это всецело не от читаемого, а от читающего, вот потому-то нам так трудно сказать вам, кто и, стало быть, как прочел эту фразу, хотя есть основания надеяться, что жуть и гибельность Вента-Мисены не объясняются не тем обстоятельством, что там появился на свет Педро Орсе. Затем заговорили о деле, по которому сошлись они здесь: неспешно поделившись опытом превращения в дискобола, птицелова и ходячий — или сидячий — сейсмограф, пришли к выводу, что все эти происшествия были и остаются связанными между собой, тем более, что, по словам Педро Орсе, земля и сейчас дрожит. Вот прямо сейчас я это ощущаю — и в доказательство простер руку, как бы предлагая самим убедиться. Движимые любопытством Жоакин Сасса и Жозе Анайсо дотронулись до неё и ощутили вполне явственно — никаких сомнений! — легкое подрагивание, вибрацию и даже услышали глухой и отдаленный гул, и, право, не стоит уверять нас скептически, что рука трясется от старости, ибо и Педро Орсе ещё не так стар, и дрожь — вовсе не то же самое, что содрогание, ибо если начнем судить по созвучиям, отчего бы не свалить в одну кучу желе и железо.

Сторонний наблюдатель подумал бы, издали глядя на этих троих, что они заключают между собой какое-то соглашение и вот сейчас рукопожатием подтвердили взаимные обязательства, не более того. А вокруг источают жар раскаленные камни, над белесой землей колеблется знойное марево, небо подобно огнедышащему зеву плавильной печи, даже здесь, в тени оливы. Чуть заметные ягоды на ней спаслись покуда от алчной прожорливости скворцов, вот погодите, увидите, что тут в декабре будет, хотя, впрочем, олива здесь одна, так что вроде бы не должны скворцы совершать сюда свои опустошительные налеты. Жоакин Сасса включил приемник, потому что все трое вдруг замялись, не зная, что сказать, да и немудрено — они ведь, в сущности, так мало знают друг друга, и раздался чуть гнусавый — от усталости и от того, что батарейки садятся — голос диктора: Как показали последние замеры, скорость движения полуострова сейчас стабилизировалась на семистах пятидесяти метрах в час, а трое сидят и слушают, по сообщениям, только что поступившим в редакцию, между Ла-Линеей и Гибралтаром образовалась глубокая расщелина, а тот все говорит и говорит, через час мы вновь встретимся с вами в эфире, но в этот миг над головами — ф-рррр пронеслись скворцы, и Жоакин Сасса спросил: Твои? — и Жозе Анайсо, не поднимая даже головы, ответил: Мои, ему легко распознать их, Шерлок Холмс в подобной ситуации сказал бы: Элементарно, Ватсон, нет стаи, которая могла бы сравниться с этой да ещё в здешних краях, и был бы совершенно прав, ибо в преисподней птицы редки, разве что, согласно легендам, обитает там всякие совы да филины.

Глаза у Педро Орсе, который сначала следил за полетом скворцов безо всякого интереса, а лишь из вежливости, вдруг вспыхивают, и с языка, будто сами собой, срываются слова: А не отправиться ли нам на побережье, поглядеть, как проплывет мимо Скала? Слова эти лишь на первый взгляд представляются чушью и бессмыслицей — согласитесь, что когда глядишь из окна вагона, тоже ведь кажется, что мимо плывут деревья, а ведь они так прочно укоренены в земле, а ведь мы не в вагоне, мы медленно движемся на каменном плоту, плывущем в море, и разница между ними — это всего лишь разница между телами жидкими и твердыми. О, как часто случается, что для перемен в жизни требуется вся эта жизнь, мы погружаемся в раздумье, ищем равновесия, снова колеблемся и не решаемся, возвращаемся к началу, снова принимаемся размышлять и думать, кружимся и вертимся, не сходя с места, по колеям времени, словно легкий ветерок, который вздымающий пыль, палую листву и тому подобный вздор, ибо на большее у него нет сил, и куда бы лучше нам жилось в краю тайфунов. Но иногда довольно бывает одного слова, чтобы мы вскочили, готовые к приключениям, и зной нам нипочем, и вот уж кинулись сломя голову, как дети, отпущенные наконец погулять, кувырком, с криками и смехом понеслись с горы. Парагнедых являет собой жаровню, в одно мгновение трое седоков взмокли, но и внимания на это не обращают — не отсюда ли, не из этих ли южных краев отправлялись открывать иные миры, новые земли, суровые, жестокие, непреклонные, взмокшие и взмыленные люди в такой же вот железной скорлупе, только называлась она в ту пору не кузов, а доспехи, и в железных шлемах на головах, с железом в руках двигались и надвигались они на беззащитную идиллическую индейскую наготу, чуть прикрытую птичьими перьями.

Решили в городок не возвращаться, ибо много толков и пересудов вызвало бы появление Педро Орсе в автомобиле с двумя незнакомцами — то ли похитили его, то ли заговор затевается, но в любом случае следует вызвать полицию, но скажет старейший из городских старейшин: Не нужна нам тут гражданская гвардия. Нет, они поедут по другим, на карту не нанесенным дорогам, ибо загадочны, как сфинкс, туристские тропы, ведущие к новым открытиям. Сказал Педро Орсе: Покажу вам сначала Вента-Мисену, отчий свой край, — и так это прозвучало, словно он сам над собой горько усмехается или бередит ещё незатянувшуюся рану. Они миновали развалины деревни, называвшейся Фуэнте Нуэва, что означает по-испански «новый ручей», но если и был он когда-нибудь в этих краях, то от старости иссох, а потом долго ещё ехали по петлявшей дороге, покуда не сказал Педро Орсе: Здесь.

Смотрят глаза, но видят так мало, что принимаются искать, чего же тут не хватает, и не находят. Здесь? — переспрашивает Жозе Анайсо, и сомнения его понятны, ибо редкие домики, раскиданные как попало, сливаются по цвету с землей, в низине торчит колокольня, а у самой дороги, чего быть не может, — белый крест и ограда кладбища. Под огнедышащим солнцем земля вздымается и опадает, словно окаменевшие, припорошенные пылью морские валы, и если и миллион четыреста лет назад погодка была такой же, то не надо быть палеонтологом, чтобы с уверенностью заключить: здешний кроманьонец или как его — микенантроп, что ли? — умер от жажды. Но, впрочем, мир тогда был юн, а на месте этого полудохлого ручейка щедро струила полные воды свои река, росли огромные деревья и трава была в рост человека, и все это было, было прежде, чем разместился здесь ад. Когда пройдет дождь, в свой срок и сезон покрываются, должно быть, пепельного цвета поля какой-никакой зеленью, которая потом засохнет и умрет, потом воскреснет и оживет, но низкие берега возделывать неимоверно трудно, человеку ведь ни за что не усвоить, как чередуются в природе эти циклы, ему нужно ведь хоть раз посадить да собрать, а там хоть — в буквальном смысле — трава не расти. Педро Орсе обводит рукой нищее селенье: Дома, где я родился, уже нет, а потом указывает налево, в сторону холмов с плоскими, будто стесанными верхушками, вон в тех пещерах и нашли первобытного человека. Жоакин Сасса и Жозе Анайсо глядят, и пейзаж оживает — полтора миллиона лет назад здесь жили мужчины и женщины, которые производили себе подобных, которые производили себе подобных, которые производили себе подобных, и так продолжалось вплоть до наших дней, и если спустя ещё полтора миллиона лет придет кто-нибудь на раскопки этого убогого кладбища то, поскольку микенантроп уже имеется, назовет найденный череп «орсейским человеком». Улицы пусты, не лают собаки, даже скворцы исчезли, и холодок страха проползает по спине Жоакина Сассы, он даже не может скрыть, что ему не по себе, а Жозе Анайсо спрашивает: А как называется вон та горная гряда? Сьерра-Сагра. А та, справа от нас? Сьерра-Мария. Когда умирал орсейский человек, это было последнее, что он видел. Интересно, как он называл её, говоря с другими орсейцами, чьи черепа не перешли в потомство? — спрашивает Жоакин Сасса. В ту пору у неё ещё не было названия, говорит Жозе Анайсо. Стало быть, надо подождать, пока не родится имя. Все трое долго и молча, не произнося ни слова, глядели на гору, и наконец Педро Орсе произнес: Пошли, и это означало, что прошлому пришла пора упокоиться с миром, весьма, впрочем, беспокойным.

Развлекая попутчиков, Педро Орсе пересказал с новыми подробностями то, как ученые в конце концов решили в присутствии представителей власти подсоединить к нему сейсмограф — идея была отчаянная, но оказалась плодотворной, поскольку они теперь смогли удостовериться в истинности его слов — самописец пошел вычерчивать зубцы, свидетельствующие о колебаниях почвы, а чуть лишь разомкнули клеммы, вновь вытянулась на миллиметровке прямая линия. То, чему нет объяснения, считается объясненным, заявил алькальд Гранады, бывший там среди прочих, но один из ученых поправил его: То, чему нет объяснения, должно будет подождать ещё капельку, — эти слова, лишенные всякого научного ригоризма, были поняты и одобрены всеми. Педро Орсе отправили домой, попросили в случае надобности вновь предоставить себя в распоряжение науки и власти и особенно не распространяться о своих экстрасенсорных дарованиях — не правда ли, похоже на решение, принятое французскими ветеринарами по поводу таинственной атрофии голосовых связок у серберских собак.

Парагнедых решительно устремился на юг, по наезженным колеям и оживленным магистралям, где вроде бы не должно встретиться никаких проблем с бензином, однако вскоре вынужден был унять свою резвую рысь — перед ним еле-еле ползла нескончаемая вереница машин всех видов и мастей — легковые, грузовые с прицепом и без, фургоны и фуры, мотоциклы, мотороллеры — а также велосипедов, мулов, впряженных в повозки и телеги, ослов, влекущих на себе всадников, ни один из которых не был Роке Лосано — и пешеходов: одни просили подвезти, другие презрительно отворачивались от механического транспорта и упрямо шагали с видом богомольцев, идущих по обету, и излишне было спрашивать, что же за обет они дали и куда идут: необязательно носить имя Педро Орсе, чтобы тебя обуяло желание посмотреть, как Гибралтар проплывет вдали и позади останется, — достаточно быть испанцем, а таких здесь множество. Они идут из больших городов — из Кордовы, из Линареса, из Хаэна, из Гуадикса, но также из Иргера-де-Архоны, Эль-Токона, Булар-Бахо, Аламедильи, Хесус-дель-Монте, Альмасегаса, отовсюду, кажется, выслали делегации: долго и терпеливо, с тысяча семьсот четвертого — прикиньте, сколько же это выходит? — ждали эти люди, рассуждая, что если Гибралтар не наш, так пусть же он и англичанам не достанется. И столь мощен этот человеческий поток, что дорожная полиция повсюду, где только возможно, открывает для него ещё одну, встречную полосу; к северу направляются лишь считанные единицы и у них, должно быть, веские причины выгребать против течения — может, на похороны торопятся — но все равно на них косятся, подозревая, что они симпатизируют англичанам и спешат прочь, дабы скрыть, как огорчены они таким тектоническим сдвигом, геостратегическим оборотом событий.

А для остальных это — большой праздник, прямо святая неделя, и в кузовах многих грузовиков навалены кресты, хоругви, статуи Пречистой Девы, сверкает медь оркестров, и взмыленные ослы навьючены запасом шутих, петард, ракет — если хватит фитиля, взовьются они, как Клавиленьо, до второй и до третьей областей воздуха, а потом, глядишь, попадут и в область огня, и опять сгорит полбороды у бедного Санчо, если тот в доверчивости своей вновь поддастся на обман.[19] Как на праздник, и девицы вырядились, нацепили все свои ленты-серьги-бусы, надели лучшие мантильи, а когда у стариков ноги подкашиваются, молодые несут их на закорках — известное дело, как аукнется, так и откликнется, сами в свой час немощными станем, тогда нас наши дети взвалят к себе на спину — пока не подберет их какое-нибудь средство передвижения, и тогда можно будет дать роздых замлевшим членам, и все это стремится в одну сторону — на побережье, на пляжи, а ещё лучше — на высокие холмы, откуда откроется морская панорама и предстанет как на ладони проклятый мыс, жаль только, что далеко, не слышно, как верещат там сбитые с толку, потерявшие из виду землю обезьяны. Чем ближе к морю, тем плотнее заторы на дорогах, и многие уже вылезают из машин, идут пешком или просятся к гужевикам, тем-то никак не бросить без присмотра своих мулов и ослов, которых надо поить-кормить, вешая им на шею торбу с овсом или сеном, и полицейские оказываются на высоте положения, благо сами все из крестьян, понимают, стало быть, а потому не позволяют водителям оставлять грузовики и легковушки где попало, велят принять вправо, прижаться к обочине, чтобы дать проход четвероногим, а заодно и всяким мотоциклам, мотороллерам, велосипедам, ибо все эти механизмы по субтильности своей не загромождают автостраду. Музыканты, ступив на землю, исторгают первые такты пасодоблей, уже взвилась в поднебесье первая ракета, запущенная самым нетерпеливым или объятым патриотическим восторгом сильнее прочих, но прочие корят его и бранят за то, что без прока и видимой причины истратил заряд. Остановился и Парагнедых, единственный во всей кавалькаде португальский — то есть, с португальскими номерами — автомобиль, ему от созерцания затерянного в океане Гибралтара ни холодно, ни жарко, его историческую память щемит при слове «Оливенса»,[20] а по этой дороге туда не доедешь. Многие уже растеряли друг друга в этой толчее, жены ищут мужей, дети зовут маму, но все, к счастью, в конце концов устроится, семьи воссоединятся, и если день этот не для ликования, то и рыданий Творец не допустит. Шныряют в толпе и собаки, причем никто почти не лает — разве что когда ввяжутся в драку — но из Сербера нет никого. Вот появились и два бесхозяйных ослика, и только собрались воспользоваться их неосмотрительным приближением Педро Орсе, Жоакин Сасса и Жозе Анайсо — один пешком пойдет, двое других верхом поедут, а потом поменяемся — как возникли и их владельцы — цыгане, шумною толпою двигающиеся на север, ибо уж им-то на Гибралтар в высокой степени наплевать — и если бы не почтенные седины и внятные разъяснения испанца Педро Орсе, могла бы пролиться португальская кровь.

Вдоль побережья растягивается необозримый бивак — многие тысячи зевак устремили взгляд в море, иные влезли на деревья, на крыши, не говоря уж про тех, кто стоит в отдалении, вооружась биноклями, на отрогах Сьерра-Контравьесы или на вершинах Сьерра-Невады, да и зачем про них говорить, если нас интересует лишь люди попроще, которые пока рукой не пощупают, не признают, и, хоть так близко, чтоб пощупать Гибралтар, явно не подобраться, к этому надо стремиться. Среди них — Педро Орсе, Жоакин Сасса и Жозе Анайсо: первого привел сюда пылкий нрав, двух других — пытливая любознательность; сейчас они расположились на скалах у самого берега, а день клонится к закату, что дает основания неисправимому пессимисту Жоакину Сассе заметить: Если Гибралтар ночью проплывет, мы, выходит, спешили напрасно. Огни-то увидим, возражает ему Педро Орсе, это даже ещё красивей, пройдет мимо мыс, как ярко освещенный пароход, и, пожалуй, пригодится загодя припасенный фейерверк со всеми его гирляндами, вертящимися колесами, дождем и каскадами или как они там называются, когда пресловутый мыс растает на горизонте, скроется во тьме ночи, прощай, прощай, больше не увидимся. Но Жозе Анайсо, разложив на коленях карту, производит на бумажке какие-то вычисления, повторяет их все одно за другой, чтобы уж было наверняка, проверяет масштаб и наконец объявляет: Друзья мои, Гибралтар покажется здесь дней через десять, и в ответ на недоуменные восклицания своих спутников протягивает им бумажку с расчетами, и, слава Богу, чтобы уразуметь их, не нужно быть семи пядей во лбу или хотя бы дипломированным учителем — они всякому понятны и требуют самых начатков арифметики. Смотрите сами: наш полуостров или остров — или кто он теперь? — движется со скоростью семьсот пятьдесят метров в час, то есть в сутки его относит на восемнадцать километров, а от залива Альхесирас до нас по прямой — двести, вот и прикиньте. Педро Орсе скорбно склонил голову: А мы-то вместе со всем этим множеством спешили, опоздать боялись, пропустить миг торжества, а теперь, выходит, десять дней ждать надо, это ж взбесишься. Так, может, двинемся вдоль побережья ему навстречу? — осведомился Жоакин Сасса. Да нет, отвечал ему Педро Орсе, не стоит, дорога ложка к обеду, ему бы сейчас тут появиться, когда мы так воодушевлены, а потом пыл наш угаснет. Что же мы будем делать? — спросил Жозе Анайсо. Обратно пойдем. И не останемся? Чего не приснилось, то и не сбудется. Ну, раз так, так его и разтак, завтра и тронемся в путь. Уже? Меня школа ждет. Меня — контора моя. Меня — аптека.

И они отправились искать брошенного где-то Парагнедых, а покуда они ищут и не могут найти, самое время будет сказать, что многие тысячи тех, кто в нашей истории не смеет подать голос или отдать его «за» или «против», тех, кто даже бессловесной массовкой не пройдет и по самому заднику сцены, так вот, все эти люди на протяжении десяти дней и ночей не отступили ни на пядь, питались тем, что принесли с собой, а когда на вторые сутки припасы иссякли, принялись покупать продовольствие в округе, кухарить и стряпать на вольном воздухе, на больших кострах, подобных тем, какими в стародавние времена подавали друг другу вести, и люди, оставшиеся без денег, голодными все же не оставались, получали свою долю наравне со всеми, словно воротились или настали времена всеобщего братства, хотя превыше сил человеческих времена эти воскресить или приблизить, поскольку никогда их не было и не будет. Но эту восхитительную атмосферу не суждено ощутить Педро Орсе, Жоакину Сассе, Жозе Анайсо — они повернулись к морю спиной и идут прочь, теперь уж на себе ловя подозрительные взгляды многих и многих встречных, продолжавших спускаться к побережью.

А меж тем уже темнеет, вспыхивают первые огни. Поехали, говорит Жозе Анайсо. Педро Орсе двинется в путь на заднем сидении, молча, печально, с закрытыми глазами, и опять же как никогда приспело время вспомнить припев португальской песенки — Ты куда? На праздник, Ты откуда? С праздника — и даже без восклицательных знаков и многоточий сразу чувствуется разница между нетерпеливой радостью первого ответа и усталой печалью второго, это в напечатанном виде они отличаются лишь предлогами. Во весь путь были произнесены всего два слова: Поужинаем вместе, и произнесли их, как велит долг гостеприимства, уста Педро Орсе. Жоакин Сасса и Жозе Анайсо не сочли нужным что-то на это отвечать, но тот, кто счел бы это невоспитанностью, слабо разбирается в природе человеческой, ибо более сведущий поклялся бы, что просто эти трое стали друзьями.

И уже глубокой ночью они въезжают в Орсе. В такой час пустынные улицы его погружены во мрак и безмолвие. Парагнедых можно оставить у дверей аптеки, ему надо передохнуть перед дальней дорогой — завтра снова рысить, носить на себе троих седоков, как решено было за этим вот столом, уставленным немудрящей снедью, поскольку Педро Орсе, во первых, живет один, а, во-вторых, об эту пору не до кулинарных изысков. Включили телевизор, новости теперь передают каждый час, и увидели Гибралтар, уже не просто отделившийся, но и порядочно отдалившийся от Испании, оставшийся, бедняга, затерянным в океане островком, превратившийся в гору, в сахарную голову, и тысячам его орудийных стволов нечего брать на прицел и проку в них никакого. Можно, разумеется, для услады имперского сознания развернуть их на север или выстроить там новые форты, но все равно это будет зряшный труд, деньги, выброшенные не на ветер, так в воду. Сильное впечатление произвели эти кадры, но разве сравнишь их с теми, что были засняты со спутника, и свидетельствовали о неуклонном и постоянном расширении пролива между Иберийским полуостровом и Францией, вот от этого и вправду волосы дыбом, мороз по коже, когда глянешь на это несчастье, с которым людям не совладать — пролив уже никакой не пролив, а просто-таки открытое море, и там на воле плавают суда, никогда прежде так далеко не забиравшиеся. Ясно, что заснятое с космической высоты перемещение не увидеть, невооруженный глаз скорость в семьсот пятьдесят метров в час не воспринимает, но телезрителям просто казалось, будто дрейфует каменная громада прямо у них в голове, отчего голова эта шла кругом — самые слабонервные готовы были упасть в обморок, да и те, что покрепче, жаловались на дурноту. Велась съемка и с неутомимых вертолетов — показали гигантский, отвесный, как ножом срезанный, пиренейский утес, и разворошенный человеческий муравейник, обитатели которого, как во времена исхода, двигались на юг лишь затем, чтобы увидеть — проплывает мимо Гибралтар — не веря глазам своим, и правильно делая, ибо это обман зрения: Гибралтар на месте стоит, это мы от него уплываем, а в качестве живописной и любопытной подробности под конец репортажа, целой тучей, заслонившей объектив камеры, появилась многотысячная стая скворцов: Даже птицы разделяют наше смятение, сказал в этом месте диктор, хотя естествознание учит нас, что у птиц свои резоны и мотивы лететь, куда им надо или охота, не помышляя ни о вас, ни о нас, а разве только о некоем Жозе Анайсо, а тот, неблагодарный, восклицает в этот миг: Я и забыл про них.

Передали и репортаж из Португалии — на побережье, где атлантические валы бьют о скалы или ворошат песок, стояло множество людей, вглядываясь в горизонт с тем трагическим видом, какой бывает у тех, кто уже много веков ждет появления неведомого, опасаясь при этом, что оно так и не появится, а если и появится, то будет обыденным и банальным. И вот, как сказал Унамуно, смуглые щеки ладонями стиснув, взор свой вперяешь в ту точку, где солнце садится, но, впрочем, во всех странах, омываемых морем с запада, поступают точно так же, правда, у этого народа — смуглые щеки и плавал он много, вот и все отличие. Португальцы, с лирической слезой в голосе декламирует диктор, стоят на своих золотых пляжах, бывших когда-то лучшими в Европе, да, бывших и переставших быть таковыми, ибо мы покинули европейскую гавань и снова пустились бороздить простор Атлантики, не ведая, какой адмирал ведет нас, какой порт ждет, и тут камера выхватила маленького мальчика, пускавшего по воде камешек так, чтобы он несколько раз отскочил от воды, прежде чем погрузиться в неё — этим искусством люди быстро овладевают, ему не учат, и Жоакин Сасса сказал: Вот, он забросил камень, насколько силы ему позволили, и не дальше, однако Пиренейский полуостров — или кто он там теперь? — словно бы наддал, прибавил хода, проворней устремился к волнующемуся, каким спокон века бывает оно в это время года, морю. А последнюю в выпуске новость диктор сообщил мимоходом, видно, не придавая ей особенного значения: Отмечается большая, чем обычно, склонность населения к перемещению, причем не только в Андалузии, где причина этого явления известна, и мы, полагая, что наши граждане устремляются в приморские районы из чистого и понятного любопытства, заверяем наших телезрителей, что ничего интересного там не происходит, в чем вы могли убедиться и сами, посмотрев наш репортаж об этих португальцах, которые смотрят-смотрят, да все ничего не высмотрят, так не будем же уподобляться им. В эту минуту и сказал Педро Орсе: Найдется у вас место для меня?

Жоакин Сасса и Жозе Анайсо некоторое время молчали, силясь понять, с какой стати испанец, сию минуту получивший такой добрый и толковый совет, решил отправиться в Португалию. Вопрос был более чем уместным, и Жоакин Сасса на правах владельца Парагнедых задал его. Не хочу тут оставаться, отвечал Педро Орсе, земля трясется, а люди думают, что все это мои бредни. Но, может быть, и в Португалии так будет и то же вам скажут, возразил Жозе Анайсо, и к тому же нам с Жоакином надо приступать к своим обязанностям. Не бойтесь, я вас не обременю, довезите только до Лиссабона, я там никогда не бывал, побуду и вернусь. А как же семья, аптека? Я думал, вы уж давно поняли, что семьи у меня нет, я — последний в роду, а за аптекой присмотрит мой помощник, он справится. Тогда и говорить больше не о чем. Мы очень рады, что вы решили составить нам компанию, это сказал Жоакин Сасса. Плохо будет, если тебя сцапают на границе, напомнил ему Жозе Анайсо. А я скажу: был в Испании, не знал, что меня разыскивают, а теперь спешу предстать пред светлые очи гражданского губернатора, но, скорей всего, мне и не придется ничего объяснять, они присматриваются к тем, кто выезжает, а мы-то будем въезжать. Только через другой пост, вспомнив о скворцах, сказал Жозе Анайсо, с этими словами разложив на столе карту Иберийского полуострова, начерченную, раскрашенную и напечатанную в те времена, когда он ещё был частью европейской тверди, и костная мозоль Пиренеев ещё смиряла его тягу к бродяжничеству, и трое мужчин склонившись над ней, всматриваются в плоскую проекцию этой части света так внимательно, словно не узнают её. Страбон сказал когда-то, что полуостров очертаниями похож на бычью шкуру, тихо, но как-то слишком уж внятно проговорил Педро Орсе, и, хотя ночь стоит теплая, дрожь пробрала Жоакина Сассу и Жозе Анайсо, будто въяве увидевших перед собой исполинского зверя — освежевав, его принесли в жертву и подарили континенту, но льющаяся из туши кровь все хлещет и вовеки веков не иссякнет.

Разложенная карта показывает им две их отчизны — мозаичную, подвешенную в воздухе Португалию и Испанию с её отвалившейся на юге челюстью — со всеми их округами, провинциями, с галькой крупных городов и песком поселков и деревень, не всех, однако, ибо иную песчинку Вента-Мисену, например, — и в микроскоп не разглядеть. Шарящие по карте руки добираются до Алентежо, ползут к северу, гладя картон, как гладят лицо — от левой щеки к правой, как движутся стрелки на часах, и текут сами часы: обе провинции Бейра, а перед ними Рибатежо, а за ними — Траз-ос-Монтес и Миньо, Галисия, обе Астурии, Страна Басков и Наварра, Кастилия и Леон, Арагон, Каталония, Валенсия, Эстремадура, наша и ваша, Алгарве, Андалузия, где мы сейчас находимся, и Жозе Анайсо упер палец в устье Гуадины и сказал: Вот тут и въедем.

Памятуя о стрельбе на заставе Росаль-де-ла-Фронтера, наученные горьким и кровавым опытом скворцы, не желая вновь испытывать судьбу, благоразумно сделали порядочный крюк к северу и пересекли воздушную границу в безопасном месте, километрах примерно в трех от моста, который в описываемое нами время уже был построен. Португальские стражи не обратили ни малейшего внимания на то, что одного из троих путешественников зовут Жоакин Сасса, из чего со всей непреложностью можно заключить, что дух их был омрачен какими-то — и несравненно более важными — заботами, а какими именно, станет вам ясно из нижеследующего диалога. Куда едем? — спросил полицейский. В Лиссабон, ответствовал сидевший за рулем Жозе Анайсо, а что? На дорогах дальше будут пропускные пункты и блокпосты, так что попрошу неукоснительно следовать правилам, обязательно останавливаться и во избежание крупных неприятностей не предпринимать попыток протыриться в объезд. Что-нибудь стряслось? Смотря что понимать под этим словом. Только не говорите, что Алгарве тоже отделилась, хотя, случись такое, я бы не удивился — эта провинция всегда была наособицу. Да нет, тут дело посерьезней: народ захватывает отели, расселяется там, туристов, говорят, все равно нет, а нам нужна крыша над головой. А мы и не знали, когда же это началось? Вчера вечером. Вот это да, воскликнул тогда Жозе Анайсо, который, будь он французом, облек бы свое изумление в иную форму и сказал бы, например, «(а alors!», ибо у каждой нации свои междометия, вот и Педро Орсе высказался по этому поводу звучным «Карамба!», тогда как Жоакин Сасса отозвался ему чуть слышным эхом, помянув чью-то мать.

Можете следовать, отпустил их полицейский, помните, что я сказал, и Парагнедых беспрепятственно въехал на территорию Португалии у местечка Вила-Реал-де-Санто-Антонио, покуда его седоки обсуждали необыкновенные происшествия: Вот ведь, надо же, кто бы мог подумать, хотя известно, впрочем, что португальцы бывают двух видов — одни спускаются на берег моря и вперяют тоскующий взор в горизонт, а другие бесстрашно идут на приступ гостиничных цитаделей, обороняемых полицией, республиканской гвардией да вдобавок еще, как нам стало известно, регулярной армией, причем уже имеются раненые, о чем по секрету сообщили нашим путникам в одном кафе, возле которого они остановились, чтобы разжиться сведениями. Вот так они и узнали, что в отелях Албуфейры, Прайя-да-Роши и Лагоса ситуация просто критическая — здания окружены со всех сторон силами правопорядка, поведшими правильную осаду смутьянов, которые забаррикадировали окна и двери, укрепились, заняли круговую оборону и с остервенелой непреклонностью, будто мавры-нехристи какие, остаются столь же глухи к угрозам, как и к призывам одуматься и просьбам проявить благоразумие, ибо догадываются, должно быть, что белый флаг парламентера предшествует гранатам со слезоточивым газом, а потому не желают вступать ни в какие переговоры и слышать не хотят о капитуляции. Карамба, тихо, себе под нос повторяет Педро Орсе, и лицо его озаряется отблеском патриотической досады — отчего же не испанцы первыми додумались до такого?

У первого же шлагбаума их хотели было завернуть на Кастро-Маринь, но Жозе Анайсо с жаром запротестовал, ссылаясь на важнейшее и неотложное дело в Силвесе — он специально сказал «в Силвесе», дабы не навлечь на себя подозрений: Вы бы нас ещё проселочной дорогой пустили! — на что командир блокпоста, на которого мирный вид трех пассажиров и слегка почтенная изношенность Парагнедых произвели благоприятное впечатление, ответил: Оно и лучше было бы, если не хотите нарваться на неприятности. Но, господин лейтенант, в подобной ситуации, когда страна катится черт знает куда согласимся, что это выражение на редкость уместно здесь — стоит ли придавать такое значение тому, что кто-то самочинно занял сколько-то там гостиниц, не революция же это, в самом-то деле, чтобы устраивать такой переполох и объявлять в стране всеобщую мобилизацию, а просто народные массы порой теряют терпение, только и всего, и вся эта тирада принадлежит Жоакину Сассе, проявившему такое поразительное отсутствие дипломатического такта, что если бы лейтенант, уже давший отмашку, не придерживался принципа «первое слово дороже второго», пришлось бы все-таки нашим путникам пилить в Кастро-Маринь. Дерзость все же не осталась без отповеди, по-военному суровой: Армия выполняет здесь свой долг, представьте, вот мы бы сказали, что нам в казармах неуютно, да вломились бы в «Шератон» или «Ритц», и сильно, должно быть, был сбит с толку этот лейтенант, если снизошел до дискуссии со штатским. Святая правда, господин лейтенант, не обращайте на него внимания, он у нас такой — вечно ляпнет, не подумавши, сколько раз я ему твердил. Значит, мало, пора бы уж сначала думать, потом говорить, не маленький, ответил лейтенант, самим тоном этого высказывания кладя конец беседе и отошел от машины, показав жестом — можете следовать! — и счастье, что он не услышал ответной реплики Жоакина Сассы, иначе кончилось бы дело тюрьмой.

Их задерживали ещё несколько раз, республиканская гвардия была ещё менее приветлива, чем армия, а потому приходилось трястись по проселочным грунтовым дорогам, прежде чем сумели выбраться вновь на автостраду. Жоакин Сасса дулся — и было отчего: Лейтенанту этому по службе положено мораль читать, а тебе вот вовсе необязательно было встревать и говорить, что я всегда ляпну, не подумавши. Ну, извини, я ведь просто хотел поскорее от него отделаться, ты вздумал с ним шутить, а это ошибка непростительная, с властью даже самые остроумные шутки — плохи, либо она их не понимает, и тогда зря, значит, ты старался, либо понимает, и тогда придется тебе совсем скверно. В этом месте Педро Орсе попросил, чтобы ему помедленней растолковали, в чем предмет спора, и волей-неволей пришлось несколько снизить тон, да ещё несколько раз повторить одно и то же, так что разбор того, из-за чего весь сыр-бор, ясно показал, что происходящее значения не заслуживает, и когда Педро Орсе вник в суть инцидента, тот был уже исчерпан.

Когда миновали развилку Боликейме, Жозе Анайсо, пользуясь тем, что шоссе было пустынно, вдруг, никому ничего не говоря, съехал на обочину и погнал Парагнедых через поле напрямик, срезая дорогу. Куда тебя несет?! завопил Жоакин Сасса. Если так и будем торчать перед каждым постом, никогда не доберемся до отеля, а ведь интересно взглянуть, что же там происходит, разве нет? — отрывисто, потому что его подбрасывало на кочках и выбоинах, отвечал, отчаянно крутя руль, Жозе Анайсо. Педро Орсе на заднем сидении безжалостно мотало и швыряло из стороны в сторону, и Жоакин Сасса, захохотав, прерывающимся от толчков голосом одобрил: Верно, верно, хорошо придумал. К счастью, метров через триста обнаружилась скрытая за рощицей фиговых пальм и поваленной стеной мощеная дорога, а вернее сказать — мощи дороги. Теперь они выбрались на оперативный простор и со всеми предосторожностями стали подкрадываться к Албуфейре, стараясь держаться в низинах, но все равно выдавая себя клубами пыли из-под колес, никудышный из Парагнедых получился разведчик, а авангард — и подавно, но полиция осталась далеко позади, она сторожит развилки и перекрестки, оседлала, выражаясь военным языком, оживленные магистрали, у неё самая страда на автостраде, ей важно перекрыть основные коммуникационные узлы, а на прочее никаким силам правопорядка, сколько бы их ни было, сил не хватит: в этой провинции гостиниц — как, извините за сравнение, рожковых деревьев. По правде говоря, тем, у кого пункт назначения — город Лиссабон, вовсе незачем околачиваться в этих объятых смутой местах, однако нам желательно удостовериться в истинности сообщений прессы, много раз случалось убеждаться, что наплели нам не с три, а с тридцать три короба, и размах событий вовсе не таков, каким тщатся нам его представить — ну, может, были единичные, отдельные случаи, один-два, а все эти посты и шлагбаумы суть практическое воплощение мудрой предусмотрительности, ибо если беспорядкам помешать, то потом и вмешиваться не придется. Однако власти уже замешкались. Через редколесье, тревожа тяжелыми шагами красную землю, идут мужчины и женщины с мешками, котомками, узлами за спиной, с детьми на руках и с твердым представлением о том, что именно так полагается резервировать номер в отеле — главное, забросить туда эти убогие пожитки и вселиться самому с женой и детьми, а потом уж, если все пойдет хорошо, выписать всю прочую родню, перевезти кровать, стол, сундук, благо иной обстановки не нажили, никому и в голову не придет, что стол с кроватью и в гостинице найдутся, а сундук с успехом можно заменить платяным шкафом.

А у ворот Албуфейры готовится битва. Путешественники, оставив Парагнедых во втором эшелоне, под благодатной сенью дуба — в таких и подобных случаях на его помощь рассчитывать нечего, механизм, что с него взять, никаких чувств не испытывает, идет, куда ведут, стоит, где оставят, и дела ему до дрейфующего в океане полуострова нет, хотя благодаря этому дрейфу короче становятся его пробеги. Битва, как в стародавние времена, начинается с вербальной, извините, преамбулы — словесный поединок, обращение к войскам с ободряющим словом, имеющим целью поднять их боевой дух, а с молитвой — к Пречистой Деве или Святому Иакову — слова-то всегда хороши, вот дела обычно отказываются хуже некуда, и не возымела нужного действия речь, с которой воззвал к противнику главарь смутьянов: Правофланговые, обозные, капралы, к вам обращаюсь я, друзья мои, внемлите мне, вспомните, что вы, как и мы, — сыны народа, несущего такие жертвы, народа, что строит дома, а сам остается бездомным, возводит гостиницы, отказывающие ему в гостеприимстве, взгляните — с нами жены наши и дети, мы пришли сюда за тем лишь, чтобы обрести достойный кров над головой, место, куда можно приклонить голову, жилье, подобающее человеку, а не скотине, ибо мы люди, а не бесчувственные машины: в этих пустующих отелях есть сотни и тысячи номеров, предназначавшихся для туристов, но туристы уехали навсегда, покуда они были тут, мы смиренно и покорно сносили невыносимое наше бытие, но теперь просим, чтобы нам позволили войти и расселиться, мы будем платить за номер столько же, сколько платим за наше нынешнее жилье, несправедливо требовать с нас больше, и клянемся всем святым, а также не святым, поддерживать там чистоту и порядок, ибо не рожала ещё земля женщин, способных хотя бы отдаленно сравниться в этом с нашими женщинами, вы скажете — «дети», да, от детей много грязи, шума и беспокойства, но наши дети всегда будут чистенькими и опрятными, это нетрудно, поскольку, насколько я знаю, в каждом номере имеется туалетная комната, а в ней на выбор — ванна, душ, умывальник, вода холодная и горячая, так что нетрудно ходить чистым, и, клянусь вам, что даже те из числа детей наших, кто в силу возраста своего уже успел привыкнуть к грязи, погряз, так сказать, в пороке нечистоплотности, станут опрятнейшими существами на свете, все это — лишь вопрос времени, люди, впрочем, всегда говорят, что им нужно время, хотя это единственное, что у них есть, все прочее — лишь химера и мираж, одним словом, химераж. Никто не ожидал от вождя мятежников такой философической концовки.

Черты лица свидетельствуют, а удостоверения личности подтверждают, что солдаты и в самом деле — сыны народа, но вот командовавший ими майор то ли успел в стенах военного училища отвыкнуть и отречься от своего происхождения, то ли по рождению принадлежал к высшим слоям общества, для которых и предназначены были отели Алгарве, но так или иначе он отвечает на это: Убирайтесь отсюда, пока в рыло не получили, доказывая тем самым, что грубость речей не есть верное и непременное свидетельство принадлежности к простонародью. Солдаты видят перед собой милые сердцу образы отца с матерью, однако чувство долга сильнее родственных чувств: Свет очей моих, говорит мать сыну, а тот её в ответ — прикладом. Но тут вожак самочинных постояльцев возвысил свой гневный голос, в отчаянии перейдя от убеждения к обличению: Презренный сброд, собак безродных свора, не узнаете грудь, что выкормила вас — эта поэтическая вольность делает обвинение довольно бессмысленным, ибо нет такого сына или дочери, которые бы помнили вкус материнского молока да и самый процесс кормления, хотя очень многие авторитетно утверждают, что в глубинах нашего подсознания таятся и хранятся ещё и не такие воспоминания, а жизнь наша, в сущности, из этих и подобных ощущений и состоит.

Майору очень не понравилось то, как его обозвали, и он скомандовал своим: Правое плечо вперед, бегом марш! — причем в один голос с предводителем мятежников, выразившимся несколько иначе: Бей их, ребята! — и тут они сшиблись, что называется, грудь с грудью, и началось побоище. В это самое время подоспели к месту происшествия Жоакин Сасса, Жозе Анайсо и Педро Орсе, ни к чему не причастные, но не в меру любопытные, за что немедля и пострадали, ибо солдаты в пылу схватки не делали различий между актерами и публикой, так что, можно сказать, троим друзьям, вовсе не нуждавшимся в жилье, пришлось за него подраться. Педро Орсе, невзирая на почтенные года, бился, словно за родимую Андалузию, прочие также делали что могли, ну, может быть, чуточку меньше, чем могли, ибо принадлежали к миролюбивой нации. Были раненые, которых утаскивали с поля боя волоком или относили на обочину, были рыдания и проклятия женщин, и вот, наконец камень, издали пущенный подростком по имени Давид, поверг наземь майора Голиафа, кровь хлынула из глубоко рассеченного подбородка, и стальная каска не смогла его защитить, потому что нынешние шлемы, не в пример шишакам прошлых веков, не снабжены забралом, а дальше — больше: мятежники вслед за тем стали теснить солдат, обтекли их по обеим сторонам дороги, чтобы затем, применив бессознательный, но гениальный тактический ход, броситься врассыпную по крутым улочкам и переулкам и не позволить войскам, осаждающим отель, придти на выручку к побежденному батальону, и такой конфузии не испытывала регулярная армия с незапамятных времен какой-нибудь Жакерии. Владелец отеля, у которого, должно быть, от последних происшествий ум за разум зашел, или же в душе вдруг пробудилось сочувствие народному делу, стал распахивать одну за другой двери номеров, приговаривая: Входите, входите, лучше уж вы, чем эта пустыня.

Итак, цитадель пала под первым же натиском, а Жоакин Сасса, Жозе Анайсо и Педро Орсе получили в свое распоряжение и пользование гостиничный номер, за который, по правде говоря, не боролись, и который двое суток спустя отдали семье, больше в нем нуждавшейся — у нее, помимо избитых в свалке, была ещё и разбитая параличом бабушка. В этой никогда и никем прежде невиданной суматохе случалось, что мужья теряли жен, а родители детей, но в результате драматических разминовений, которых никто бы не смог выдумать, что само по себе убедительно доказывает правдивость нашего повествования, так вот, в результате их, повторяем, разбросанные по номерам разных отелей, но движимые единым порывом ветви семейного древа, обретя, стало быть, крышу над головой, более того, по крыше на каждую голову, в конечном итоге все же воссоединялись и почему-то именно в том отеле, у какого рядом с названием было больше звезд. Полицейские комиссары и армейские полковники требовали у Лиссабона подкреплений, бронетехники и инструкций, правительство, не зная, куда кидаться, отдавало и тотчас отменяло приказы, грозилось и добром просило и вскорости не досчиталось троих членов кабинета, подавших в отставку. Тем временем с улиц и с пляжа можно было видеть в окнах отелей торжествующих новоселов — на просторных верандах, где стояли столики для завтрака и диваны с подушечками, отцы семейств уже домовито и деловито стучали молотками, вгоняя первые гвозди и натягивая веревки, чтобы было где сушить белье, которое матери, напевая, уже стирали в ваннах. И бассейны вскипали от ныряний и купаний, и никто не озаботился тем, чтобы объяснить детишкам, что сначала надо бы принять душ, а уж потом лезть в голубую воду — не так-то просто отучить людей от привычек, приобретенных в конурах и лачугах.

Известно, что дурные примеры не в пример заразительней хороших, хотя и неведомо, почему распространяются они с такой неимоверной скоростью, но так или иначе волна самочинных вселений перехлестнула через границу и разлилась по всей Испании, и вообразите только, как обстояло дело в Марбелье и Торремолиносе, где каждый отель — словно город, а три составляют целый мегаполис. Анархия! Хаос! Нарушение права собственности! — загудела Европа, прослышав об этих тревожных новостях, а одна французская газета — из тех, что формируют общественное мнение — дала на всю первую полосу заголовок ПРИРОДУ НЕ ОБМАНЕШЬ! При всей своей банальности эта сентенция показалась истинным перлом проницательности, и с тех пор, когда речь заходила о бывшем Пиренейском полуострове, европейцы только пожимали плечами, разводили руками и говорили друг другу: Чего ж ещё от них ждать, что с них взять, как волка ни корми — и прочее, а диссонансом в общем хоре прозвучало лишь мнение одной маленькой неаполитанской газетки, маккиавеллически оповестившей свет о том, что ПРОБЛЕМА БЕЗДОМНЫХ В ПОРТУГАЛИИ И ИСПАНИИ РЕШЕНА!

Покуда трое друзей оставались в Албуфейре, полиция при поддержке частей специального назначения предприняла ещё одну попытку штурмом взять отели, выкинув оттуда незаконных поселенцев, однако наткнувшись на дружный и ожесточенный отпор со стороны постояльцев, готовых драться до последней капли крови, и владельцев отелей, знавших, какой чудовищный разгром учиняют обычно спасатели-спасители, — отступила, решив возобновить приступ в более благоприятных обстоятельствах, когда время и посулы несколько притупят бдительность осажденных. Когда же Педро Орсе, Жоакин Сасса и Жозе Анайсо двинулись своим путем в Лиссабон, в захваченных гостиницах уже появились демократически избранные органы самоуправления — комитеты по здравоохранению и гигиене, по общественному питанию, по стирке, полосканию и глажке, по празднествам и увеселениям, по культуре, по народному образованию, по физкультуре и спорту и прочие, совершенно необходимые для исправного функционирования любого сообщества. На мачтах и флагштоках — и тех, что высились перед отелями прежде, и тех, что соорудили заново развевались разноцветные, из чего попало скроенные флаги, стяги, штандарты и вымпелы всех стран мира, спортивных клубов, ассоциаций и союзов — и над всеми прочими реяло португальское знамя. В духе здоровой состязательности всю эту пестроту тщились затмить вывешенные в окнах покрывала.

Но, как всегда бывает, учиненный этим гармоничным сообществом, которое самим фактом своего существования противопоставляло себя другим, заявляло о своих отличиях, а в данном случае лишний раз подтверждало старую истину что для одних хорошо, то другим нож острый — захват отелей переполнил и без того уж готовую перелиться через край чашу терпения, а проще говоря, вконец встревожил тех, кого принято называть сильными мира сего. Многие из них, всерьез опасаясь, что Пиренейский полуостров канет на дно вместе с ними и всем их достоянием, вослед за ордой туристов поспешно покинули отчизну, из чего не следует, разумеется, будто они чувствовали себя в ней чужестранцами: просто-напросто разные есть степени и ступени принадлежности к этой самой отчизне — хоть в возвышенном, хоть в прозаически-административном смысле этого понятия. Тому в истории мы находим множество примеров.

И теперь вот, когда наши социальные заморочки подверглись не то что дружному, а прямо-таки единодушному — неаполитанская газетенка не в счет осуждению, началась вторая волна эмиграции, причем столь массовой, что закрадывались сомнения: а не готовили ли её тщательно с того самого дня и часа, когда всем стало ясно, что рана, рассекшая единое некогда тело Европы, сама собой не зарубцуется, а напротив, пойдет вглубь и вширь. Огромные суммы, лежавшие на банковских счетах, словно растаяли, оставив после себя сущие пустяки, имевшие скорее символические значение — так, чтобы из чистого суеверия счет этот самый не закрывать: в Португалии эскудо пятьсот, в Испании те же пятьсот, но уже песет, ну, может, чуть больше; а всякое там золото и серебро, драгоценности и произведения искусства и прочее движимое имущество как смелo с Иберийского полуострова пронесшимся над морем вихрем, смел(и разнесло, да не на четыре, а на все тридцать две, указуемые розой ветров стороны. Дураку ясно, что за сутки всего этого не провернуть, а вот недели хватило, вполне достаточно, говорю, оказалось одной недели, чтобы неузнаваемо преобразить социальную, так сказать, физиономию двух иберийских государств, изменить сверху донизу их облик. Сторонний и поверхностный наблюдатель, не ведающий фактов и резонов, а потому впадающий в добросовестное заблуждение, решил бы, что испанцы с португальцами вдруг, разом, в одночасье обеднели, тогда как произошло нечто совсем иное — просто взяли да уехали богатые люди, а статистика болезненно чутка к таким отъездам.

Наблюдателям, которые умудряются увидеть весь ареопаг олимпийских богов и богинь там, где нет ничего, кроме тучек небесных или, наоборот, в громоносном и молниеблещущем явлении самого Юпитера усматривают лишь явление атмосферное, мы никогда не устанем пенять — мало, мало, господа, толковать об одних только обстоятельствах и туповато разносить их по полюсам предшествующего и последующего, как поступаете вы, не желая шевелить мозгами, надо, непременно надо брать в расчет и то, что находится между этими полюсами, ибо если не принять во внимание время, место, мотив, средства, личность, факт, способ, если не учесть и не взвесить всего этого, то вы, доверяясь первому впечатлению, рискуете совершить роковую ошибку. Человек — существо разумное, спору нет, но не до такой степени, как хотелось бы, и, делая подобное заявление, мы смиренно признаем собственное свое убожество и ущербность, как и в делах благотворительности, начиная прежде всего с самих себя — это всегда лучше, чем ждать, когда другие ткнут тебя носом в твое несовершенство.

В Лиссабон они въехали под вечер, в час, когда с кротко-умиротворенных небес льется не что-нибудь, а лишь бальзам на душу, и обнаруживается бесспорная правота того удивительного знатока ощущений и впечатлений, кто заявил однажды: пейзаж — это состояние души, не объяснив, правда, что представляли собой виды и ландшафты в ту эпоху, когда мир наш населяли одни питекантропы, у которых и сама душа была лишь в зачатке, и царил в ней полный туман. Но вот по прошествии скольких-то тысячелетий, усовершенствовавших природу человеческую, может теперь Педро Орсе узнать в меланхолическом облике города верный образ собственной печали. А печально ему оттого, что он привык к этим португальцам, заставившим его вновь посетить тот уголок земли, тот дикий край, где он родился и жил, а теперь приходит пора с ними расставаться, вам — туда, мне — сюда, кому куда, эрозии, именуемой «необходимость», подвержены даже семьи, чего уж говорить о недавно возникшем приятельстве, о дружбе, ещё толком не укоренившейся.

Парагнедых движется по мосту медленно, на предельно допустимой скорости: это для того, чтобы испанец успел восхищенным взором окинуть красоты земли и моря, оценить грандиозность связующей два берега конструкции, конструкция же эта — речь о фразе, а не о сооружении перифрастическая, и выстроена она, чтобы избежать повторного употребления слова «мост», ибо в противном случае получится у нас, не дай Бог, солецизм, а именно — та его зловредная разновидность, которую знающие люди именуют плеоназмом. В искусствах разного рода вообще, а в искусстве словесности особенно, кратчайшее расстояние между двумя точками, пусть и недалеко друг от друга отстоящими, никогда не было и вовеки веков не будет прямой линией, а пыл и жар, пафос и нажим, присущие этому утверждению, призваны если не отогнать, то заглушить сомнения в том, что все вышесказанное соответствует действительности. Путники так засмотрелись на красоты Лиссабона и торжество инженерной мысли, что не приняли всерьез смятения, внезапно овладевшего скворцами. Опьяненные высотой, проносясь в опасной близости от огромных опор, вздымавшихся из воды, чтобы поддержать небосвод, ошалев от всего этого великолепия: там — город, в оконных стеклах которого бушует пламя заката, тут — море, здесь — река, напоминающая медленное струение раскаленной, припорошенной пеплом лавы, птицы вдруг заметались из стороны в сторону, резкими и частыми ударами крыльев меняя направление, и земля словно закружилась вокруг моста, так что север стал востоком, а потом югом, а юг — западом и севером, и неведомо, в какой части света окажемся мы с вами в тот день, когда настигнут нас такие же или ещё большие изменения. Было уже сказано, что люди, если даже видят подобные явления, смысла их не постигают, вероятно, так произошло и на этот раз.

Путники добрались уже до середины моста, и вежливо пробормотанное Педро Орсе «красиво» не требовало и не предполагало иного ответа, кроме скромно-удовлетворенного хмыканья. Было ещё слишком рано, а верней — не слишком поздно — чтобы, отвезя испанца в отель и устроив его там, продолжать путешествие к тому городку в провинции Рибатежо, где живет Жозе Анайсо и где Жоакин Сасса, если захочет, сможет вновь провести ночь под смоковницей, но португальцы сочли, что неудобно бросать гостя, и единодушно решили задержаться в столице на день-два, показать ему все её достопримечательности дабы и он, воротясь в свою Орсе, имел все основания от своего лица повторить проникнутые давним и невинным тщеславием, снабженные бесхитростной рифмой слова: Кто в Лиссабоне не бывал, тот добра не видал.

Деньги у Жоакина Сассы и Жозе Анайсо имелись — пускаясь в заграничный вояж, они взяли с собой все, что было, да еще, как мы знаем, сумели и на гостиницу не потратиться, проведя одну ночь под звездным пологом, другую под кровом андалусийского аптекаря, а за проживание в отеле Албуфейры, благодаря всеобщей анархии, царившей в провинции Алгарве, счет им не выставили. В Лиссабоне же, где мы с вами оказались следом за ними, штурмы гостиниц и самочинное вселение в них имели место только в предместьях и пригородах, центральные отели спаслись от этой напасти, благодаря сочетанию двух факторов: во-первых, что ни говори, а столица есть столица, и там силы правопорядка пребывают в высокой степени концентрации, которая и обеспечивает крепость — настоя и устоев, а во-вторых, лиссабонец — человек по натуре робкий, он, хоть страдает, но воли себе не дает и не совершает ничего предосудительного, дабы не ощутить себя под осуждающим взглядом соседа, в свою очередь испытывающего те же терзания. Из-за недостатка постояльцев многие отели под предлогом разных благотоворительных акций закрылись, однако иные продолжают работать, неуклонно снижая расценки и доведя их до такой дешевизны, что многие многодетные отцы всерьез принялись подумывать — а не перебраться ли им из квартир, за которые они платят неимоверную аренду, в какой-нибудь пятизвездный «Меридиан» или в иное, но лежащее в тех же широтах, заведение. Наши путешественники в своих помыслах о перемене жребия земного в такую даль, в такую высь не заносились, а потому занесли свои вещички в скромную гостиницу, что в конце Розмариновой улицы, по левую руку будет, если сверху идти, название же её к сути нашего рассказа отношения не имеет, однажды и по другому поводу мы её упомянули и хватит.[21]

Скворцы — они скворцы и есть, недаром о беспечных и легкомысленных людях принято говорить, что они живут как птицы небесные: те и другие не склонны задумываться о своих поступках, не способны предвидеть или вообразить то, что последует в следующую минуту, причем любопытно, что подобная непредусмотрительность сочетается с широтой и великодушием, и даже с самопожертвованием, как случилось на нейтральной полосе, устланной трупиками расстрелянных, проливших за других свою драгоценную кровь — вы надеюсь, поняли, что речь все же идет о птицах, а не о людях. Однако, пожалуй, слишком мягко было бы назвать легкомыслием и беспечностью поведение скворцов, которые всей своей многотысячной стаей, позабыв всякую осторожность и здравый смысл, опустились на крышу отеля, привлекая внимание зевак и полиции, любителей птиц и ценителей дичи к себе, а, значит — и к нашим героям: они, хоть совесть их никакими грехами не отягощена, вызвали большой интерес властей предержащих и решивших нарушить их покой. Дело в том, что троим путешественникам было пока неведомо, что португальская пресса на страницах, отведенных для описания всяческих феноменов и аномальных явлений, откликнулась и на небывалый доселе случай, произошедший на границе, когда стая скворцов атаковала ничего не подозревавших стражников, причем журналисты весьма неоригинально поминали, как и следовало ожидать, пресловутый фильм Хичкока.

Печать, радио, телевидение, получив первые сообщения о том, что творится на Розмариновой улице, поспешили прислать туда фотографов, операторов и репортеров, из чего вовек бы не проистекло никаких последствий, если бы не методический и — отчего бы не назвать вещи своими именами? — научный подход одного журналиста, который решился спросить себя, какая связь существует между скворцами на крыше отеля и обитателями, временными или постоянными, его номеров. А трое этих постояльцев — Педро Орсе, Жоакин Сасса и Жозе Анайсо — знать не зная о том, какая опасность нависла в буквальном смысле над их головами, распаковали чемоданы, разложили свой скудный багаж и уже через минуту-другую вышли бы из отеля, чтобы, пока не настало время ужинать, прогуляться по лиссабонским улицам. Но за эту самую минуту настырный журналист успел свериться с книгой записи постояльцев, прочесть записанные в ней имена и фамилии, причем две из них привели в движение шестеренки его памяти. Он не был бы профессионалом, если бы оставил без внимания имя Жоакина Сассы, имя Педро Орсе — это же не Рикардо Рейс какой-нибудь, тем паче, что книга, где это имя значится, за давностью лет валяется где-нибудь на чердаке в пыли, и страница, вероятно, никогда не увидит дневного света, а и увидит — имени нельзя будет прочесть на ней, выцветут чернила, которыми оно написано, либо бумага, на которой его написали, ибо есть у времени такое свойство — стирать, гасить, губить. Если до сих пор считалось, что двух зайцев убить — это высшее охотничье достижение, то с этой минуты число преследуемых нами представителей семейства заячьих отряда грызунов, подвергающих испытанию наши ловкость и проворство, убойную нашу силу, увеличивается до трех особей, в связи с чем в тексты соответствующих пословиц и поговорок вносятся необходимые изменения — всюду, где написано «два», следует читать «три». Быть может, и это ещё не предел возможностей.

Жоакину Сассе и Педро Орсе, которых умолили спуститься вниз, к стойке портье, а потом усадили в одной из гостиных перед большим зеркалом, ничего не оставалось как дрогнуть под напором журналистов и признаться: да, это я швырнул камень в море, да, это я — живой сейсмограф. А как же скворцы, ведь не может же быть, чтобы такое множество скворцов собралось здесь случайно?! — вопросил тот самый, самый умный репортер, и тогда Жозе Анайсо, не покинув в такую минуту друзей и не кривя душой, сделал заявление для прессы: Скворцы летят за мной. Большая часть вопросов, адресованных Жоакину Сассе, ничем почти не отличалась от тех, что являлись ему в воображаемом разговоре с гражданским губернатором, а потому мы здесь и не приводим ни их, ни ответы на них, а Педро Орсе, которому не в полной мере удалось стать пророком в своем отечестве, обстоятельно изложил недавние события своей жизни, признавшись, что чувствует, да-да, и в данную минуту тоже, колебания почвы, ощущает нечто подобное сильной и глубокой дрожи, поднимающейся по костям, что в Гранаде, в Севилье, в Мадриде подверглись разнообразным тестам его сенсорные, моторные, интеллектуальные способности, и что такие же, а равно и любые другие исследования, готов он пройти в Лиссабоне, если португальские ученые сочтут это необходимым. Пока шла пресс-конференция, за окном смерклось, скворцы, во всем виноватые, рассеялись, расселись по деревьям окрестных парков, журналисты, исчерпав все вопросы и утолив любопытство, ушли, унося аппаратуру съемочную и осветительную, но отель все никак не мог угомониться — горничные и коридорные под любым предлогом просачивались в вестибюль, заглядывали в двери, чтобы увидеть лица феноменов.

Утомленные всей этой непрекращающейся суетой, трое друзей приняли решение в ресторан не ходить, а поужинать здесь же. Педро Орсе был очень озабочен последствиями внезапной своей словоохотливости: Чего это я так язык распустил, сколько раз предупреждали меня, чтоб помалкивал, когда в Испании узнают, мне не поздоровится, но если я пробуду тут ещё несколько дней, может, и позабудут. Сомнительно, отвечал на это Жозе Анайсо, весьма сомнительно, завтра же наша история появится во всех газетах, а по телевизору нас покажут ещё сегодня, да и радио молчать не станет, там люди усталости не знают. Как бы то ни было, сказал Жоакин Сасса, из нас троих ты — в самом выгодном положении: всегда можешь доказать, что скворцы следуют за тобой по своей воле, ты их не подманиваешь, не подкармливаешь, а вот мы с Педро Орсе влипли всерьез, на него пялятся как на диковину, и лиссабонские ученые такого случая не упустят, да и мне мой камень дорого обойдется. Машина же есть, вспомнил Педро Орсе, садитесь да уезжайте завтра с утра пораньше, а ещё лучше — сегодня, а я останусь, а спросят, где вы, скажу — понятия не имею. Поздно, чуть только меня покажут по телевизору, сейчас же на студию позвонит кто-нибудь из моих земляков, объявит, что знает меня, что я учительствую там-то и там-то, славы-то всем хочется, сказал Жозе Анайсо и добавил, нет уж, лучше нам держаться вместе, язык держать за зубами, может, тогда отстанут.

Он был совершенно прав: в последнем выпуске новостей появился подробный репортаж с кадрами, запечатлевшими всю стаю скворцов, фасад отеля и его управляющего, который делал такие вот несоответствующие действительности заявления: В нашей гостинице ничего подобного никогда прежде не происходило — и трех друзей, отвечающих на вопросы.

Как и полагается в таких случаях, репортаж сопровождался комментарием приглашенного в студию и непреложно уверенного в своей правоте эксперта, каковым на этот раз был известный специалист в весьма современной области знания — динамической психологии — который дал несколько возможных объяснений произошедшего, не исключив, между прочим, и гипотезу чистейшего шарлатанства. В исторические кризисные моменты, подобные тому, что переживаем мы ныне, сказал он, всегда отмечается появление разного рода авантюристов и проходимцев, своими россказнями обманывающих легковерных обывателей и преследующих порой вовсе не безобидные и далеко идущие политические цели — вызвать дестабилизацию в обществе, а впоследствии воспользоваться ею для захвата власти. Поздравляю вас, заметил в этом месте Жозе Анайсо, и себя тоже. А каково ваше мнение относительно этих скворцов? — осведомился ведущий. Да, это действительно загадочный факт: либо человек, за которым птицы следуют неотступно, обладает каким-то необыкновенным манком, либо перед нами случай массового гипноза. Птиц, должно быть, нелегко загипнотизировать. Напротив, даже ребенок способен с помощью кусочка мела погрузить курицу в транс. Но одно дело — курица, и совсем другое — две-три тысячи скворцов, которые под гипнозом умудряются лететь. Видите ли, стая, являющаяся совокупностью отдельных особей, сама по себе одновременно играет роль и медиума, и (…) Простите, я хотел вам напомнить, что для некоторых наших телезрителей употребляемая вами терминология может показаться слишком специальной. Хорошо, я постараюсь объяснить попроще: вся стая стремится к созданию гомогенизированного гипнотического поля. Не уверен, что нас поняли, но в любом случае — спасибо за то, что выбрали время принять участие в нашей передаче(если события получат дальнейшее развитие(в чем сомневаться не приходится(у нас будет возможность вновь вернуться к интересующему нас вопросу и обсудить его более подробно и на более глубоком уровне. Всегда рад(улыбнулся эксперт. Болван(отозвался на это Жоакин Сасса, нарушив благостную атмосферу. Похоже на то, заметил Жозе Анайсо(однако бывают моменты, когда и болванов надо слушать внимательно. Ни единого слова не понял, сказал Педро Орсе, кажется, со мной впервые такое, будто он не по-лузитански говорил, — и если вопринимать слова в их буквальном смысле, воображение живо нарисует нам, какого рода беседу мог вести к примеру, Вириат,[22] с Васко да Гамой, а ведь нас уверяют, что оба героя — сыновья одной отчизны. А покуда они обсуждали эти и другие важнейшие вопросы, управляющий отелем в отдаленном кабинете принимал делегацию — пришли к нему владельцы окрестных ресторанов и сделали такое предложение: Сколько запросите с нас за разрешение разложить на крыше сети, скворцам рано или поздно придется сесть туда, с деревьев мы их будем сгонять, всю обслугу бросим на это дело — эх, люди-люди, ведь это — все равно, что чужой жене ребеночка сделать, рестораторы, видимо, из тех, кто полагает, будто единственный сокровенный смысл всякого явления — в том(что нет у явления сокровенного смысла, и управляющий колеблется, но не поэтому, а потому — потому что боится: крышу повредят, но вот решается, называет сумму. Дорого, отвечают ему рестораторы, и начинается торговля.

А на следующий день, поутру явилось ещё несколько важных, чинных, прекрасно одетых господ и в приличествующих случаю выражениях от имени республики и правительства оной предложили Жоакину Сассу и Педро Орсе следовать за ними, и был среди них советник посольства Испании, приветствовавший своего соотечественника с неприязнью столь явной и нескрываемой, что источником её могло быть лишь ущемленное национальное чувство. Пояснили, что речь пойдет о небольшом и кратком допросе поверьте, это почти формальность — который, быть может, добавит новые материалы к обширному досье, собранному на Пиренейский полуостров, отделившийся от континента, судя по всему, бесповоротно и, так сказать, окончательно. Жозе Анайсо попросили не беспокоиться, усомнившись, очевидно, что он наделен даром завораживать и увлекать за собой, сравнимым лишь с талантами Гаммельнского крысолова, да и скворцов, как на грех, в это время не было видно, они в полном составе проводили рекогносцировку лиссабонских небес, а в сети, предательски разложенные на гостиничной крыше, угодили лишь четыре бродячих воробья — их должен был бы ждать иной конец, да, видать, не судьба. Как раз судьба, только вот чья? — иронически спрашивает нас некто, и нам, благодаря этому неожиданному и постороннему вмешательству, придется усвоить(что вопреки народной мудрости, гласящей: «Своей судьбы никто не минует», всегда может выпасть нам чужая судьба, в точности так, как случилось с воробьями, которых постигла участь, уготованная скворцам.

И Жозе Анайсо, оставшись в холодке поджидать своих товарищей, попросил принести ему газеты: все интервью были на первых полосах, с фотографиями и кричащими заголовками — ЗАГАДКИ СТАВЯТ НАУКУ В ТУПИК, НЕВЕДОМЫЕ ВОЗМОЖНОСТИ СОЗНАНИЯ, ОПАСНАЯ ТРОИЦА, ТАЙНА ОТЕЛЯ «БРАГАНСА» — черт, как старались мы не называть отель, а газетенка взяла да выболтала — и БУДЕТ ЛИ ИСПАНЕЦ ВЫДВОРЕН НА РОДИНУ? Время шло, пора было обедать, но о Жоакине и Педро не было ни слуху ни духу, и обуянный тревожными думами — арестованы, посажены? — потерял Жозе Анайсо аппетит. Я ведь даже не знаю, куда их увезли, вот дурень, надо было хоть спросить, да нет, надо было ехать с ними, нельзя было оставлять их в такую минуту, ну, ладно, психовать не стоит, все равно бы не позволили, даже если б я и попросил, тем более, что я был очень доволен(что меня оставили в покое, я — трус, слизняк, да нет — хуже: тот хоть дергается, а я застыл на месте, и по суровости последнего высказывания можно судить, до чего дошел Жозе Анайсо, какой степени негодования против самого себя достиг он, и плохо только, что нам не дано знать, какое место занимала искренность в вихре этих противоречивых чувств и мыслей, а потому, как видно и как водится в жизни, благоразумней будет воздержаться от окончательных выводов, покамест не последует поступков. Сначала он пошел к управляющему спросить, не слышно ли чего о том, куда, хотя бы примерно, попали его товарищи, как называется, где помещается ведомство, которое могло ими заинтересоваться, но в ответ на все эти вопросы слышал лишь: Нет, сеньор, не знаю никого из этих сеньоров, никогда прежде не видал, ни наших, ни испанца из посольства, и когда прозвучало это слово, Жозе Анайсо вдруг озарило: Конечно, в посольство, в посольство надо бежать, там все знают наверняка, и тотчас же, поскольку озарения поодиночке не ходят, пришла другая блестящая мысль: И дать знать в газеты, репортеры моментально все разнюхают, выйдут на след исчезнувших.

Жозе Анайсо легким шагом поднялся к себе в номер, чтобы надеть другие башмаки и почистить зубы, и обыденность поступков вовсе не противоречит самым решительным намерениям — вспомните хоть простуженного Отелло, который, как это ни смешно, высморкался, прежде чем задушить Дездемону, а та, в свою очередь, несмотря на нехорошие предчувствия, не заперлась на ключ, но, впрочем, жена никогда не откажется принять мужа, даже если догадывается, что он идет её убивать, а Дездемона к тому же знала, что в комнате её — лишь три стены, и примерно в этих же декорациях чистил зубы, сплевывая в раковину, Жозе Анайсо, когда послышался стук в дверь. Кто там? — спросил он, не ожидая ничего хорошего и уж подавно не надеясь услышать произнесенное Жоакином Сассой: Это мы, давно уж вернулись, и в самом деле из-за двери отозвался голос горничной: Горничная. Одну минутку, сказал он, завершил свои гигиенические процедуры — вымыл, вытер лицо и руки и открыл. А горничная — самая обыкновенная гостиничная прислуга, и жизнь её лишь по касательной и лишь на краткий миг, нужный для того, чтобы передать сообщение Жозе Анайсо, соприкоснется с бытием его самого и его спутников, нынешних и грядущих; такое часто случается — и в театре и в жизни не обойтись без человека, который в нужную минуту стукнет в дверь и скажет: Вас там спрашивает какая-то дама. Удивленный Жозе Анайсо облекает свое удивление в слова: Меня? — а горничная добавляет то, что считала необязательным сообщать сразу: Она хотела видеть вас троих, но поскольку тех двух сеньоров нет, и Жозе Анайсо, подумав: Журналистка, сказал: Сейчас спущусь. И горничная уходит — уходит навсегда, она канет в небытие, она нам больше не понадобится и не будет у нас никаких поводов вспоминать о ней, помнить её, пусть и не испытав никаких чувств. Пришла, постучалась, передала что велено и что по неведомой нам причине не сообщили по телефону — быть может, оттого это случилось, что жизнь любит время от времени поддать драматизму, ведь в самом деле не сравнить телефонный звонок со стуком в дверь, а безразличное «слушаю» — со встревоженным «кто там?», которому предшествует недоуменно-невысказанное «кто бы это мог быть?» Мы-то с вами знаем, что пришла горничная, но это лишь половина ответа, а, может, и ещё меньше, и потому Жозе Анайсо, спускаясь по лестнице, твердит: Кто бы это мог быть? — позабыв, что в первую минуту подумал о журналистке, есть такие мысли, которые будто для того только и созданы, чтобы на время замещать другие, более весомые, а потому и приходящие в голову с небольшим опозданием.

В отеле, как и во всяком доме, откуда ушла беспокойная жизнь, царит покой, но, слава Богу, ещё не вечный, и в опустелых помещениях, не успевших пока прийти в запустение, ещё не смолк отзвук недавно раздававшихся там голосов и шагов, ещё слышен прощальный плач, шепот разлуки. За стойкой портье, на фоне полочек с ящичками, куда кладут ключи от номеров, записки постояльцам и счета, управляющий что-то пишет в книгу или из книги переписывает, он человек деятельный, даже если делать нечего. Когда Жозе Анайсо проходит мимо, он бровями, глазами и подбородком показывает ему в сторону гостиной, и Жозе Анайсо тем же манером отвечает: Знаю, на немое сообщение: Вас там ждут. В дверях он остановился и увидел молодую женщину, а вернее — девушку, разумеется(это она его ждет, больше некому, поскольку больше там нет никого, и несмотря на то — или благодаря тому? — что задернутые шторы создают полумрак, она кажется ему привлекательной, даже красивой, на ней брючки и жакетик того цвета, который, кажется, называется «индиго», что ещё не свидетельствует о её принадлежности к журналистике, как, впрочем, и вообще ни о чем не свидетельствует, но вот что странно: рядом с её креслом стоит небольшой чемодан, а на коленях у неё лежит палка — не большая и не маленькая, не меньше метра, не больше полутора производящая на нашего героя сильное действие: неужели она и по улицам с палкой шла? Нет, не журналистка, решил Жозе Анайсо, заметив, что рядом нет орудий труда — блокнота, шариковой ручки, диктофона.

Гостья поднялась при его появлении, и это неожиданное движение потому неожиданное, что по всем правилам хорошего тона и законам этикета даме надлежит оставаться на месте и ждать, покуда мужчина не подойдет к ней и не произнесет приветственных слов, после чего она в соответствии со степенью близости и характером своих с ним отношений и просто характером должна протянуть ему руку или подставить щечку для поцелуя, при этом улыбнувшись женской улыбкой — любезно, многозначительно, с тайным умыслом, с явным намеком, ну, словом, смотря по обстоятельствам, — и даже не движение, а само присутствие женщины в четырех шагах от него проняло замешкавшегося на пороге Жозе Анайсо внезапным ощущением: так ускорило свой бег время, что зеркало-свидетель не поспело за ним, ибо в предыдущий миг в нем отразились ещё незнакомые друг другу люди, а по эту сторону рамы и стекла двое начали узнавать друг друга, узнают, ну вот и узнали. Это движение, о котором в предыдущий миг сказать было нечего, превратило пол в качающуюся палубу корабля, медленно возносящегося на гребне волны и рушащегося вниз: не следует путать это с уже известным нам содроганием, описанным Педро Орсе — не кости у Жозе Анайсо завибрировали, нет, он физически ощутил всем своим телом, как Пиренейский полуостров, называемый так только для удобства и по привычке, обрел плавучую природу, двинулся по воде: раньше он все это знал, а теперь нутром почувствовал, что так оно и есть. И вот, благодаря этой женщине, а, может быть, и не ей самой, а той минуте, когда он её увидел, ибо в счет идут только те минуты(когда что-то происходит, Жозе Анайсо перестал быть всего лишь одушевленным манком для скворцов. Он делает к ней шаг, и приложенная для этого сила складывается с теми, что, не встречая сопротивления, влекут корабль с отелем «Браганса», уподобившемуся резной фигуре у него на носу — простите за явную неуместность выражений. Изъясняюсь как могу.

Моих друзей здесь нет, сказал Жозе Анайсо, их утром увезли давать разъяснения ученым, и до сих пор они не вернулись. Я уж начал беспокоиться, собирался даже идти на поиски, и покуда он произносит все эти слова, его не покидает сознание того, что они — лишние, но удержать их не может. Она отвечает, голос у неё приятный — низкий и отчетливый: То, что я собираюсь рассказать, касается любого из вас троих, и, может быть, вы мне сумеете объяснить толком, что произошло. Глаза у неё цвета юного неба. Что ещё за юное небо, откуда я выкопал это выражение? — проносится в голове у Жозе Анайсо, а вслух он говорит: Почему вы стоите, садитесь. Она села, и он сел. Как вас зовут? Жозе Анайсо. А меня — Жоана Карда. Очень приятно. Они не обменялись рукопожатием, потому что это было бы нелепо делать сидя, пришлось бы привстать им обоим, что было бы ещё нелепей, или ему одному, что было бы, по крайней мере, вполовину менее нелепо, если бы нелепость делилась пополам без остатка. Она и вправду хороша собой, хотя темные, почти черные волосы не должны бы гармонировать с глазами цвета юного неба, цвета сумерек рассветных или вечерних — годятся и те и другие. Чем могу служить? — учтиво спросил Жозе Анайсо. Не знаю, удобно ли разговаривать здесь, пробормотала Жоана Карда. Мы одни, нас никто не слышит. Мы вызываем повышенный интерес, взгляните. И, действительно, мимо проема, отделявшего эту гостиную от холла, уже прошел, весьма ненатурально изображая чуть рассеянную деловитость, управляющий, прошел раз и другой, причем так, словно он только что отказался от мысли придумать себе какое-нибудь новое занятие. Жозе Анайсо посмотрел на него строгим взглядом, но это не дало ни малейшего эффекта, а потом понизил голос, что придало беседующим ещё более подозрительный вид. Я не могу вас пригласить к себе в номер, это неудобно, да и, наверно, воспрещено здешними правилами. Что ж тут неудобного, мне, надеюсь, не придется защищаться от того, кто и не думает на меня нападать. Я и в самом деле не собираюсь на вас нападать, тем более, что вы вооружены. Оба улыбнулись, но улыбки вышли натянутыми и вымученными, потому что собеседниками внезапно овладела какая-то странная тревога, беседа и вправду принимала чересчур вольный оборот, особенно если учесть, что знакомы собеседники не долее трех минут и, кроме имени, ничего друг о друге не знали. Конечно, в случае надобности эта палка пригодится, сказала Жоана Карда, но я не за тем её ношу, а если честно — это из-за неё меня занесло сюда. Это утверждение, как ни странно звучало оно, неведомым образом разрядило обстановку, и давление — атмосферное и артериальное — явно пришло в норму. Жоана Карда положила палку на колени, продолжая крепко сжимать её обеими руками, и ждала ответа, который наконец и последовал: В сущности, вы правы, пойдемте отсюда, поговорим в кафе или в парке, если не возражаете. Она взялась за ручку чемодана, он перехватил. Чемодан оставим у меня в номере да и палку там же. Палку я не отдам и чемодан с собой возьму, быть может, я уж не вернусь сюда. Как угодно, жаль только, чемодан такой маленький, что палка в него не поместится. Не все на свете предназначено друг для друга, отвечала Жоана Карда, и в этом замечании при всей его очевидности скрывается глубокая философия.

Выходя, Жозе Анайсо сказал управляющему: Когда появятся мои друзья, передайте, пожалуйста, что я скоро вернусь. Непременно передам, сеньор, не беспокойтесь, отвечал тот, не сводя глаз с Жоаны Карды, но во взгляде его не было вожделения, а лишь ни к чему конкретно не относящаяся настороженность, столь свойственная всем управляющим. Они спустились по лестнице, миновав литую фигурку, изображавшую довольно условного средневекового рыцаря, а, может, пажа — ему бы, держа в руке зажженный светильник в виде шара, стоять на каком-нибудь мысу — Сан-Висенте, Эспишел, Рока, Финистерре или в ином месте, которое хоть и не носит столь громкого имени, но терпит не меньше, сдерживая беспрестанный натиск волн, и в этом случае наш рыцарь или паж не остался бы незамеченным, ибо Жозе Анайсо и Жоана Карда, проходя мимо, даже не взглянули на него, поскольку у них и других забот хватало — пусть даже они, будучи спрошены, и не сумели бы сказать, каких именно.

Когда сидишь в прохладе отеля, в этой вековом полумраке, трудно представить себе, какая жара на улице. Если ещё не забыли, дело происходит в августе, а климат на Пиренеях не изменился от того, что полуостров отплыл от континента на ничтожные полтораста километров, если, конечно, скорость его, как по радио объявили, остается неизменной, вот ведь, всего пять дней прошло, а кажется — год. Немудрено, что Жозе Анайсо произнес то, что и должен был: Прогулки по такому пеклу, да ещё с чемоданом и с палкой меня не прельщают, мы через десять минут заживо сваримся, лучше посидим в кафе, выпьем прохладительного. Лучше бы в саду, в тени, на скамеечке. Ну, что же, есть тут и сад поблизости — парк Дона Луиса, знаете? Знаю(хоть и не местная. Ах, вы не местная, бессмысленно повторил Жозе Анайсо. Они спустились по Розмариновой улице, он нес её чемодан и палку, можно представить себе, как нелестно думали бы о нем прохожие, не возьми он у дамы чемодан, и какой малопристойный оборот приняли бы их суждения о даме, шествующей по Лиссабону с палкой в руке: все мы чересчур приметливы, все горазды на суждения и осуждения, только дай повод, а не дашь — и без него обойдемся. В ответ на восклицание своего спутника Жоана Карда ответила лишь, что прибыла сегодня, поездом, и с вокзала направилась прямо в отель, а обо всем прочем нам ещё узнать предстоит.

И вот они сидят в тени деревьев, и он спрашивает: Что же привело вас в Лиссабон, зачем вы нас искали? За тем(что вы и ваши друзья имеете отношение к тому, что происходит А что происходит? Вы отлично понимаете, о чем я — наш Пиренейский полуостров отделился и поплыл. Порой мне и самому кажется, что мы причастны к этому, а порой я думаю, что просто все мы трое сошли с ума. Когда представишь себе, как вокруг звезды крутится некая планета, днем и ночью, в холод и зной, крутится, крутится, крутится почти в полной пустоте, где есть лишь какие-то исполинские небесные тела, о которых мы ничего, кроме имени, нами же данного, не знаем, или подумаешь, что такое время, о котором мы на самом деле не знаем совсем ничего, тоже можно сойти с ума. Вы что — астроном? — спросил Жозе Анайсо, вспомнив Марию Долорес, антрополога из Гранады. Нет, не астроном и не полоумная. Простите, я ляпнул не подумав, у нас у всех нервы немного расшатались, слова наши выражают совсем не то, что должны были бы: иногда — больше, чем следует, иногда меньше, чем хотелось бы, в общем, простите. Прощаю. Вы меня сочтете скептиком, но со мною лично ничего необычайного, если не считать скворцов. не случилось, хотя. Хотя — что? Совсем недавно, в отеле, когда я вошел в комнату, где вы сидели, то почувствовал себя, словно на палубе корабля, такое со мной было впервые. Ну, а мне казалось, будто вы идете ко мне из какой-то дальней дали. Вот-вот, а там всего три-четыре шага.

Налетевшие внезапно со всех четырех концов скворцы расселись по деревьям. С окрестных улиц бежали люди, задирали голову к небесам, тыкали пальцем. Ну вот, опять они, с досадой сказал Жозе Анайсо, теперь и не поговорить, поглядите, сколько народу. В этот миг скворцы, как всегда, разом и дружно взвились в небеса, закрыв черной трепещущей тучей весь сад, а люди закричали: кто — со страху, кто — желая распугать их, кто — от восторга. Жоана Карда и Жозе Анайсо глядели, не понимая, что происходит, а туча меж тем вытянулась и истончилась, стала клином, крылом, стрелой, и скворцы, сделав три стремительных круга над садом, двинулись к югу, перелетели реку, исчезли вдали, скрылись за горизонтом. Собравшиеся зеваки — они же ротозеи — дивились и ахали от изумления, а иные — от разочарования, и через несколько минут сад был уже пуст, вновь повеяло жаром, а на скамейке сидели мужчина и женщина, стоял чемодан, лежала вязовая палка. Жозе Анайсо сказал: У меня такое впечатление, что они больше не вернутся, а Жоана Карда: Теперь я вам расскажу, что было со мной.

С учетом важности сведений, поведанных Жоаной Кардой, решили, что ей будет неблагоразумно останавливаться в том же отеле, на крыше коего все ещё были разложены сети, ожидавшие — хоть и напрасно, как мы с вами знаем возвращения скворцов. Мудрое было решение, и благодаря ему удалось избежать того, чтобы женщина, столь блестяще владеющая рапирой метафизики, попала в одну западню с тремя подозреваемыми, если не обвиняемыми субъектами. Выражаясь не столь витиевато и заумно, скажем, что поселилась Жоана Карда в отеле «Боржес», в самом средоточии квартала Шиадо, поселилась там вместе со своим чемоданом и палкой, которая, к прискорбию, была именно палкой, а не телескопическим штативом, не складывалась и в чемодан не влезала, а потому и вызывала не только недоуменные взгляды прохожих на улице и портье в гостинице, но и шуточки, призванные скрыть удивление и пропускаемые обладательницей этой палки — не костыля, не посоха, не трости — мимо ушей. В конце концов, нет такого декрета, чтоб нельзя было постоялице внести в свой номер хоть дубовую палицу, а уж тем более — эту тонкую палку длиной не более полутора метров, легко помещавшуюся в кабине лифта — а приткнешь её в уголок, она будет вовсе незаметна. Беседа Жозе Анайсо с Жоаной Карда продолжалась, виясь и ветвясь, даже и после захода солнца, и на каждом её витке приходили собеседники к выводу о том, что во всех этих происшествиях естественного было мало, и происходило нечто подобное тому, как если бы место естественности прежней и привычной заняла некая новая естественность, пришла без судорог и перебоев, не меняя цветов действительности, что нимало не облегчает её постижения. Впрочем, так нам и надо: сами виноваты, слишком привержены к драматическим эффекты, встаем на котурны и делаем театральные жесты: вот, скажем, дивит и изумляет нас таинство деторождения, когда исходящее в стонах и криках тело, лопнув наподобие перезревшей инжирины, выпускает на свет божий другое тело, — это истинное чудо, спору нет, но ведь не меньшее чудо и извержение раскаленного семени, и его гибельный марафон, завершающийся медленным самосозиданием нового бытия, причем собственными силами, хоть, конечно, и не без посторонней помощи, и чтобы далеко не ходить за примером, сообщим, что пишущий эти строки сам неисцелимо невежественен насчет того, что и как с ним было и происходило тогда, как, впрочем, не вполне внятно ему и творящееся сейчас. И Жоана Карда сказать может не больше того, что знает, а знает она лишь это: Лежала на земле палка, я подобрала её и провела по земле черту, может, из-за этого все и началось, мне ли о том судить, нужно пойти и своими глазами взглянуть. Так судили они и рядили, и расстались лишь в сумерках — она отправилась вверх, в отель «Боржес», он — вниз, в «Брагансу», испытывая при этом сильнейшие угрызения совести: как же так, духу не хватило разузнать, что сталось с моими друзьями, тварь я неблагодарная, стоило лишь появиться этой женщине, и я на целый день заслушался её россказней. Пойти нужно, взглянуть своими глазами, повторила Жоана Карда, поменяв для пущей убедительности порядок слов, ибо во многих случаях сказать то же да не так же есть наилучшее и единственное решение. У входа в гостиницу Жозе Анайсо поднимает глаза к небу, но от скворцов ни пушинки, ни перышка, а крылатая тень, мелькнувшая над головой стремительно и плавно, как потаенная ласка, это летучая мышь, что отправилась промышлять комаров и жучков. Уже вспыхнул электричеством стеклянный шар в руке у рыцаря на площадке, который словно говорит постояльцу «Добро пожаловать», но тот не удостаивает его и взглядом: Славная ночка мне предстоит, если Педро Орсе и Жоакин Сасса не вернулись.

Но они вернулись. Они ждут, сидя в тех же креслах, где несколько часов назад сидели Жозе Анайсо и Жоана Карда, и толкуйте после этого, что не верите в совпадения — это они чаще всего встречаются в мире, если вообще не сами определяют его логику. Снова медлит на пороге Жозе Анайсо, надеясь, что все повторится, однако ничего на этот раз не происходит, пол остается незыблем, четыре шага расстояния — четырьмя шагами, а вовсе не межзвездными пространствами, и ноги движутся сами по себе, и уста произносят то, чего и ждут от них: Ты искал нас? — спрашивает Жоакин Сасса, и на такой простой вопрос Жозе Анайсо не в силах ответить так же просто: Да или Нет, ибо то и другое будет разом и правдой, и ложью, объяснения же слишком затянутся, и потому он задает собственный вопрос, столь же естественный и законный: Где вас черти носили столько времени? Он видит, какой усталый вид у Педро Орсе — неудивительно, годы, что ни говори, свое берут, но даже молодой, полный сил человек измочаленным вышел бы из рук всех этих ученых, исследовавших его и изучавших, бравших бесконечные анализы, просвечивавших рентгеном, стукавших по коленке молоточком, залезавших в уши, светивших в зрачки, снимавших энцефалограммы, конечно, после такого веки будут точно свинцом налиты. Тянет прилечь, говорит он, ваши португальские доктора доконали меня. Пожалуй, он отдохнет у себя в номере, а к ужину спустится, скушает куриного бульону с рисом и куриную же грудку, не потому что аппетит разыгрался, а потому что кажется, что весь желудок забит этой белой дрянью, которую дают пить перед рентгеном. Тебе ж не делали рентген, замечает на это Жоакин Сасса. Нет, не делали, но ощущение такое, будто бария наглотался, со слабой томной улыбкой, поникнув головой, будто увядающая роза, отвечает Педро Орсе. Ну, что же, иди к себе, отдыхай, говорит Жозе Анайсо, а мы с Жоакином поужинаем здесь где-нибудь, потолкуем, а потом поднимемся, постучим к тебе. Нет, стучать не надо, я буду спать, спать часов десять кряду, это единственное, чего мне хочется, и он удаляется, еле волоча ноги. Бедняга, во что только мы его втравили, говорит Жозе Анайсо. Меня тоже терзали анализами и вопросами, но, конечно, никакого сравнения с тем, чему подвергли его.

Выйдя на улицу, друзья решили проехаться по городу, благо ужинать ещё рано, и поговорить без посторонних глаз. Они совершенно сбиты с толку, начал Жоакин Сасса, и в нас так вцепились не потому, что больше у них ничего нет, а наоборот — из-за сегодняшних газет и вчерашних передач по телевидению люди как с цепи сорвались — валом валят: одни клянутся, что чувствуют — земля трясется, другие уверяют, что швыряли камешки в реку, а оттуда вдруг как вынырнет русалка, третьи жалуются, что попугайчики стали издавать какие-то странные звуки. Так оно и бывает: события нарастают как снежный ком, а что до наших скворцов, то мы их, похоже, больше не увидим. Это почему же? Потому что они улетели. Взяли да улетели и это после того, как целую неделю не отставали от тебя ни на шаг? Да, снялись и улетели. И ты сам это видел? Видел: пересекли реку и скрылись в южном направлении. Ты что — стоял у окна? Нет, сидел в парке поблизости. Вместо того, чтобы пуститься на поиски? Да я хотел было, а потом зашел в парк и там остался. Воздухом дышал? Да и беседовал с одной дамой. Вот это, я понимаю, настоящий друг — нас, можно сказать, истязают, а ты развлекаешься, в Гранаде сорвалось с той археологшей, решил в Лиссабоне взять реванш. Та была не археологша, а антропологша. Какая разница. А эта — астроном. Ты шутишь. На самом деле я не знаю, кто она по профессии(а насчет астрономии я сейчас тебе расскажу, как это вышло. Не имею ни малейшего желания слушать то, что ко мне не имеет отношения. Имеет, имеет, история, которую она мне поведала, касается нас троих. А-а, понимаю, она тоже камешки бросала. Нет. Ну, значит, ощутила колебания почвы. Опять не попал. Тогда канарейка полиняла. Не угадал, и не смешно нисколько. Ну, извини, просто меня взбесило, что ты и не подумал разыскать нас. Говорю ж тебе, я как раз собирался, уже, можно сказать, в дверях был, хотел идти в испанское посольство, когда появилась эта женщина: в одной руке чемодан, в другой — палка, одета в джинсовый костюмчик, волосы темные, а кожа белая-белая, а глаза, глаза даже не знаю, как описать. Какие интересные подробности, а главное, что они непосредственно касаются нашего злосчастного Пиренейского полуострова, скажи еще, что она хороша собой. Да, хороша. И молода. Молода, хоть и не девчонка. Судя по твоему тону, ты влюбился. Это громко сказано, но я почувствовал, как пол уходит из-под ног. О таком я ещё не слышал. Хватит. Разве что когда напьешься до беспамятства. Хватит, я сказал. Ладно, хватит, так хватит, чего хотела от тебя эта дама и что это за палка у нее? Из вяза. Я слаб в ботанике и не знаю(что такое вяз. Вяз — то же, что ильм, и, с твоего позволения замечу вскользь, что ты блестяще владеешь техникой допроса. Жоакин Сасса рассмеялся: Овладел, благодаря моим сегодняшним палачам, впрочем, прости, что перебил, рассказывай про свою даму, и как её, кстати, зовут? Жоана Карда. Очень приятно, теперь можешь переходить к сути дела. Суть дела в том, что ты подобрал ветку и просто так, от нечего делать, безо всякого намерения и цели, провел по земле черту. Когда я был мальчишкой, мне случалось так поступать. И что? Ничего, никаких последствий, а жалко. А теперь представь, что эта черта каким-то волшебным образом рассекла Пиренеи, и они треснул сверху донизу, и весь Иберийский полуостров отделился и поплыл. Да она полоумная, твоя Жоана Карда. Но она приехала в Лиссабон не за тем, чтобы объявить нам, что вот она провела по земле черту — и полуостров отделился от континента. Слава Богу, не все ещё сошли с ума. Она говорит только, что черту эту не смогла уничтожить никакими силами — ни метлой замести, ни ногой затереть, ни водой залить, ни ножом выскрести. Чепуха. И это говоришь ты — славнейший камнеметатель всех времен, ты, который забросил шестикилограммовый камень на пятьсот метров, сам Геркулес, хоть он и полубог, не сумел бы побить твой рекорд. И ты хочешь, чтобы я поверил, будто ни ветер, ни вода, ни метла не могли извести эту черту? Да, а если прокопать это место мотыгой, черта появляется вновь. Это невозможно. Ты неоригинален, я тоже сказал «это невозможно», а Жоана Карда мне ответила на это: «Остается убедиться своими глазами» или «Сами увидите», не помню точно, все это и вправду кажется чушью, если бы не происходило в действительности. Да происходило ли? — осведомился Жоакин Сасса.

День ещё не совсем угас, тускнеющего света достаточно, чтобы видеть море до самого горизонта, и с того возвышенного места, откуда двое смотрят на него, оно кажется безмерным как океан, и, быть может, поэтому Жозе Анайсо бормочет: Другое, и Жоакин Сасса, непонимающе переспрашивает: Ты о чем? Вода другая, вот и жизнь так преображается, а мы не замечаем: сидим тихо и думаем, что не меняемся, но нет — это иллюзия, самый настоящий обман, мы движемся с жизнью вместе. По скалам, над которыми вьется дорога, с силой бьет море, и неудивительно: оно привыкло к свободе и размашистым движениям, привыкло жить само по себе, без посторонних — не брать же в расчет крошечное суденышко, не чету нынешним левиафанам, расталкивающим форштевнем океанские валы. Сказал Жозе Анайсо: Поужинаем здесь где-нибудь, а потом поедем в отель, посмотрим, как там наш Педро Орсе. Бедняга(они его и вправду доконали. Припарковались на одной из узких улочек, ведущих к площади Пасо-д\'Аркос и пошли искать ресторанчик, но прежде чем найти и войти, сказал Жоакин Сасса: Покуда меня там терзали этими тестами и анализами, я услышал такое, о чем никогда прежде не думал, обрывок фразы, но мне и этого хватило, тот, кто обронил её, решил, что я не услышу, а и услышу — не пойму. И что же ты услышал? До сих пор наш полуостров — черт, уже не полуостров, а как его назвать?! — движется строго по прямой между тридцать шестой и сорок третьей параллелями. Ну и что? Эх, ты, а ещё учитель, в географии, я вижу слабак. Не понимаю. Поймешь, если вспомнишь, что Азорские острова расположены между тридцать седьмой и сороковой параллелями. Дьявол! Вот-вот, зови его. Полуостров налетит на них. Именно. И произойдет величайшая в истории катастрофа. Может произойдет, а, может, и нет, и как ты сказал недавно, все это и вправду покажется чушью, если бы не происходило в действительности, а теперь пойдем ужинать.

Они сели за столик, заказали. Проголодавшийся Жоакин Сасса набросился на хлеб, масло, оливки, вино, улыбкой прося извинения за свою прожорливость: Последний ужин приговоренного к смерти, и лишь слегка насытившись(спросил: Ну, а где обретается эта дама с неописуемыми глазами? Она остановилась на Шиадо(в отеле «Боржес». А я думал, она местная. Нет, она успела сказать, что не из Лиссабона, а откуда — не знаю, она не сказала, а я не спросил, оттого что думал, стоит нам ехать с ней или нет. А зачем нам ехать? Посмотреть на эту черту. Значит, ты сам сомневаешься? Да нет, пожалуй, не сомневаюсь, но хочу увидеть своими глазами, своими руками пощупать. Ты — вроде того испанца, помнишь, на осле, мы встретили его между Сьерра-Мореной и Сьерра-Арасеной? Если она говорит правду, нам откроется зрелище поинтересней, чем Роке Лосано, который, когда доберется до цели, ничего, кроме воды, не увидит. Откуда ты знаешь, как его зовут, мы же не спрашивали, как его имя, кличку осла спросили, а его имя — нет. Должно быть, приснилось. Еще захочет ли Педро с нами ехать. Тот, кто ощущает колебания земли, нуждается в спутниках. Как и тот, кто почувствовал, что паркетный пол ходит ходуном, будто палуба. Ладно тебе. Бедняге Парагнедых нелегко придется — четыре пассажира и какой-никакой багаж, а он далеко не молод. Никто не живет больше того, что ему отпущено. Да ты мудрец, я смотрю. Хорошо, что ты согласился. Я-то думал, странствия наши окончены, возвращаемся по домам, живем как прежде жили. Ага, покуда не треснемся об Азоры. Зато до тех пор нам жизнь гарантирована.

Они окончили ужин, и Парагнедых неторопливой рысцой повез их в отель, машин на дороге было мало — должно быть, опять начались перебои с бензином, но наших героев тревожит лишь изношенный мотор. Очень может быть, что застрянем где-нибудь намертво, вот и будет конец нашему путешествию, сказал Жоакин Сасса и вдруг вспомнил: С чего ты решил, что скворцы улетели навсегда? Всякий знает разницу между «прощай» и «пока», ну, так вот, то, что я видел, было прощанием, причем навсегда. Да почему? Не могу объяснить, может, это простое совпадение, но улетели они как только появилась Жоана. Какая Жоана? Так её зовут. Ты мог бы сказать — «бабенка» или «дамочка», как поступают мужчины в тех случаях, когда им кажется, что назвать женщину, о которой они говорят, по имени будет чересчур интимно. По сравнению с тобой я в этих вопросах — ещё приготовишка, но, как видишь, её имя само собой выговорилось, и это верный признак того, что никакого интима нет. Ну да, а вдруг, ты коварней, чем кажешься, и делаешь вид, что хочешь доказать противное тому, что чувствуешь и думаешь на самом деле, чтобы я решил, что то, что ты чувствуешь и думаешь, — это именно то, что ты якобы хочешь доказать, не знаю, ясно ли я выражаюсь. Нет, неясно, но не в этом дело, ибо ясность и туманность — это те же свет и тень, темное светло, светлое темно, что же касается чьей-либо способности правдиво говорить о том, что мы чувствуем и думаем, то я умоляю тебя этой способности не верить — и не потому, что человек сознательно лукавит, а потому, что просто ему это не под силу. Так вот почему люди так много говорят. Да, это единственное, что на что мы способны — говорить, а вернее — просто пробовать и пытаться говорить. Итак, скворцы исчезли, зато Жоана появилась, свято место пусто не бывает, можешь гордиться — ты пользуешься успехом. А вот это мы ещё посмотрим.

В отеле им вручили записку от Педро Орсе с просьбой не будить и телефонограмму от Жоаны Карда: «Все правда, это вам не приснилось». Жоакин Сасса заглядывает Жозе Анайсо через плечо, и в голосе его звучит насмешка: Дама-С-Неописуемыми-Глазами заверяет тебя, что существует на самом деле, а потому не стоит этой ночью терять время и видеть её во сне. Они поднимаются по лестнице в свои номера, и Жозе Анайсо говорит: Завтра утром позвоню ей, скажу, что мы едем с нею, если ты не против. Я не против, и не обращай внимания на мои шпильки, может быть, это я от зависти. Завидовать мнимости — вовсе уж гиблое дело. Природный ум сейчас шепнул мне: все на свете мнимость и ничего не существует в реальности, а потому этим нам и придется довольствоваться. Доброй ночи, философ. Приятных снов, товарищ по несчастью.

В обстановке строжайшей тайны, приняв все меры предосторожности для того, чтобы простые граждане ничего решительно не заподозрили, правительства поручило ученым изучить продвижение полуострова в открытое море, совершаемое им с загадочным постоянством и неуклонно стабильной скоростью. От мысли понять, как и почему отделился Иберийский полуостров, к этому времени пришлось уже отказаться, надежда жила всего несколько дней и угасла. Хотя собрано было неимоверное количество сведений, компьютеры невозмутимо требовали ввести новые и новые данные, либо давали вздорные ответы, неся сущую околесицу, как произошло, например, в прославленном Массачусетском Технологическом институте, где программисты сгорели со стыда, прочитав на дисплеях окончательный ответ: РЕЗУЛЬТАТ ЧРЕЗМЕРНО ДЛИТЕЛЬНОГО ПРЕБЫВАНИЯ НА СОЛНЦЕ. В Португалии из-за того, возможно, что и по сию пору невозможно избавить современный литературный язык от упорных и живучих архаизмов, единственным внятным заключением были слова: ПОВАДИЛСЯ КУВШИН ПО ВОДУ ХОДИТЬ, ТУТ ЕМУ И ГОЛОВУ СЛОМИТЬ, внесшие окончательную сумятицу в головы и души, поскольку хотя речь не шла ни о кувшине, ни о голове, но нетрудно было уловить в этом высказывании намек на некое повторяющееся действие, которое руководствуется собственным периодическим циклом, а потому неизвестно, когда прекратится — все зависит от продолжительности этого природного феномена, от накопленной инерции, короче говоря, все формулируется так: КАПЛЯ КАМЕНЬ ТОЧИТ. Любопытно отметить, что компьютеры этой формулы не выдали, а ведь могли бы, ибо существуют черты несомненного сходства между нею и абракадаброй насчет кувшина и головы: и там, и там присутствует вода, хотя и разном виде: в первом случае она заключена в некую емкость, во втором — это капли, находящиеся в свободном падении. Есть и ещё нечто общее — время.

Бесконечно долго можно было бы предаваться этим доморощенным умствованиям, но следует сразу сказать(что научный мир, геологов и океанологов, они занимали мало. В самом упрощенном виде проблема, над которой они бились, звучала в точности столь же элементарно, как наивный вопрос, заданный некогда тем галисийцем — помните? — по поводу реки Ирати: Куда же девается вся эта вода? — желал знать он, а мы спросим: Что происходит под толщей этой воды? Тем, кто наблюдал за происходящим со стороны — будь то твердь европейского континента или воздушное пространство, где, без устали продолжая замеры и аэрофотосъемку, порхали вертолеты, полуостров наш казался — именно казался — массой земли, плывущей по водам. Однако это невозможно. Для того, чтобы поплыть, ему надобно было бы отделиться от всего континента, что произошло бы лишь в том случае, если бы приложенные к отделению силы не встретили бы сопротивления, не отклонились бы в сторону, то есть, по научному говоря, при нулевой девиации, но и в этом случае полуостров спустя небольшое время ударился бы об него и распался на куски под неумолимым воздействием воды и морских течений, которые неизбежно размыли бы всю эту плавучую платформу, оставив лишь тонкий слой на самой поверхности. Из этого следует, что не весь Иберийский полуостров отделился, а сдвинулся лишь какой-то верхний его слой, толщина коего нам неизвестна, то есть нижняя часть осталась на месте, продолжая являться частью земной коры, а верхняя медленно соскользнула с неё и не поплыла по водам, мутя их тучами ила и пугая рыб, в точности как недоброй памяти Летучий Голландец, а двинулась всей своей громадой по дну. Это очень соблазнительная гипотеза — в ней есть нечто мистическое, а если ещё чуть-чуть напрячь воображение, получилась бы ещё одна захватывающая глава из «20 000 миль под водой». Но времена ныне не те, требования науки стали несравнимо строже, и если уж невозможно понять, что заставило полуостров съехать в пучину морскую, то отчего бы не направить туда тех, кто своими глазами, воочию, так сказать, увидит это чудо, заснимет на пленку передвижение каменной громады, запишет сопровождающие её звуки, подобные, наверно, предсмертному воплю кита, этот непрестанный треск и скрежет камня о камень. Короче говоря, пришел час водолазов.

Однако просто так особенно глубоко не нырнешь и долго под водой не останешься. Ловец жемчуга, губок, кораллов способен погрузиться метров на пятьдесят, ну, на семьдесят, и пробыть под водой минуты три-четыре в зависимости от того, насколько жестока необходимость и сурова была школа. Здесь же речь идет о совсем иных глубинах, где вода куда холодней, так что даже от резинового костюма, превращающем человека в подобие черного в желтую полоску или крапинку тритона, проку будет мало. Что ж, стало быть, нужно тяжелое водолазное снаряжение — скафандры, баллоны со сжатым воздухом — но и с помощью этих достижений науки и техники, с тысячей предосторожностей можно опуститься лишь метров на двести-триста, а дальше дальше лучше не испытывать судьбу и послать батискафы без экипажа, оснащенные телекамерами, датчиками, эхолотами, ультразвуковыми зондами и прочим железом, которое сослужит нам добрую службу и поможет выполнить стоящие перед нами задачи.

И вот на северном, южном и западном побережье одновременно, дабы получить объективную картину, начаты были подводные работы, а для прикрытия — объявлено о плановых военно-морских учениях флотов НАТО: сделано это было для того, чтобы слух об экспедициях не породил новую волну паники вспомним, что дело-то все же было необъяснимое и небывалое: тысячелетиями покоился полуостров на своем основании, а потом взял да пополз. И сейчас очень уместно будет сообщить: ученые таили и скрывали, какую пугающую, чтоб не сказать «фатальную», перспективу, открывает развитие все той же гипотезы о горизонтальном расслоении земли. Вопрос звучал с леденящей кровь простотой: что произойдет, когда и если на пути полуострова появится какая-нибудь впадина вроде Марианской, то есть, иными словами, когда ровная поверхность, по которой он скользит, перестанет быть таковой? Чтобы лучше понять, о чем идет речь, обратитесь к собственному купальному опыту и вспомните, какой ужас охватывает вас, когда под ногами вдруг не оказывается дна, и все наше умение плавать на краткий миг становится недостаточным. Вот так и Пиренейский полуостров, лишившийся опоры, должен неминуемо погрузиться в пучину, утонуть, захлебнуться — кто бы мог подумать, что после стольких столетий тихих серых будней нам будет сужден удел Атлантиды.

Избавляя вас от подробностей, которые в свое время станут всеобщим достоянием и послужат просвещению всех интересующихся тайнами морей, а пока заносятся в совершенно секретные вахтенные журналы, составляют суть рапортов и докладов, охраняемых ещё более ревностно и даже шифруемых, ограничимся лишь сообщением о том, что самое тщательное исследование континентального шельфа результатов не дало. Не обнаружили никаких трещин, кроме тех, что существовали с сотворения мира, не уловили никаких посторонних шумов. Когда первоначальные надежды не сбылись, решено было обратиться к изучению океанского дна — опустили в безмолвную глубь хитроумные аппараты, способные выдерживать чудовищное давление, искали, шарили, рыскали и ничего не нашли. «Архимед», чудо французской конструкторской мысли, достиг максимальных глубин, перебравшись из эвфотической зоны в пелагическую, а оттуда — в батиальную, светил прожекторами, щупал электронными щупами, запускал зонды такие и сякие, шерстил подводный горизонт радарами и эхолотами — все впустую. Моргали и мигали лампочки, щелкали датчики хитроумных приборов, фиксируя длинные отроги, крутые обрывы, пропасти и бездны, нетронутым дивом представавшие во всем своем угрюмом величии, восходящие и нисходящие потоки и течения, оставались на пленке дивизионы сардины, флотилии тунца, эскадры мерлана, армады меч-рыбы, а будь во чреве «Архимеда» лаборатория с должным количеством реактивов, катализаторов и прочих химических веществ, можно было бы разнести на отдельные элементы морскую воду, в которой так беспечно плещутся люди, по невежеству своему и не подозревая даже, что в ней растворены — перечисляем в порядке количественного убывания — хлор, натрий, магний, сера, кальций, калий, уголь, стронций, бор, кремний, йод, сода, барий, фосфор, бром, железо, цинк, алюминий, аргон, азот, свинец, олово, мышьяк, медь, уран, никель, марганец, серебро, титан, вольфрам, золото, Боже, какие сокровища, с лихвой восполняющие то, чего недостает тверди, и только одного нет — нет трещины, которая смогла бы объяснить тот природный феномен, что на глазах у всех выявляет и доказывает свое существование. Один виднейший американский ученый, придя уже в совершеннейшее отчаяние и встав на полубаке гидрографического судна, вскричал, обращаясь к ветрам и горизонту: Сим объявляю, что полуостров сдвинуться с места не может, на что другой ученый, далеко не такой знаменитый, но зато итальянский, а, значит, находящийся во всеоружии прецедентов исторических и научных, себе под нос, однако достаточно громко, чтобы услышал его тот, кто все слышит, пробормотал, чуть перефразировав своего великого соотечественника: А все-таки он движется. А правительства — даже не скажешь «несолоно хлебавши», ибо вдосталь и досыта нахлебались они горько-соленого, как океанская вода, разочарования — вынуждены были ограничиться сообщением о том, что под эгидой ООН проводилось международное исследование — изучали, мол, воздействие процесса перемещения полуострова на миграцию промысловых рыб. На этот раз не гора родила мышь, а океан произвел на свет жалкого ершика.

А наши путники, получили эту информацию на выезде из Лиссабона, но значения ей не придали, оттого, вероятно, что шла она, как принято ныне выражаться, в пакете с другими сведениями об отдалении полуострова, также не вызвавшими у них особого интереса. Человек ко всему привыкает, а народам это удается ещё быстрей и легче, и в конце концов все это ужасно напоминает плаванье на огромном корабле, таком огромном, что жизнь на нем можно прожить, а от кормы до носа так и не дойти: корабль ещё не был полуостровом, полуостров ещё был неразрывно связан с континентом, а сколько жило на нем людей, которые из всех мест на земле знали одно лишь место своего рождения, так в чем же, ответьте, разница? И теперь, когда Жоакин Сасса и Педро Орсе вроде бы полностью освободились от неистового ража ученых аналитиков и больше не опасаются властей, а к Жозе Анайсо скворцы так неожиданно утратили всякий интерес, все трое могли бы вернуться по домам, если бы не появление этой женщины, которая, так сказать, все затеяла сначала. Встретившись в том самом парке, где накануне сидел Жозе Анайсо с Жоаной Кардой, все четверо, заново рассмотрев факты и обстоятельства, единодушно решили предпринять путешествие к тому месту, где вязовой палкой по земле была проведена линия, ничем вроде бы не отличающаяся от тех, что чертил в свое время каждый из нас, но при этом — единственная в своем роде, короче говоря, съездить и убедиться, что Жоана Карда — субъект деяния и свидетель в одном лице — говорит правду. А она покуда не сказала, где находится это место, не назвала даже ближайшего города, ограничилась лишь тем, что определила общее направление: Едем на север, а дальше я покажу. Педро Орсе, незаметно отведя Жозе Анайсо в сторонку, осведомился, благоразумно ли, по его мнению, ввязываться в такую авантюру и слепо доверяться совершенно неизвестной легкомысленной дамочке с палкой в руке, и не кроется ли за всем этим интрига, ловушка или ещё чего похуже? Что, например? Ну, не знаю: может, она завезет нас в лабораторию какого-нибудь ученого маньяка, знаешь, как в кино показывают, к новому Франкенштейну, отвечал, уже сам смеясь Педро Орсе. Уйми свое андалусийское воображение, посоветовал Жозе Анайсо, это — буря в стакане воды. Воды-то мало, да ветер силен, афористически ответствовал испанец. Да брось, заметил Жозе Анайсо, чему быть, того не миновать, и с этими словами подошел к двоим прочим своим спутникам, вступившим в это время в такой вот примерно диалог: Сама не знаю, как это вышло, валялась палка, я подобрала её и по земле провела линию. Так, может быть, это была волшебная палочка? Ну нет: для волшебной слишком велика, да и потом я слышала, будто волшебные палочки сделаны из хрусталя с золотом, и сами собой светятся, и звезда на конце сияет. А вы знали, что та палка была из вяза? Я в породах деревьев слабо разбираюсь, но хочу сказать, что возьми я самую обыкновенную спичку, результат был бы тот же. С чего вы так решили? Что должно сбыться, сбудется, и силе этого противиться не надо. Вы, стало быть, верите в предопределенность? Я верю в то, что должно случиться. Ну, вот, сказал Педро Орсе, вы — как наш друг Жозе, он у нас тоже фаталист. Дело было утром, дул, будто ласкаясь, легкий ветерок, обещая, что день не будет чересчур знойным. Ну, что едем? спросил Жозе Анайсо. Едем, отвечали остальные, включая Жоану Карду, зашедшую за ними в отель «Браганса».

Жизнь наша полна происшествий мелких и на первый взгляд незначительных, а также и тех, что на какое-то время приковывают к себе все наше внимание, а когда потом беремся мы их оценивать в свете последствий, ими вызванных, выясняется, что и в памяти-то они не удержались, вытеснены иными, заслуживающими названия «решающие» или хотя бы ставшими одним из соединительных звеньев в той длинной цепи событий, среди которых не найдется места суматохе укладки, хотя дело это нужное, дело трудное, ибо попробуйте-ка разместить багаж четверых людей в таком маленьком автомобильчике, каков был Парагнедых. Эта процедура полностью поглотила все внимание путешественников, каждый предлагал свои способы и давал советы, однако главным вопросом, вопросом из вопросов, бросавшим незримый отсвет на все прочие, лежавшим в подоплеке всей этой суеты, и, вероятно, даже влиявшим на расстановку действующих лиц, топтавшихся вокруг машины, оставалось: с кем рядом поедет Жоана Карда? За руль, естественно, сядет Жоакин Сасса, кому ж, как не владельцу, нести почетную обязанность и вести Парагнедых в начале пути, тут все ясно и споров не вызывало, левое переднее место принадлежит ему по священному праву собственности. Подменять его время от времени и в случаях необходимости будет Жозе Анайсо, ибо Педро Орсе это не под силу, причем даже не в силу его почтенного возраста, а потому что, проведя жизнь в глубокой провинции, более того — за аптечным прилавком, он остался чужд хитроумной механике и не отличает акселератор от глушителя. Что же касается дамы, то пока ещё не приспело время узнать, водит ли она машину. Теперь, когда вы ознакомлены с исходными данными, с условиями, так сказать, задачи, естественным решением её представляется, что Педро Орсе и Жоана Карда совершат путешествие на заднем сидении, тогда как впереди сядут командир экипажа и второй пилот. Однако андалузийский фармацевт не говорит по-португальски, Жоана Карда не знает ни слова по-испански, а, кроме того, они только что познакомились, а если и возникнет между ними какая-нибудь близость, то ещё не сейчас и не скоро. Место рядом с водителем, хоть люди из суеверия, а равно и на основании данных, полученных опытным путем, и называют его «место смертника», остается почетным, отчего по правилам хорошего тона и должно быть предложено даме, а прочие путешественники разместятся сзади, в чем ничего особенного нет, если учесть, сколько приключений пережито ими вместе. Но вязовая палка слишком длинна и не помещается спереди, а Жоана Карда, само собой разумеется, не расстанется с ней ни за что на свете. Стало быть, остается одно: рядом с Жоакином Сассой сядет Педро Орсе по двум веским причинам, и затрудняемся сказать, какая более веская — во-первых, как уже было вам доложено, это самое удобное и, значит, почетное место, а, во-вторых, Педро Орсе — годами старше остальных, то есть в соответствии с тем, что с черным юмором называется естественным законом жизни, так и так находится к смерти ближе. Однако в расчет следует брать нечто совсем иное, превалирующее над всеми этими разветвленными аргументами, а именно то, что Жозе Анайсо и Жоана Карда непременно желают ехать рядом, на заднем сидении и прилагают к этому известные усилия, выражающиеся в движениях, неподвижности и внезапной глухоте, поражающей обоих при рассмотрении всех иных вариантов. Ну, расселись? — с Богом!

Торопливые рассказчики всегда твердят, что о путешествии рассказывать нечего, тщась внушить нам, что за те десять минут или десять часов, которые они выпустят из своего повествования, не произошло ничего заслуживающего упоминания. С точки зрения деонтологии[23] правильней было бы выразиться совсем иначе, а именно: Как и во всяком путешествии, сколько бы ни длилось оно и где бы ни пролегал его маршрут, здесь тоже случались тысячи происшествий, произнесены были тысячи слов, подуманы тысячи мыслей, и на место «тысячи» лучше бы поставить «десять тысяч», но наш рассказ и без того несколько затянулся, а потому приемлю на себя смелость слегка сократить описание пути, в трех строках изложив то, что имело место на протяжении двухсот километров, прикинувшись при этом, что четверо ехали молча, бездумно и неподвижно, тоже как бы притворяясь перед самими собой, что ничего любопытного в дороге не было. Однако невозможно было бы счесть не заслуживающим никакого внимания то обстоятельство, что Жоана Карда с полнейшей естественностью пересаживалась вперед, когда Жозе Анайсо сменял за рулем утомившегося Жоакина Сассу, причем благодаря неведомым ухищрениям умещалась впереди и вязовая палка, которая и обзору не мешала, и переключению скоростей не препятствовала. Излишне говорить, что по возвращении Жозе Анайсо на заднее сидение оказывалась с ним рядом Жоана Карда, но вот что стоит отметить — ни он, ни она пока не знали, почему и с какой целью все это происходит, если же и знали, то сказать не решались, ибо свой вкус у каждого мгновенья, и ещё длится он покуда, ещё чувствуется.

Изредка попадались им по дороге брошенные машины — все, как одна, раскуроченные: та без колес, другая без фар, третья без «дворников», у четвертой одной двери не хватает, а у пятой — ни одной не осталось, а иные представляли собой подобие омара с начисто выеденной сердцевиной и брошенным за ненадобностью панцирем: все, что можно было снять и унести, было снято и унесено. Впрочем, машин вообще встречалось мало, чему виной нехватка бензина: лишь изредка проскакивала встречная или попутная. Бросались также в глаза и кое-какие явные несообразности вроде ослика, тащившего по скоростной автостраде телегу, или кучки велосипедистов, которые при всем желании и с полным напряжением сил не смогли бы развить ту скорость, ниже которой, если верить упорным, но тщетным призывам дорожных знаков, вступавшим в драматически-неразрешимое противоречие с действительностью, двигаться было запрещено. Были и пешеходы с котомками за плечами или с двумя мешками, связанными вместе и переброшенными на деревенский манер так, что один висел на груди, а другой на спине, словно переметные сумы; встречались и женщины с корзинами на голове. Люди шли поодиночке, а то и целыми, судя по всему, семьями — со старыми, малыми и вовсе грудными. Потом, когда Парагнедых пришлось съехать с магистрали, путники стали встречаться реже, и выявилась прямо пропорциональная зависимость числа их от качества и значения дороги. Три раза пожелал Жоакин Сасса осведомиться, куда направляются они, и трижды слышал в ответ одно и то же: Туда, мир посмотреть. Странники никак не могли не знать, что мир в прямом и строгом смысле слова сделался меньше, и, вероятно, именно поэтому решили, что теперь самое время осуществить давнюю мечту и поглядеть его, а когда спрашивал Жозе Анайсо: А как же дом, работа? — отвечали ему невозмутимо, что, мол, дом там остался, а работу найдем, и звучало это так, что прежний мир не должен мешать постижению мира нового. И ох, хорошо, что встреченные по скромности ли, оттого ли, что им и собственной докуки хватало, не интересовались в свою очередь, куда же направляются путешественники, очень красиво прозвучал бы ответ: Да вот решили смотаться с этой сеньорой поглядеть, что за линию начертила она на земле вязовой палкой, а если бы осведомились у них, чем занимаются они в жизни, то предстала бы наша четверка тоже не в слишком привлекательном свете: Бросил я страждущих без лекарств, сказал бы, наверно, Педро Орсе, Ничего-ничего, чиновников и без меня как собак нерезаных, моего отсутствия никто и не заметит, сказал бы Жоакин Сасса, добавив, что, помимо всего прочего, он — в законном отпуске, И я тоже, сказал бы Жозе Анайсо, пойдите в школу, посмотрите — учеников нет, каникулы, до самого начала октября я волен, А я вам ничего не скажу, отрезала бы Жоана Карда, я даже тем, с кем в одной машине еду, ничего пока не сказала, так неужто стану с незнакомыми разговаривать?!

Миновали городок Помбал, и Жоана Карда нарушила молчание: Там впереди будет дорога на Соуре, свернем на нее, и с тех пор, как покинули Лиссабон, она впервые указала точный маршрут: казалось путникам, что они едут в густом тумане или, если вспомнить общую обстановку, — очутились, подобно древним мореплавателям, посреди бушующих валов и готовы были воскликнуть: Мы в море, море нас несет, куда несет нас море? Скоро узнаете. Через Соуре проскочили не останавливаясь и двинулись дальше по узким дорогам, пересекавшимся, расходившимся надвое и натрое, а иногда — кружившимся, казалось, на месте, покуда не доехали до какой-то деревни, объявлявшей о своем названии придорожным щитом — Эрейра. Это здесь, сказала Жоана Карда.

Жозе Анайсо — его черед был вести машину — резко затормозил, словно черта была проведена здесь, посреди дороги, а он чуть не пересек её, и не потому, что боялся разрушить её — по словам Жоаны Карды, сделать это невозможно — а от некоего священного ужаса, охватывающего даже самых закоренелых скептиков в те минуты, когда привычное и повседневное рвется, как ниточка, от неосторожного и небрежного движения руки, не берущей на себя никаких обязательств, если только это не обязательства сберечь, укрепить, протянуть её ещё дальше. Жоакин Сасса, выглянув наружу, увидел дома, деревья над крышами, убранные поля, а за ними угадывались затопленные водой рисовые плантации — скорей всего, это кроткое озеро Мондего, а не какой-нибудь лесной ручей. Если бы мысль эта пришла в голову Педро Орсе, то в нашей истории непременно появилась бы фигура Дон Кихота, во всем своем печальном образе скачущего нагишом по скалам Сьерра-Морены, но совершенно ни к чему были бы тут к слову пришедшиеся сцены из романа о странствующем рыцаре, и потому Педро Орсе, выйдя из машины, ограничивается тем, что убеждается — да, и здесь земля дрожит. Жозе Анайсо обошел Парагнедых, распахнул, истый джентльмен, правую дверцу, притворяясь, что не замечает добродушно-иронической ухмылки Жоакина Сассы, принял от Жоаны Карды вязовую палку, протянул руку, чтобы помочь даме выйти, она подала ему свою, и они соединились дольше и крепче, чем нужно для того, чтобы поддержку обеспечить и принять, причем было это уже не в первый раз, нет, далеко не в первый, а во второй — в первый и до сей поры единственный руки их нашли друг друга благодаря внезапному толчку автомобиля, но Жозе Анайсо и Жоана Карда не сказали тогда — как, впрочем, и сейчас — ни слова, тем паче, что слова, хоть выкрикни их, хоть прошепчи, все равно не умеют так льнуть и приникать друг к другу.

Воистину, пришла пора объясниться — да нет, не в том смысле объяснений требует Жоакин Сасса, который, как капитан корабля, вскрывая запечатанный конверт с секретной картой и нанесенным на неё новым курсом, боится обнаружить в нем чистый листок бумаги: Ну, дальше что? Дальше двинемся вот этой дорогой, отвечала Жоана Карда, а пока будем идти, я расскажу вам то, чего ещё не говорила, но не потому, что это имеет отношение к цели нашего приезда, а просто — пора представиться тем, кто последовал за мной в такую даль. Могли бы сделать это раньше, говорит Жозе Анайсо, ещё в Лиссабоне или по дороге. Да зачем же: либо вы поехали со мной, поверив одному моему слову, либо слово это требовалось подтвердить множеством иных, и тогда грош ему цена. Ага, значит, нас ждет награда за то, что поверили вашему слову. Но мне решать, какой будет эта награда и когда вручать её. Жозе Анайсо не пожелал отвечать на это, сделав вид, что увлеченно рассматривает линию черных тополей на горизонте, но услышал, как Жоакин Сасса пробурчал: Ай да девочка. Я уже не девочка, улыбнулась Жоана Карда, но и не бой-баба, какой могу показаться. Я вовсе вас таковой не считаю. Властная, самонадеянная, самоуверенная, палец в рот не клади, да? Скажите просто — «таинственная», и этого будет достаточно. В самом деле: здесь есть тайна, и я не привезла бы сюда никого, кто поверил бы, не увидев все собственными глазами, даже вы не поверите, а потом даже вам не поверят. Но вы оказали нам эту милость, привезя нас сюда. Я привезла, и мне повезло, ибо хватило одного только слова. Дай Бог, чтоб других не понадобилось. Диалог этот вели Жоана Карда и Жоакин Сасса, а двое их спутников участия в нем не принимали: Педро Орсе — оттого что не понимал, о чем идет речь, а Жозе Анайсо, явно терявший терпение и сдерживавшийся с трудом — добровольно самоустранившись. Заметьте, что ситуация с зеркальной точностью, порождающей неизбежные различия, повторяла ту, что возникла в Гранаде, когда Мария Долорес говорила с одним португальцем, хоть предпочла бы — с другим. Но в данном случае все со временем станет на свои места, ибо недаром сказано: Тот, кого жажда одолела, мимо рта не пронесет.

И вот они уже идут по тропинке гуськом, потому что она узкая, и Педро Орсе замыкает шествие: ему потом все объяснят, если, конечно, ему и в самом деле есть дело до португальских дел. Я живу в Коимбре, начала Жоана Карда, а сюда в Эрейру приехала, когда с мужем развелась, месяц назад, мотивы какие? да стоит ли об этом говорить, порой и одного мотива достаточно, а иногда и целую симфонию собери — не хватит, и жаль мне вас, если жизни каждого из вас этому до сих пор не научили, я не оговорилась: «жизни», а не «жизнь», у нас у всех их несколько и притом разных, и слава Богу, что одни убивают другие, иначе жить было бы невозможно. Она перепрыгнула через довольно широкий ручей, а мужчины — следом, и, воссоединясь на другом бережку, вновь зашагали по мягкой песчаной почве, намытой во время паводка. Приехала сюда, тут у меня родные, продолжала Жоана Карда, мне хотелось подумать, но не о том, верно я поступила, неверно, — знаете эти качели? сделанного не вернешь, а просто о жизни, зачем она нужна, зачем я ей нужна, и пришла к единственному выводу, что не знаю этого. По лицам Жоакина Сассы и Жозе Анайсо видно было, что они несколько сбиты с толку: женщина, с палкой в руке объявившая в Лиссабоне о некой землемерной небывальщине, здесь, в полях Мондего, расфилософствовалась да ещё в такой невыносимой, все усложняющей манере, когда вместо уже сказанного «да» говорится «нет», и сказано будет «нет» наперекор давно произнесенному «да». Жозе Анайсо, как человеку образованному, легче примениться ко всем этим несообразностям, а вот Жоакин Сасса их только смутно ощущает, и потому они смущают его душу вдвойне. Жоана Карда, остановясь, ибо они уже совсем рядом с тем местом, куда она вела их, досказывает то, что ещё осталось, а прочее высказано будет в другое время: И я отправилась в Лиссабон искать вас не столько потому, что и с вами происходили какие-то чудеса, нет: мне показалось, что вы, в точности как и я, чужды той внешней логике, которой подчиняется мир, и безмерно было бы мое разочарование, откажись вы сопровождать меня, но вы не отказались, и, может быть, я ещё сумею что-нибудь почувствовать — сейчас или потом, после того, как все потеряю, а теперь идемте.

Эта удаленная от реки, окольцованная высокими тополями круглая прогалина или поляна, которой никогда не касался заступ или лемех, встречается не так редко, как принято считать — вступим на нее, и время остановится, и вместо тишины услышим безмолвие, и мороз пойдет по коже, но не потому, что здесь творятся чудеса, происходит волшба, что это ворота в потусторонний мир или на тот свет: да нет, это просто деревья, окольцовывающие поляну, от сотворения мира будто нетронутую, разве что песком её умягчило, но под песком оказывается плодородный слой, а спрос с того, кто посадил здесь деревья таким образом. Жоана Карда завершает свои объяснения: Вот сюда я пришла поразмышлять о своей жизни, должно быть, это самое тихое место в мире, самое тихое, но и самое беспокойное, не стоило бы вам об этом говорить, но если бы вы не попали сюда, то и понять бы не смогли, и вот в один прекрасный день, ровно две недели назад, когда я пересекала эту полянку из конца в конец, хотела присесть в тени вон того дерева, нашла я эту палку, она лежала на земле, а откуда взялась неизвестно, ещё накануне её здесь не было, мне даже показалось, что кто-то специально её положил, аккуратно пристроил, но я не обнаружила ничьих следов — только свои собственные да тех людей, что проходили здесь сто веков назад. Жоана Карда, останавливая своих спутников у самого входа на прогалину, договаривает: Я подняла палку и почувствовала, что она — живая, словно то дерево, от которого её отсекли, а, может, это я сейчас так чувствую, подняла и — скорей как ребенок, а не как взрослая женщина провела по земле черту, отделяя себя от Коимбры, от человека, с которым жила, и черта эта рассекла мир пополам, надвое. Смотрите.

Они шагнули за край окружности, приблизились — да, была черта, словно только что проведенная, и земля по обе стороны от неё была влажной и рыхлой, несмотря на жаркий день. Они молчат — мужчины не знают, что сказать, Жоане Карде к сказанному добавить нечего, пришло время не слов, а деяния, которое либо подтвердит, либо сведет на нет всю её волшебную историю. И она наступает на черту, шаркает по ней, как скобелем, затирает её, давит и мнет, топчет ногами, будто святотатственно глумясь над реликвией. В следующее мгновение на глазах у изумленной публики черта возникает вновь, воскресает в первозданном виде, точно такой как была только что: все бугорки и комочки и каждая песчинка в отдельности меняют форму и расположение, занимают свои прежние места, обретают прежний облик и образ, и вот вам — проведенная по земле линия, и нетронутая её часть неотличима от той, что была затерта и уничтожена. Я стирала её всю целиком, говорит изменившимся голосом Жоана Карда, смывала её водой, закладывала её камнями, а когда убирала их, она появлялась снова, хотите — сами проверьте. Жоакин Сасса наклонился, погрузил пальцы в рыхлую землю, взял пригоршню, далеко отбросил её от себя, а непрерывность линии тотчас восстановилась. Настала очередь Жозе Анайсо — он попросил у Жоаны палку, провел ею рядом с первой линией глубокую борозду, а потом затер подошвами — и она исчезла. Ну-ка, теперь вы, сказал он. Острый конец палки вонзился в почву, но края глубокой рваной раны, появившейся на поверхности, тотчас стянулись, и вся она зарубцевалась, стала шрамом. Нет, дело не в палке, и не в руке, которая её держит, сказал Жозе Анайсо, в расчет идет только время, когда это происходит. Тогда Жоакин Сасса сделал полагавшееся ему — выбрал из нескольких припасенных Жоаной Кардой камней один, по весу и по форме похожий на тот, что бросил когда-то в море, и изо всех сил швырнул его как можно дальше, но упал он, естественно, там, где и должен был упасть — всего в нескольких шагах, большее превыше сил человеческих.

Педро Орсе присутствовал при всех этих экспериментах, но личного участия в них принимать не пожелал — вероятно, ему довольно было того, что земля под ногами продолжала сотрясаться. Он взял из рук Жоаны Карды вязовую палку и сказал: Можете сломать её, выбросить, сжечь, ни на что больше не годна ваша палка, камень Жоакина Сассы, скворцы Жозе Анайсо, сгодилось все это лишь однажды, это как люди, они ведь тоже предметы разового пользования, прав Жозе Анайсо: в расчет принимается и в зачет идет только мгновение, мы ему служим. Пусть так, отвечала Жоана Карда, но палка навсегда останется со мной, эти мгновенья наступают без предупреждения. Меж деревьев, с противоположной стороны поляны показалась собака. Она медленно обвела всех взглядом и пересекла прогалину — рослая, крепкая, с золотисто-рыжей шерстью, внезапно вспыхнувшей под солнечным лучом как пламя. Жоакин Сасса, забеспокоившись, подобрал с земли камень, швырнул в неё — Не люблю собак — но не попал. Собака остановилась, не испугавшись и не угрожая, остановилась, чтобы взглянуть — даже не залаяла. Дойдя до деревьев обернулась — так, на расстоянии, она казалась даже ещё крупней — и неторопливо скрылась в зарослях. Да уж, шуткой пытаясь унять свою тревогу, сказал Жоакин Сасса, Жоана права: рано расставаться с палкой, если тут бродит такое зверье. Собака, между тем, дикую по виду не напоминала.

Возвращались той же дорогой, обсуждая теперь вполне практические вопросы — в Лиссабон возвращаться поздно, где бы переночевать? Да ничего не поздно, сказал Жоакин Сасса, даже если не гнать, отлично поспеем к ужину. Я бы предпочел остаться в Фигейре-да-Фож, сказал Жозе Анайсо, или в Коимбре, а завтра бы с утра вернулись сюда, может быть, Жоане будет что-нибудь нужно, и в голосе его звучит крайняя озабоченность. Ты так считаешь, начал с улыбкой Жоакин Сасса и не договорив, высказал остальное взглядом. Я тебя понимаю, ночью хочешь подумать, сообразить, что говорить завтра, мгновенья наступают без предупреждения. Теперь они идут перед Педро Орсе и Жоакином Сассой, а наступающий вечер так тих и кроток, что сердце щемит непонятно отчего, от каких чувств, не направленных никуда — разве что к этому свету, к бледному небу, к неподвижно стоящим деревьям, к неторопливому струению реки, которая сперва лишь угадывается, а потом возникает въяве, впереди — и его зеркальную гладь медленно пересекают птицы. Жозе Анайсо, сжав руку Жоаны Карда, говорит: Мы — по эту сторону черты, мы — вместе, вот только надолго ли, и женщина отвечает: Теперь уж скоро узнаем.

Когда подошли к машине, увидели собаку. Жоакин Сасса вновь нагнулся за камнем, но отчего-то не бросил. И собака не сдвинулась с места, несмотря на этот угрожающий жест. Педро Орсе приблизился к ней вплотную, протянул руку, словно желая погладить или демонстрируя свои мирные намерения. Собака, подняв голову, оставалась неподвижна. Из пасти у неё свисала голубая шерстяная нитка. Педро Орсе провел ладонью по её спине, повернулся к спутникам. Иные мгновенья предупреждают о своем появлении, сказал он, земля дрожит под лапами этого пса, и положил руку ему на загривок. От ласки пес закрыл глаза, явно испытывая острое блаженство — если слово это применимо не к людям, наделенным должной остротой чувств, чтобы стать чувственными, а к бессловесным тварям — потом поднялся, поочередно оглядел всех четверых, дал им время осознать происходящее, отошел. Метров через десять остановился, подождал.

Собственный опыт, равно как и сведения, почерпнутые из фильмов и книг, где подобное представлено в изобилии, подсказывают нам, что собаки поступают таким образом, когда хотят, чтобы люди следовали за ними. В данном случае бросается в глаза, что золотисто-рыжий пес загородил дорогу Жоане Карда для того, чтобы мужчины вышли из автомобиля, а теперь, когда все в сборе, он указывает им путь, которым, по его песьему разумению, должно им следовать, причем, простите за то, что повторяемся, — непременно всем вместе. Ну, уж если собака способна передать это сообщение, то, чтобы принять его, человеческого интеллекта хватит с лихвой. Но люди, из-за того, что слишком часто в прошлом их обманывали, всегда склонные подозревать подвох и сделавшиеся со временем эмпириками-экспериментаторами, желают непременно во всем удостовериться и прежде всего — простейшим методом повторения, а когда — как в этом случае — достигли определенного культурного уровня, не довольствуются результатами одного эксперимента, затевают второй, слегка видоизменяя исходные условия: итак, Жозе Анайсо и Жоана Карда идут к машине, Педро Орсе и Жоакин Сасса остаются на месте, посмотрим теперь, что предпримет собака. А вот что: отлично понимая, что машину ей не остановить, даже если бросится она под колеса на верную смерть, ибо ни один водитель, как бы далеко ни простиралась его любовь к четвероногим друзьям человека, не затормозит, чтобы принять её последний вздох или оттащить на обочину бездыханное тело, она загораживает дорогу Педро Орсе и Жоакину Сассе в точности, как за пять минут до этого — Жоане Карда. Третье и самое убедительное доказательство представлено было в тот миг, когда все четверо погрузились в автомобиль, Парагнедых тронулся и, поскольку по чистой случайности тронулся он именно в нужную сторону, пес побежал перед ним — уже не для того, чтобы перекрыть дорогу, а как бы открывая процессию. Все эти, с позволения сказать, эволюции происходили без участия любопытных, ибо вы уже могли заметить, что многие важные эпизоды нашего повествования имеют место на въезде в города и деревни или же на выезде из оных, но в любом случае — за пределами населенного пункта, чему должны быть представлены объяснения, а раз должны быть, то и будут, однако всему свое время, немного терпения.

Жозе Анайсо затормозил, собака остановилась и оглянулась, а Жоана Карда подвела итог эксперимента: Она хочет, чтобы мы следовали за ней. Вот сколько времени потребовалось, чтобы уразуметь то, что очевидно было с самого начала — с того мига, как собака пересекла прогалину: люди ведь не всегда воспринимают очевидное, оставаясь глухи и слепы к знакам и знамениям, и даже когда уже никаких сомнений не остается, продолжают упорствовать, подобно Жоакину Сассе, который спрашивает: А зачем это нам за ней следовать? С какой стати четверым взрослым людям тащиться за бродячим псом, у которого на ошейнике даже нет записочки — спасите, терпим бедствие — или пластиночки с выгравированной надписью — я потерялся, отведите меня к хозяину или к хозяйке туда-то и туда-то, что за бессмыслица такая?! Да ладно, отвечал ему на это Жозе Анайсо, эта история — не более нелепа, чем все происходившее с нами до сей поры, в этом смысла тоже вроде было немного. Да не «вроде», а вообще не было. Не надо искать смысла, вмешался Педро Орсе, смысл странствия открывается лишь в самом его конце, а мы ещё на середине, если не в начале пути, так что ничего ещё не известно, скажи мне, какую цель преследовал ты, и я тебе скажу, в чем тут смысл. Хорошо, но покуда этот день не настал, что делать будем? Воцарилось молчание. Свет понемногу меркнет, день удаляется, оставляя под деревьями длинные тени, и даже птичьи голоса звенят по-иному. Собака ложится наземь в трех шагах от машины, кладет голову на вытянутые передние лапы, ждет, не выказывая нетерпения. Говорит Жоана Карда: Я готова идти туда, куда она нас ведет, может быть, она за тем и появилась, когда доберемся до цели, узнаем. Жозе Анайсо, тяжело задышав, но отнюдь не вздохнув, пусть даже и с облегчением, сказал только: Я тоже. И я, добавил Педро Орсе. Ну, что же, раз вы все заодно, не мне же быть тем злодеем, кто станет у вас на пути и не даст вам следовать за этим проводником, компанию рушить не буду, тем более, что у меня все равно отпуск, — такова была финальная реплика Жоакина Сассы.

Решиться — это значит сказать «да» или «нет», произвести кратчайшее колебание воздуха той или иной комбинацией звуков, это легко, трудности начинаются потом, когда надо осуществить решение на практике: много требуется для этого времени и ещё больше — терпения, ибо надежды мало, а зримых перемен ещё меньше. Легко сказать «пойдемте следом за собакой» отлично, только нельзя ли пояснить, как это будет выглядеть, как вы себе это представляете: проводник даром речи не обладает, стало быть, в машине ехать не может и не скажет — налево, теперь направо, теперь все время прямо, а на третьем светофоре опять направо — да и не влезет такой здоровенный пес в автомобиль, набитый людьми и чемоданами, не говоря уж о вязовой палке, хотя это, впрочем, наименьшее из зол, если не мешает Жозе Анайсо и Жоане Карда ехать бок о бок. Да, раз уж упомянули Жоану, прибавим ещё её багаж, а прежде чем ухитриться разместить его, надо за ним сперва заехать, объяснить кузенам и племянникам причину внезапного отъезда, но при этом никак не могут появиться у ворот их дома Парагнедых, трое мужчин и собака. Я с ними еду — звучит, конечно хорошо, звучит невинно и искренне, тем более, что это чистая правда, однако женщине, совсем недавно расставшейся с мужем, не стоит лишний раз давать повод для сплетен, неизбежных в крошечной Эрейре — деревне, в сущности — бурные разрывы хороши для столиц и больших городов, но даже и там это недешево обходится, и один Бог знает, каких душевных и телесных мук они стоят.

Солнце садится, и ночь не за горами, не то время, чтобы начинать странствие неведомо куда, да и Жоане неловко и неучтиво будет так вот исчезать, не то что худого, а и вообще никакого слова не говоря, она ведь сказала родне, что едет в Лиссабон поездом по делу. Проблемы эти, могут, конечно показаться надуманными, но сильны все же условности и в обществе и в семействе. Но вот Педро Орсе вылезает из машины, подходит к собаке, приподнявшейся при виде его, и начинается между ними беседа — так, по крайней мере, кажется в сгущающейся тьме, хотя нам лично известно, что пес не способен даже лаять — по завершении которой испанец вернулся к своим спутникам и сказал: Ну, Жоана может отправляться домой, собака с нами останется, а вы сообразите, где переночуем, а потом условимся, где завтра заберем нашу дамочку. Под эту гарантию развернута была карта и через три секунды принято решение — остановиться в Монтеморе-Старом, получив приют в каком-нибудь скромном пансиончике. А если там нет такого? — спросил Жоакин Сасса. Тогда поедем в Фигейру, сказал Жозе Анайсо, чтобы уж было наверняка, заночуем в Фигейре, а ты утром сядешь в рейсовый автобус, мы будем ждать тебя возле казино, на стоянке, поняла? — излишне говорить, что все эти инструкции относились к Жоане Карда, принимавшей их с полным доверием к тому, от кого они исходили. Она попрощалась: До завтра — и в самый последний момент, уже высунув одну ногу наружу, обернулась и поцеловала Жозе Анайсо, не в щечку чмокнула, как велят приличия, не в уголок рта, а прямо в губы, и поцелуй этот с полным правом мог называться молниеносным и по продолжительности, и по произведенному эффекту, причем Жозе Анайсо ещё долго не мог оправиться от испытанного им потрясения, чего, конечно, не было бы, продлись столь сладостное соприкосновение губ ещё немного. О, если бы видели это кузены из Эрейры, что сказали бы они! Нетрудно себе представить: да это верх легкомыслия, вот ты какая, оказывается, а мы-то во всем винили твоего мужа, да он просто ангел кротости, ты же этого мужчину вчера впервые увидела, а сегодня уже его целуешь, нет бы ему предоставить инициативу, как должно поступать всякой женщине, ибо лучшее её украшение скромность, и, помимо всего прочего, ты обещала вернуться из Лиссабона в тот же день, а провела там сутки, и неизвестно где ночевала, нет, это, право, нехорошо, одумайся, Жоана Карда, но потом, когда все улягутся, кузина выскользнет из кровати, проберется к ней в комнату, спросит: Ну, как это было? — а та ответит: Сама не знаю, и это будет чистая правда. Почему я это сделала? — спрашивает она себя, идя в темноте, особенно плотной и густой под деревьями. Руки у неё свободны, их можно поднести к той ямке меж ключицами, где, говорят, помещается душа, чемодан остался в машине, забил местечко для всего прочего её багажа, и вязовая палка — под надежным присмотром троих мужчин и собаки, которую Педро Орсе подманил к машине, усадил туда, где недавно сидела она, Жоана Карда, и когда все они уже крепким сном спали в Фигейре-да-Фож, две полуночницы в Эрейре продолжают секретничать: Как бы я хотела уехать с тобой, говорит кузина, она замужем и — несчастлива в браке.

А новый день начался с пасмурного утра, вот и верь после этого приметам — ведь вчерашний вечер, словно райским светом озаренный, был так ясен и мягок, и деревья так кротко покачивали ветвями, и ни морщинки не было на туго натянутом полотне Мондего, отражавшего гладкое чело небосвода, и кто бы мог подумать, что сегодня под нависшими низкими тучами та же самая река обратится во вспененное море, но старики пожимают плечами: Первое августа, говорят они, первый день зимы, ещё счастье, что с опозданием чуть не на целый месяц настала такая погодка. Жоана Карда пришла пораньше, однако Жозе Анайсо уже ждал её в машине: так рассудили двое его спутников пусть влюбленные побудут наедине, наговорятся всласть перед дальней дорогой, а куда поведет она и чем кончится, покуда неведомо. Собака провела ночь в автомобиле, а сейчас прогуливается по пляжу с Жоакином Сассой и Педро Орсе, скромно, но неотступно следуя у ноги последнего и показывая, что его общество она явно предпочитает всякому иному.

На стоянке, среди других, более импозантных, машин Парагнедых смотрится скромно и почти незаметно, это раз, а утро, как уже было сказано, хмурое, прохожих совсем нет, это два, и потому вполне естественно, что Жоана Карда и Жозе Анайсо, оставшись наедине, бросаются друг к другу, будто год не видались и изнывали в разлуке с первого дня, и начинают целоваться жадно и жарко — это уже не вспышка, а целая череда молний: слов было произнесено мало, ибо трудно говорить, когда рот занят другим, но все же по прошествии нескольких минут стало слышно честно сказанное Жозе Анайсо: Ты мне мила, наверно, я тебя люблю, и раздавшееся в ответ: Я, кажется, тебя люблю, потому и поцеловала вчера, то есть, нет, не так: я бы не поцеловала тебя, если бы не чувствовала, что люблю, но способна любить гораздо сильней. Но ты ведь меня совсем не знаешь. Если для того, чтобы полюбить человека, надо ждать, пока не узнаешь его, то, пожалуй, жизни не хватит. Ты сомневаешься(что людям дано узнать друг друга? А ты веришь, что такое возможно? Я первый спросил. Тогда скажи, что такое, по-твоему, «знать»? Словаря под рукой нет. В таких и подобных случаях словарь скажет лишь то, что ты и без него знал. Словари говорят лишь то, что может пригодиться всем. Повторяю вопрос: что такое «знать»? Не знаю. Но любить при этом можешь? Тебя — могу. Не зная меня? Выходит, что так. Откуда у тебя такая странная фамилия? Деда звали Инасьо, а односельчане переделали в Анайсо, со временем это превратилось в нашу фамилию, а тебя почему зовут «Карда»? Когда-то, давным-давно это было «кардо»: в наших краях так называют чертополох, по местному волчец, но потом какая-то дальняя прабабка осталась с детьми на руках после смерти мужа, очень бедствовала, чуть не побиралась, вот и прозвали её «карда», что значит «ворсянка», знаешь, есть такое растение? Нет, я думал, «карда» — это такая щетка из стальных игл, ею расчесывают лен, шерсть, ворс на сукно наводят. Да, а в словаре я нашла, что ещё было в старину такое орудие пытки — мало того, что несчастных мучеников обезглавливали, огнем жгли, кожу с них заживо сдирали, да еще, оказывается, терзали этой самой кардой. Так вот что меня ждет. Если я изменю последнюю букву, ты немного от этого выиграешь. Колешься как чертополох? Нет, имя — это одно, я — другое. А что же ты такое? Я — это я. Жозе Анайсо протянул руку, коснулся её лица, пробормотал: Ты, и она сделала то же самое и тихо повторила: Ты, а на глаза ей навернулись слезы, они после всех недавних её горестей всегда теперь были у неё близко, и вот уж ей захотелось узнать о том, кто сидел рядом: Ты женат, у тебя дети есть, чем ты занимаешься? Был когда-то, не обзавелся, учитель. Она перевела дыхание, а, может быть, вздохнула с облегчением и сказала улыбаясь: Надо бы их позвать, околеют, бедные от холода. Когда я рассказывал Жоакину о нашей первой встрече с тобой, то никак не мог подобрать слова, чтобы объяснить, какие у тебя глаза, сказал — цвета юного неба, сказал — не могу описать, и он сострил: Дама-С-Неописуемыми-Глазами, и так тебя теперь называет. Как-как? Дама-С-Неописуемыми-Глазами, но за глаза, конечно, в твоем присутствии не смеет. Мне нравится это имя. А мне нравишься ты, но теперь и, правда, пора их позвать.

Взмах руки — и ответный взмах, и по песку медленно идут Жоакин Сасса, Педро Орсе и огромный пес кротко и послушно шагает между ними. Судя по тому, как машет, встреча прошла в обстановке полного взаимопонимания, говорит Жоакин Сасса, и опытное ухо легко расслышит в звучании этих слов сдержанную печаль — благородное и высокое чувство, замаскированное завистью или даже досадой — это добавлено для любителей стилистических выкрутасов. Она тебе тоже нравится? — понимающе спрашивает Педро Орсе. Да нет, а, может, и нравится, вся беда в том, что я сам не знаю, кто мне нравится, а главное — как сделать, чтоб не разонравилась. На это проникнутое негативизмом высказывание испанец не находит, что ответить. Вот они садятся в машину — доброе утро, доброе утро, как спалось, очень рады приветствовать на борту нашего крейсера, интересно, куда же заведет нас наше приключение звучат эти любезные, всегда готовые к употреблению фразы, и только в последнюю вкралась ошибка, точнее было бы сказать: Куда же поведет нас этот пес? Жозе Анайсо, благо он и сидел за рулем, завел мотор, стал маневрировать, выезжая со стоянки, так, теперь куда? — повторял он, крутя руль влево-вправо, делая вид, что пребывает в сомнении, и выигрывая время, и вот собака повернулась вокруг своей оси и мелкой, но ходкой рысцой, ровной, как у заводной игрушки, затрусила по направлению к северу. Из пасти у неё свисала голубая шерстяная нитка.

И это был тот самый день, когда уже далекую, километров на двести по последним замерам отстоявшую от Пиренейского полуострова Европу потрясло от подножия до основания, передернуло социально-психологической судорогой, когда смертельной опасности подверглось континентальное самосознание, столь кропотливо и тщательно взращиваемое и лелеемое на протяжении долгих веков. Надо сказать, что европейцы от виднейших государственных мужей до самых обычных граждан, боюсь, даже испытав известное, хоть и невысказанное, облегчение, очень скоро привыкли к тому, что лишились земель на крайнем западе, и если новые урезанные географические карты, в целях скорейшего просвещения поспешно выпущенные в продажу, ещё резали глаз, то происходила эта, так сказать, резня лишь от оскорбленного эстетического чувства, от неподдающегося точному определению ощущения некоего смутного беспокойства, легкой дурноты, вроде той, что испытываем мы, глядя на безрукую Венеру Милосскую, ибо именно Милосом назывался тот остров, где богиню когда-то обнаружили. Да что вы говорите, разве это не имя скульптора, изваявшего статую? Уверяю вас, что Милос — это остров, на котором бедняжка была найдена и, будто новый Лазарь, воскрешена, однако такое чудо, чтобы ещё и руки у неё отросли, никто сотворить не в силах.

Пройдут — если это им, конечно, удастся — века, и Европа даже не вспомнит о тех временах, когда была она велика и пустилась в плаванье, как мы сейчас уже не в силах вообразить себе Венеру Милосскую с обеими руками. Разумеется, не забудешь про эти бедствия, прокатившиеся по всему Средиземноморью, не отмахнешься так сразу от ущерба, нанесенного приливами и штормами прибрежным городам, отелям, чьи ступени спускались прямо к пляжам — а теперь вдруг не стало ни того, ни другого — а Венецию-то, Венецию как жалко, Венецию, ставшую форменным болотом, деревенькой на сваях, которые тоже, того гляди, подмоет и обрушит, и о туризме, дети мои, придется забыть, хотя если голландцы будут пошевеливаться живее, через несколько месяцев город Святого Марка сможет вновь распахнуть ворота перед восхищенной публикой и предстать перед ними ещё краше, чем был, избавленным от катастрофы затопления, благо системы гидравлического равновесия, созданные по принципу сообщающихся сосудов, дамбы и шлюзы обеспечат постоянный уровень воды, а пока самим итальянцам надлежит принять надлежащие меры для того, чтобы жемчужину Адриатики не засосало тиной и илом, но, можно сказать, главное делается и уже сделано, честь и хвала потомкам того героического мальчика, который всего лишь кончиком своего указательного пальчика спас город Гарлем от исчезновения с лица земли, не дал наводнению и потопу смыть и затопить его.

А воспрянет Венеция, отыщется рецепт исцеления и для всего остального Средиземноморья. Сколько раз прокатывались по здешним краям чума и война, сколько раз опустошали их землетрясения и пожары, но неизменно восставали они из праха, воскресали из пепла, обращая горечь страданий в наслаждение, созидая из варварства цивилизацию с неотъемлемыми от неё площадками для гольфа и бассейнами, яхтами на рейде и кабриолетами на пляже, ибо ни одна тварь земная не сравнится с человеком в способности приспосабливаться к новым обстоятельствам — особенно благоприятным. И вот, хоть это и не к чести европейцев, не утаим от вас, что многие из них, прознав о том, что непредсказуемые обитатели западных окраин континента поплыли без руля и без ветрил в неведомую даль и вряд ли вернутся назад, расценили это как благодеяние, подарок судьбы, обещание ещё более удобного бытия, сочтя, что рыба ищет где глубже, а человек — где лучше, и если пиренейцы не остались в лоне Европы, то, значит, поняли в конце концов, что она такое и избавили её от своего присутствия, а прочие не вполне полноценные европейцы рано или поздно, так или иначе, тоже осознают — им с ней не по дороге. И можно предположить, что если так оно и дальше пойдет, сведется весь континент к одной стране, и станет она квинтэссенцией истинно-европейского духа, совершеннейшим воплощением его, и будет тогда Европа одна сплошная Швейцария.

И все же, все же, если есть европейцы такие, то есть, значит, и европейцы сякие — с шилом в одном месте, дьявольской какой-то закваски — и все никак не переведутся они, сколько бы ни изощрялись авгуры и сивиллы в предсказаниях. Это они с тоской провожают глазами промчавшийся мимо поезд, сожалея, что не их уносит он неведомо куда; это они при виде птицы в небе хотят, уподобясь какому-нибудь зимородку, немедленно испытать восторг свободного парения; это они, глядя вслед скрывающемуся за горизонтом кораблю, исторгают из глубины души вздох со всхлипом, и напрасно полагают стоящие рядом возлюбленные, будто вздох порожден их близостью, ибо выражает он желание оказаться как можно подалее. И вот кто-то из этих неуживчивых, не снедаемых, так обуянных вечным беспокойством людей осмелился впервые написать Nous aussi, nous sommes iberiques, намалевав эти дерзостные, свидетельствующие о явном душевном нездоровье слова на каком-то заборе, как тот, кто не в силах ещё открыто объявить о своем желании, не находит и сил таить его. Судя по тому, что написано это было по-французски, появилась эта надпись где-нибудь во Франции, однако с тем же успехом мог автор её оказаться жителем Бельгии, уроженцем Люксембурга. За первым заявлением последовали второе, третье, сотое — они стремительно распространялись, возникая на стенах домов, на фронтонах и фасадах, на мостовых и тротуарах, в тоннелях метрополитена, на опорах мостов и путепроводов, вызывая законное негодование европейцев исконных и истинных, верных своим консервативным устремлениям: Эти анархисты совсем с ума посходили, — вот так у нас всегда, во всем анархисты виноваты.

Затем фраза пересекла границу, и в соответствии с тем, где появлялась она, сохраняя значение, изменяла звучание: Auch wir sind Iberisch — так выглядела она по-немецки, We are iberians too — по-английски, Anche noi siamo iberici — по-итальянски, а уж потом лесным пожаром расползлась по всему Старому Свету, запылала неугасимым огнем красных, черных, синих, зеленых, желтых, лиловых букв, составлявших диковинные словосочетания: Wij zijn ook Iberiёrs — по-голландски, Vi osksa (r iberiska — по-шведски, Ogsaa vi er iberiske — по-датски, Me my(skin olemme iberialaisia — по-фински, Vi ogsa er iberer — по-норвежски, E(maste (beroi ki eme(s — по-гречески, а затем, хоть, разумеется, не так бурно и буйно, возникла по-польски — My tez jestesmy iberyjczykami, по-венгерски — Mi is ib(rek vagyunk, по-русски — Мы тоже иберийцы, по-румынски — Si noi s(ntem iberici, по-словацки — Ai my sme ibercamia. Но венцом, вершиной, апофеозом, акмэ — не побоимся и этого редкого слова, употребленного нами в первый и единственный раз — всего стало появление на священных стогнах Ватикана, на стенах его дворцов и колоннах его базилик, на постаменте микеланджеловской Пьеты, на торцах площади Святого Петра гигантских небесно-голубых букв, складывавшихся в латинское изречение, которое содержало в точности то же самое признание Nos quoque iberi sumus — подобное гласу самого Господа, говорящего о себе в полагающемся ему по рангу множественном числе, или как «мене-текел-фарес» новой эры, и папа, выглядывая из окна своих покоев, в испуге осенял крестным знамением себя и эту надпись — но вполне безуспешно, ибо краска, которой она намалевана, была из самых лучших, стойких и прочных, и десять братств в полном составе, вооруженные швабрами, щетками, пемзой, скребками и усиленные растворителями, не сумеют с этим справиться, и работы хватит до нового Вселенского Собора.

И вот за одну ночь оказалась Европа покрыта этими начертаниями, и то, что поначалу выглядело лишь как бессильно-задорная похвальба одинокого мечтателя, сделалось громовым криком протеста, ревом уличных манифестаций. Как всегда, власти недооценили серьезность угрозы и сперва лишь насмехались да посмеивались, однако уже вскоре обеспокоились размахом этого движения, которое уже нельзя было списать на происки заграницы, ибо вся заграница стала ареной этой подрывной деятельности, что избавляло от необходимости точно и конкретно определять, о какой же загранице идет речь. Вошло в моду прикреплять на лацкан пиджака, на живот и на спину, на прочие части тела листок с этим изречением, выведенным на всех вышеперечисленных языках включая и эсперанто, трудном, правда, для понимания, и на всевозможных диалектах и наречиях. В качестве ответной меры правительства ограничились на первых порах устройством теледискуссий и «круглых столов», где главную роль играли люди, бежавшие с Пиренейского полуострова сразу после того, как стало ясно, что разрыв необратим — не туристы, никаких выгод из своего страха не получившие — а коренные, можно сказать, иберийцы, природные пиренейцы, те, кто решась оборвать узы патриотизма и традиции, собственности и власти, предпочел геологическому хаосу физическую стабильность. Они со знанием дела живописали ужасы иберийской действительности, давали советы, пытаясь ласково, бережно и тактично вразумить беспокойных, удержать их от опрометчивых решений, ставящих под удар европейское самосознание, и завершали свои монологи откровенным и прямым, глаза в глаза, обращением к телезрителю: Делай как я, выбери Европу.

Эти дебаты оказались не слишком продуктивны и эффективны — проку от них было мало, если не считать, конечно, протестов по поводу дискриминации, жертвой которой стали сторонники полуострова — если бы демократический плюрализм, твердили они, не был пустым звуком, их непременно следовало пригласить в студию и дать им возможность высказать свои взгляды, буде таковые найдутся. Этого не было сделано из вполне понятной предосторожности. Вооружась весомыми аргументами, молодые люди — ибо именно молодежь совершила наиболее заметные деяния — смогли бы выразить свой протест ещё убежденней, заявить о нем на улицах, в школе и дома ещё громче. Не стоит об этом забывать. Можно, конечно, спорить о том, воздержалась бы молодежь, получив в свое распоряжение эти доводы и аргументы, от прямого действия, умиротворил бы их голос разума, вопреки тому, что от начала времен составляет основу их убеждений. Да, можно спорить об этом, конечно, можно — но не нужно, потому что чего же кулаками махать после драки, после того, как эта самая молодежь забрасывала камнями здание телецентра, громила магазины, где продавались телевизоры, выбрасывая их на улицах при тщетных разувереньях владельцев — Да я-то в чем виноват? — но их относительная невинность ничем им не помогла, и телевизоры, ударяясь о тротуар, взрывались как петарды, загорались и горели и сгорали дотла. Прибывавшая на место происшествия полиция принимала меры, атаковала смутьянов, разгоняла их дубинками, и продолжались эти столкновения больше недели и прекратились лишь на восьмой день, в тот самый день, когда наши герои покидают Фигейру-да-Фож следом за собакой, указующей путь троим мужам достославным и жене, так скажем мы, храня верность избранному стилю, хоть она ещё не стала женой одному из них, но за этим дело не станет, и всякий, имеющий представление о влечениях и кружениях сердца, извинит нам незамысловатый каламбур. И вот они едут на Север, и Жоакин Сасса уже сказал: Если проедем через Порто, прямо ко мне в гости попадем, и в этот самый час сотни тысяч, миллионы юнцов по всему континенту вышли на улицу во всеоружии — но не доводов и резонов, а бейсбольных бит, велосипедных цепей, обрезков водопроводных труб, ножей и ножниц, багров и заточек — будто обезумев от ярости, а также от разочарования и в предчувствии грядущих страданий, крича «Мы тоже — иберийцы» с тем же отчаянием, которое заставляло торговцев взывать «Мы ни в чем не виноваты».

Потом, когда спустя сколько-то дней и недель улягутся страсти, психологи и социологи покажут и докажут нам, что юношество вовсе не хотело быть иберийским, а лишь воспользовалось предлогом и обстоятельствами, чтобы дать выход той неутолимой мечте, которая длится обычно столько же, сколько и сама жизнь, но впервые проявляется — нет, скорей даже прорывается — в пору первой юности, обретая выражение свое в том и там, где можно. Или нельзя. И на полях сражений — а точнее, на улицах и площадях, ставших полем битвы, сотнями исчислялись раненые, и было даже трое-четверо убитых, хоть правительство и пыталось всячески утаить эти скорбные цифры в туманных противоречиях своих коммюнике и новостей, и августовские матери так никогда наверное и не узнали, сколько их сыновей пропало без вести, не узнали по той же причине, по какой матери, вечно обреченные терпеть все, терпят и поражение, и оттого это происходит, что не умеют сплотиться и организоваться: всегда кое-кто, оставаясь в стороне, оплакивает свою потерю, ухаживает за уцелевшим сыном или, раскорячась под мужем, заводит себе нового. Гранаты со слезоточивым газом, водометы, резиновые палки, щиты и шлемы с забралом, вывороченные из мостовых булыжники, водопроводные трубы, выломанные из оград чугунные копья и железные дротики — вот какое оружие использовали противоборствующие стороны, затем на смену ему пришли средства ещё более и до боли убедительные, разнообразные новинки, впервые опробованные здесь силами правопорядка, ибо война, как и беда, одна не ходит: первая испытывает, вторая усовершенствует, третья доказывает эффективность, или в обратном порядке, смотря откуда и с какой войны начинать отсчет. В сборниках воспоминаний и в воспоминаниях изустных остались последние слова того хрупкого голландского юноши, сраженного резиновой пулей, бракованной, очевидно, ибо она оказалась на поверку тверже стали, но случай этот моментально перешел в легенду, и каждая страна клялась, что именно она была отчизной этому пареньку, не отказываясь, стало быть, и от авторства этой пули и дорожа предсмертной фразой не в силу содержащегося в ней смысла, а потому что она была исполнена прекрасного юношеского романтизма, а государствам все это — по вкусу, особенно если речь идет о проигранных битвах, когда остается лишь произнести: Наконец-то и я стал иберийцем — и испустить дух. Неведомо нам, знал ли этот юноша, чего хочет, или же ему только казалось, что знает, как за неимением лучшего, происходит сплошь и рядом, но он в любом случае — непохож на Жоакина Сассу, который затруднялся определить, кто ему нравится, но, по крайней мере, жив остался, а потому не потерял шансов в один прекрасный день, если не зазевается, уяснить это для себя.

Утро становится днем, день перейдет в вечер, а по длинной дороге, прижатой почти к самому берегу, бежит, ни разу не сбившись со своей ровной рыси, пес-проводник, оказавшийся, впрочем, далеко не борзым псом, ибо даже Парагнедых при всей своей дряхлости способен был бы развить скорость гораздо более высокую, чем та, с какой движется он эти несколько часов. Машине так ползти вредно, говорит сидящий за рулем Жоакин Сасса, беспокоясь, не случилось бы с изношенным механизмом какой поломки. Транзистор, в котором недавно заменили батарейки, вещает о беспорядках, бушующих на всем континенте, и о том, что, по сведениям из достоверных источников, на правительства стран Пиренейского полуострова европейские государства оказывают сильное давление, требуя, чтобы те положили конец безобразиям, словно им по силам исполнить это желание, а править бултыхающимся в океане полуостровом — то же, что управлять Парагнедых. Протесты европейцев получили достойный отпор: испанцы отвергли их претензии с мужественной горделивостью, португальцы — с женственным высокомерием, и было объявлено, что вечером премьер-министры обеих стран выступят по национальному радио — каждый по своему, разумеется — но с согласованными заявлениями. Некоторое замешательство вызвала осторожная позиция Соединенных Штатов, обычно с охотой и готовностью вмешивающихся в решение мировых проблем, особенно если они сулят какую-либо прибыль, а на этот раз давших понять, что встревать не намерены, пока не станет ясно, до каких Геркулесовых столпов — в буквальном смысле — дойдет дело. Но все же именно США поставляют нам горючее, пусть с перебоями, пусть нерегулярно, все равно — низкий им за это поклон, иначе в этой глуши и вовсе было бы невозможно заправиться. Кабы не американцы, и нашим путешественникам, вздумай они и дальше следовать за собакой, очень скоро пришлось бы идти пешком.

Когда же свернули к придорожному ресторанчику пообедать, собака покорно остановилась, осталась снаружи — понимала, значит, что её двуногим спутникам без еды нельзя. Педро Орсе вышел первым, вынес ей остатки и объедки, но она от них отказалась и запекшаяся вокруг её пасти кровь внятно объяснила, почему. Она уже поохотилась, сказал Жозе Анайсо. А голубая нитка так и свисает, заметила Жоана Карда, и это второе обстоятельство заслуживает большего внимания, нежели первое, поскольку наш пес, если он тот, за кого мы его принимаем, две недели кряду ведя такую бродяжью жизнь, пересек весь полуостров от самых Восточных Пиренеев, и неизвестно, куда двинется дальше, причем за все это время никто не ставил перед ним миску с похлебкой, не баловал косточкой. Что же касается голубой шерстяной нитки, она могла и выпасть, а потом снова прилипнуть — охотник же перед тем, как спустить курок, задерживает дыхание, а потом, естественно, вновь чередует вдох и выдох. Эх, славный ты песик, благодушно обратился к нему Жоакин Сасса, умел бы ты так же заботиться о нас, как, судя по всему, заботишься о себе, мы бы горя не знали. Пес на это мотнул головой, но смысл этого движения мы растолковать не беремся. Потом вышел на шоссе и возобновил путь, не оглядываясь. День лучше утра, солнце пригревает, а он, собака, сукин сын, черт безрогий, опустив голову, вытянув морду, отставив хвост, знай чешет неутомимой рысью, и рыжая шерсть его отливает на свету темным золотом. Что это за порода такая? — спрашивает Жозе Анайсо. Если б не хвост, смахивал бы на помесь легаша с овчаркой, говорит Педро Орсе. Он наддал, радостно сообщает Жоакин Сасса, а Жоана Карда, быть может, для того, чтобы не оставаться в одиночестве, добавляет: Как бы его назвать? видите, рано или поздно, но неизбежно возвращаемся мы к вопросу имен.

Премьер-министр, как и было обещано, обратился к нации и сказал ей так: Португальцы! В последнее время и особенно — в последние сутки наша страна подвергается давлению, которое без преувеличения назову недопустимым: оно исходит со стороны почти всех европейских стран, где, как известно, отмечавшиеся ранее серьезные нарушения общественного порядка, к которым мы не имеем ни малейшего отношения, обострились и усилились, вылившись в массовые уличные манифестации солидарности со странами Пиренейского полуострова и населяющими их народами, войдя в глубокое противоречие с политикой, проводимой правительствами стран Европы, к числу которых мы уже не принадлежим, оказавшихся перед лицом значительных социально-культурных процессов, происходящих в этих странах, жители которых видят в историческом испытании, посланном нам судьбой, провозвестие более счастливого будущего, а проще говоря — надежду на воскрешение и омоложение человечества. Так вот, правительства европейских стран вместо того, чтобы оказать нам поддержку и помощь, что явилось бы яркой демонстрацией элементарного гуманизма и выражением истинно-европейского самосознания, решили превратить нас в козлов отпущения, свалить на нас всю ответственность за свои трудности, при этом обращаясь к нам с нелепым призывом задержать соскальзывание нашего полуострова в океан, которое хотя бы из простого уважения к фактам следовало бы назвать плаванием. Это тем более прискорбно, что по имеющимся у нас сведениям мы ежечасно удаляемся от новообразованного побережья Западной Европы на семьсот пятьдесят метров, а европейские правительства, которые никогда прежде на деле не считали нас равноправными членами сообщества, ныне просят нас сделать то, чего в глубине души не хотят сами, и что, как им должно быть известно, сделать невозможно. И в эти бурные дни Европа, как несомненное средоточие культуры, как историческая колыбель нашей цивилизации, испытывает явный недостаток здравого смысла. Мы же, сохраняя спокойствие, подобающее тем, кто ощущает свою силу, в сознании своей правоты, будучи законным и конституционным правительством, намерены и впредь решительно отвергать всякий нажим, в какой бы форме и от кого бы он ни исходил, и перед лицом всего человечества клянемся руководствоваться в своих поступках исключительно национальными интересами, интересами народов, населяющих Пиренейский полуостров, о чем я могу заявить совершенно официально и ответственно, поскольку правительства Испании и Португалии работали и работают в постоянном и тесном контакте, принимая все необходимые меры для того, чтобы известные судьбоносные события, начавшиеся с разлома в Пиренеях, пришли к своему благополучному завершению. Слов самой горячей и искренней признательности заслуживают проникнутые истинным гуманизмом действия администрации Соединенных Штатов и проводимая ею реалистическая политика, благодаря чему мы в должной степени обеспечены как горючим и топливом, так и продуктами питания, которые прежде в рамках многосторонних договоренностей импортировались из стран Европы. В обычных условиях такие вопросы подлежали бы урегулированию по дипломатическим каналам, но с учетом остроты нынешней ситуации возглавляемое мною правительство сочло своим долгом немедленно сделать эти факты достоянием самой широкой гласности, тем самым ещё раз выражая неколебимую уверенность в том, что португальцы, как уже не раз бывало на протяжении веков, ещё теснее сомкнут ряды вокруг своих легитимных представителей и священных символов государственности, в этот труднейший момент своей славной истории явив миру образ народа, исполненного решимости, спаянного нерушимым единством. Да здравствует Португалия, ура!

Четверо путешественников выслушали эту речь уже в окрестностях Порто, заехав в придорожное кафе перекусить и задержавшись там, чтобы посмотреть по телевизору тысячные манифестации, схватки с полицией — озноб пробирает при виде этих благородных юношей, несущих транспаранты и плакаты с пресловутым изречением. Чего это они так забеспокоились о нас? — спросил Педро Орсе, а Жозе Анайсо, сам того не заметив, повторил фразу премьер-министра, несколько спрямив её смысл: О самих себе они забеспокоились. Путники завершили трапезу, вышли к машине, вынесли собаке объедки, от которых та на этот раз не отказалась, и, пустив Парагнедых аллюром более стремительным, ибо четвероногий поводырь уже едва различим впереди, сказал Жоакин Сасса: На выезде с моста надо будет как-нибудь усадить пса в машину, назад, к Жозе и Жоане, по городу так не поедешь, да и сам он ночью вряд ли захочет следовать таким порядком.

Прогноз сбылся, желание Жоакина Сассы исполнилось, и собака, уразумев, чего от неё хотят, медленно и грузно развалилась в ногах у сидевших сзади, голову положила на руку Жоаны Карда, однако не заснула, так и ехала с открытыми глазами, в которых, будто в черном зеркале, мелькали городские огни. Заночуем у меня, говорил Жоакин Сасса, у меня широченная кровать и диван раскладывается, так что двое запросто на нем уместятся, если, конечно, они не слишком толстые, а один из нас троих — это относится, разумеется к мужчинам — прикорнет в кресле, ничего страшного, я — хозяин, мне там и спать, или в крайнем случае переночую в пансионе поблизости, по соседству. Его спутники не отвечали, изъявляя молчанием согласие или желание обсудить щепетильный вопрос попозже, в иной обстановке, и атмосфера слегка наэлектризовалась, возникло некое напряжение, известная неловкость, стало казаться, что Жоакин Сасса — с него станется — намеренно, шутки ради, завел разговор на эту тему. Но и двух минут не проехали они в молчании, как нате вам, пожалуйста, прозвучал отчетливый голос Жоаны Карда: Я с Жозе лягу, и вправду, видно, конец света близок, и мир наш обречен погибели, если женщина берет инициативу на себя: вот раньше были у них понятия и правила, начиналось дело с начала, с жарких и призывных мужских взглядов, с ответного взора женщины, пущенного из-под потупленных ресниц как стрела, продолжалось потом, до первого соприкосновения пальцев, долгими разговорами, письмами, ссорами и примирениями, шли в ход многозначительность оброненных платочков и дипломатичность покашливаний, и, хотя итогом всего этого было то же самое, и — после ли свадьбы или же вместо неё — укладывалась дама на спину, а кавалер на даму — но все же никогда не бывало такого бесстыдства, такого полного забвения приличий, тем более в присутствии человека преклонных лет, а ещё говорят, что у андалусиек нрав пылкий, куда им до этой португалки, имеется в виду Педро Орсе, едущий в том же автомобиле, ни одна из них не скажет так вот прямо в глаза: Я с Жозе лягу. Однако времена меняются, да ещё как меняются, а ежели и хотел Жоакин Сасса подшутить над чужими чувствами, то вышла ему эта шутка боком, Педро же Орсе, вероятно, и не совсем понял, о чем идет речь, ибо сказано было на языке, хоть и родственном да не родном. А Жозе Анайсо рта не раскрывал — да и что ему было говорить: прими он самодовольный вид счастливого любовника, вышло бы жалко и глупо, а смутись и возмутись он от такой прямоты — ещё того хуже, так что самое мудрое — хранить молчание, и не надо быть семи пядей во лбу, чтобы понять: только Жоана Карда могла произнести эти слова, нестерпимой грубостью прозвучали бы они в его устах да ещё без предварительной консультации с нею, а если бы он сперва осведомился у нее, согласна ли она, получилось бы и вовсе нечто совершенно непотребное, так что согласимся — есть такое, что должно и можно взять на себя только женщине в зависимости, разумеется от обстоятельств и переживаемого момента, да, вот именно — момента, того краткого мига, той секунды, возникающей между двумя людьми, которые вот-вот совершат непоправимую ошибку. Руки Жозе Анайсо и Жоаны Карда соединены на загривке собаки, и Жоакин Сасса, незаметно поглядывая на них в зеркало заднего вида, замечает, что они улыбаются: обошлось, проехало. С этой дамочкой ухо держи востро, думает он, вновь ощущая укол зависти, впрочем, он же сам виноват сам же признался, что не знает, кто ему нравится.

Роскошным его жилище никак не назовешь — маленькая спальня, а гостиная, где стоит пресловутый диван-кровать, ещё меньше, есть ванная: это холостяцкая квартира, спасибо, что такая есть, не надо мыкаться по меблированным комнатам. В кладовой — хоть шаром покати, хорошо, что путники утолили голод по дороге, на последнем привале. Они смотрят в телевизор, ожидая новостей, но европейские министры иностранных дел ещё не успели дать отклик на выступление португальского премьера, который для того, чтобы те не прикидывались, будто не слышали или не поняли, вновь появляется на экране и говорит: Португальцы! — а остальное мы уже знаем. Перед тем, как улечься, четверо держат военный совет, хотя никаких решений им принимать не надо, за них все решит пес, улегшийся в ногах у Педро Орсе, но никто не хочет отказать себе в удовольствии высказать свое суждение. Может быть, здесь и окончится наше странствие, говорит Жоакин Сасса, явно заинтересованный в том, чтобы так оно и было. Или где-нибудь дальше, к северу, замечает Жозе Анайсо, думающий совсем о другом. Наверняка ближе к северу, соглашается Жоана Карда, помышляющая о том же самом, но истина заключается в словах Педро Орсе, который говорит: Пес его знает, и добавляет, зевнув: В сон клонит.

Пасьянс — кому где и с кем ложиться — был разложен с той же быстротой, что и диван-кровать — умелыми руками Жоакина Сассы при содействии Педро Орсе. Жоана Карда незаметно вышла, а Жозе Анайсо ещё несколько минут сидел как у праздника, притворяясь, что он тут вообще ни при чем, но сердце у него заходилось таким громким и частым стуком, словно выбивало боевую тревогу, так что от этой дроби, отдававшейся где-то под ложечкой, должен был бы ходить ходуном весь дом, хоть никакого землетрясения и не было, а потом произнеся: Покойной ночи, до завтра — встал и удалился, сознавая, что эти слова не соответствуют значительности момента. Спальня была тут же рядом, а под самым потолком — окно без занавеси или шторы, и это могло бы восприниматься как отсутствие должной скромности, но объясняется тем, что Жоакин Сасса живет один и подсматривать ему, даже если б страдал он таким извращением, решительно не за кем, впрочем, надо сказать, что было бы не только поучительно, но и весьма интересно иногда подглядеть за самим собой, хотя удовольствия бы это не доставило никакого. Из всех этих стилистических фиоритур вовсе не следует, будто Педро Орсе и Жоакин Сасса намеревались предаться столь предосудительному мальчишеству, однако это окно — даже не окно, а тень окна — еле различимое во тьме, оказывает некое возбуждающее действие, волнует, будоражит, воспаляет кровь, будто все, что происходит, происходит не за стеной, а здесь же, рядом, в толчее свального греха, и Жоакин Сасса, перевернувшись на спину, взбил подушку повыше, приподнял голову, чтобы создать ауру тишины и лучше слышать, во рту у него пересохло, он героически противится искушению встать, пойти на кухню выпить воды, а по дороге уловить доносящиеся из спальни шорохи. Педро Орсе, утомленный дорогой, как лег, так и заснул, свесив руку на спину растянувшегося у дивана пса, и подземные толчки, ощущаемые одним, передаются, должно быть, другому, и снится им, наверно, одно и то же. А из спальни не доносится ни звука — ни сдавленного стона, ни невнятно пробормотанного слова, ни вздоха. Как тихо, думает Жоакин Сасса, даже странно, и он даже не представляет, до какой степени это странно, и никогда не узнает этого и вообразить себе этого не сумеет, потому что происходящее остается тайным для всех, кроме тех, с кем происходит оно. Жозе Анайсо проник в Жоану Карда, и та приняла его, он был тверд, она — нежна и податлива, и больше они уже не двигались, сплетя пальцы с пальцами, прильнув губами к губам, в полнейшем безмолвии, дождавшись, когда яростная, но тоже беззвучная волна накрыла их с головой, не отпуская, покуда не стихла последняя судорога, не иссякла последняя скудная капля — вот так мы выразимся, чтобы нас не обвинили в безнравственном живописании полового акта: какие отвратительные слова, и просто счастье, что они почти совсем выходят из употребления. А Жоакин Сасса, проснувшись поутру, подумает, что парочка за стеной набралась немыслимого, нечеловеческого терпения и дождалась, пока заснут её спутники, и один Бог, если только Бог посвящен в эти плотские тайны, знает, чего это ей стоило, но ошибется Жоакин Сасса, потому что в тот самый миг, когда он погружается в сон, Жоана Карда снова принимает Жозе Анайсо, и на этот раз они уже не так молчаливы, как прежде, ибо есть подвиги, которые дано свершить лишь однажды. Наверно, заснули, сказал кто-то из них, и тела обоих наконец-то расслабленно обмякли, наступило давно заслуженное освобождение.

Педро Орсе проснулся первым: пепельный палец зари, скользнув от окна, коснулся его утомленных губ, и ему приснилось, что его целует женщина, он пытался удержать и продлить сон, но глаза уже открылись, а губы остались пересохшими — ничьи уста не увлажнили их своим животворящим прикосновением. Пес вскинул голову, приподнялся на передних лапах, пристально поглядел на человека; в комнате стояла такая плотная полутьма, что непонятно было, какой свет отражая, блестели его глаза. Педро Орсе погладил его, и тот в ответ коротко лизнул его худую руку. Эти движения разбудили Жоакина Сассу, который поначалу не мог понять, где находится — его сбили с толку диван, где он ночевал лишь изредка, и непривычное соседство. Педро Орсе, откинувшись на спину, поглаживая лежавшую у него на груди голову пса, сказал: Вот и новый день, интересно, что он принесет, и Жоакин Сасса ответил: Может, собачка наша передумает, у людей так часто бывает: проснешься — а все вокруг другое, а мы вроде те же, а сами себя не узнаем. Сейчас на это непохоже. Пес поднялся во весь свой огромный рост и, тяжело ступая, направился к закрытым дверям. В полутемной комнате смутно виднелся лишь его размытый силуэт да поблескивали глаза. Ждет, сказал Жоакин Сасса, позови его, рано еще. Пес подошел на голос Педро Орсе и покорно опустился на пол, разговор продолжался вполголоса: Сниму деньги со счета, там, правда, немного, и одолжу где-нибудь, говорит Жоакин Сасса. А что будем делать, когда они кончатся? Может, раньше кончатся наши приключения. Кто знает, что нас ждет. Ну, выкрутимся, в крайнем случае — украдем, эти слова произнес с улыбкой Жоакин Сасса. Будем надеяться, до таких противозаконных деяний дело не дойдет; Жозе Анайсо тоже снимет деньги со счета, благо здесь, в Порто, есть отделение банка, где он держит свои сбережения; Педро Орсе взял с собой все свои песеты, что касается Жоаны Карда, то о её материальном положении мы совсем не осведомлены, но можно предположить она не из тех, кто будет жить на подачки или за счет любовника. Мы, правда, сомневаемся, что эти четверо сумеют поступить куда-нибудь на службу — для этого нужны такие качества как постоянство, стабильность, наконец, оседлый образ жизни, они же гоняют по всей стране следом за собакой, чья судьба, мы уповаем, скоро станет известна хотя бы ей самой, но сейчас не время узнавать у животных, если даже они и не лишены голосовых связок, куда они направляются.

В соседней комнате в объятиях друг друга спали утомленные любовники это истинное чудо, которое, как ни прискорбно, не может длиться вечно, и это вполне естественно: тело есть тело, оно со всем, что есть в нем, от начала до конца, заключено в кожаную оболочку и ею ограничено, принадлежит ему одному и нуждается в спокойствии, в независимости, и чтобы все процессы в нем протекали автономно, без вмешательства извне, а сон в обнимку требует от каждого, кто участвует в этом процессе, некой, с позволения сказать, угнезденности и прилаженности друг к другу а присутствие рядом другого тела нарушает эту гармонию — то рука затечет, то локоть вонзится меж ребер — и тогда мы, собрав всю положенную нам нежность, шепчем еле слышно: Любовь моя, подвинься чуточку. Итак, Жоана Карда и Жозе Анайсо спят, утомясь, ибо посреди ночи свершили третье соитие — они ведь находятся ещё только в самом начале своей любви и потому неукоснительно соблюдают славное правило — не отказывать плоти в том, чего она, по собственным своим резонам, требует. А Жоакин Сасса и Педро Орсе вместе с собакой, стараясь не шуметь, вышли из квартиры и отправились на поиски пропитания: каждый называет утреннюю трапезу по-своему, как принято у него в стране, но единый голод сглаживает лингвистические разногласия. Когда вернутся, любовники уже пробудятся ото сна и будут плескаться под душем, какие счастливцы эти двое и настоящие скороходы — как далеко умудрились они продвинуться за столь краткий срок.

Перед самым выходом все четверо стали в кружок и посмотрели на собаку с озабоченным видом, присущим тем, кто ждет указаний, сомневаюсь одновременно и в их целесообразности, и в том, что окажутся в состоянии их выполнить. Будем надеяться, молвил Жоакин Сасса, что на выезде из Порто она доверится нам так же, как доверилась на въезде, и остальные поняли, что именно он хотел этим сказать: представьте себе, что только тогда будет, если пес по кличке, ну, скажем, Верный, маниакально устремленный на север, заставит ехать по улице с односторонним движением или свернуть там, где поворот запрещен?! А будут конфликты с полицией, столкновения, пробки, аварии, и все население Порто с хохотом сбежится поглазеть на такое диво. Но ведь этот пес — не дворняга какая-нибудь, прости Господи: корни его генеалогического древа корнями уходят в самую преисподнюю, а ведь мы знаем, что она и есть источник всякой мудрости — и древней, и нынешней, и той, что ещё только суждено когда-нибудь явиться в мир. И вот поэтому, а, быть может, и потому, что Педро Орсе прошептал псу на ухо какие-то слова, значение которых до сих пор установить не удалось — не исключено, что это было заклинание — тот спокойно, как ни в чем не бывало, с таким видом, словно иной способ передвижения ему вообще неведом, уселся в машину, но обратите внимание! — голову на колени Жоане Карда на этот раз не положил, а бдительно следил за тем, как Жоакин Сасса крутит по переулкам и закоулкам, и всякий, кто понаблюдал бы за тем, куда направляется Парагнедых, сказал бы: На юг едут, а через минуту поправился бы: А теперь взяли западней или: Поехали к востоку, ведь это и есть четыре основные стороны света, потому что если двигаться по всем направлениям, указуемым «розой ветров», мы вовеки не выпутаемся из паутины улочек Порто и из затруднения, куда сами себя загнали.

Пес и четыре человека приходят к соглашению; четыре разумных существа решили довериться инстинкту животного, а, впрочем, может быть, всех их манит магнит, установленный где-то на севере, или тянет голубая шерстяная нить, неотличимая от той, что зажата в собачьих зубах. Но вот город остается позади, дорога, несмотря на все изгибы и повороты, ведет туда, куда надо, а пес дает понять, что хочет выйти и выпрыгивает в распахнутую перед ним дверцу, видно, что после ночевки под крышей он восстановил силы, отдохнул и отъелся. Рысь становится резвей и размашистей, и Парагнедых, повеселев, перестав грызть удила от нетерпения, устремляется следом. Шоссе теперь идет не вдоль побережья, и только поэтому не дано нам увидеть тот пляж, на котором Жоакин Сасса продемонстрировал когда-то силу, не снившуюся Самсону. Жаль, говорит наш дискобол, что удаляемся от берега, я бы вам показал то место, где вышла та история с камнем, сам библейский Самсон не сумел бы свершить такого, но из скромности обрывает фразу, ибо разве сравнится чудо его со свершенным Жоаной Кардой в полях Эрейры, с загадочным дрожанием земли, ощущаемым Педро Орсе, и если здесь проводником нам служит сухопутный пес, то что сказать о многотысячной стае скворцов, следовавших за Жозе Анайсо неотступно в продолжении столь долгого времени и оставивших его, лишь когда пришла им пора отправляться в новый полет?

Дорога идет вверх, потом вниз и снова — вверх, и теперь уже постоянно лезет в гору, разве что изредка, лишь чтобы передохнуть, спускается под уклон, горы в здешних краях невысоки, да сердце у Парагнедых изношено, и он тяжело отдувается, еле справляясь с одышкой, а пес впереди без устали отмахивает милю за милей. Остановились перекусить у пастушьей сторожки на обочине, и снова пес исчез, сам позаботившись о своем пропитании, и вернулся с окровавленной мордой, и теперь уж мы знаем, что это за кровь, и никакой тайны тут нет: если еду не кладут тебе в кормушку, её надо выследить и добыть самому. Снова отправляются они в путь, неуклонно держа к северу, и Жозе Анайсо говорит, обращаясь к Педро Орсе: Если и дальше так поедем, скоро попадем в Испанию, к тебе домой. Мой дом — в Андалузии. Не все ли равно? Нет, страна — это одно, родина — совсем другое, её знаешь, а о стране понятия не имеешь. Разве ты не бывал в Галисии? Никогда, это чужой дом.

Ну, если они и попадут в Испанию, то ещё не сейчас, эта ночь будет проведена в Португалии. Жозе Анайсо и Жоана Карда зарегистрировались как муж с женой, Жоакин Сасса и Педро Орсе в целях экономии взяли один номер на двоих, а псу пришлось ночевать с Парагнедых, потому что хозяйка пансиона отказалась впустить в дом такую зверюгу: Куда такое чудовище, пусть на улице спит, а то ещё блох напустит. Нет у него блох, возразила Жоана Карда, но возражения её не были приняты во внимание, ибо дело не в блохах. Посреди ночи встал с кровати Педро Орсе, надеясь, что входная дверь не на запоре, а она вправду оказалась открыта, и часа два поспал в автомобиле в обнимку с псом: если по причинам объективным и очевидным любовь невозможна, то для дружбы помехи нет. И показалось Педро Орсе, когда он залезал в машину, что пес тихонько подвыл, должно быть, приснилось что-нибудь, так бывает — когда очень хочется чего-нибудь, премудрая наша плоть, сжалившись над нами, удовлетворяет желания разными способами, в том числе — и во сне и снами, так, по крайней мере, принято считать. Еще бы! а иначе кто бы в силах был снести вечную неудовлетворенность, от жизни неотъемлемую, раздается тут неизвестно чей голос, который время от времени вмешивается в наше повествование.

Потом Педро Орсе вернулся в пансион, а пес направился следом, но, поскольку вход ему был воспрещен, улегся на ступеньках, и перо мое бессильно описать ужас, обуявший хозяйку, когда при первых лучах восхода выпорхнула она, ранняя пташка, наружу, в радостном предвкушении нового трудового дня, отворила ставни навстречу рассветной прохладе, и тут с половика поднялся Немейский лев, разинул пасть — это был всего лишь зевок невыспавшегося существа — но и зевок способен повергнуть в оторопь и смятение, если обнажаются при этом чудовищные клыки и язык, такой красный, будто по нему струится кровь. Да, большой был крик, и большой вышел скандал, и постояльцы не столько мирно удалились, сколько были выгнаны взашей, и Парагнедых уже заворачивал за угол, а хозяйка, стоя на приступочке крыльца, все ещё поносила и проклинала безмолвного зверя: эти хуже всех, ибо если верно речение «Пес, что лает, не кусает», то справедливо и обратное, и если мощь челюстей и острота зубов находятся в прямой зависимости от молчания, то избави нас, Боже, от таких встреч. Путники со смехом вспоминали эту сцену, а Жоана Карда из женской солидарности заметила, что будь она на месте хозяйки, тоже перепугалась бы, да и вам не стоило бы рядиться в храбрецы, хуже нет отваги по обязанности глубоко копнула она этим замечанием: каждый мужчина втайне пытается совладать со своей трусостью, а Жозе Анайсо решил при первой же возможности поведать возлюбленной, какие страхи томят его душу, и правильно — что это за любовь, если всего не говорить, вот когда пройдет она, тогда пожалеешь о том, что выложил все как на духу, тем более, что духовник порою во зло употребляет оказанное ему доверие. Будем надеяться, что Жозе Анайсо и Жоана Карда устроятся так, чтобы избежать такого оборота событий.

Граница уже невдалеке. Успев привыкнуть к чудесным способностям своего проводника, путешественники как нечто само собой разумеющееся воспринимают то, что пес — пусть побудет он пока безымянным, в свое время мы выберем ему достойную кличку — без малейших колебаний, без заминки избирает на развилке двух дорог ту, по какой следовать, а ведь, помимо развилок, существуют ещё и перекрестки. Конечно, собачка однажды уже проделала этот путь в обратном направлении, с севера на юг, но приобретенный опыт мало чем может ей пригодиться, если мы вспомним, сколь многое меняется от перемены точки зрения, которая, как нам, к счастью, известно, все определяет. Люди постоянно живут рядом с чудесами, но узнают едва ли половину их, да и ту чаще всего понимают неверно, потому что, как Господь Бог наш, желают, чтобы этот и прочие миры всенепременно сотворены были по их собственному образу и подобию, причем им безразлично, кто эти миры сотворил на самом деле. Инстинкт ведет собаку, однако неведомо, что или кто ведет инстинкт, и если как-нибудь на днях придется нам давать объяснение некоей странности, то, вероятней всего, объяснение проскользит по поверхности, не затронув сути, если только не дадим объяснения самому объяснению, а тому — ещё одно, а этому — новое, и так до бесконечности, до того последнего мгновенья, когда уже не останется ничего, чтобы объяснить гору объясненного, и таким вот попятным движением доберемся мы до первоначального хаоса, но речь у нас идет сейчас не о том, как образовалась Вселенная — кто мы такие есть, чтобы рассуждать об этих премудростях? — а о собаках.

И о людях. О тех, кто следом за собакой движется к границе, до которой уже рукой подать. На склоне дня покинут они португальские пределы и только тогда, чему виной, должно быть, сгущающиеся сумерки, обнаружат исчезновение пса, и сейчас же растеряются как дети в дремучем лесу: что делать? Жоакин Сасса воспользовался случаем, чтобы подвергнуть сомнению пресловутую собачью верность, но мы это высказывание отметаем как заведомый вздор, а прислушаемся-ка лучше к здравому суждению умудренного житейской опытностью Педро Орсе: Он переплыл, наверно, реку и ждет нас на том берегу, и если бы люди проявляли настоящее внимание к тем звеньям и, извините, валентностям, которыми сцепляется не только одно вещество с другим, но и бытие с бытием, то сразу поняли бы — речь сейчас о Жоане Карде и Жозе Анайсо — поняли бы, говорю, что у пса побуждения могут быть такие же, как у скворцов, ибо не исключено, что именно здесь он переходил границу, когда шел с севера на юг, и, вероятно, не захотел вновь пережить те неприятные моменты, когда его, разгуливавшего без ошейника и намордника, приняли за бешеного и встретили ружейным огнем.

Стражи границы рассеянно проглядывают документы, разрешают следовать, и видно, что они не слишком перегружены работой: люди, как мы имели возможность убедиться, ездят много, но все же по мере сил стараются страну не покидать, словно боятся потерять большой дом, то есть отчизну, даже если по доброй воле покинули малый — свое убогое обиталище. На другом берегу реки Миньо царит такая же скука, и слабую искорку любопытства высекает лишь присутствие среди трех португальцев испанского гражданина преклонного возраста, а случись такое в обычное время, в беспрестанной череде въездов-выездов, и на это никто не обратил бы внимания. Жоакин Сасса отъехал с километр, прижался к обочине и затормозил: Подождем, может, Педро прав, и пес знает, что делает, нагонит нас. Ждать пришлось очень недолго десяти минут не прошло, как ещё не успевший обсохнуть пес появился перед автомобилем. Прав, прав оказался Педро Орсе, и нам бы не сомневаться в его правоте, да задержаться бы на берегу, поглядеть на отважную переправу, да потом бы с удовольствием и пользой описать её, а не границы и пограничников, которые ничем, кроме цвета и кроя мундиров, друг от друга не отличаются и говорят одно и то же, хоть и на разных языках: Проходите, Можете следовать, тем все дело и кончилось, и даже искорка любопытства не более, чем убогий плод нашей фантазии, призванный хоть немного расцветить унылый эпизод.

Буйство фантазии, игра воображения весьма пригодились бы нам сейчас для рассказа о том, как свершали наши герои путешествие, длившееся два дня и две ночи, как ночевали в деревенских гостиницах, как по древним-древним дорогам неуклонно двигались на север, пересекая галисийские земли, как мочили их дожди, возвещая пришествие осени, но вот и все, что можно сказать об этом странствии, и выдумывать тут нечего. Что еще? — ночные объятия Жоаны Карда и Жозе Анайсо, постоянная бессонница Жоакина Сассы, рука Педро Орсе, свесившаяся с кровати на спину псу — в здешних краях его впускали под крышу. И опять дорога прямо к горизонту, который близко к себе не подпускает. Жоакин Сасса снова заговорил о том, что чистейшее безумие покорно следовать за дурацким псом неведомо куда, неизвестно зачем, на край света, на что Педро Орсе возразил ему не без обиды, а потому сухо: Перед тем, как добраться до края света, мы упремся в море. Следует отметить еще, что пес устал, бежит, понуро опустив голову, и хвост уже не полощется победным стягом, и подушечки лап, хоть и подбила их природа жесткой кожей, не выдерживают постоянного трения о каменистую почву, растрескались в кровь, что как-то вечером обнаружил Педро Орсе, отчего так неприязненно и ответил он Жоакину Сассе, который, наблюдая за этим со стороны, примирительно говорит: Перекисью бы надо промыть. Ага, поучи падре «Отче наш» читать, без тебя знаю, я, слава Богу, фармацевт по профессии. Впрочем, если не считать этого малозначительного инцидента, путешественники ладили между собой.

Когда добрались до Сантьяго-де-Компостела, пес взял северо-восточней. Должно быть, мы у цели — гляди, как он взбодрился, вскинул голову, отставил хвост, вновь пошел размашистой ровной рысью, Жоакину Сассе пришлось даже чуть пришпорить Парагнедых, чтобы не отстать, и, поскольку они оказались вплотную к своему проводнику, вскричала Жоана Карда: Глядите, глядите, нитка! Все взоры обратились к голубой шерстяной нитке, изменившейся разительно: она побурела от грязи настолько, что и не разберешь даже, каков её природный цвет, а теперь вновь блещет первозданной синевой, не похожей ни на небесную лазурь, ни на океанский ультрамарин, будто кто-то взял да выстирал её или заново спрял и выкрасил, если это она же, а не другая, и снова сунул собаке в зубы, сказав: Пошел! Дорога сузилась и вилась теперь вдоль холмов. Солнце спускалось к морю, которого отсюда не видно, природа большая мастерица устраивать зрелища, удивительно подходящие к тем ли, иным ли нашим обстоятельствам: ведь ещё утром и потом целый день с печального и хмурого неба сеялся галисийский мелкий дождичек, а вот теперь окрестные поля озаряет золотистый свет, и шкура пса сверкает и блещет как драгоценность, будто он не из мяса и костей, а из червонного золота. Даже Парагнедых преобразился и больше не похож на древний драндулет, а уж седоки в нем похорошели необыкновенно и едут в сияющем солнечном нимбе, как осененные небесной благодатью. Жозе Анайсо пробрал озноб при виде того, как красива Жоана Карда, Жоакин Сасса повернул и опустил зеркало, чтобы полюбоваться блеском своих глаз, а Педро Орсе рассматривает свои старческие руки — они вдруг помолодели, словно поколдовавший над ними алхимик дал им бессмертие, хотя прочим частям тела, оставшимся бренными, придется в свой срок помереть.

Внезапно пес останавливается. Солнце присело на зубчатый гребень гор, за которым угадывается море. Дорога, петляя и кружа, идет вниз, туда, где с двух сторон поджидают, готовые стиснуть ей горло, отроги гор, да нет, это оптический обман — это издали так выглядит. Впереди, на склоне, большой, просто и без затей выстроенный старый дом, вроде бы заброшенный, хотя поля вокруг него возделаны. Часть его уже погружена в тень, дневной свет тускнеет и меркнет, и весь мир, кажется, в обморочном одиночестве. Жоакин Сасса затормозил. Все вышли. Безмолвие полнится каким-то подрагивающим, словно замирающее эхо, гулом, конечно, может быть, это всего лишь далекое море бьет о скалы, отличное объяснение, ведь даже в поднесенной к уху раковине звучит память о рокоте валов, но, похоже, здесь другой случай здесь звучит именно тишина, и нельзя умирать, пока не узнаешь, что это такое: Ну что, слышал, как звучит тишина, понял, каково это, можешь отправляться, свободен. Эта минута, впрочем, ни для кого из четверых пока не наступила. Они знают, что целью их странствий был этот дом, к нему привел их чудесный пес, неподвижно, как статуя, и настороженно усевшийся в стороне. Жозе Анайсо стоит рядом с Жоаной Карда, но не прикасается к ней, понимает, что не должен дотрагиваться до нее, и она это понимает, ибо бывают такие моменты, когда и любовь должна знать свое место, смириться со своей малостью, уж простите, что таким вот манером верховное человеческое чувство, в иных обстоятельствах становящееся чуть ли не всем, низводится почти до полного ничтожества. Педро Орсе вышел из машины последним и, едва ступив на землю, тотчас ощутил, что её подрагивание усилилось до степени пугающей. Здесь уж точно зашкалили бы стрелки всех сейсмографов, а вершины холмов приходят в движение, подобное тому, в каком за горной грядой пребывают мельтешащие, налезающие друг на друга волны морские, плывущий каменный плот отталкивает их от себя, а они, гонимые могучими подводными течениями, все бьются о него.

Солнце скрылось. Почти невидимая голубая нить затрепетала в воздухе, словно ища поддержки, коснулась рук и щек. Жоакин Сасса ухватил её случайно или так суждено ему было, выяснять сейчас не станем, хотя имеется у нас множество весьма основательных резонов подвергнуть сомнению и одну гипотезу, и другую — и что теперь ему делать с нею: в машину не сесть, рука сжимает и вытягивает к себе нить, не давая ветру пронести её по всем изгибам дороги. Что мне с нею делать? — спрашивает он, но спутники не знают, что ему ответить, а пес уверенно сходит с дороги и начинает подъем по пологому откосу, за ним идет Жоакин Сасса, перебирая пальцами вдоль голубой шерстинки, словно он прикасается к птицам, раскинувшей крылья у него над головой. Прочие сели в машину, и Жозе Анайсо, не сводя глаз с Жоакина Сассы, тронул её с места, двинулся вверх по шоссе — медленно, чтобы не обогнать товарища, но и не отстать от него, и то, насколько плотно и прочно приладится одно к другому, зависит сейчас от его чувства времени, от умения сохранять равновесие тех минут, в которые все и должно произойти, и попасть нужно не загодя, но и без опоздания, теперь вы понимаете, почему нам так трудно достичь совершенства.

Когда остановились на площадке перед домом, Жоакин Сасса находился в десяти шагах от него — дверь была открыта. Пес вздохнул совсем как человек и лег, уткнув морду в передние, вытянутые лапы, когтями вытащил из пасти обрывок голубой нити, стряхнул его на землю. В темном проеме двери появилась женщина. В руке она держала нить — ту самую, другой конец которой по-прежнему был зажат в пальцах Жоакина Сассы. Она шагнула с единственной ступеньки и сказала: Войдите, вы, наверно, устали с дороги. Жоакин Сасса шел первым, вокруг запястья у него была обмотана голубая нитка.

Однажды, рассказала Мария Гуавайра, вот в это же примерно время, и свет был такой же, появился перед домом пес, изможденный, словно проделал долгий-долгий путь, со свалявшейся от грязи шерстью, со сбитыми в кровь лапами, появился и толкнулся в дверь лбом, а я подумала, что это один из тех нищих попрошаек, что бродят с места на место, стучат в дверь своим странническим посохом, а как откроешь им, говорят «Подайте, милая сеньора, Христа ради», отворила, но увидела перед собой собаку, до того измученную, будто целый свет прошла, и земля была окроплена кровью из-под её растрескавшихся лап, но вот что странно — я нисколько не испугалась, хотя, если не знать её кроткий нрав, такое страшилище любого вгонит в столбняк, а она, бедняга, чуть только увидела меня, сразу повалилась наземь, будто только и ждала, когда я выйду, и вроде бы даже заплакала, знаете — как тот, кто хочет да не может сказать, и все то время, что она провела тут, ни разу не залаяла. С нами она — шесть дней, и мы тоже не слышали её голоса, говорит Жоана Карда. Ну, я взяла её в дом, вымыла, расчесала, накормила, смазала её раны, она ведь — не бродячая, по шерсти видно, что были у неё хозяева, кормили и обихаживали её как полагается, заботились о ней, никакого сравнения с нашими галисийскими псами, они голодными рождаются, впроголодь живут, от голода и подыхают, их приласкают, так — дубьем, а приветят — камнем засветят. Потому они сроду хвост не поднимают, поджимают между ног, хотят проскользнуть понезаметней, а чуть зазеваешься — цапнут в отместку за все хорошее. Этот не кусается, заметил Педро Орсе. А откуда он взялся, мы, должно быть, никогда не узнаем, сказал Жозе Анайсо, да это и неважно, интересно другое: он разыскал нас, чтобы привести сюда, и как тут не спросить — зачем? Не знаю, однажды он взял в зубы обрывок нитки и ушел, но перед тем поглядел на меня так, словно хотел сказать: Оставайся тут, пока не вернусь, и пошел в горы: спустился тогда в том самом месте, где сейчас поднялся. А что же это за нитка такая? — осведомился Жоакин Сасса, крутя на запястье моток, который связывает его с Марией Гуавайра. Сама бы хотела знать, отвечает та, со своей стороны сматывая нить в клубок и пощипывая её кончиками пальцев, точно басовую гитарную струну, и любопытно, что при этом оба вроде бы не замечают, что она их связует. Зато от внимания остальных это не укрылось, и, хотя мысли свои присутствующие вслух не высказали, угадать их нетрудно: Я всего лишь решила распустить старый чулок, в каком деньги хранят, а вышло из него столько шерсти, сколько и сто овец не дадут — где сто, там и сто тысяч — и как, по-вашему, можно это объяснить? А за мной следом летели несколько дней подряд тыщи две скворцов. А я бросил в море камень весом с меня самого и далеко бросил, сказал, слегка прилгнув, Жоакин Сасса, Педро Орсе же ограничился тем, что заметил: Земля дрожала и сейчас дрожит.

Мария Гуавайра поднялась, открыла дверь, сказав: Смотрите, и они увидели голубое облако — голубое по краям, а чем ближе к середине, тем плотнее и гуще и темнее оно становилось, центр же был совсем почти черный. Видите? Если оставлю дверь открытой, из него непременно высунется наружу кончик, вроде того, что поднялся по шоссе и привел вас сюда, — говорила Мария Гуавайра Жоакину Сассе, и кухня, где стояли они все, вдруг словно опустела, и все исчезли, оставив их наедине, соединенных голубой нитью, а голубое облако под ногами, казалось, дышало, и потрескивал огонь в очаге, на котором кипела и булькала похлебка из капусты с волоконцами говядины.

Мужчина и женщина, соединенные таким образом, не могут оставаться в этом виде дольше того времени, которое необходимо, чтобы со всей непреложностью прочувствовать эту связь, и потому Мария Гуавайра, перебирая пальцами нить и сматывая её, добралась до запястья Жоакина Сасса, обхватила его, а потом положила образовавшийся клубочек к себе на грудь — только дурак не поймет значения этого жеста, и только очень большой дурак усомнится в том, правильно ли он понял его значение. Жозе Анайсо, отодвинувшись от жаркого пламени очага, сказал: Все это кажется вздором, но мы в конце концов убедились, что существует связь между тем, что случилось с каждым из нас, и — вы слышали, наверно? — тем, что Испания с Португалией отделились от прочей Европы. Слышала, но в здешних краях это незаметно: перевалишь через горы, выйдешь на берег, увидишь, что море — все то же и такое же. Но по телевизору же показывали. У меня нет телевизора. По радио сообщали, в новостях. Новости — это слова, и никогда толком не узнаешь, что в этих словах нового.

На этом скептическом замечании беседа пресеклась, Мария Гуавайра достала из буфета посуду, разлила суп, предпоследняя миска досталась Жоакину Сассе, последнюю взяла себе, и всем вдруг показалось, что ей ложки не хватит, но нет, всем хватило, и хозяйке не пришлось дожидаться, покуда Жоакин Сасса доест. Тут он и осведомился, одна ли она живет здесь, поскольку до сих пор никого более не видел в доме, и женщина ответила, что вдовеет третий год: Вот так и живу меж горами и морем, детей нет и прочей родни тоже нет, братья подались в Аргентину, лучшей доли искать, отец умер, мать рассудка лишилась, в больнице лежит, в Корунье, и навряд ли сыщешь на свете одиночество похлеще моего. Можно снова замуж выйти, осенило Жоану Карду, которая тотчас раскаялась в сказанном: какое право есть у неё давать такие советы — сама-то несколько дней назад брак расторгла и вот уж с новым мужчиной крутит. Устала я, да и потом если кто и польстится, так не на меня, в мои-то годы, а на мою землю. Но вы же ещё молоды. Была когда-то, уж и не помню, когда, и с этими словами склонилась над очагом, чтобы свет пламени получше осветил её лицо, и поверх огня посмотрела на Жоакина Сасса, словно говорила: Вот она я, погляди хорошенько, тебя привела ко мне голубая шерстяная нить, которую я держала в руке, я тебя подтащила к своей двери, а могу и в кровать затащить, и, уверена, ты упираться не будешь, но красавицей мне не бывать, разве если ты превратишь меня в самую прекрасную женщину из всех, что были или есть на свете, это могут сделать и делают лишь мужчины, жаль только, что дело это не может продолжаться вечно.

А Жоакин Сасса смотрел на неё и видел, как пляшущее пламя постепенно преображало её лицо, углубляя все его впадины, подчеркивая тени, и только блеск темных глаз оставался прежним — быть может, это непролитые слезы заволокли их пленочкой такого сияния. Да, не красавица, подумал он, но и не уродина, и руки такие усталые, рабочие, натруженные, не то что у меня, конторской крысы, пребывающей в законном и оплаченном отпуску, и, кстати, если я не ошибаюсь, завтра истекает его срок, и послезавтра мне надо вернуться на службу, да не может этого быть, как же я оставлю здесь Жоану и Жозе, Педро и Пса, им-то зачем со мной ехать, а без Парагнедых им не добраться до дому, да они и не хотят домой, и единственное, что в эту минуту взаправду существует на земле, — это то, что мы все вместе, здесь и сейчас: Жоана Карда и Жозе Анайсо тихо разговаривают о чем-то своем или о чужом, ставшим роднее своего, Педро Орсе положил руку на загривок псу, должно быть, измеряют силу подземных толчков и колебаний почвы, которых никто, кроме них, не ощущает, а я вот сижу-гляжу на Марию Гуавайру, а у неё такая забавная манера смотреть, будто она не смотрит, а дает на себя смотреть, и одета она по-вдовьи, хотя срок траура давно прошел, время должно было уж смягчить боль утраты, черные дни, как в песне поется, миновали, но обычай требует черноты хоть в одежде, хорошо, глаза блестящие, и тут ещё это голубое облако, а волосы у неё каштановые, подбородок круглый, губы пухлые, зубы, хоть она их и не скалит, — белые, слава Богу, да она просто красива, как же я сразу не заметил, я ведь был связан с нею этой нитью, пусть и не знал, к кому она меня приведет, ну ладно, надо решать, остаюсь я или возвращаюсь, ничего страшного, если опоздаю на несколько дней, на нашем полуострове такое творится, что, пожалуй, и вообще не заметят, а заметят — сошлюсь на то, что никак было не проехать, а вот теперь лицо у неё — вульгарное, а вот теперь похорошело, а вот теперь, теперь ей сама Жоана Карда в подметки не годится, моя женщина, дражайший Жозе Анайсо, лучше твоей, да и как вообще можно сравнивать эту модную городскую штучку с моей дикой лесной красавицей, от неё наверняка веет солоноватой морской свежестью, которую ветер перенес через горы, и под вдовьим нарядом у неё — белое тело, и вот теперь, Педро Орсе, друг мой, я бы сказал тебе, если бы мог. Что бы ты мне сказал? Сказал бы, что теперь знаю, кто мне нравится. Поздравляю, лучше поздно, чем никогда, бывает, что и жизни на это не хватает. Ты знаешь таких? Да возьми, к примеру, хоть меня, и, мысленно ответив таким образом, произносит Педро Орсе вслух: Пойду прогуляюсь с собакой.

Еще не слишком поздно, но холодно. По направлению к горе, заслоняющей собой море, тропинка вьется, потом лезет вверх по склону, петляя, как мотовило, влево-вправо, а потом становится неразличима. Еще немного — и долина эта погрузится в полную тьму, вроде той, что случилась в приснопамятную ночь короткого замыкания, хотя точнее было бы сказать, что здесь каждую ночь воцаряется такая тьма, и для этого не надо рвать линии электропередач, присущие Европе цивилизованной и культурной. Педро Орсе вышел из дома, потому что он там — лишний. Не оборачиваясь, пошел вперед, сначала быстро — можно сказать, побежал со всех ног — потом, когда ноги стали подкашиваться, — помедленней. Он не чувствует ничего похожего на страх, оказавшись в немом окружении этих каменных стен, ибо родился и жизнь прожил в пустыне, шагая по пыли, по камням, где не удивишься, наткнувшись на конский череп или подкованное копыто: кое-кто утверждает, что спешились здесь и всадники Апокалипсиса: на войне пал конь войны, от чумы издох конь чумы, голод сглодал коня голода, смерть — последний, высший резон всему на свете и неизбежная концовка этого всего: просто нас сбивает с толку цепочка живых, в которой и мы бредем в то место, которому по необходимости всему давать имя называем «будущее», бредем, беспрерывно получая от него новые и новые человеческие существа, беспрестанно оставляя за собой существа старые, которых, чтобы они не выходили из прошлого, мы должны были назвать мертвыми.

Состарилось или устало сердце Педро Орсе. Ему теперь приходится останавливаться все чаще, отдыхать все дольше, но всякий раз он продолжает путь — идущий рядом пес придает ему сил. Они обмениваются друг с другом некими посланиями, и пусть код их не расшифровывается, достаточно того, что они просто существуют, что боком животное касается бедра человека, чьи пальцы ласково теребят такое нежное внутри собачье ухо, и мир полнится звуком шагов, шумом дыхания, потрескиванием трения, и вот теперь уже донесся из-за хребта глухой рокот моря, делающийся все отчетливей, все громче, пока наконец не возникает перед глазами безмерное пространство, слабо посверкивающее под редкими звездами безлунного неба, а внизу живой гранью между ночью и смертью вспененная спесь прибоя мерно накатывает на берег, чтобы тотчас исчезнуть и тотчас накатить вновь. А скалы в тех местах, где бьются о них волны, чернее, словно там камень плотнее и крепче или потемнел от того, что от начала времен мокнет в воде. И дует ветер с моря: одна его часть — это самый обычный, натуральный бриз, а другая, много меньшая, возникает от того, что полуостров плавно плывет по водам, это легчайшее дуновение, но с тех пор, как мир стал миром, никакой ураган не сравнится с ним.

Педро Орсе, смерившему взглядом океан, показался он маленьким — это оттого, что при глубоком вздохе так раздуваются легкие, что легко примут в себя все эти пучины и бездны, да ещё хватит места для режущего волны плота с каменной его рострой. Педро Орсе сам теперь не знает, человек ли он или рыба. Он спускается к морю следом за псом, который узнает и выбирает правый путь, и плохо бы ему пришлось во тьме без этого осторожного и чуткого вожатого и никогда бы не нашел он ни вход в каменный лабиринт, ни выход из него. И вот наконец они достигли исполинских каменных плит, уступами спускающихся к самому морю, и грохот его ударов о скалы делается оглушительным. Под этим черным небом, под рев моря человек, если вдруг выплывет над головой луна, умрет от счастья, думая, что умирает от тоски, от страха, от одиночества. Педро Орсе больше не знобит. Ночь светлеет, на небе зажигается ещё сколько-то звезд, и пес, на минутку отлучившись, прибежал обратно: шлепанцы он подавать не обучен, но мы ведь знаем его достаточно давно и хорошо, чтобы не сомневаться — он способен сообщить все, что захочет: и Педро Орсе должен будет сопровождать его туда, где ждет нежданное — выброшенный ли на берег утопленник, сундук ли с сокровищами, кусок Атлантиды или обломок Летучего Голландца — но оказавшись на месте, он не увидел ничего, кроме камней на камнях и среди камней, однако пес врать не будет, если привел сюда, значит, есть тут что-то особенное, и Педро Орсе заметил, что сам стоит на нем, на огромном камне, формой отдаленно напоминающем корабль, а на нем торчит другой камень, длинный и узкий, как мачта, и вот ещё один — совсем как руль, и румпель есть, хоть и сломанный. Греша на темноту, Педро Орсе обошел камни кругом, потрогал их и ощупал, и убедился, что глаза его не обманывают, перед ним и вправду — вот приподнятый и заостренный нос, вот тупая корма, вот несомненная мачта и очевиднейший руль — самый настоящий корабль, только из камня. Геологический феномен. Педро Орсе более чем сведущ в химических процессах, чтобы объяснить происхождение находки: древний корабль, построенный, разумеется, из дерева, с незапамятных времен выброшен на берег волнами или брошен командой, стоит здесь на камнях, земля и песок заносили его, а потом органическое вещество минерализовалось, а корабль очистился от земли, и сколько же ещё тысячелетий, дождей, ветров, смены холода и жары потребуется, чтобы размыть его очертания и сточить его обводы, сделать неотличимым от камней? Педро Орсе уселся на палубе — в таком положении ему не видно ничего, кроме неба да моря вдалеке, если бы корабль чуть покачивало, показалось бы, что он плывет, и тут — вот она, сила воображения! — старику пришла в голову нелепая мысль: этот окаменелый корабль на самом деле плывет, да не просто плывет, а ещё и тащит за собой, как на буксире, весь наш Пиренейский полуостров, ох, не надо доверять бешеному бреду фантазии, а, впрочем, ничего невозможного бы не было в привидевшемся Педро Орсе плавании, мы и не такие чудеса видали, да вот беда — корабль-то стоит кормой вперед, и ни одна уважающая себя лоханка так плавать не будет. Озябший Педро Орсе поднимается на ноги, и пес спрыгивает с борта — пора домой, хозяин, года ваши не те, чтобы ночами напролет разгуливать, если в юности не добрали, теперь уж поздно упущенное наверстывать.

Когда добрались до перевала, Педро Орсе ноги не держали, а его бедные легкие, совсем недавно ещё способные, казалось, втянуть в себя целый океан, сейчас раздуваются, точно дырявые кузнечные мехи, воздух жестко царапает ноздри, сушит глотку, и в самом деле — такие альпинистские авантюры не по возрасту пожилому аптекарю. Он мешком опустился на камень, упер локти в колени, а щеки подпер ладонями, лоб блестит от испарины, ветер раздувает седые редкие пряди: печальное зрелище — настоящая развалина, жалкие остатки человека, как жалко, что ещё не научились минерализировать людей во цвете лет, в расцвете сил, чтобы превращать их в неподверженные порче и тлену статуи. Но дыхание выровнялось, воздух смягчился, входит и выходит без этого жестяного скрежета. Заметив все эти благотворные перемены, пес, прилегший рядом в ожидании, подобрался, готовясь вскочить. Педро Орсе поднял голову, посмотрел вниз, в предгорье, где стоял дом, окруженный, как ему показалось, аурой какого-то матового сияния, озаренный каким-то несветящимся светом, если эта фраза, состоящая, как и всякая другая, лишь из слов, может быть доступна правильному пониманию. На память Педро Орсе пришел эпилептик из Орсе, который после припадков, пытаясь путано объяснить, какие ощущения им предшествуют, описывал подрагивающий в воздухе поток невидимых частиц, некое излучение, подобное исходящему откуда-то издали жару, или искривление световых лучей на самом пределе их досягаемости: сегодняшняя ночь и впрямь богата чудесами — нить и облако голубой шерсти, каменный корабль на берегу, а теперь ещё этот дом, таинственным образом трепещущий и подрагивающий — или это только так кажется издали? Очертания его размываются и двоятся, колеблются в воздухе, и сам он то удаляется, становясь почти неразличимой точкой, то, медленно пульсируя, возвращается. На мгновение Педро Орсе испугался, что его бросили одного в этой пустыне — ещё одной — но страх тотчас прошел, зато пришло время постичь, что там, внизу соединились Мария Гуавайра и Жоакин Сасса, и времена изменились, теперь пора приладить пестик к ступке, да простится мне столь грубое, простонародное и старомодное сравнение. Педро Орсе уже поднялся было, чтобы начать спуск по склону, но опять присел, продрогнув до костей, на камень, терпеливо дожидаясь, когда дом обретет свое прежнее и привычное домовое обличье, когда — разнообразим наши скабрезные иносказания — опадет, взметнувшись напоследок, тот последний язык пламени, который так жарко полыхает сейчас в очаге, а старик все сидел да сидел, не трогаясь с места, чтобы уж наверное найти на месте огня лишь пепел.

Мария Гуавайра проснулась с первым светом зари у себя в комнате, в своей кровати, и рядом с ней спал мужчина. Она слышала его дыхание, такое глубокое, будто из самого мозга костей добывает он себе новые силы, и невольно старалась дышать ему в такт. Колыхнувшаяся грудь заставила её ощутить свою наготу. Обеими руками она провела по своему телу от середины бедер — и вверх, обогнула лобок, проскользила ладонями от живота к грудям и внезапно вспомнила свой изумленный крик, когда вчера ночью где-то внутри её существа взорвалось, вспыхнуло солнечными протуберанцами наслаждение. Уже окончательно проснувшись, женщина прикусила кончики пальцев, чтобы не вскрикнуть снова, но в этом задавленном крике ей хотелось узнать прежние ощущения, сделать так, чтобы они стали навсегда неразлучными с нею, а, может быть, это рвалось из груди вновь пробудившееся желание или отчаяние, угрызения совести или тоскливая тревога, находящая себе обычно выход в словах: Что теперь со мной будет? — одни мысли неотделимы от других, и не бывает химически чистых ощущений, они всегда смешиваются и переплетаются, а Мария Гуавайра живет в сельской глуши, вдали от центров цивилизации, преподающих науку любви и правила любовного поведения, и скоро ведь уже явятся те двое крестьян, которые обрабатывают её земли, и что она им скажет, как объяснит, что дом полон незнакомцами — в свете дня все на свете предстает преображенным. Спящий рядом мужчина швырнул в море обломок скалы, а Жоана Карда надвое рассекла землю, а Жозе Анайсо был царем скворцов, а Педро Орсе ощущал под ногами колебания почвы, и Пес появился невесть откуда, чтобы соединить этих людей. Но прочнее всего он соединил меня с этим человеком, я потянула за нить, и ты по ней дошел до моего порога, до моей кровати, проник внутрь моего тела и в самую душу, потому что только душа могла исторгнуть из себя тот крик. Через несколько мгновений глаза её закрылись, а когда она вновь открыла их, увидела, что Жоакин Сасса проснулся, ощутила крепость его плоти, и с жаждущим всхлипом раскинулась, принимая его, и на этот раз не закричала, а заплакала, засмеявшись, за окном же был белый день. О чем говорили они, мы из приличествующей случаю скромности умолчим, пусть каждый сам представит себе их беседу, пороется в своем воображении, но, скорей всего, все равно не угадает — это трудно, хотя словарь любви весьма небогат.

Светясь белизной, — правильно предполагал вчера за ужином Жоакин Сасса — поднялась с постели Мария Гуавайра и сказала так: Не хотела я вновь надевать свой темный вдовий наряд, но не успею найти ничего другого, работники мои скоро уж будут здесь. Она оделась, вернулась к кровати, склонилась над Жоакином, закрыла его лицо своими волосами, поцеловала, а потом бегом выбежала из спальни. Жоакин Сасса свернулся клубочком, смежил вежды, он заснет сейчас, а та слеза, что блестит у него на щеке, может быть, оставлена Марией Гуавайрой, но не исключено, что она — его собственная, ибо мужчинам тоже случается плакать, и это вовсе не стыдно, только на пользу им идет.

А в этой комнате ночуют Жозе Анайсо и Жоана Карда, дверь туда закрыта, они ещё спят. А из другой комнаты появился пес, взглянул на Мария Гуавайру и вернулся на место, снова улегся, оберегая покой своего хозяина Педро Орсе, отдыхающего после всех своих ночных походов и открытий. Уже в воздухе чувствуется — день сегодня будет жарким. Со стороны моря движутся облака и кажется, что обгоняют ветер. Рядом с Парагнедых стоят двое — это поденщики, пришедшие на работу, и один говорит другому, что как ни плакалась вдова на неурожай, а машину-то все же купила. Мужа нет, вот и дурит, это саркастическое замечание принадлежит тому, что постарше. Мария Гуавайра окликнула их и, пока разводила огонь, кипятила кофе, объяснила — дала, мол, приют заблудившимся путешественникам, трое — португальцы, а один — из Испании, они ещё спят, намаялись, бедные. И не страшно вам, сеньора, одной, в пустом доме, молвил тот, что помоложе, и фраза эта, исполненная человеческого сочувствия, является лишь вариантом других, многократно уже звучавших здесь и исполненных совершенно иного значения: Вам бы, сеньора, замуж, как же без опоры — или: Не хвалясь скажу, никого, сеньора, не сыщете лучше меня и по хозяйству помочь и для иного-прочего, Поверьте, сеньора, вы мне по сердцу пришлись, Верю, сеньора, что когда-нибудь останусь тут навсегда, Вы, сеньора, верно, думаете, я — деревянный, а я голову из-за вас потерял. Насчет головы не знаю, но будешь руки распускать — зуба точно лишишься, так сказала однажды Мария Гуавайра, и потому работяге помоложе ничего не оставалось как вернуться к первой фразе, слегка видоизменив ее: Кто же, вас, сеньора, защитит, если что — но и в таком прочтении речи его до сих пор не возымели желанного действия.

Работники отправились в поле, Мария Гуавайра вернулась к себе. Жоакин Сасса спал. Осторожно и медленно, чтобы не разбудить его, она открыла ларь, стала перебирать свои наряды золотой поры — розовые, зеленые, голубые, белые, красные, оранжевые и сиреневые, а равно и прочие, разноцветные, и не то чтобы тут была целая театральная костюмерная или очень уж большой доход получала она со своей земли, но ведь всем известно: двух платьев довольно, чтобы устроить праздник, а с двумя юбками и двумя блузками можно зажечь на небе радугу. Одежда пахнет нафталином и затхолью, Мария Гуавайра решает вывесить её на дворе да проветрить, чтобы отбить едкий дух химии и омертвелого времени, и, когда спускается, держа в охапке эту пеструю груду, встречает Жоану Карда — она тоже оставила любовника в тепле простынь и, моментально сообразив, что происходит, решает помочь. И вот уж обе они хохочут, развешивая на веревках юбки и платья, хлопающие и вьющиеся под ветром наподобие флагов, так что невольно хочется вскричать «Да здравствует свобода!».

Потом возвращаются в дом, на кухню, готовят завтрак, и от смешанного аромата свежесмолотого кофе, молока, хлеба, хоть черствого да вкусного, домашнего мармелада мужчины просыпаются — первым появляется Жозе Анайсо, за ним Жоакин Сасса, а третьим вышло существо, хоть и мужского пола, но не мужчина — короче говоря, вышел пес наш, показался на пороге, оглядел собравшихся и скрылся. За хозяином пошел, сказала Мария Гуавайра, у которой, в сущности, все права считаться хозяйкой, но она, как видим, добровольно от них отказалась. И вот показался наконец Педро Орсе, поздоровался, сел к столу и замолчал надолго, не без раздражения взирая на затаенную, но все равно неуместную нежность, по-прежнему сквозящую в каждом движении, слове и взгляде двух парочек, четверых его сотрапезников, да что поделаешь: тем, кто счастлив, другое солнце светит.

Не идет ему эта неприязненная мина, и наш долг — понять старика, ибо он, хоть таковым себя и считает, вслух об этом ещё не говорил, а потому Жозе Анайсо, пытается вовлечь его в разговор, осведомляясь, хороша ли была его ночная прогулка, приятным ли спутником оказался пес, и несколько умиротворенный Педро Орсе не отталкивает, фигурально выражаясь, руку дружбы, протянутую ему так вовремя, пока томящее его чувство своей ненужности и чужеродности не стало ещё горше. Я дошел до самого берега, говорит он, и сильно удивился — ещё сильней, чем удивилась при этих словах Мария Гуавайра, отлично знающая, как далек и труден путь к морю. Конечно, без собаки бы не добрался, объяснил он, и в этот миг возникает перед его мысленным взором каменный корабль, и он на несколько мгновений впадает в растерянность, не зная, приснилось ли ему все это или существовало в действительности. Если не приснилось и не привиделось, стало быть, он есть, он существует, он стоит на берегу, пока я сижу тут за столом с кружкой кофе, и столь могущественна сила воображения, что окаменевший корабль на черной скале, который он вчера еле-еле мог различить при свете редких звезд, ныне, в сиянии дня, под лазурью небес, в ярком блеске солнца предстает во всей красе. Я видел там корабль, сказал Педро Орсе и, не опасаясь, что его истолкуют превратно, пустился объяснять в подробностях, хоть, быть может, и не соблюдая нужную терминологическую точность, химический процесс, однако довольно скоро запнулся, замялся, стал подыскивать слова, ибо его смутило неодобрение, появившееся на лице Марии Гуавайра, и нашел прибежище в другой, спасительной гипотезе: Впрочем, не исключаю, что это всего лишь необыкновенный эффект эрозии.

Жоана Карда заявила, что должна увидеть все это своими глазами, Жозе Анайсо и Жоакин Сасса изъявили готовность сейчас же отправиться на берег, и только Мария Гуавайра молчала. Глядела на Педро Орсе, а он — на нее. Тогда смолкли и другие, смекнув, что за ней — последнее слово, если, конечно, вообще существует оно, последнее слово, и это сомнение вызывает к жизни тонкий и деликатный вопрос — а как живет-поживает все то, о чем сказано было последнее слово, после того, как было оно сказано? Сжав руку Жоакина Сасса, словно присягу принося, сказала Мария Гуавайра: Это — каменный корабль. Вот и я говорю — окаменелость, произошел процесс минерализации, но нельзя исключать и возможность того, что это — чисто случайное явление, возникшее под воздействием ветра и других атмосферных факторов, дождя, например, а равно и морской воды, вероятно, сколько-то столетий назад уровень моря был выше нынешнего. Это — каменный корабль, он не окаменел, а всегда был каменным, он приплыл из дальней дали и остался на берегу, когда покинули его люди. Люди? — переспросил Жозе Анайсо. Может быть, и один человек, это я точно не знаю. А остальное, значит, известно вам точно, какая же тут может быть точность, откуда ей взяться? — воскликнул Педро Орсе. Старики говорили, а им — другие старики, а тем — ещё более древние, что когда-то приплыли из-за морей на каменных кораблях и высадились на наш берег святые, одни были живы, другие уже умерли, как Сантьяго, например, и корабли остались с тех пор на берегу, а вы видели только один из них. Вы сами-то верите в то, что говорите? — спросил Педро Орсе. Дело не в том, верю или нет, все, что мы говорим, прибавляется к тому, что есть, что уже существует, сначала сказала «гранит», теперь говорю «корабль», а когда договорю, хоть и не верю в то, что говорю, придется и самой поверить сказанному, были мука, вода и закваска, а вышел хлеб.

Вот какая попалась Жоакину Сассе высокоэрудированная поселянка, этакая Минерва с галисийских гор, да это и неудивительно — люди обычно знают больше, чем нам кажется, большинство людей и не подозревает, какой мудростью обладает, плохо лишь, что им хочется стать тем, кем быть они не могут, брали бы пример с нашей Марии Гуавайры, которая скромно признается, что за всю жизнь прочла лишь несколько книг, да и то сомнительно, чтобы был от них хоть какой-нибудь прок, и, как вы сами понимаете, она не столь самонадеянна, чтобы сделать это заявление — нет, это автор, известный любитель истины, в очередной раз не сумел удержаться от комментария. Только собралась Жоан Карда спросить, когда же они пойдут смотреть на каменный корабль, как Мария Гуавайра для того, вероятно, чтобы прекратить спор о камнях и окаменелостях, включила радио послушать новости, которые исправно передавал ей мир каждое утро, и новости эти, хоть и прозвучали не с самого начала, без труда, впрочем, угадываемого, оказались самого пугающего свойства. Сообщили, что вчера ночью скорость, с которой перемещается полуостров в океане, возросла неизвестно почему без малого втрое по сравнению с началом дрейфа и составила по самым последним замерам две тысячи метров в час, то есть чуть не полсотни километров в сутки.

Надо полагать, на всем Пиренейском полуострове воцарилась в эту минуту мертвая тишина: люди слушали радио у себя на кухне и репродукторы на площадях, хотя иные узнали об этих сообщениях с опозданием — вот, к примеру, те двое, что работают на землях Марии Гуавайры — и можно предположить, что младший выбросит из головы планы обольщения и покорения хозяйки и задумается лишь о собственной жизни и безопасности. Однако самое скверное ещё впереди: диктор прочел сообщение из Лиссабона, рано или поздно оно должно было стать достоянием гласности, и так уж сколько держали дело в секрете. В правительственных и научных кругах Португалии высказывается обеспокоенность по поводу вероятного столкновения с Азорским архипелагом, находящимся в точности в той точке, через которую должен будет пройти полуостров, и среди жителей прибрежной полосы наблюдается если не паника, то сильная тревога, для которой не должно быть оснований, поскольку в ближайшие часы будет осуществляться планомерная эвакуация городов и населенных пунктов, расположенных на побережье, а потому находящихся в непосредственной опасности, что же касается нас, испанцев, то мы можем пока считать себя в безопасности: Азоры расположены между тридцать седьмой и сороковой параллелями, а север нашей отчизны — Галисия — находится северней сорок второй параллели, из чего легко сделать вывод, что если полуостров не изменит траектории, то жертвой столкновения станут лишь наша злосчастная пиренейская сестра, и, разумеется, не менее злосчастные острова, которые в силу небольшой площади, занимаемой ими, могут быть просто раздавлены и потоплены массой камня, движущейся, как мы уже сказали, со впечатляющей скоростью пятьдесят километров в час, хотя не исключено развитие событий по иному, более благоприятному варианту, и Азорский архипелаг по воле провидения станет естественным препятствием на пути полуострова, до сих пор двигавшегося безостановочно, впрочем, все мы в руке Божьей, ибо превыше сил человеческих предотвратить грозящую нам катастрофу, но, повторяем, мы, испанцы, хоть и находимся в относительной безопасности, не вправе предаваться беспочвенному оптимизму, и, поскольку весьма вероятны косвенные последствия столкновения, в прибрежной галисийской полосе должны оставаться лишь те, кто исполняет свои профессиональные обязанности, а всем прочим следует перебраться во внутренние районы страны. Тут диктор замолк, заиграла музыка, сочиненная явно и совсем по другому случаю, а Жозе Анайсо, припомнив давний разговор, сказал Жоакину Сассе: Ты был прав тогда насчет Азоров, и, лишний раз доказуя, какой безмерной силой обладает тщеславие человеческое даже на грани жизни и смерти, обрадовался Жоакин Сасса, что в присутствии Марии Гуавайры, во всеуслышание признали его правоту, в которой, впрочем, его заслуги не было, ибо он не сам додумался до этого предположения, а подслушал его в лабораториях, куда попал вместе с Педро Орсе.

И вот, словно в повторяющемся кошмаре, просит Жозе Анайсо листок бумаги и карандаш, снова производит вычисления, только на этот раз подсчитывает не то, сколько дней осталось до встречи с Гибралтаром, который проплывет мимо Сьерра-Гадор — что вы! куда там! — а когда именно треснется мыс Рока об остров Терсейру — мороз по коже, волосы дыбом, чуть только представишь себе этот ужас — а потом об остров Сан-Мигель, на который, словно на вертел, нанижется мякоть Алентежо, истинно, истинно вам говорю, вы такой беды ещё не знавали. Мы проплыли уже километров триста, говорит Жозе Анайсо, а от Лиссабона до Азорских островов — примерно тысяча двести, стало быть, остается ещё девятьсот, а в сутки проделываем полсотни, я округляю, и это значит, что через восемнадцать дней, то есть двадцатого сентября, а, может быть, и пораньше, произойдет наша встреча с Азорами. В подоплеке бесстрастия, с которым сделан был этот вывод, лежала лишь вымученная и горькая ирония, а потому никто даже не улыбнулся. Но ведь мы находимся в Галисии, вспомнила Мария Гуавайра, нас не заденет. На это надежды мало, отвечал Педро Орсе, стоит полуострову чуть-чуть сменить курс, взять южнее — и нас со всей силы долбанет об Азоры, так что единственное спасение — бежать, бежать вглубь страны, по радио правильно сказали, но и это, пожалуй, не спасет. Бросить дом и землю? Если все пойдет так, как ожидается, не понадобится вам больше, милая сеньора, ни дом, ни земля. Все они сидят вокруг стола, пока ещё можно, целых восемнадцать дней ещё можно сидеть. Горит огонь в очаге, на столе — хлеб и прочее — молоко там, сыр, кофе — но все взгляды притягивает к себе именно хлеб, половина большой краюхи, с поджаристой корочкой и плотным, однородным мякишем, и все до сих пор ощущают во рту его вкус, язык и нёбо помнят шероховатые крошки, остававшиеся после жевания, а когда придет конец света, в этом же скорбном безмолвии будем мы взирать на последнего муравья, сознавая, что расстаемся с ним навсегда.

Сказал Жоакин Сасса: Сегодня кончается мой отпуск, по всем законам и правилам завтра мне надлежит быть в Порто, выйти на работу, но эти правильные слова были всего лишь преамбулой следующего заявления: Не знаю, останемся ли мы вместе, нам как раз это предстоит сейчас обсудить и решить, но я лично желаю быть там, где будет Мария, если, конечно, она согласна. Ну, поскольку свое время — не только всякому овощу, но и всякому высказыванию, и каждая часть конструкции прилаживается в должном порядке и последовательности, то все присутствующие дали возможность Марии Гуавайре ответить первой, что она и сделала без околичностей и разглагольствований: Согласна. Сказал Жозе Анайсо: Если столкнемся с Азорами, учебный год начнется позже или вообще никогда не начнется, а я останусь с Жоаной и с вами, если она решит остаться. Настал черед говорить Жоане Карде, и она, уподобившись Марии Гуавайре, ответила, проявив редкостный для женщин лаконизм: Решусь, и присутствующие поняли все, что под этим подразумевалось. И наконец последним, потому что надо кому-то и последним быть, сказал Педро Орсе: Где вы, туда и мне, и эту фразу, нарушающую законы логики в той же мере, что и правила грамматики, мы исправлять не собираемся в надежде, что отыщется в ней со временем некий особый смысл, который извинит её погрешности, ибо всякий, кто имеет дело со словами, знает — от них можно ожидать всего, чего угодно. Собаки, как известно, говорить не умеют, а потому и наш пес даже звонким лаем не высказал своего одобрения.

В тот же самый день они отправились на берег взглянуть на каменный корабль. Мария Гуавайра надела что-то такое яркое и разноцветное, не дав себе труда пройтись по нему утюгом — ветер и солнечный свет и так разгладили морщины и складки, образовавшиеся от долгого лежания в бездонном ларе. Вел их славный проводник Педро Орсе, впрочем, больше доверявший инстинкту и чутью пса, чем собственным глазам, которым при свете дня все предстает, по правде говоря, будто впервые. На Марию Гуавайру надежда плоха: она этой дорогой не ходит, да и нет ей дела до того, куда они идут ей бы лишь, под любым предлогом, взять за руку Жоакина Сассу, прильнуть к нему всем телом и дать себя увлечь в сторонку, на минутку, длящуюся столько же, сколько поцелуй, а поскольку, как все мы знаем, это ненадежный способ измерения времени, то парочка постоянно отстает от главных сил экспедиции. Жозе Анайсо и Жоан Карда ведут себя не в пример скромнее — оно и понятно: они близки уже целую неделю, заморили, так сказать, червячка, утолили первоначальный пыл, и теперь не ответствуют на зов плоти, а сами её зовут, но аппетит, как известно, приходит во время еды, и исходящее от дома сияние, прошлой ночью издали наблюдаемое Педро Орсе, объяснялось не только любовными играми Марии Гуавайры и Жоакина Сассы — по крайней мере, ещё десять пар одновременно предавались там любви.

С моря идут облака — не идут, а летят, сбиваясь в плотные стаи и тотчас вновь рассеиваясь так стремительно, будто каждая минута длится лишь долю секунды; все движения — и быстрые, и медленные — этих мужчин и этих женщин укладываются — то ли и впрямь, то ли так кажется — в одно это мгновение, и можно было бы сказать: мир спятил, если бы в наших силах было постичь всю глубину этого незамысловатого выражения. Они стоят уже на вершине, откуда видно штормящее море. Педро Орсе не узнает местности — все эти гигантские нагромождения скал, валунов и утесов, еле заметную тропинку, спускающуюся подобием лестницы, Боже, как прошел он тут вчера ночью, пусть даже и с помощью собаки, это истинное чудо, которое он объяснить не в силах даже себе самому. Он ищет глазами каменный корабль — и не находит его, но тут Мария Гуавайра, выдвигается в авангард, давно пора, кому же, как не ей, знать здешние пути-дороги. И вот они на месте, и только Педро Орсе открыл рот, чтобы сказать: Это не здесь, как тотчас увидел перед собой каменный руль со сломанным румпелем и огромную мачту, при свете дня кажущуюся ещё толще и выше, и весь корабль — но странные перемены произошли с ним, словно эрозия, о которой старик толковал сегодня за завтраком, в одну ночь выполнила работу тысячелетий, да где же он? не вижу — нет ни приподнятого заостренного носа, ни выпуклого днища, да, камень этот общим своим абрисом, очертаниями напоминает корабль, но и святейшему из святых не под силу сотворить такое чудо, чтобы эта громадина хотя бы держалась на воде, и не в том дело, что она из камня, а в том, что камень почти совсем уже непохож на корабль, ведь в конце-то концов птица летает лишь потому, что похожа на птицу, думает Педро Орсе, но тут слышен голос Марии Гуавайры: На этом корабле приплыл из восточных стран святой, и сейчас ещё видны следы его ног, когда сошел он на берег и двинулся вглубь страны, следы эти углубления в скалах, ставшие из-за беспрестанно накатывающего прибоя маленькими озерцами, разумеется, всякое сомнение — законно, но все же будем последовательны, или все примем или все отвергнем, а если допустить, что святой приплыл из дальней дали на каменной плите, то отчего бы не признать возможным, что огненные его ступни прожгли скалы так, что следы остались по сию пору. И ничего другого не остается Педро Орсе, как принять и признать все это, но все же в памяти своей он хранит образ другого корабля, который видел он один прошлой ночью — почти беззвездной и оттого заполненной возвышенными видениями.

Море мечется по скалам так, словно пытается сопротивляться неостановимому приливу камня и земли. Люди смотрят теперь не на мифический корабль, а на разгул стихии. Ехать пора, говорит Жозе Анайсо. Куда? говорит Жоана Карда, а Жоакин Сасса: Нас ведь пятеро, да ещё собака, мы не поместимся в Парагнедых, эту проблему надо как-то решить, вот, например, мы с Жозе вдвоем поедем поищем какую-нибудь машину побольше, их там по обочинам десятки стоят, трудно только найти такую, чтобы была на ходу, те, мимо которых мы поезжали, все были раскурочены. Придем домой и сообразим, что делать, сказал Жозе Анайсо, время ещё есть. А как же мой дом, земля? пробормотала Мария Гуавайра. Выбора нет, или уберемся отсюда, или погибнем — эти слова, произнесенные Педро Орсе, решили исход дела.

И после обеда Жоакин Сасса и Жозе Анайсо пустились на поиски более вместительного автомобиля — хорошо бы найти армейский джип, а ещё лучше грузовичок с крытым кузовом, фургон, этакий дом на колесах — но, как и предвидел Жоакин, при чрезвычайном богатстве выбора ничего подходящего им не попадалось. К вечеру, когда они возвращались домой, встречное, с запада на восток, движение становилось все более интенсивным: с побережья начался исход жителей, ехавших на машинах, а иногда и на незабвенных тяжко навьюченных ослах, на велосипедах — хотя по здешней крутизне особенно педали не покрутишь — и на огромных грузовиках, и в автобусах мест на полсотни, если не больше, куда садилась целая деревня, и не знавала доселе Галисия таких миграций. Кое-кто из встречных с удивлением смотрел на наших путешественников, плывших против течения, кое-кто махал им руками, пытался остановить: Куда вас черт несет, не знаете, что ли, что происходит? Спасибо, спасибо, не беспокойтесь, знаем, нам надо своих забрать, пока здесь ещё безопасно, отвечали они, а потом Жозе Анайсо сказал спутнику: Если здесь такое, представляешь, что в Португалии творится, и тут их осенила спасительная мысль: Что ж мы за дурни-то такие, вот оно, решение-то, переберемся вглубь страны, сделаем две ездки, или три, или сколько понадобится, все перевезем, пустующий дом найти легче легкого, люди все бросают. С этой новостью они и вернулись к остальным, обрадовавшимся ей, как она того заслуживала, с тем, чтобы с утра начать сборы, отложить в сторонку самое необходимое и что надо доставить на новое место в первую очередь, а пока, после ужина, устроить пленарное заседание и составить списки, прикинем, что выкинуть, а что — взять с собой, Парагнедых придется завтра попыхтеть.

Однако утро началось с того, что работники не пришли, а Парагнедых не завелся. Нам бы не хотелось, чтобы кто-нибудь усмотрел в этих событиях какую-то взаимосвязь и решил бы, например, что поденщики-аграрии, по насущной необходимости или поддавшись внезапному зловредному побуждению, похитили из автомобиля какую-нибудь важную часть его устройства. Это не так. И тот, что постарше, и молодой были вовлечены в стремительный исход жителей, опустошивший побережье на глубину пятидесяти километров, однако через три дня, к брошенному дому Марии Гуавайры вернется один из работников — тот, разумеется, который помоложе, который ухаживал за хозяйкой и за землями её, именно в таком или же в обратном порядке, но нам никогда не дано будет узнать, вернулся ли он для того, чтобы исполнить свою мечту стать собственником всего этого богатства, так глубоко укорененного в почве, вступить в обладание им хоть на несколько дней, пока геологическая катастрофа не уничтожит и его самого, и землю, и мечту — или же для того, чтобы охранять чужую собственность, борясь с одиночеством и страхом, рискнув всем в надежде выиграть все, то есть и руку Марии Гуавайры, и её имущество, и уповая, что беда пройдет стороной. В тот день, когда Мария Гуавайра вернется сюда — если вернется — она увидит, как этот человек ковыряется в земле или спит, утомясь от работы, на облаке голубой шерсти.

Целый божий день возился Жоакин Сасса с упрямым механизмом, а Жозе Анайсо помогал ему чем и как мог, однако знаний и дарований у обоих не хватало, чтобы решить задачу. Имелись запчасти, в избытке было рвения и старания, но где-то там, в самом нутре двигателя, в сокровенных его глубинах что-то устало и сломалось, а, может быть, долго снашивалось и вот наконец выработало ресурс — силы кончились: так бывает с людьми и, значит, может быть и с машинами, когда на ровном месте, без всякой видимой причины и, само собой, без всякого предупреждения тело говорит: Все, больше не могу, тело или душа, или дух, или воля, и тогда уж с места его не сдвинешь, не запустишь, на ноги не поднимешь, и вот до этой самой ручки дошел Парагнедых, и скажите спасибо, что околел он лишь после того, как довез людей до этого жилья, а не бросил посреди шоссе, и нечего ругаться, и стучать кулаками, и пинать ногами, проку от этого все равно не будет, не оживите вы Парагнедых. В унынии вернулись в дом Жоакин Сасса и Жозе Анайсо, перемазанные машинным маслом с ног до головы, с рассаженными в кровь пальцами, оттого что почти голыми руками пытались они совладать с тугими болтами и неподатливыми контргайками, и пошли умываться, нежно опекаемые своими женщинами, и сгустилась в доме атмосфера несчастья. Как же мы выберемся отсюда? — вопрошал неизвестно кого Жоакин Сасса, который в качестве автовладельца чувствовал себя не то что ответственным, а просто виноватым во всем произошедшем и считал, что эту пакость судьба подстроила ему лично, что небеса ополчились против него персонально — и что тут скажешь: уязвленное самолюбие саднит не меньше, чем сбитые в кровь костяшки пальцев.

Затем был созван семейный совет, который наверняка проходил бы очень бурно, если бы Мария Гуавайра, взявшая слово первой, не предложила: Знаете что, у меня тут есть крытый фургон, хоть и старый, но вполне ещё годный, и есть лошадь — она тоже не первой молодости, но если вовремя давать ей корм и роздых, быть может, у неё хватит сил свезти нас куда надо. Вслед за этим предложением воцарилась на несколько мгновений растерянная тишина — оно и понятно: как ещё могут воспринять люди, привыкшие к двигателям внутреннего сгорания, неожиданное предложение вернуться под воздействием тяжких житейских обстоятельств к архаической старине? Крытый, говорите? переспросил Педро Орсе, человек практической складки и представитель иного поколения. Да, с парусиновым верхом, он, хоть и прохудился кое-где, но можно заделать, есть у меня толстая ткань, она сойдет для этого. Да если нужно будет, воскликнул Жоакин Сасса, обдерем Парагнедых, мне уж больше на нем не гарцевать, пусть окажет нам последнюю услугу. Тут все повскакали на ноги, предвкушая замечательное приключение и то, как под парусами этой галеры поплывут они по миру — согласитесь, если бы я сказал «пойдут по миру», смысл был бы совсем иной — и закричали наперебой: Где эта лошадь? Где телега? — и Марии Гуавайре пришлось объяснять им разницу между телегой и тарантасом, называемым в здешних краях галерой: у него четыре колеса, и от передка к задку идут особые такие брусья, уменьшающие тряску, а под парусиновым тентом, который укроет их от ненастья, хватит места для целой семьи, и если соблюдать порядок и правильно распределить ресурсы, не хуже будет, чем в доме.

Старый конь, когда в его стойло неожиданно хлынул свет и раздались громкие голоса, недоуменно и испуганно скосил на пришельцев большой черный глаз. Верно, верно гласит народная мудрость, что покуда не пришел твой смертный час, все ещё может произойти, так что раньше смерти помирать не надо.

Нам, находящимся в отдалении, мало известно о том, как вился и развивался кризис, который, начавшись сразу после отделения Пиренейского полуострова от континента, набрал силу во время приснопамятных захватов отелей, когда закон и порядок были попраны взбунтовавшейся чернью, правительства же, а особенно те его члены, что отвечали за внутренние дела, понятия не имели, каким образом разрешить ситуацию, вернуть собственность её владельцам, в соответствии с высшими интересами морали и права, да притом ещё — в кратчайшие сроки, в обозримом будущем. Прежде всего потому, что никто не знал, какой срок им отпущен и сколько этого будущего будет. Когда разнеслась весть о том, что полуостров ускорил ход до двух километров в час и движется прямо на Азоры, португальский кабинет министров в полном составе подал в отставку, мотивируя свое решение усложнившейся обстановкой и опасностью, грозящей всем и каждому, из чего можно, пожалуй, заключить, что правительства способны работать отчетливо, ритмично и эффективно лишь в те периоды, когда нет оснований требовать, чтобы они работали отчетливо, ритмично и эффективно. Премьер-министр в своем обращении к нации указал на однопартийный характер возглавляемого им кабинета как на главное препятствие к достижению общенационального согласия, без которого в тяжелейших условиях переживаемого отчизной момента нечего и думать о восстановлении нормальной жизни. В связи с этим президенту страны было предложено сформировать правительство национального спасения на самой широкой основе, с участием всех политических партий и движений, независимо от того, представлены ли они в парламенте — понимать это следовало так, что в нынешних обстоятельствах местечко заместителя помощника заместителя помощника какого-нибудь министра найдется даже для тех, кому в нормальной обстановке не доверили бы и двери открывать. Бывший премьер не преминул с полнейшей ясностью дать понять, что он сам, равно как и члены его кабинета, считает себя по-прежнему на службе отечеству и готов на любом посту исполнением прежних, новых или каких угодно обязанностей вносить свой вклад в дело спасения страны и борьбы за счастье народа.

Президент республики отставку правительства принял и, во исполнение конституционных норм и демократических принципов, лежащих в основе функционирования институтов власти, сейчас же поручил отставленному премьеру в качестве лидера крупнейшей парламентской партии, до сей поры правившей страной без союзников, сформировать пресловутое правительство национального спасения. Потому что — пусть ни у кого не останется на сей счет сомнений — правительства национального спасения — это очень хорошие правительства, может быть, даже самые лучшие из всех возможных правительств, и жаль только, что отчизна призывает их лишь время от времени, по каковой причине мы никак не обзаведемся правительствами, которые умели бы править нами в национальном духе. По этому деликатному вопросу давно уже шли нескончаемые дебаты между изощренными толкователями конституции, политологами и прочими знатоками, но за много лет немного сумели они добавить к очевидному значению слов — то есть, что правительство национального спасения будет править нацией во имя её спасения. А интересней во всем этом то, что чуть только было оповещено о создании этого самого правительства, как население осознало, что спаслось или что вот-вот спасется, хотя когда стало известно о составе нового кабинета, а портреты новых министров замелькали в газетах и на телеэкране, дал себя знать врожденный и природный скептицизм, проявившийся в разнообразных формах, в том числе и в недоуменных восклицаниях: Ведь те же самые морды — интересное дело, а чего вы ждали? где мы вам других возьмем?

Оживленно обсуждалось, какой опасности подвергнется Португалия, когда со всего размаху треснется об Азоры, а также и то, что будет, если Пиренейский полуостров изменит курс, подставив под удар Галисию, но с наибольшим жаром — что ждет население островов. А что такое остров? А остров — или в данном случае целый архипелаг — это вышедшие на поверхность подводные горы, причем порой над поверхностью воды высятся лишь острые вершины тех скал, которые непостижимым образом стоят на тысячеметровой глубине, короче говоря, остров — это случайнейшая из возможностей, возможнейшая из случайностей. А теперь нам представляется возможность увидеть — слава Богу, хоть издали! — как другой остров, плавучий и стремительный, обезглавит последовательно Сан-Мигел, Терсейру, Сан-Жорже и Файал и все прочие Азорские острова, уничтожив на них все живое, если конечно правительство национального спасения, завтра приступающее к исполнению своих обязанностей, не изыщет способа эвакуировать сотни тысяч людей в безопасные места, буде таковые найдутся. Президент Португалии, не дожидаясь, пока правительство будет приведено к присяге, воззвал к мировому сообществу, вспомнив о международной солидарности, благодаря которой, как все мы помним — впрочем, это лишь один пример! — удалось избежать голода в Африке. Европейские страны, к счастью, снизившие тон по отношению к Испании и Португалии после того, как на потрясенном кризисом самоидентификации континенте столько европейцев громогласно заявили о своей принадлежности к иберийцам, благосклонно восприняли этот призыв о помощи и запросили, какого рода помощь должна быть нам оказана, хотя по обыкновению поспешили предупредить, что помощь целиком будет зависеть от того, насколько полно могут быть удовлетворены наши надобности ихними свободными ресурсами. Что же касается Соединенных Штатов Северной Америки — именно так пространно надлежит называть их впредь — они, хоть и высказали свое неудовольствие по поводу принципа, по которому формируется правительство национального спасения, да уж ладно, пусть будет, заявили о своей готовности эвакуировать с Азорских островов все их население, не превышающее, впрочем, двухсот пятидесяти тысяч, оставив на потом рассмотрение вопроса о том, куда девать спасенных — ну, не в Америку же, естественно: иммиграционные законы этому препятствуют — а идеальным решением было бы, если бы во исполнение заветнейшей мечты Государственного департамента и Пентагона Азоры задержали, пусть хоть и не без ущерба для себя, дальнейшее продвижение полуострова, а он и застрял бы посреди Атлантики на благо дела мира во всем мире, во имя процветания западной цивилизации и для неоспоримых стратегических преимуществ. Средства массовой информации сообщат, что все военно-морские силы США получили приказ направиться к Азорам для эвакуации населения — сколько-то тысяч жителей корабли возьмут на борт, прочие будут вывезены с помощью «воздушного моста». Португалии и Испании предстоит сами урегулировать свои проблемы, что, конечно, испанцам, известным баловням истории и фортуны, будет сделать легче, чем нам.

За исключением Галисии, во всех смыслах слова находящейся на периферии, территория Испании защищена от катастрофических последствий столкновения, поскольку Португалия в этом случае погасит удар, сыграв роль буфера или, если угодно, переднего бампера. Сложные проблемы могут возникнуть лишь при расселении таких крупных городов как Виго, Понтеведра, Сантьяго-де-Компостела и Корунья, тогда как жители деревень настолько привыкли к постоянным и непреходящим трудностям, сопровождающим их всю жизнь, что сами, не ожидая распоряжений, советов и рекомендаций, смиренно и покорно двинулись во внутренние районы страны, используя и вышеперечисленные способы сообщения, и иные, из которых главный — способ пешего хождения.

А в Португалии ситуация совершенно другая: вся береговая линия, кроме южной части провинции Алгарве, открыта для азорского камнепада — да-да, именно камнепада, ибо не все ли равно: камень ли тебя стукнет, ты ли стукнешься о камень? последствия будут одинаковы, весь вопрос в скорости и в силе инерции, причем в данном случае не следует забывать и единственную разницу: голова, даже разбитая, разотрет все эти азорские камешки в порошок. Ну-с так вот, если вдобавок припомнить, что вся территория лежит ниже уровня моря, а на территории этой чуть не у самой воды выстроены крупные города, а также и вечную неподготовленность португальцев к ничтожнейшим из стихийных бедствий — к землетрясению, наводнению, лесному пожару или засухе — то возникают серьезнейшие сомнения в том, что правительство национального спасения сумеет исполнить свою миссию. Единственное решение — вызвать панику, заставить людей бросить свои дома и весь скарб и бежать куда глаза глядят. Плохо то, что в пути и при обустройстве на новом месте люди будут голодать, и невозможно даже представить себе, до каких пределов дойдет их возмущение, какие крайние формы примет их протест. Все это, совершенно естественно, заботит и тревожит нас, но, не станем скрывать — тревожило бы куда больше, если бы судьба не занесла нас в Галисию, не заставила присутствовать при сборах в дорогу, которая предстоит Марии Гуавайре и Жоакину Сассе, Жозе Анайсо и Жоане Карде, Педро Орсе и Псу, а тому, кто упрекнет нас в том, что эти события несопоставимы по своему значению, скажем, что все зависит от точки зрения, от настроения, от личной симпатии, ибо объективность рассказчика есть зловредное измышление модернистов, и сам Господь Бог далек был от объективности, осеняя духом своим Священное Писание.

По прошествии двух дней конь, получая рацион повышенной калорийности овсяной крупы до отвала, бобов от пуза — обрел рабочую форму даже без вина, которое Жоакин Сасса предложил было подливать ему в кормушку, а прохудившийся парусиновый тент галеры заделали заплатами, вырезанными из брезентового верх Парагнедых, так что теперь не страшны дожди — не забудем, что дело происходит в Галисии, да и сентябрь уж наступил, а в эту пору и в этих краях интимные выделения природы особенно обильны. За время сборов и подготовки к путешествию Пиренейский полуостров, если верить подсчетам Жозе Анайсо, отъехал от первоначального своего расположения ещё на полтораста километров, и, стало быть, остается семьсот пятьдесят километров, а иначе говоря — недельки две до того момента, когда — днем раньше, днем позже произойдет первое столкновение, и, Матерь Божья, царица небесная, что тогда только будет с несчастными алентежанцами, и чем поможет им то, что они люди привычные ко всему, вроде галисийцев, и такие толстокожие, что вполне уместно будет, припомнив, что они сами говорят не «кожа», а «шкура», воздержаться от дальнейших объяснений. Но у пребывающих здесь, на севере, в райской долине Галисии, есть ещё время — и даже в избытке его — чтобы переместиться в безопасное место. В трюм галеры загрузили уже матрасы, одеяла и простыни, и чемоданы четверых путешественников, и необходимую кухонную утварь, и запас провианта на первые дни, а если желаете подробней, извольте — сухие маисовые лепешки, фасоль белую и красную, рис и картофель, бочонок воды, бурдюк вина, двух курочек-несушек — рябенькую и хохлатую вяленую треску, кувшин масла, бутыль уксуса, соль, без которой крещеный человек обойтись не может, перец и прочие пряности, весь хлеб, какой был в доме, мешок муки, сено, овес, бобы для коня, о собаке, слава богу, заботиться не надо, он сам себе добудет пропитание, а если ему сунуть что-нибудь — так только в виде угощения и в знак приязни. Мария Гуавайра, не объясняя, зачем она это делает и, вполне вероятно, не будучи в силах ответить на этот вопрос, связала из голубой шерсти браслеты-напульсники для людей, коню — хомутик, собаке — ошейник. А гора на полу почти и не уменьшилась. А захотели бы взять её с собой, ну, никак бы не поместилась она в тарантас, да вроде бы и не было у вас таких намерений, не говоря уж о том, что негде в этом случае будет прилечь молодому поденщику-землепашцу, когда придет он сюда.

В последнюю перед отъездом ночь легли поздно, засиделись допоздна за разговорами, словно наутро после горестной разлуки предстояло каждому следовать своей стезей. Должно быть, искали они друг у друга поддержки и душевной силы, ибо недаром говорится, что веника не сломишь, а прутья по одному все переломаешь. Расстелили в кухне на столе карту Пиренейского полуострова, к которому вопреки всякой очевидности была ещё накрепко приторочена Франция, и прочертили первоначальный маршрут, стараясь по возможности, чтобы пролегал он по ровной местности, ибо памятовали о том, сколь немощен тот, кому надлежит влачить их колесницу. Однако все равно придется дать крюк и заехать в Ла-Корунью, где в соответствующем заведении содержится скорбная главой мать Марии Гуавайры — долг дочерней любви требует забрать бедную безумицу, вы представьте себе, что будет, когда целый остров вдвинется в окна и двери, обрушится на город, толкая перед собой стоящие на якорях корабли, и как в одно мгновение разлетятся вдребезги все стекла в доме скорби, расположенном на отдаленной улочке, а пациенты остатками утлого разума решат, должно быть, что вот и настал он, Страшный Суд. Мария Гуавайра честно сказала: Не знаю, как это мы поедем с ней, с мамочкой моей, хотя она — не буйная, да и потом это будет лишь пока не доберемся до безопасного места, уж потерпите немножко. Все ответили, что потерпеть согласны, беспокоиться не о чем, все устроится наилучшим образом, хотя нам-то известно: не очень-то много любви устоит под натиском собственного нашего безумия, каково же будет с чужим уживаться — в данном случае, с безумной матерью одной из безумных. Хорошо хоть, осенила Жозе Анайсо счастливая мысль — позвонить в больницу, как только доберутся до телефона, узнать, не собираются ли власти эвакуировать умалишенных, а, может, уже к этому времени будут они переправлены туда, где им ничего не грозит, ибо это бедствие — особого рода: тут первыми спасаются те, кто уже пропал.

Но вот наконец разошлись обе пары по комнатам, занялись тем, чем всегда принято заниматься в подобных обстоятельствах: кто знает, вернемся ли мы сюда когда-нибудь, так пусть же останется в этих стенах хоть отзвук плотской человеческой любви — ей нет равных, как нет и подобия, поскольку состоит она из вздохов, шепота, бормотания, сдобрена слюной, приправлена потом, граничит со смертью, приносит и требует муку, умирает от жажды, но в одиночку утолить её не согласна — лишить которой нас не могут ни старость, ни смерть. Педро Орсе — стар и одинок, а это значит, что смерть подала ему о себе первую весть; он выходит из дому, чтобы ещё раз посмотреть на каменный корабль, и пес, зовущийся всеми именами и ни на одно не откликающийся, идет с ним, но ошибется тот, кто скажет, что раз он идет с ним, то Педро Орсе — не один, ибо забудет о происхождении этого животного, а псы преисподней уже видели все и живут на свете так долго, что никому не могут составить компанию, это люди, чей век краток, сопровождают псов. Каменный корабль — на месте, нос его высок и остер, как в первую ночь, и Педро Орсе не удивляется — каждый из нас видит мир теми глазами, что даны ему от природы, а глаза видят, что захотят, и разнообразят мир, и населяют его чудесами — пусть каменными — и кораблями с высоким заостренным носом пусть даже это привиделось нам.

Занимается хмурое и дождливое утро — выражение, хоть и распространенное, но совершенно неправильное, ибо утро ничем не занимается, это мы занимаемся, проснувшись поутру, всякими глупостями: подходим, например, к окну, видим, что с неба, задернутого темными низкими тучами, сеется мелкий дождь, но столь велика сила литературной традиции, что если бы в предстоящем плавании велся вахтенный журнал, то первая запись в нем выглядела бы именно так: Занимается хмурое и дождливое утро, словно там, наверху, насупились и прослезились по поводу нашей затеи, в таких случаях всегда, в дождь и в вёдро, принято ссылаться на волю небес. Парагнедых вручную втолкнули на место галеры, под крышу, а верней сказать, под навес, где он, ободранный и расставшийся с брезентовым верхом, пошедшим на заплаты, всеми покинутый, будет гнить, ибо стоит не в сарае, а именно под навесом, открытым всем ветрам, поскольку с вещами происходит то же, что с людьми: стал негоден — стал неугоден, минула надобность — кончилась жизнь. А вот галера, напротив, несмотря на свой почтенный возраст, помолодела, выкатившись на вольный воздух, и дождь будто спрыснул её живой водой, добившись волшебного эффекта, и клеенка, закрывающая спину коня, заблистала под дождем, как начищенный перед турниром панцирь рыцарского скакуна.

Не следует удивляться тому, что мы столь подробными описаниями застопорили ход повествования — они призваны передать хотя бы приблизительно, как трудно обрывать корни, снимаясь с насиженного места, где жилось когда-то хорошо и счастливо, тем паче, что происходит планомерная эвакуация, а не паническое бегство: Мария Гуавайра тщательно запирает все двери, выпускает остающихся кур из курятника, кроликов — из крольчатника, свинью — а вот и нет! из хлева, а ведь все эти домашние животные и птицы привыкли к ежедневной кормежке, теперь же им говорят в лучшем случае: Ступайте с Богом, а в худшем: Подите к черту, а черт тому и рад, про кроликов ничего сказать не могу, но вот свинья по дьявольскому наущению вполне способна истребить всю живность в округе. А когда появится тут молодой поденщик, ему, чтобы пробраться в дом, придется взломать ставни на окне, и на много миль кругом не окажется ни единого свидетеля вторжения. Я пришел с добром, скажет поденщик и, быть может, эти слова заключают в себе истину.

Мария Гуавайра села на козлы, а рядом с нею поместился, держа раскрытый зонт, Жоакин Сасса: это его священный долг — сопровождать любимую женщину, защищать её от стихий, вот только не может он перехватить у неё вожжи, ибо из всех пятерых она одна умеет управляться с лошадью и упряжью. Впрочем, потом, ближе к вечеру, когда развиднеется, она преподаст своим спутникам начальные уроки, и первым воспримет эти азы Педро Орсе, добрейшей души человек — благодаря ему обе пары смогут предаться отдохновению под парусиновым пологом, а ширина козел, на которых запросто умещаются трое, идеально решит вопрос интимной близости двух остающихся внутри фургона, хоть и будет эта близость поспешна и беззвучна. Но пока ещё Мария Гуавайра только шевельнула вожжами, и конь, поняв, что напарника ему не дождаться и влечь пароконный тарантас придется в одиночку, сделал первый шаг, почувствовал сначала, как натянулись постромки, а потом уже ощутил тяжесть клади, и когда повторился полузабытый звук — заскрипела земля, перемалываемая первым оборотом колес на железном ходу — старые его кости и мышцы вспомнили давнюю науку. Нужда заставит — все освоится, а потом позабудется и в свой час вспомянется. Метров сто пробежал за фургоном под дождем пес, пока не сообразил, что может укрыться от непогоды, следуя своим ходом, под высоким днищем этой колесницы — неудобно, зато сухо. Он так и поступил, приноровя свой шаг к шагу лошади — и отныне во все время этого странствия, дождь ли льет, или солнце сияет, мы там и будем видеть его, раз уж он отказался следовать в передовом дозоре или свершать по окрестностям бесцельное и бессмысленное шастанье, делающее людей и собак столь схожими друг с другом.

В первый день проехали немного. Надо поберечь лошадиные силы, поскольку дорога то в гору, и тогда надо тянуть, то под гору, и тогда надо притормаживать, упираясь всеми четырьмя. А вокруг, насколько взгляд хватает, не видно ни единой живой души: Наверно, мы последние, кто решил убраться из здешних краев, сказала Мария Гуавайра, а низкое небо, буроватый воздух, пейзаж, вселяющий тревогу, говорят уже о предсмертном забытье обезлюдевшего мира, бесконечно измученного и утомленного тем, что он столько жил и столько умирал, одинаково усталого и от упорства жизни, и от постоянства смерти. Но в этом фургоне едут две новые любви, а сильнее новой любви, как всем известно, ничего нет в мире, вот они и не страшатся дорожных происшествий, ибо они сами — главное происшествие на жизненной дороге, нечто такое, что из ряда — вон, пусть даже и в кювет, внезапная вспышка, полет кувырком, но с улыбкой, осознанное падение под колеса. А потому не стоит так полно доверяться первым впечатлениям: обманчиво сходство с похоронной процессией по безлюдью под уныло моросящим дождем, и, не будь мы столь тактичны, лучше бы навострить ухо и прислушаться к жизнеутверждающим разговорам Жоакина Сассы с Марией Гуавайрой, Жоаны Карда с Жозе Анайсо, а Педро Орсе молчит, и оттого его присутствие почти незаметно.

Первая деревня, через которую они проехали, покинута не всеми её обитателями. Нашлись в ней старики, объявившие своим чересчур легким на подъем детям и родичам, что с места не тронутся, и лучше так помереть, чем загнуться от голода или мучительной болячки, тем более, что подвертывается такой славный вариант — сгинуть вместе со всем миром, и пусть эти старики не вагнеровские герои, но ждет их Валгалла, куда, свершившись, возвращаются мировые катастрофы. Разумеется, старые галисийцы или португальцы — это, в сущности, одно и то же — понятия не имеют ни о Валгалле, ни о Вагнере, но по каким-то необъяснимым причинам находят основания сказать: Шагу отсюда не сделаю, вам страшно — вы и бегите, и это отнюдь не свидетельство неслыханной отваги, просто именно в этот миг своей жизни они поняли наконец, что отвага и страх — всего лишь две покачивающиеся чаши весов, а стрелка их замерла в неподвижности, будто оцепенела в изумлении перед такой бесполезной выдумкой как чувства и эмоции.

И когда фургон проползал по улице, любопытство, которое судя по всему отмирает последним, заставляет стариков выйти из дому, медленно помахать проезжающим, словно прощались они с самими собой. Тогда Жозе Анайсо и сказал, что хорошо было бы заночевать в одном из этих брошенных и опустелых домов, здесь или в другой деревне, там наверняка кровати найдутся, лучше можно выспаться, чем в фургоне, но Мария Гуавайра ответила, что без разрешения хозяев никогда не войдет в чужой дом, вот какие бывают щепетильные люди, не то что другие, которые, увидев затворенное окно, взламывают его, приговаривая: А что тут такого, я с добром пришел, и если даже пришел он не с, а за добром, причем чужим, все равно остаются сомнения насчет истинных мотивов его поступка. И Жозе Анайсо устыдился поданной им идеи, не потому что она была плоха, а потому что нелепа, и слов Марии Гуавайры хватило, чтобы вывести правило порядочности: Довольствуйся самим собой, сколько сможешь, а когда не сможешь — положись на того, кого ты заслуживаешь, а ещё лучше на того, кто заслуживает тебя. По тому, как развиваются события, можно заключить, что эти пятеро путешественников друг друга заслуживают и взаимодополняют, отчего и едут в этой галере, жуют лепешки, говорят о том, что осталось за спиной и что ждет впереди, Мария Гуавайра теоретическими выкладками подкрепит практические уроки того, как следует себя вести, лошадь под деревом будет жевать и пережевывать свое сено, собака же на этот раз довольствуется домашней пищей, а потом обследует округу, распугивая филинов. Вот и дождь перестал. Фонарь освещает внутренность фургона, и случись здесь человек посторонний, сказал бы он: Как в театре, и правда, похоже, хоть наши герои — это действующие лица, а не исполнители.

Когда на следующее утро Мария Гуавайра сумеет наконец дозвониться до Коруньи, ей скажут, что матушку её и других пациентов уже перевезли в безопасное место, а на вопрос: А как она? — ответят: Как всегда, но и на том спасибо. Путешествие продолжится до тех пор, пока земля вновь не заселится людьми. Что ж, подождем.

Итак, новоиспеченное правительство национального спасения с ходу, без раскачки приступило к работе, и глава его — тот самый, бывший и нынешний премьер, отправился на телевидение, чтобы произнести фразу, без сомнения, долженствующую остаться если не в анналах, так на скрижалях, что-нибудь вроде: Кровью, потом, слезами или: Похоронить павших и позаботиться о живых, или: Отчизна надеется, что каждый выполнит свой долг, или: Обагренная кровью мучеников земля даст новые всходы, однако в данном случае, учитывая все особенности переживаемого момента, он счел за благо воскликнуть лишь: Португальцы и португалки, наше спасение — в отступлении!

Однако проблема размещения во внутренних районах тысяч беженцев с побережья представляла собой такие немыслимые сложности, что ни у кого не хватило отваги — или дури — выработать общенациональный и всеохватный план эвакуации, который бы при этом учитывал возможности местных властей. Вот, к примеру, в отношении Лиссабона анализ ситуации и перечень вытекающих из этого анализа мер начинался с предпосылки, которую можно сформулировать так: Значительное — да почему бы прямо не сказать? — подавляющее большинство жителей Лиссабона родилось не там, а те, кто родились все же там, связаны с жителями провинций узами родства. Этот факт определяет многое и имеет решающее значение, поскольку те и другие должны будут переселиться туда, откуда они родом и где у них, как правило, ещё остаются родственники, многих из которых они потеряли из виду из-за разнообразных житейских обстоятельств, а теперь получают возможность, пусть и вынужденную, обрести вновь утраченную было гармонию, воссоединить семью, предав забвению былые неурядицы и разногласия, имущественные тяжбы и наследственные распри, ненароком вырвавшееся злоречие, и таким образом есть своя светлая сторона и в обрушившемся на нас несчастье, — оно поспешествует примирению и душевному сближению. Вторым следствием, естественным порядком вытекающим из первого, является вопрос прокорма этих перемещенных лиц, и восстановление родственных связей снимает с государства это бремя, тогда как родня сыграет здесь наиболее значительную роль, и старинное речение «Даст Бог его, даст и на него», прежде относившееся исключительно к возможности выкормить и вырастить ребенка, на новом макроэкономическом уровне обретает иной, расширительный смысл, передающийся пословицей «Без корня и полынь не растет», что следует с мягкой улыбкой трактовать как то, что отчизна — это всего лишь большая семья.

Казалось бы, людям холостым, родни не имеющим, а также мрачным нелюдимам грозит остаться без поддержки, но даже и таких не исключат автоматически из нашего семейного сообщества, ибо всегда остается вера в дружеский порыв, в то, что при любых обстоятельствах не угаснет любовь к ближнему, которая проявляется так ярко на железной, например, дороге, в вагонах второго класса, где мать семейства, перед тем, как вскрыть корзинку с припасами, непременно предложит совершенно незнакомым попутчикам-соседям присоединиться к трапезе. Угощайтесь, скажет она, чем бог послал, а если кто примет приглашение, никто с него не взыщет, хотя обычно все лишь отвечают хором: Премного благодарны, кушайте на здоровье. Ну, ладно, это стол, а вот как быть с кровом, ибо одно дело предложить ломоть вяленой трески и стакан вина, и совсем другое — отдать половину той самой кровати, где мы сами спим, но если удастся вбить в голову, что все эти одинокие и брошенные — суть новые воплощения Господа нашего, который в свое время тоже ходил по свету в обличье сирого и убогого, испытывая людскую доброту, то, глядишь, найдется и им местечко под лестницей, топчанчик на чердаке или, на самый худой конец, охапка соломы, и Господь, сколь бы ни были многочисленны эти его перевоплощения, получит прием, достойный того, кто сотворил род людской.

Это все было сказано о Лиссабоне, но — разница чисто количественная может быть отнесено и к Порто или Коимбре, к Сетубалу или Авейре, к Виане или Фигейре, не говоря уж о великом множестве мелких городков и деревень, раскиданных по всей стране, хоть порой, быть может, и возникнет резонный, но тревожный вопрос: Куда же деваться тем, кто сгодился там, где и родился, или тем, кто живет где-то на побережье, но и родился тоже у самого моря, только в другом месте? Эти затруднения были повергнуты на рассмотрение совета министров, и совет устами своего представителя дал ответ: Правительство надеется, что в каждом отдельном случае, не вписывающемся в рамки общенациональной схемы эвакуации населения и его обустройства, будет проявлена инициатива и найдено нестандартное решение, которое послужит ко всеобщему благу. И вот так, с благословения властей мы в отношении Порто ограничимся лишь упоминанием о коллегах и начальстве нашего Жоакина Сассы. Довольно будет сказать, что если бы он, побуждаемый служебной этикой и профессиональным долгом, ринулся бы прочь от галисийских гор, бросив возлюбленную и друзей, то обнаружил бы, что контора его закрыта, а на двери висит последнее объявление, сделанное начальством: Наше учреждение переехало в Пенафиел, куда надлежит явиться возвращающимся из отпуска сотрудникам и где мы готовы, как и прежде, оказывать нашим уважаемым клиентам весь спектр услуг в полном объеме. Еще скажем, что родня Жоаны Карда — та самая чета, что жила в Эрейре — оказалась теперь в Коимбре, в доме ещё одного своего кузена, а вернее сказать — двоюродного деверя, да-да, того самого, покинутого мужа, в котором поначалу ещё теплилась надежда, и он думал, что они прибыли подготовить почву для возвращения беглянки, но время шло, а о ней и речи не заходило, и когда он осведомился: А где Жоана? — сестрица выдавила из себя признание: Понятия не имеем, она гостила у нас, но потом исчезла куда-то ещё до начала всех этих бурных событий, ни слуху о ней, ни духу. Если и такой малости хватило, чтобы сразить бывшего мужа удивлением, можно представить себе, что бы сказал он, если бы знал дальнейшее развитие истории.

И мир замер в тревожном ожидании, гадая, обрушится ли несчастье на лузитанские пляжи и на западное побережье Галисии. И снова, в который уж раз, повторим, сами утомясь от повторения: нет худа без добра — именно таков был взгляд на происходящее европейских правительств, ясно видевших, как параллельно с целебными репрессалиями, в свое время уже помянутыми на этих страницах, явно идет на спад, никнет и гаснет революционный энтузиазм европейского юношества, внявших голосу рассудка и на уговоры родителей: Смотри, сынок, скверно кончится все это для тебя, если будешь упорствовать и твердить, что ты — ибериец — отвечавших кротко: Да(папа. А покуда разыгрывались эти умилительные сцены семейного примирения и социального умиротворения, спутники, крутящиеся по более или менее постоянной геостатической орбите, из космоса фотографировали и производили замеры, и если на снимках Пиренейский полуостров представал в неизменном виде, то замеры показывали, как расстояние между ним и мелкой россыпью Азорских островов неумолимо сокращается каждую минуту на тридцать пять метров. В наши-то времена, в эпоху ускорителей элементарных частиц, тридцать пять метров в минуту — это не повод для беспокойства, но если вспомнить, что за этими просторными и удобными пляжами, посыпанными мелким песочком, за живописными бухточками, за пологими спусками и скатами движется пятьсот восемьдесят тысяч квадратных километров и неподдающееся исчислению, астрономическое число миллионов тонн, составляющих вес всех горных массивов и плоскогорий, так вот, если вспомнить все это и прикинуть, какова будет инерция пришедшей в движение громады Пиренеев, хоть и уменьшившихся вдвое против прежнего, — то нам останется лишь дивиться мужеству народа, в котором смешалось столько разных кровей, дивиться и воспевать его фатализм, с течением столетий воплотившийся в замечательно лапидарную формулу: Двум смертям не бывать, а одной не миновать.

Лиссабон опустел. По безлюдным улицам ещё ходят армейские патрули, а над ними кружат вертолеты — в точности так, как было это во Франции и в Испании в первые, бурные дни после того, как обнаружилась трещина. Покуда их не убрали отсюда — а произойдет это, когда до предполагаемого столкновения останутся сутки — солдатам вменено в обязанность бдить и охранять национальное достояние, хотя в этом, судя по всему, нет ни малейшего смысла, поскольку все ценности были своевременно увезены из банков. Однако никто не простит правительству, если оно бросит просто так столь прекрасный город — красивый, гармоничный, пропорциональный, где жить бы да радоваться — как непременно будут говорить о нем, когда уж его не будет. И потому солдаты оставлены, словно символическая замена отсутствующих жителей, как почетный караул, которому предстоит — если успеет, конечно — троекратным залпом траурного салюта воздать городу последние почести в тот высший миг, когда он погрузится в воду.

Но покуда солдаты постреливают в мародеров и громил, дают советы и указания тем одиночкам, которые упорно не желают покидать свои жилище, и тем, кто решился наконец убраться из города, и время от времени встречающимся им тихим безумцам, неприкаянно бродящим по улицам, ибо в довершение несчастий отпустили их из лечебницы в самый день всеобщей эвакуации, а теперь они оказались брошены на произвол судьбы и не знают, куда податься. В общении патрулей с умалишенными проявились две основных тенденции. Иные капралы или сержанты считая, что безумцы опасней грабителей — в тех все же тлеет искра разума, схожего с их собственным — без долгих раздумий и колебаний приказывают открыть по ним огонь. Другие не склонны рассуждать столь категорично и, сознавая жизненную необходимость нервной разрядки в условиях боевых или приближенных к таковым, позволяют своим подчиненным развлечься и позабавиться за счет попавшегося навстречу дурачка, которого потом отпускают с богом, не применив к нему насилия — в том случае, разумеется, если это в самом деле дурачок, а не дурочка, ибо как в рядах вооруженных сил, так и вне их в избытке людей, которые стараются извлечь как можно больше пользы из того элементарного и очевидного факта, что умственная неполноценность затрагивает одну лишь голову, остальные же части тела и полны, и ценны, а короче говоря, помешательство — не помеха развлечься с бабой, и тронутой не всегда суждено остаться нетронутой.

Но когда во всем городе, на всех его улицах, площадях, проспектах, в скверах и в парках не будет больше ни души, когда человеческий силуэт не мелькнет в окнах, когда воцарившееся в домах полнейшее безмолвие будет нарушаться только трелями канареек, не передохших покуда от голода и жажды, когда ничья рука не потянется к впустую играющей на солнце струе воды из фонтана, когда статуи начнут водить вокруг себя мертвыми глазами в поисках тех, кто взглянул бы на них, когда настежь открытые кладбищенские ворота покажут, что нет никакой разницы между отсутствием одним и другим, когда наконец настанет и потянется, все никак не истекая, мучительная минута ожидания удара, от которого разрушен будет город — вот тогда и случится эта чудесная история о не менее чудесном спасении одинокого мореплавателя.

Больше двадцати лет бороздил он моря-океаны. Купил ли он свой корабль, получил ли его по наследству или в подарок от другого мореплавателя, тоже проплававшего на нем лет двадцать, а до того, если за столь протяженный срок не спутались и не стерлись воспоминания, в одиночку боролся с водной стихией и ещё один, первый мореплаватель. Истории кораблей и тех, кто управляет ими, полны разнообразных приключений, на долю их выпадает множество испытаний вроде свирепых штормов и мертвых штилей, которые будут пострашнее любого урагана, и в историях этих непременно должен присутствовать романтический элемент, без него — никуда, и в основе его лежит — вернее, сидит — женщина, ожидающая в далеком порту возвращения моряка: это, пожалуй, чересчур жизнеутверждающий взгляд на жизнь, ибо опровергается он, по большей части, и самой жизнью, и поведением женщины. Моряк сходит на берег пополнить запас пресной воды, купить табаку или запчасти для мотора, машинное масло, лекарств, толстых иголок, непромокаемый плащ от непогоды и брызг, рыболовные крючки, леску, свежую газетку, чтобы лишний раз убедиться в том, что уже и так знает, так что можно её и не покупать, но никогда, слышите — никогда! — не сойдет одинокий мореплаватель на берег для того, чтобы найти женщину, которая, если он захватит её с собой, станет спутницей в этих его скитаниях. Если и вправду случается такое, что ждет его женщина в порту, то он её, конечно, не отвергнет — глупо даже и предполагать такое — но обычно она сама этого хочет, а одинокий моряк никогда не скажет: Жди меня, и я вернусь, ибо это не та просьба, с которой можно обратиться к женщине, поскольку и он никак не сумеет гарантировать, что вернется, но когда все же возвращается, видит иной раз пустой пирс, а если и стоит на нем женщина, то ждет она совсем другого моряка — не так уж редко бывает, что если нет того, кого ждешь, сгодится тот, кто есть. И надо ли говорить, что ни женщины, ни мореплаватели в этом не виноваты, а виновато исключительно одиночество, становящееся порой нестерпимым и приводящее моряка — в порт, женщину — на пирс.

Сами видите, нас время от времени, то перед изложением простых фактов, то после него заносит в возвышенную метафизику, но она не всегда помогает прояснить их. А без затей говоря, одинокий мореплаватель вдосталь поплавал вдоль движущегося в океане острова, бывшего некогда Пиренейским полуостровом, на своем суденышке, снабженном парусами и мотором, оснащенном радио, плавал, вооружась подзорной трубой, чтобы подальше видеть, и поистине неисчерпаемым терпением, которое свойственно лишь тем, кто однажды решил поделить свою жизнь надвое и поровну между небом и морем. Но ветер внезапно стих, и наш моряк убрал парус, а огромная волна, несшая его корабль, стала постепенно терять свою силу и разбег, выпрямлять круто выгнутый хребет, так что и часа ещё не прошло, как море сделалось гладким и ровным, и просто немыслимо было представить себе, что эта тысячеметровая бездна способна обрести внутри себя равновесие столь безупречное, чтобы не колыхнуться ни влево, ни вправо — и покажется это наблюдение дурацким только тому, кто убежден, будто все, что происходит в этом мире, объясняется самим фактом существования этого всего, тогда как это явление необходимое, но явно недостаточное. Ритмично пощелкивал двигатель, посверкивало и поблескивало море, простиравшееся вокруг насколько хватало взгляда, в точности отвечая классическому образу зеркала, а мореплаватель, который благодаря многолетней вахтовой муштре хоть и научился не путать сон и явь, отдых и бодрствование, все же закрыл глаза, и его сморило на солнце — заснул, и показалось — на несколько минут или часов, а на самом деле — на несколько мгновений, и проснулся, будто его толкнули, от страшного грохота, а во сне почудилось, что кораблик, наскочив на кита, разлетелся вдребезги. Он вскочил — бешено, с перебоями колотилось сердце — пытаясь понять, что это за грохот, и не сразу понял, что двигатель заглох. От внезапной тишины он проснулся окончательно, но тело, ещё погруженное в сонную одурь, продолжало искать более натуральных причин для своего пробуждения какое-нибудь морское чудовище, столкновение, удар грома. На суше и на море случается, что моторы отказывают: об одном таком мы уже знаем — в душе у него что-то повредилось непоправимо, и поставили его под навес, открытый всем ветрам, и оставили ржаветь. Однако наш одинокий мореплаватель — не чета тем автомобилистам: он человек сведущий и понимающий, у него есть все необходимые детали, купленные в последний раз, когда нога его касалась суши, а рука — женщины, он разберет его, проберется, докуда только будет можно, доберется до причины неисправности. Неутешителен будет итог его стараний, ибо выяснится, что лошади, дававшие двигателю лошадиные свои силы, загнаны до смерти, и воскресить их нельзя.

Отчаяние, как всем нам хорошо известно, — свойство, присущее исключительно человеку: истории естествознания случаи отчаяния у животных неизвестны. Однако человек, неотделимый от отчаяния, выучился жить с ним, сдерживать его натиск на последней линии обороны, и мореплаватель, у которого в открытом море вышел из строя двигатель, не станет рвать на себе волосы, взывать к небесам, молить их о помощи или, наоборот, проклинать то и другое одинаково бесполезно — понимая, что остается только ждать и надеяться, что тот, кто поднимает ветер, пошлет его вновь. Но ветер не вернулся. Шло время, настала и минула тишайшая ночь, родился новый день, а море было все так же неподвижно: опусти вниз легчайшую шерстинку — не шелохнется, отвесно протянется к земле, и ни малейшей зыби на воде, и корабль подобен каменному утесу на каменной плите. Одинокий мореплаватель не слишком обеспокоен — ему уже случалось попадать в такие вот мертвые штили, но радио почему-то тоже не действует, слышно только легкое гудение аккумуляторных батарей, и принимает оно одну тишину, словно за пределами этого круга густо запекшейся воды мир, затаив дыхание, стараясь не проронить ни звука, внимательно следит откуда-то из укрытия за тем, как мореплаватель будет впадать во все большее беспокойство, как сойдет он с ума, как в конце концов умрет здесь, в море. У него достаточные запасы провианта и питьевой воды, но часы идут, и каждый следующий тянется дольше, чем предыдущий, корабль обвит шелковистыми змеиными кольцами безмолвия, и мореплаватель время от времени стучит багром по палубе, чтобы услышать ещё что-нибудь, кроме шелеста крови по жилам и стука сердца, о котором он время от времени забывает и тогда просыпается уже после того, как решил, что проснулся, ибо ему приснилось, будто он уже умер. Парус натянут так, чтобы закрывал от солнца, но зной и жар копятся в неподвижном воздухе, лицо одинокого мореплавателя обгорело на солнце, и губы растрескались. Минул этот день, а наставший за ним следом был точно такой же. Мореплаватель бежит в сон, спускается в свою маленькую, раскаленную как кузнечный горн каюту, где стоит единственная койка, чья ширина свидетельствует, что наш моряк и вправду странствует в одиночку, и там, раздевшись донага, и сначала плавая в поту, а потом ощущая, как дыбом стал на пересохшей коже каждый волосок, борется со снами, видит ряд высоченных деревьев, плавно и дружно качающих ветвями под ветром то в одну сторону, то в другую, в одну и в другую, в одну и в другую, и так без конца. Мореплаватель просыпается от жажды, допивает остаток воды, вновь проваливается в сон. Деревья больше не шевелятся, но на мачту присела чайка.

На горизонте, заполняя его сплошь, возникает что-то темное. По мере приближения становятся видны дома, протянувшиеся вдоль пляжей, и воздетые белые пальцы маяков, и тонкая линия пены, а в широком устье реки — большой город, расползшийся по холмам, красный мост, соединяющий оба берега, издали кажется, будто все это прочерчено тонким перышком. Мореплаватель спит, все глубже погружаясь в оцепенение, но вот возвращается сон: от стремительного порыва ветра вздрогнули ветви деревьев, корабль закачался на волне и, проглоченный рекой, вплыл в нее, теперь море ему не страшно, оно ещё неподвижно, чего не скажешь о земле. Одинокий мореплаватель костями и мышцами ощутил установившееся равновесие, открыл глаза, подумал: Ветер, ветер вернулся, сполз с койки, выбрался на палубу, ему казалось, будто он каждую минуту умирает, но все ещё может воскреснуть, солнце бьет в глаза, но теперь это свет земли, он несет с собой все, что сумел собрать с зелени древесной листвы, с темной глубины пашни, с окрашенных в мягкие тона стен домов. Спасен, хоть и не знает, как это произошло, ибо воздух по-прежнему неподвижен, а порыв ветра ему привиделся. Не сразу понимает он, что его спас остров, называвшийся когда-то полуостровом, плывший ему навстречу и раскрывший ему объятия своей реки. Все это представляется таким немыслимым, что и сам одинокий мореплаватель, давным-давно услышавший про геологический сдвиг, знавший, что находится как раз на пути этого каменного ковчега, все же не мог поверить, что будет спасен таким вот чудом, неслыханным с тех пор, как гибнут в море суда и тонут люди. Но никого нет ни на суше, ни на палубах стоящих на якоре кораблей, и безмолвие царит такое же, как в беспощадном море. Это Лиссабон, пробормотал тогда мореплаватель, а куда же все подевались? Сверкает и дробится свет в оконных стеклах, стоят машины и автобусы, большую площадь, окруженную колоннадой, венчает в глубине триумфальная арка, украшенная каменными фигурами и бронзовыми коронами да, по цвету похоже, что бронзовые. Одинокий мореплаватель, который знает Азоры, может отыскать их и на карте, и в море, вспомнил в этот миг, что острова находятся в той точке, куда неумолимо движется полуостров, то, что спасло его, погубит острова, то, что погубит острова, погубит и его, если он не уберется отсюда как можно скорей. Но стоит безветрие, и мотор заглох, ему не подняться вверх по реке, и единственное спасение — бросить якорь, чтоб корабль не отнесло течением, надуть резиновую лодку, на веслах добраться до суши. Появляется надежда — прибывают силы, это уж как водится.

Одинокий мореплаватель оделся тогда: брюки, рубашка, шапка с помпоном, башмаки — все белоснежное, первого срока, как полагается для берега. Подвел свою резиновую лодку к берегу, пологими ступенями спускавшемуся к морю, помедлил ещё несколько мгновений, оглядываясь вокруг и ожидая прилива сил, но прежде всего давая время кому-нибудь выплыть смутной тенью из-под колоннады, а машинам и автобусам — возобновить движение, и людям заполнить площадь, и, быть может, даже — появиться улыбающейся женщине, слегка — не слишком, а в меру — покачивающей бедрами с призывным намеком, от которого застилает взор и отнимается язык у мужчины, особенно если он только что сошел на берег. Но пустыня так пустыней и оставалась. И тогда одинокий мореплаватель понял то, что давно следовало понять: все покинули город, спасаясь от удара об острова. Он оглянулся назад, увидел свой корабль на середине реки, понял, что видит его в последний раз, потому как даже броненосцу не уцелеть в таком страшном столкновении, что уж говорить о парусной скорлупке, к тому же покинутой экипажем. Он пересек площадь, чуть пошатываясь, потому что отвык ходить по суше, а выглядел форменным чучелом: обгоревший на солнце, с торчащими из-под шапки патлами, в болтающихся на ногах башмаках. Поднял глаза, приблизившись к высокой арке, увидел буквы, складывающиеся в слова Virtutibus Majorum ut sit omnibus documento P.P.D.,[24] и, хоть не был обучен латыни, сообразил, что памятник поставлен, чтобы увековечить подвиги предков здешнего народа, и двинулся вперед по узкой улице, зажатой рядами одинаковых домов, покуда не вышел на другую площадь, поменьше, в глубине которой стояло здание в греческом или римском духе, а перед ним бил фонтан, украшенный фигурами обнаженных женщин — вода текла и струилась, и он ощутил нестерпимую жажду и неодолимое желание погрузиться в эту воду, в эту наготу. Он идет, вытянув перед собой руки, будто в забытьи, или во сне, или в трансе, и что-то бормочет, а спроси его — что, сам не сможет ответить, самому невдомек, он знает только, чего хочет.

На углу появился патруль — пятеро рядовых и некто с нашивками. Они увидели безумца — действия его были нелепы, речи — бессвязны, так что и без приказа было ясно, что с ним делать. Одинокий мореплаватель остался лежать на земле, откуда далеко ещё было до воды. Женщины, как нам известно, железные.

В эти самые дни настал третий исход.

Первый, о котором в должном месте представлены были исчерпывающие сведения, начали иностранные туристы, в панике устремившиеся прочь от того, что теперь по прошествии времени, кажется опасностью столь ничтожной трещина рассекла тогда пиренейские горы от вершин до самого моря, и очень жаль, что она не остановилась на этом, и что дело этим не кончилось: представьте себе, как тщеславилась бы Европа, получив каньон, по сравнению с которым Ниагара — не более, чем жалкий ручеек. Во втором исходе приняли участие, главным образом, власть и деньги имущие — это случилось после того, как стало ясно, что полуостров, хоть и медленно, но неотвратимо отделяется от континента, доказывая при этом довольно убедительно, сколь шатки и непрочны идеи и структуры, почитавшиеся незыблемыми. Именно тогда стало очевидно, что конструкция нашего общества при всей своей сложности это карточный домик, который только с виду кажется надежным: дуньте — и рассыпется он по столу. И продолжая сравнение, скажем, что стол в данном случае и впервые в истории взял да и стронулся сам, своей волей, и что же нам остается, Господи Боже, как не бежать, спасая драгоценное достояние наше и не менее драгоценную жизнь?!

А третий исход, о котором мы повели речь прежде чем упомянуть вкратце о двух предыдущих, состоял из двух компонентов или, если угодно, проходил в два этапа, столь различных меж собой по самым основополагающим признакам, что, по мнению иных, следует считать их не частями единого целого, но отдельными явлениями — исходом третьим и исходом четвертым. Завтра — то есть в отдаленном будущем — историки, посвятившие себя изучению процессов, не в переносном, а в самом буквальном смысле преобразивших лицо земли, установят окончательно, есть ли основания для разделения, на котором кое-кто с жаром настаивает уже сегодня, и нам остается лишь уповать на взвешенность грядущих суждений и беспристрастие оценок. А нынешние критики уверяют, что было бы совершенно некорректно валить в одну кучу такие несопоставимые по природе и масштабу вещи, как бегство миллионов людей с побережья вглубь страны и отъезд нескольких тысяч за границу, на том лишь основании, что процессы эти совпали по времени. В этом научном споре мы не собираемся становиться на чью-либо сторону и уж подавно — выносить свое просвещенное суждение, ограничившись лишь тем, что заметим: участники третьего и четвертого исходов обуяны были одним и тем же страхом, но многоразличны были способы и средства борьбы с ним.

В первом случае мы имеем дело прежде всего с людьми неимущими, которые под давлением суровых обстоятельств и не менее суровых властей принуждены были перебраться в иные края, спасая прежде всего жизнь, причем весьма традиционными способами — уповали на то, что им повезет, а кривая вывезет, фортуна улыбнется, Господь не попустит, царица же небесная примет под свой покров, верили в счастливую звезду, в удачу, в чудо, в освященную ладанку на шее и во многое другое, что мы за неимением места перечислять не будем и что в конечном итоге сводилось к емкой формуле: Еще не пришел мой час. Были и другие — они располагали доходом средним и высоким, а главное — таким, который легко обратить в наличность, а во вторую волну не попали, потому что решили выждать и посмотреть, как все обернется, теперь же, осознав, что ждать больше нечего и надежд на благоприятный оборот не остается, до отказа заполнили самолеты нового воздушного моста, каюты и палубы лайнеров, танкеров, сухогрузов и всего, что могло плыть своим ходом, а обо всем том, что при этом происходило, мы лучше умолчим, набросив завесу сострадания на творившиеся козни, интриги, предательства, прямые преступления — известно, что были случаи убийства с целью завладения билетом — и описывать в подробностях эту безрадостную картину не станем, ибо помним, что мир таков, каков он есть, и верхом наивности было бы ждать от него чего-либо иного. И все же, по зрелом размышлении, все оценив и взвесив, предполагаем мы, что в трудах грядущих историков отмечены будут именно четыре, а не три исхода — и не потому, что силен будет зуд классификаторства, а по очевидной необходимости не смешивать божий дар с яичницей.

Оговоримся, впрочем, что в нашем кратком анализе могло, пусть и помимо нашей воли, проявиться известное воздействие манихейства — то есть обнаружиться склонность к идеализации низших классов и недоброжелательство по отношению к верхам общества, к которым злорадно приклеивается без достаточных на то оснований ярлык богатых и могущественных, а это порождает злобу и ненависть, равно как и то недостойное чувство, которое называется завистью и служит источником всех зол и бед. Да, конечно, есть на свете бедные, с этим очевидным фактом не поспоришь, но не следует переоценивать их, тем более, что они не являются и никогда не являлись образцом смирения, терпения, сердцем воспринятой порядливости. И тот, кто находясь вдали от здешних мест и событий, вообразит, будто все эти покинувшие родные очаги иберийцы, сгрудившиеся вповалку в больницах, школах, пакгаузах, казармах, бараках и времянках, в палатках, которые удалось реквизировать для них или были предоставлены армией, эти люди вкупе с ещё более многочисленной толпой вовсе не нашедших себе пристанища и ночующих под мостами, под деревьями, в брошенных автомобилях, а то и просто в чистом поле — вообразит себе, говорю, будто они — чистые ангелы, к которым нисходит сам Господь, много знает, вероятно, о Господе и об ангелах, но о том, что такое люди, не имеет ни малейшего понятия.

Не будет преувеличением сказать, что ад, в мифологические времена равномерно распределявшийся по всему полуострову, как было описано в начале нашего повествования, сконцентрировался ныне в полосе шириной километров тридцать, протянувшейся с севера Галисии до Алгарве, с запада у неё безлюдные места, причем, если честно сказать, мало кто верит, что они погасят удар. Повезло испанцам: их правительству нет никакой надобности покидать Мадрид, так удобно и безопасно расположенный во внутренних районах страны, а чтобы найти правительство португальское, следует отправляться в Элвас, в городок, который, если прочертить по меридиану более-менее прямую горизонталь, окажется наиболее отдаленным от Лиссабона и от побережья. Беженцы недоедают, недосыпают, старики умирают, дети кричат и плачут, мужчинам негде взять работу, женщины везут весь воз на себе — случаются ссоры, вспыхивают злобные перебранки и драки, бывает, что воруют еду и одежду, а то и грабят друг друга, а вдобавок ко всему — кто бы мог подумать — установилась в этой среде необыкновенная вольность нравов, этакая моральная распущенность, превратившая лагеря для беженцев в форменные вертепы, где бог знает что происходит, и подается отвратительный пример подрастающему поколению, которое своих родителей ещё помнит, но не заботится, от кого и с кем и где оно само зачинает потомство. Разумеется, этот аспект проблемы — не так важен, как кажется на первый взгляд, если судить по тому, как мало внимания уделяют нынешние историки периодам, которые этим ли, тем ли напоминают переживаемый момент. Да и потом вовсе не исключено, что буйство плоти, проявляющееся в кризисные эпохи, отвечает глубинным интересам человечества и отдельного человека, в благополучные периоды затравленных требованиями морали и нравственности. Постулат весьма сомнителен и противоречив, а потому, ни на чем не настаивая и оставив его, двинемся дальше: сделали наблюдение — и довольно с нас, с беспристрастных наблюдателей.

Но во всем этом хаосе и безобразии существует некий оазис мира и согласия, где в полнейшей гармонии живут бок о бок семеро — две женщины, трое мужчин, собака и конь, и, хотя у последнего прежде имелись основания роптать на судьбу, сетуя, что обязанности в этом сообществе распределяются несправедливо — ему одному приходилось тащить тяжелую галеру — но даже это в последние дни исправилось. Две женщины и двое мужчин составляют две пары, две счастливые четы, и только третий мужчина пребывает в одиночестве, которое с учетом возраста вроде бы его особенно не тяготит — по крайней мере, до сих пор не замечалось за ним раздражительности, являющейся безошибочным признаком сексуальной неудовлетворенности. Что же касается пса, то, вероятно, он, отправляясь добывать себе пропитание, утоляет и иной голод, но нам об этом ничего не ведомо, ибо среди собак, самых бесстыдных во всем животном мире существ, встречаются особи на редкость целомудренные, предающиеся своим любовным играм и забавам в полном уединении, а следить за ним, потворствуя своему нездоровому любопытству, никому, слава Богу, не пришло в голову. Наши рассуждения относительно характера отношений и их проявления не затрагивали бы сферу сексуальности, если бы две образовавшиеся парочки — отттого ли, что страсть слишком сильна, или оттого, что вспыхнула она слишком недавно — не выставляли её напоказ так охотно и часто, но, предваряя дурные мысли, спешим сообщить, что это вовсе не значит, будто они по целым дням и где попало целовались и обнимались, вовсе нет: они достаточно сдержанны и скромны, но не в их власти сделать так, чтобы угасло или хотя бы померкло окружавшее их сияние, то самое, которое Педро Орсе ещё несколько дней назад наблюдал с вершины горы. А здесь, поселившись на опушке леса, достаточно далеко от цивилизации, чтобы чувствовать себя свободно, и достаточно близко к ней, чтобы добывание съестного не превращалось в неразрешимую задачу, они могли бы полностью уверовать в свое счастье, если бы не висела над ними угроза вселенской катастрофы. Однако они вняли совету поэта, рекомендовавшего некогда: Carpe diem,[25] а мы заметим, что истинная ценность древних латинских изречений — в том, что они содержат целую кучу значений вторых и третьих, не говоря уж о неисчислимом множестве возможных, вероятных, полускрытых и трудноопределимых, так что если перевести это наставление как призыв «Наслаждайся жизнью!», то получим нечто мелкое, дряблое и пресное, отбивающее охоту предпринять какие-либо усилия, чтобы попробовать последовать этому доброму совету. Вот поэтому мы воздерживаемся от перевода и упорно повторяем: Carpe diem, и чувствуем себя богами, отрешившимися от бессмертия, чтобы в полном и точном смысле этого выражения с толком и вкусом провести, не тратя его попусту, отпущенное нам в сей юдоли время.

Тем более, что неизвестно, сколько ещё его осталось. Радиоприемники и телевизоры включены теперь круглосуточно, ибо привычная сетка вещания изменена — в любую минуту может быть прервана передача и прочитан выпуск новостей, сводка последних известий, нарастающих как снежный ком: осталось триста пятьдесят километров, триста двадцать пять, сообщаем, что полностью завершена эвакуация населения островов Санта-Мария и Сан-Мигель, а на прочих она идет ускоренными темпами, осталось триста двадцать, на базе в Лажесе находится небольшая группа американских ученых, которые покинут её на вертолетах в самый последний момент, дабы с воздуха следить за столкновением, мы говорим «столкновение», воздерживаясь от определений и эпитетов, просьба португальского правительства включить нашего соотечественника в качестве наблюдателя в состав группы была отвергнута, осталось триста четыре километра, а сотрудники радио — и телередакций, отвечающих за развлекательные и образовательные программы, ломают себе голову над тем, что же выпускать в эфир: Классическую музыку, говорят одни, это соответствует драматизму ситуации, Это произведет гнетущее впечатление, возражают им, лучше бы что-нибудь полегче, французские шансонетки тридцатых годов, португальские фадо, испанские малагеньи и севильисы, и, конечно, рок и фолк, и побольше победителей конкурсов Евровидения, Подобное веселье оскорбит чувства людей, переживающих самые критические часы своей жизни, отвечают им поборники симфоний, Ну да, тогда давайте сплошной траурный марш запустим, огрызаются адепты эстрады, и спору этому не видно конца, осталось двести восемьдесят пять километров.

Жоакин Сасса включал свой транзистор лишь время от времени и ненадолго, хоть у него имелись запасные батарейки, но кто же знает, что завтра будет? — это самая ходовая фраза, она у всех на устах — но нетрудно предположить, что ничего завтра не будет, а, может, не будет и самого завтра, и вообще ничего, кроме смерти и разрушения, миллионов трупов, гибели половины Пиренейского полуострова, который уйдет под воду. Однако те минуты, когда приемник выключен, очень быстро становятся совершенно непереносимыми, а время делается физически ощутимым, плотным и вязким, застревает в глотке, стоит комом в горле, то и дело кажется, что вот сейчас и последует такой удар, что мы издали почувствуем его, и, не в силах выдержать подобное томление и напряжение, включает Жоакин Сасса свой прибор. И тогда раздается пленительный голос самой жизни, распевающей на разных языках про любовь и разлуку, и тогда все переводят дух, хотя за то время, которое потребовалось, чтобы сообщить нам: Милый мой Пантоха, мне без тебя так плохо, мы приблизились к смерти ещё на двадцать километров, но разве это имеет значение, если нас ещё не оповестили: Прямо по курсу Азоры! — так что можем ещё попеть.

Они сидят под деревом, в тени, только что окончили свою трапезу, а выглядят настоящими дикарями, да и ведут себя не лучше: такие разительные перемены за столь ничтожный срок: вот оно, отсутствие комфорта — грязная мятая одежда, мужчины обросли щетиной, нет, конечно, мы не осуждаем ни их, ни их подруг, чьи поблекшие от забот и тревог губы давно забыли вкус и цвет помады, быть может, в последние часы они причешутся, подкрасятся, подмажутся, ибо если прощание с жизнью, по их мнению, таких забот не стоит, то смерть надлежит встретить как полагается, Мария Гуавайра склонясь на плечо Жоакина Сассы, сжимает ему руку, две слезы повисли у неё на ресницах, но это не от страха перед тем, что случится, это любовь увлажнила глаза. Жозе Анайсо обнимает Жоану Карда, прикасается губами к её лбу, к зажмуренным векам, ах, если бы хоть этот миг взять с собой туда, куда я отправляюсь, о большем я и не прошу, один лишь миг, вот этот, не обязательно тот, когда звучат эти мои слова, можно другой, тот, что был раньше, за миг до него, за миг до того мига, который сейчас уже почти неотличим от всех прочих, но я не ухватил его, когда он длился, а теперь уже поздно. Педро Орсе встал и отошел прочь, седые волосы холодным блеском сверкают на солнце, тоже ведь нимб, не хуже, чем у спутников его. Пес понуро побрел следом. Но уйдут они недалеко. Теперь все стараются держаться вместе, поближе друг к другу, никто не хочет оказаться в одиночестве, когда пробьет час неизбежного. Конь, который, как уверяют ученые, — единственное животное, не знающее, что когда-нибудь умрет, испытывает настоящее блаженство, отдыхая после тяжелейших трудов и долгой дороги. Он жует солому, вздрагивает кожей, чтобы согнать мух, обмахивает длинным хвостом гнедой круп и, вероятно, не предполагает, что не будь всех этих событий, окончил бы свои дни в полумраке разрушенной конюшни, где все углы затянуты паутиной, вот уж воистину — не было бы счастья, да несчастье помогло.

Прошел день, настал и минул другой, оставалось полтораста километров. Страх растет как черная тень, прибывает, будто вода, испытывающая плотину на прочность, подрывает её каменный фундамент, и вот — где тонко, там и рвется — вырывается наружу, а люди, которые до сих пор держались более или менее спокойно в местах, облюбованных ими для своих биваков, устремляются на восток, сообразив теперь, что находятся чересчур близко от побережья всего в каких-нибудь семидесяти-восьмидесяти километрах — и в воспаленном воображении им представляется, как следом за распарывающими пиренейскую твердь Азорами врывается море, и, как знать, вдруг от удара проснется вулкан на острове Пико, и никто в эту минуту знать не хочет, что нет на острове Пико никакого вулкана, и никаких иных объяснений не слушает. Ну, разумеется, дороги вновь забиты до отказа, намертво затянулись узлы транспортных развязок, а потому нельзя ни продвинуться вперед, ни вернуться назад, но из оказавшихся в мышеловке людей очень немногие решились бросить свои убогие пожитки и броситься в чем есть в поля — не до жиру, быть бы живу. Чтобы сдержать эту волну, португальское правительство решило подать пример мужества и, покинув безопасный Элвас, обосновалось в Эворе, тогда как правительство испанское переехало в Леон, и президент республики с королем отправляют оттуда обращение к нации — каждый, разумеется, свое и к своей — ибо мы, к сожалению, забыли упомянуть, что президента и короля во всех этих передрягах сопровождают соответствующие должностные лица, и спешим исправить это упущение, ибо иначе не сумеем объяснить, что оба первых лица государства изъявляли готовность устремиться навстречу обезумевшим толпам своих граждан, раскинуть руки крестом и рискнуть собственной жизнью, чтобы остановить их, снова воскликнув: Friends, Romans, countrymen, нет, ваше величество, нет, господин президент, объятая паникой невежественная чернь не оценит и не поймет вашего порыва, нужно обладать высокой культурой и достичь определенной степени цивилизованности, чтобы, увидев посреди дороги монарха или законного избранника с раскинутыми руками, остановиться и спросить, чего они тут забыли.

Итак, это случилось. В семидесяти пяти километрах от восточной оконечности острова Сан-Мигель, когда ничто не предвещало перемену, без всякой видимой причины, без малейшего толчка Пиренейский полуостров отвернул северней. Покуда во всех европейских и американских географических институтах обескураженные исследователи всматривались в данные, полученные со спутников, и спорили, надо ли обнародовать их, миллионы пребывавших в ужасе испанцев и португальцев оказались вне опасности, хоть и не знали этого. Покуда длились эти трагические минуты, нашлись такие, кто затевал драку в надежде получить удовлетворение и погибнуть в честном бою, а другие, не в силах побороть страх, покончили с собой. Одни каялись в грехах, иные, сочтя, что уже не успеют снять с души их бремя, спрашивали Бога и дьявола, какие новые прегрешения могут они совершить в остающееся время. Родильницы мечтали, чтобы дети их умерли мертвыми, роженицы были уверены, что плод так навсегда и останется у них во чреве. И когда на весь мир грянул крик: Спасены! Спасены! — многие не поверили в спасение и продолжали оплакивать близкую и неотвратимую гибель до тех пор, пока не развеялись последние сомнения: правительства поклялись в этом, ученые представили объяснения: все дело в сильнейшем подводном течении, созданном искусственно, вот только непонятно кем — тут и разгорелись споры американцами или же русскими.

Поднялось ликование по всему полуострову, а особенно на той узкой его полоске, где сгрудились беженцы. Как хорошо, что час спасения пришелся на светлое время суток, как раз когда те, разумеется, кому ещё было что есть, собрались обедать, а иначе последствия могли быть просто непредсказуемыми и уж во всяком случае — трагическими, говорили лица, облеченные властью, но уже очень скоро они пожалели о своей скороспелой радости, поскольку едва успев убедиться в истинности доброй вести, люди тут же всей многотысячной толпой пустились в обратный путь, домой, и властям пришлось распустить довольно жестокий слух о том, что полуостров может ещё вернуться к первоначальной своей траектории. Не все поверили в эту уловку — людей уже обуяло новое беспокойство, и в мыслях они уже видели города, деревни, села, которые пришлось оставить, город, деревню, село, где они жили прежде, улицу, по которой ходили, дом — дом, который опустошили и разорили расторопные молодцы, не поверившие вздорным россказням, а если и поверившие, то принявшие зловещую перспективу как нормальный профессиональный риск, неотъемлемый от работы, требующей еженощно совершать тройное сальто-мортале, и не сочтите это игрой больного воображения — по всем этим опустелым городам и селам уже шастало, сторожко оглядываясь, разнообразное ворье и жулье, честно, в лучших традициях корпоративной этики договорившееся между собой: Кто первый пришел, первым и чистит дом, разборок не устраивать, потому что хватит на всех. Несказанно повезло этим мазурикам, что никто из них не попытал счастья в доме Марии Гуавайры, ибо его стережет поденщик с заряженной двустволкой, который пустит туда лишь законную хозяйку, сказав ей: Сберег я, сеньора, ваше добро, теперь выходите за меня замуж, если только, утомясь от бессменного и бессонного, ночи напролет, караула, не приляжет он на гору голубой шерсти и не заснет, подрубив таким образом под корень возможность своего семейного счастья.

Жители Азорских островов благоразумно воздержались покуда от возвращения по домам — а вы бы как поступили на их месте? непосредственная опасность не миновала, а всего лишь отодвинулась на неопределенный срок, кружит где-то поблизости. Однако не осторожность удерживает на месте пятерых, по-прежнему сидящих под деревом, тогда как все остальные уже двинулись по направлению к побережью Португалии и Галисии, устраивая триумфальные шествия с цветами, ветками, оркестрами, шутихами, петардами и колокольным звоном: семьи возвращаются домой, чего-то, быть может, и лишившись, но вновь обретая самое главное — жизнь возвращается вместе с ними в опустелые дома, к столу, за которым будут они есть, к кровати, на которой будут они спать и на которой нынче ночью, ликуя, предадутся любви, какой ещё не видано было в мире. А здесь, под деревом, рядом с готовым к новым странствиям тарантасом и конем, отъевшимся и восстановившим силы, пятеро смотрят на пса, смотрят так, словно от него ждут приказа или совета: Ты, явившийся неведомо откуда, ты, пришедший однажды из такой дали, что на ногах не держался, ты, который вышел из-за кустов в минуту, когда эти люди смотрели на то место на земле, где я вязовой палкой провела черту, ты, который ждал нас, улегшись возле машины, загнанной под навес, ты, который держал в зубах обрывок голубой шерстяной нити, ты, который провел нас по стольким дорогам и тропам, ты, который сопровождал меня на берег моря и отыскал там каменный корабль — ответь нам теперь, подай какую-нибудь весть или знак, махни хвостом, шевельни ушами, если даже залаять не можешь, скажи, куда нам теперь должно направиться, ибо ни один из нас не хочет возвращаться в дом, стоящий в долине, и для каждого путь этот станет началом последнего возвращения: Сеньора, выходите за меня, скажет мне человек, который хочет жениться на мне, А где же накладная? скажет мне мой начальник, Вернулась все-таки, скажет мне муж, Господин учитель, отхлещите его линейкой, скажет мне отец последнего из моих двоечников, Дайте что-нибудь от головной боли, скажет мне страдающая головными болями жена нотариуса — так вот, укажи нам путь, встань и иди, а мы за тобой следом.

Пес, лежавший под галерой, вскинул голову, словно мог услышать эти беззвучные речи, потом резко вскочил, подбежал к Педро Орсе, обеими руками обхватившему его голову, и прозвучали слова: Хочешь, чтобы я взял тебя с собой? — но произнесены они были человеком. Мария Гуавайра, хозяйка галеры, владелица коня, ничего пока не решила, но Жоана Карда взглянула на Жозе Анайсо, и он понял ее: Что бы вы ни решили, я не вернусь, и тогда Мария Гуавайра произнесла звонко и отчетливо: Время оставаться и время уходить, а время возвращаться ещё не настало, и тогда спросил Жоакин Сасса: Куда же мы хотим идти? Пойдемте к другому концу нашего полуострова, предложил Педро Орсе, я никогда не видел Пиренеев. Не видел и не увидишь, потому что половина их осталась во Франции, припомнил Жозе Анайсо. Неважно, по мизинчику узнают великана. Все обрадовались принятому решению, но Мария Гуавайра сказала так: Конь в одиночку привез нас сюда, но больше он такого пути не выдержит, ибо стар, и фура эта — пароконная, один конь — все равно что одна рука. Так что же делать? — спросил Жоакин Сасса. Товарища ему искать. Поди-ка сыщи здесь коня, а если и найдем, конь — большая ныне редкость, у нас и денег на него не хватит.

Трудность представляется неодолимой, но в этот самый миг Мария Гуавайра лишний раз демонстрирует, как переменчив нрав человеческий — не она ли всего несколько дней назад заявляла, что в чужой дом не войдет, ночевать там не будет, и слова этой отповеди ещё не успели смолкнуть в ушах её спутников, а теперь вот — велика сила необходимости — говорит, пустив под откос всю прежнюю свою безупречную, без единого пятнышка прожитую жизнь: Мы его не купим, а украдем, и уж теперь Жоана Карда возражает, хоть и не впрямую, чтобы не обидеть: Мне в жизни своей ничего не приходилось красть. Тут настала довольно неловкая тишина: людям надо освоиться с новыми понятиями о морали, и первый шаг в этом направлении сделан был Педро Орсе, хотя старики обычно — самые рьяные поборники и ревнители старого: В своей жизни никто ничего не крадет, крадет только в чужой, промолвил он, и эта смягченная улыбкой констатация факта прозвучала как парадокс античного киника, однако слово было сказано. Хорошо, быть по сему, украдем коня, только кому и как это сделать, давайте, что ли, жребий бросим. Какой там жребий, возразила Мария Гуавайра, мне идти, вы же в лошадях не смыслите и увести её из стойла не способны. Я пойду с тобой, сказал Жоакин Сасса, и хорошо бы, чтобы пес нас сопровождал, какая-никакая защита на всякий случай.

И в ту же ночь трое вышли из расположения своего лагеря и направились на восток, поскольку там, в спокойных краях, больше было возможностей обрести желаемое. И перед выходом Жоакин Сасса сказал: Неизвестно, когда мы вернемся, ждите нас здесь. Лучше бы, наверно, было достать такую машину, куда бы поместились мы все с барахлом и собакой, сказал Жозе Анайсо. Нет таких машин, грузовик нужен, а ты разве забыл, что мы не видели ни одного нераскуроченного и на ходу, да и потом — у нас же конь, мы же не можем его тут бросить. Один за всех и все за одного! — воскликнули тут хором три мушкетера, которых на самом деле было четверо, а в нашем случае — пятеро, не считая собаки. И лошади.

Мария Гуавайра и Жоакин Сасса пустились в путь, а пес бежал перед ними, принюхиваясь к ветру, обследуя тени. Довольно абсурдная затея, надо признать, где ж тут лошадь найти? Сгодится и мул, ответила бы Мария Гуавайра, хотя понятия не имеет, имеется ли в округе нечто подобное, и легче, наверно, было бы отыскать вола, но давно и не мною сказано, что в одну галеру впрячь не можно коня и тучного вола, равно как — коня и щуплого осла, это — то же, что из двух слабостей сделать одну силу, прок от таких соединений бывает только в притчах и в пословицах, вроде той, где говорится о прутьях и венике, мы её как-то уже приводили. Они шли да шли, сходя с дороги всякий раз, когда впереди в прогалине между полей появлялись сторожки или домики, если есть лошади, то они где-нибудь здесь обретаются, мы ищем тягловую скотину, а не циркового жеребца, не рысака для парада. Стоило им чуть приблизиться, собаки поднимали лай, поднимали, но тотчас и обрывали, и мы никогда не узнаем, какие чары пускал в ход наш Пес, но факт остается фактом: самый голосистый и чуткий сторож внезапно смолкал, будто онемев, и не потому, что этот зверь из тьмы убивал его — в этом случае обязательно слышался бы шум схватки, лязг зубов, стоны и скулеж, а здесь стояла тишина, которую мы не называем мертвой лишь оттого, что все оставались живы.

Уже близился рассвет, Мария Гуавайра и Жоакин Сасса еле передвигали ноги от усталости, и он сказал: Надо бы сделать привал, но она настаивала: Надо искать, надо искать, а поскольку, кто ищет, тот находит, то и они нашли, и произошло это как нельзя более просто, когда небо посветлело, и чернота на востоке сменилась густой синевой, и тут откуда-то снизу, обочь дороги донеслось приглушенное ржание — истинное чудо — будто конь подал им весть о себе: Я здесь, они двинулись на звук и вскоре обнаружили стреноженного коня, и привел его сюда не Господь Бог для пополнения каталога сотворенных им чудес, а всего лишь законный его владелец, которому накануне кузнец сказал так: У него спина сбита, помажь ссадину мазью и пусть три ночи кряду, начиная с пятницы, пасется на воле, если не заживет, верну тебе деньги и провалюсь на этом месте. Коня, если он стреножен и если нет под рукой острого ножика перерезать его путы, за пазухой не унесешь, однако Мария Гуавайра знает, как обращаться с такими тварями, и, хоть конь нервничает, не узнавая незнакомых людей, уводит его под деревья, где, рискуя тем, что конь её потопчет или от души навернет копытом, развязывает узел, которым стянута грубая и толстая веревка, обычно-то в таких случаях делают простой узел, чтобы сразу можно было развязать, но, быть может, до здешних мест эта наука ещё не добралась. Помогло, конечно, и то, что конь понял — его хотят освободить, а свобода — всегда драгоценный дар, даже если преподносят его незнакомцы.

Чтобы избежать нежелательных встреч и не навлечь на себя подозрений, возвращались самыми что ни на есть окольными дорогами, больше, чем когда-либо доверяясь собачьему чутью. Когда рассвело, они были уже далеко от места преступления, и, хоть теперь попадались им люди, работавшие в поле или шедшие навстречу, никто из них не узнал коня, оттого, быть может, что особо не присматривался, ибо слишком восхитительно-невиннное, выдержанное в средневековом духе зрелище открывалось их взорам — дама, сидевшая бочком, как амазонка, и странствующий рыцарь, который шел пешком и вел её коня под уздцы — слава Богу, не забыли прихватить уздечку! Огромный пес дополнял пленительную картину, которая одним казалась грезой наяву(другим — внятным знаком грядущих перемен к лучшему, и не ведали одни и другие, что перед ними всего лишь пара конокрадов, воистину — внешность обманчива! — вот только неизвестным остается, что обманывает она дважды, так что лучше доверяться первому впечатлению и не углубляться в расследование. Вот поэтому многие и сейчас говорят: Утром видел Амадиса и Ориану, она верхом ехала, он пешком шел, и пес был при них. Не могут это быть Амадис и Ориана, у тех никогда никакой собаки не было. А я тебе говорю, видел, один свидетель не хуже сотни. Но в книге про их жизнь, любовь и приключения ни слова не говорится про собаку. Стало быть, надо переписать эту книгу, и столько раз, сколько потребуется, чтобы влезло туда все. Все? Все, не все, но чем больше, тем лучше.

Вечерело, когда они добрались до своего — ну, скажем, стойбища — и были встречены радостным смехом и объятиями. Гнедой старожил искоса глянул на гнедого новичка: Вижу, ссадину у тебя на спине помазали мазью, а самого выпустили попастись на три ночи, считая с пятницы, это самое верное средство.

Покуда беженцы возвращались к своим домашним очагам, а жизнь, как принято выражаться, мало-помалу входила в прежнее русло, с необыкновенной силой разгорелась научная дискуссия о причинах, побудивших полуостров in extremis,[26] когда катастрофа казалась уже совершенно неминуемой, изменить траекторию своего движения. Придти к единому мнению по этому вопросу не удалось, гипотезы высказывались самые полярные, непримиримо противоречившие друг другу, что, выражаясь математическим языком, поспособствовало несократимости ученых мужей, принимавших участие в споре.

Первая гипотеза отстаивала абсолютную непреднамеренность нового курса, исходя из того, что полуостров двинулся строго перпендикулярно к предыдущей траектории, что решительно исключало самую возможность некоего, скажем так, волевого акта, тем паче, что непонятно было, чьей воле можно его приписать, поскольку никто не возьмет на себя смелость предположить, будто неимоверная громада земли и камня, на которой суетятся несколько миллионов человек, может обрести путем простого сложения или взаимоумножения разум и способность рассчитать курс с такой невероятной — так и хочется сказать «дьявольской» — точностью.

Другая гипотеза доказывала, что смена курсов, которыми движется полуостров будет всякий раз происходить под новым прямым углом, что позволяет допустить невероятную возможность того, что он вернется в исходный пункт, но лишь после того, как пройдет полный цикл этих последовательных смещений, которые, начиная с какого-то определенного момента, будут измеряться миллиметрами и в конечном итоге приведут его в точности в ту самую точку, откуда он начал дрейф.

Третья гипотеза предполагала существование сильного электромагнитного поля, излучаемого полуостровом, которое при приближении к постороннему и достаточно объемному предмету начинает действовать, запуская процесс своеобразного отталкивания, каковое следует, впрочем, понимать не в общеупотребительном смысле, а — заимствуя автомобильный термин — как боковой занос, то есть неуправляемое скольжение. Причины того, почему это скольжение идет по направлению к северу или к югу, ускользнули от внимания исследователей.

И наконец четвертая, идущая вразрез со всеми прочими, гипотеза, опираясь на понятие «метапсихоза», утверждала, что полуостров избежал столкновения, благодаря тому, что в последнюю долю секунды возник новый вектор движения, образованный концентрацией индивидуальных чувств — прежде всего отчаяния, ужаса и жгучего желания спастись — охвативших всех тех, кому эта катастрофа грозила гибелью. Объяснение имело большой успех, особенно возросший после того, как в целях приближения его к постижению простых, не обладающих специальными познаниями людей, автор доктрины провел параллель с известным физическим феноменом, когда пучок солнечных лучей, собранных в фокус благодаря двояковыпуклой линзе, выделяет тепловую энергию. Не то ли происходит и в данном случае, когда на место линзы, многократно усиливающей воздействие света, приходит сгусток коллективной воли, в кризисный момент концентрирующейся, стимулирующейся и доходящей до пароксизма. Вздорность такой аналогии никого не смутила, напротив — многие сейчас же задались целью отныне и впредь объяснять феномены духа, души, воли, психической и нервной деятельности физическими терминами и понятиями, даже если концы с концами решительно не сходились. Гипотезу изучали и развивали с тем, чтобы применить её основополагающие принципы к нашей повседневности, и прежде всего — к деятельности политических партий и к спортивным соревнованиям, если упоминать лишь две сферы нашей деятельности.

Нашлись, разумеется, и скептики, твердившие, что о праве на существование всех этих гипотез судить можно будет лишь спустя несколько недель и лишь в том случае, если полуостров не изменит своего нынешнего направления, которое приведет его в створ между Гренландией и Исландией, места неблагоприятные для испанцев и португальцев, привыкших к мягкому, теплому и умеренному климату. Если это произойдет, то единственным логическим выводом из всего вышеизложенного будет: путешествие лишено смысла. С другой стороны, налицо — чересчур упрощенный подход к проблеме, ибо каждое путешествие существует не само по себе, но заключает в себе множество иных, и если одно из них представляется столь бессмысленным, что мы чувствуем себя вправе сказать: Да ну его к черту, то хотя бы здравый смысл, голос которого вечно заглушается нашей ленью или предубеждением, должен бы побудить нас убедиться в том, что и составляющие того путешествия, о котором идет речь, также не представляют ни малейшей ценности и значения не имеют. Совокупность этих соображений советует нам воздержаться от окончательных выводов и скороспелых суждений. Путешествия идут друг за другом чередой и при этом сливаются воедино, в точности как поколения людей: случается, что, ещё не перестав быть внуком, ты становишься дедом, пребывая одновременно и отцом. И никуда не денешься.

Жозе Анайсо произвел некоторые вычисления, проложил маршрут так, чтобы избежать отрогов Кантабрийских гор, и доложил о результатах: От Палас-де-Рея, где мы находимся, до Вальядолида будет километров четыреста, а оттуда до границы — ой, простите, тут на карте есть ещё граница! — ещё четыреста, итого выходит восемьсот, долгий путь, если на лошади, да ещё шагом. Извините! — перебила его Мария Гуавайра, у нас теперь пароконный экипаж и поедем мы не шагом, а рысью. Конечно, если двоих впрячь, начал Жоакин Сасса и вдруг осекся, как человек, внезапно осененный некой ослепительной догадкой, и расхохотался: Как забавно получилось, машину, прозванную мною Парагнедых, мы бросили, а на другой паре гнедых теперь снова пускаемся в путь, и я предлагаю назвать нашу галеру в честь её предшественницы, это будет справедливо и де-факто и де-юре, так, кажется, говорится на латыни, на языке наших далеких предков, которого я не знаю. Парагнедых жует сено, ссадина на спине у одного затянулась окончательно, а другой, если не помолодел, то явно окреп и приободрился и, хоть держит голову не так высоко и гордо, как его напарник, но стесняться его не приходится. Когда стих общий смех, Жоакин Сасса продолжил: Ну, так вот, на паре сколько примерно мы будем делать в час? Лиги[27] три, отвечает Мария Гуавайра. Стало быть, по-новому считая — пятнадцать километров? Точно. Десять часов по пятнадцать километров — это сто пятьдесят, то есть, меньше чем за трое суток доберемся до Вальядолида, а ещё через трое — будем в Пиренеях, это быстро. План хорош, говорит Мария Гуавайра, поджавши губки, особенно если ты задался целью загнать лошадей как можно скорей. Ты же сама сказала. Я сказала — по ровной местности, и в любом случае никакая лошадь десять часов бежать не может. Мы им будем давать роздых. Хорошо, что не забыл, отвечает Мария Гуавайра, и по её ироническому тону можно судить о том, что она раздражена.

Подобные ситуации — и далеко не только там, где дело касается лошадей — мужчины обычно чувствуют унижение, а женщины все никак не постигнут эту истину, замечая лишь досаду, объясняющуюся, как им кажется, ущемленным самолюбием мужчины, которому осмелились возражать и перечить, и от этого проистекают все недоразумения и размолвки, и, вероятно, все дело в несовершенном устройстве органов слуха у человека вообще, а у женщин — в особенности, хотя они и тщеславятся тем, что ухо всегда держат востро, тогда как ушки — на макушке. Где уж нам, пробурчал Жоакин Сасса, мы в кавалерии не служили. Спутники слушали эту словесную дуэль и улыбались, понимая, что поединок идет не всерьез, нет на свете уз прочнее, чем голубая шерстяная нитка, что вскоре найдет себе новое подтверждение. Часов шесть в сутки — это самое большее, говорит Мария Гуавайра, а в час можно покрыть три лиги, да и то если лошадки согласятся. Завтра тронемся? — спросил Жозе Анайсо. Если все согласны, ответила Мария Гуавайра и особым, женским голосом спросила Жоакина Сассу: Ты не против? — на что тот, уже совсем обезоруженный, ответил: Я — за, и улыбнулся.