Ясунури Кавабата
РАССКАЗЫ НА ЛАДОНИ
Собирание праха
В долине было два пруда. Вода нижнего сияла, словно расплавленное серебро. Верхний же — будто вобрал в себя тень горы — отливал тёмной зеленью смерти.
Лицо было липким. Я обернулся и увидел, что примятые моими ступнями стебельки травы и листья низкорослого бамбука закапаны кровью. Капельки как будто шевелились. Горячая кровь сочилась из носа. Я развязал матерчатый пояс и приложил к лицу. Лёг на спину. Лучи падали на деревья косо, листва была ослепительна.
Я сглатывал запёкшуюся в ноздрях кровь. Стоило вдохнуть, как в носу начинало саднить.
Горный полуденный воздух стал тяжёлым от пения цикад — они застрекотали разом, будто по тревоге. Минуту назад было тихо — и вдруг этот хор. Пошевелиться я не мог. Из пор сочился пот и разливался по телу. Стрекотанье цикад, яркость зелени, тепло земли, барабанное биение сердца слипались в какой-то ком. Слившись — распадались. И тогда казалось, что небо всасывает меня.
«Ay! Ay! Где ты?»
Услышав голоса с кладбища, я послушно поднялся с земли.
Утром в день похорон мы пришли забрать прах деда, но в ту минуту, когда разгребали ещё тёплую золу, у меня вдруг пошла носом кровь. Мне не хотелось, чтобы видели мою слабость. Я приложил к носу конец пояса и скрылся с места кремации, поднявшись в гору.
Когда меня хватились и стали звать, я побежал вниз. Серебряный пруд запрыгал в моих глазах и исчез. Я скользил по прошлогодней листве.
«Что же ты пропускаешь самое интересное? Где ты был? Теперь дедушка уже к Будде поднялся. Посмотри-ка», — сказала бабка.
Пригнув стебли бамбука, я спросил; «Куда смотреть-то?» Опасаясь, что бабушка заметит мой развязанный пояс и следы крови на лице, я всё же приблизился к ней. На листке белой бумаги, который она держала на своей жёлтой измятой ладони, лежал небольшой уголёк. Несколько человек уставились на него. Сначала мне показалось, что уголёк чем-то похож на Адамово яблоко, но тут же решил, что он похож на человечка.
— Вот, только что нашла. Точь-в-точь как дед. Положите-ка уголёк в урну.
Вот мерзость-то! Нет, огонёк радости уже не зажжётся в слепых глазах деда, он не выйдет встречать меня на скрип отворяемых ворот. Так странно было смотреть на эту женщину, звать её бабушкой — я никогда не видел её в чёрном.
Стоявшая рядом урна была забита костями — ноги, руки, череп…
Ни изгороди, ни навеса — только узкая, длинная яма. Вот и весь крематорий. От прогоревших дров исходил жар.
«Пойдёмте-ка к могиле. А то здесь воняет. И стоим на припёке», — сказал я. Я боялся, что у меня закружится голова, и снова хлынет носом кровь.
Я обернулся — ко мне приближался мужчина с урной в руках. Он часто бывал у нас дома.
Собранный из ямы пепел, циновка, на которой сидели вчера на корточках после возжигания благовоний — никто их не тронул. Всё так же вонзался в воздух бамбук с повешенными на него серебряными бумажками.
Когда взрослые прошлой ночью бодрствовали возле покойника, он преобразился в зелёное мерцание, слетел с крыши храма, промелькнул по покойницкой и исчез в небе над деревней, издавая ужасный запах. Так говорили люди по пути к могиле.
Наша семья хоронила своих усопших в некотором отдалении от деревенского кладбища. А кремировали деда в самом Дальнем его углу.
И вот мы у семейных надгробий.
Всё это мне уже порядком надоело. Мне хотелось броситься на землю и вдохнуть синего неба.
Бабушка принесла большой медный чайник с водой, набранной в долине. Поставив его на землю, она сказала: «Муж составил завещание. Он велел похоронить его под самым старым надгробием». Слово «завещание» она произнесла с особой торжественностью.
Как будто желая опередить других, двое её сыновей тут же сдвинули стоявшее на возвышении старое надгробие и стали копать. Яма получилась глубокой. Урна глухо стукнулась о дно.
Нет в смерти никакого смысла — пусть даже твой пепел возвращается к предкам. Жизнь, о которой уже ничего не помнишь.
Надгробие встало на место.
«Ну что, пора прощаться».
Бабка поливала из чайника крошечное надгробие. Тлели благовония, но под ярким солнцем дым не отбрасывал тени. Цветы тоже поникли.
Люди закрыли глаза и молитвенно сложили ладони. Я смотрел на жёлтые лица. Вдруг они исчезли.
Дед жил, а потом умер.
Правая рука напряглась, словно я сжал пружину. Кости захрустели. В руке — маленькая урна.
Жизнь деда не удалась. Он женился по настоянию родителей. В деревне его будут помнить. Так говорили на обратном пути. Слушать всё это было тошно. Печалился о нём только я.
Деда лишился только я — те, кто остался дома, огорчались, но в то же время с любопытством заглядывали в будущее.
Глухо ударился о землю персик и скатился к моим ногам. Обратный путь проходил у подножья Персиковой горы.
Дед умер, когда мне было 16 лет. А написал я всё это спустя два года, в 1916 году. Сейчас я переписал рассказ, немного поправив его. Когда тебе 51 год, переписывать то, что написал в восемнадцать, весьма поучительно. Хотя бы для того, чтобы убедиться, что ты пока ещё жив.
Дед умер 24 мая. Однако действие рассказа перенесено на июль. Это вроде бы понятно по ходу действия.
Как я уже писал в «Дневнике рукописей» (издательство «Синтёся»), часть рукописи пришла в ветхость и была утеряна. Между словами «От прогоревших дров исходил жар» и «Пойдёмте-ка к могиле» были ещё две странички из моего юношеского дневника. Но я не стал восстанавливать их.
Перед «Собиранием праха» я написал вещь под названием «Письмо в родную деревню». Там я обращаюсь к деревне деда на «ты», как если бы она была живым существом. Эта вещь представляет собой письмо юноши из интернатского общежития. Так, пустяковина — ребячьи эмоции. Приведу то место, которое имеет отношение к рассказу.
«…Хотя молился о тебе с таким жаром, на днях узнал о том, что дедов дом, его усадьба — проданы. Ещё раньше ты наверняка видела, как торговец забирает сундук и шкаф из сарая. После того, как мы разлучились с тобой, мой дом стал дешёвым постоялым двором для всякого сброда. Слышала ты и о том, что ещё позже хозяйка умерла от ревматизма, и тогда дом превратили в кутузку. Вещи из сарая разворовали, кладбищенский холм подрыли со всех сторон и стали подбираться к Персиковой горе. Близится третья годовщина смерти деда. В алтаре Будды с поминальными табличками предков мыши устроили туалет».
Шляпа
Стояло лето. Бутоны лотосов в пруду Синобадзу, что в токийском парке Уэно, раскрывались по утрам с приятным потрескиванием.
Это случилось вечером на невысоком мостике, переброшенном через пруд. С мостика было принято любоваться луной. Люди, пришедшие вкусить вечерней прохлады, облепили его перила. Их головы были похожи на бусинки чёток. Дул южный ветер.
В городе не колышутся даже лёгкие занавески у входа в лавку, где торгуют льдом. Здесь же по воде идёт рябь, которая делает отражение луны похожим на рыбку с золотыми плавниками. Но ветерок так слаб, что ему не приподнять тяжёлые листья лотоса.
Среди посетителей парка есть завсегдатаи, которые хорошо знают путь ветра. Они быстро переходят мост, перелезают через металлические перила и устраиваются на кромке моста, скинув сандалии и подложив их под себя. Потом снимают шляпы и кладут их на колени или же рядом с собой.
К югу от пруда вспыхивают огни рекламы.
«ХОТАН»
ЛЕКАРСТВО ЖИЗНИ «УЦУ»
ЗУБНАЯ ПАСТА «ЛАЙОН»
Отдыхающие, на вид люди рабочие, беседуют.
— Буквы у «Хотан» самые большие. Сразу видно, что это старая компания и дела у них идут хорошо.
— Там, где реклама, у них, наверное, самый главный магазин.
— В последнее время даже у «Хотан» дела пошли хуже.
— И всё же лекарства у них самые лучшие.
— Да ну?
— Говорю тебе. А у «Дзинтана» лекарства продаются только потому, что они самые раскрученные.
— Чёрт! — крикнул парень. Он лежал неподалёку от беседующих. Вцепившись пальцами в край моста, он смотрел в воду. Его соломенная шляпа качалась на воде.
Все захихикали. Неудачник покраснел и хотел было убежать, но тут услышал повелительный окрик: «Эй, парень, постой!» Обладатель голоса схватил парня за рукав. «Почему ты не хочешь достать шляпу? Это же так легко!»
Парень сначала вздрогнул от такого предложения, но потом оглядел худощавого мужчину и выдавил из себя жалкую улыбку: «Да ну её. Я лучше новую куплю».
— Почему это? — неожиданно резко спросил тот.
— Почему-почему… Старая она уже, в прошлом году купил. Пора и поменять. Эта к тому же промокнет, от воды солома вся искорёжится.
— Поэтому и нужно достать её побыстрее, пока она воды не напилась.
— Да если б я и захотел — как ты её достанешь? Пускай плывёт.
— Не достать, говоришь? Да ты схватись за настил, тогда ногами запросто шляпу и достанешь.
Мужчина отставил свою задницу в сторону пруда, пытаясь изобразить, как он намеревается достать шляпу. «А я тебя за руку придержу».
Увидев его в такой престранной позе, люди засмеялись. Кое-кто из гулявших приблизился к месту действия. Поднялся настоящий галдёж.
— Эй, парень, давай-ка побережливее, доставай поскорей свою шляпу!
— Правильно! Пруд такой большой, а шляпа такая маленькая. Зачем киске золотой, зачем пруду твоя шляпа? Доставай!
Оказавшись окружённым людьми со всех сторон, парень озлился. «Незачем мне её доставать!»
— А ты сначала попробуй. Если размокла, отдашь нищему.
— Лучше бы она сразу нищему на голову угодила!
В хохочущей толпе только худышка сохранял серьёзность. «Если вы только болтать будете, шляпа уплывёт». Схватившись одной рукой за перила, он вытянул другую над водой.
— И вот этой самой рукой…
— Ну что, доставать? — спросил парень с таким видом, как будто эта шляпа принадлежала вовсе не ему.
— Доставай!
Парень снял сандалии. «Держи меня за руку».
Вот этого-то как раз никто и не ожидал. От удивления смешки разом смолкли.
Парень схватился правой рукой за руку худощавого и, уцепившись другой за край настила, соскользнул ногами вниз по опоре моста. Ноги его коснулись воды. Ему удалось зажать тулью шляпы между ступнями. Потом он поймал пальцами ноги ленточку. Высоко вынеся вверх правое плечо, парень оперся локтем левой руки о настил и стал подтягиваться. Тут худышка неожиданно разжал ладонь, и парень плюхнулся в воду, подняв фонтан брызг.
— Ух ты!
— Свалился!
Зеваки подались вперёд, желая рассмотреть получше, что происходит в воде. И стали один за другим шлёпаться в воду, направляемые уверенными толчками в спину. Перекрывая их визг, над ними раздавался пронзительно-высокий смех худышки. Словно чёрная собака, он промчался по белому мосту, и след его простыл в тёмном городе.
— Сбежал!
— Подлец!
— Ворюга!
— Сумасшедший!
— Полицейский!
— Чёрт с горы Уэно!
— Водяной!
[1924]
Цикада и сверчок
Я прошёл вдоль кирпичной ограды университета и упёрся в здание школы. Её двор был окружён забором из белого штакетника. Из пожухлой травы под тёмной кроной отцветшей сакуры слышалось стрекотание. Я чуть замедлил шаг, стал вслушиваться. Желая продлить себе пение цикад, я пошёл вдоль забора, повернул направо, потом налево. За забором была насыпь, обсаженная апельсиновыми деревьями. Дошёл до конца насыпи и тут: уже заторопился, глаза заблестели: у прямоугольного основания насыпи переливались-танцевали разноцветные бумажные фонарики — настоящий праздник в какой-нибудь глухой деревне. Ещё не дойдя до них, я понял, что дети ловят на насыпи цикад.
Фонариков было около двух десятков. Там были и красные, и зелёные, и жёлтые. Один был склеен из бумаги пяти цветов. Другой, маленький ярко-красный фонарик, был явно фабричной работы. Остальные же — простенькие, прямоугольные и прелестные — ребята скорее всего смастерили сами. Для того чтобы на этой никому не нужной насыпи собралось два десятка ребятишек с их чудесными фонариками, должно было случиться что-то чудесное.
Ну вот, например… Как-то вечером один мальчик услышал, как на насыпи поют цикады. Он купил в лавке красный фонарик и на следующий вечер стал искать их. На другой день к нему присоединился ещё один. У него не было денег, чтобы купить фонарик. Поэтому он взял картонную коробочку, вырезал ножницами в стенках отверстия, вклеил тонкую бумагу. Потом укрепил на дне свечку, подвесил за верёвку. Фонарик был готов.
И вот детей стало уже пятеро, потом — семеро. Теперь они догадались рисовать на бумаге цветные картинки. Потом наши художники сообразили, что в стенках коробки можно прорезать кружочки, треугольнички, листики и даже иероглифы своих имён, заклеивать оконца разноцветными бумажками, которые они окрашивали то в красный, то в зелёный, то ещё в какой-нибудь цвет. Получалось красиво. И вот обладатели красных фабричных фонариков выкинули их на помойку, избавились от своих простецких самоделок и другие дети. Всем казалось, что вчерашний фонарик сегодня уже никуда не годится, и тогда коробка, бумага, кисточка, ножницы, ножичек и клей снова шли в дело — ведь нужно было соорудить ни на что не похожую вещь! Самый удивительный фонарик! Самый красивый! Вот с такими фонариками и собирались дети на свою охоту…
Так я представил себе историю этих детей на насыпи.
Я замер, наблюдая за детьми. Прямоугольные фонарики были изукрашены рисунками из старых книг. Но там были не только цветы, имена ребятишек тоже красовались на фонариках. Ёсихико, Аяко… Нет, это были особые фонарики, не то, что продаются в магазине. Поскольку их стенки были сделаны из картона, а отверстия — заклеены тонкой разрисованой бумагой, свечной свет пробивался только в эти окошки. Два десятка разноцветных пятен падали на землю. Дети сидели на корточках и прислушивались к цикадам, которые собрали их вместе.
«Вот цикада! Кому дать?» — вдруг закричал мальчик. Он стоял в отдалении от других детей и рыскал глазами в траве. «Дай, дай!» — сразу несколько ребятишек тут же бросились к мальчику и сгрудились вокруг него, напряжённо вглядываясь в траву. Мальчик стал отпихивать протянутые к нему руки, обороняя тот участок травы, где сидела его цикада. Левой рукой он поднял фонарик над головой и снова закричал — тем ребятам, которые ещё не услышали его: «Цикада, цикада! Кому дать?»
Подбежало ещё несколько ребятишек. У них-то никакой цикады не было.
«Цикада, цикада! Кому дать?»
Детей стало ещё больше.
«Дай мне! Дай мне!» — закричала девочка, приблизившаяся к счастливцу со спины. Мальчишка слегка повернул голову в её сторону, переложил фонарь в левую руку и с готовностью полез правой в траву.
— Вот!
— Ну дай, дай, пожалуйста!
Тут мальчик поднялся во весь рост и с победоносным видом протянул сжатый кулак. Девочка накинула верёвку от фонаря на левое запястье и обеими ладошками обхватила его кулак. Мальчик медленно разжал ладонь. Девочка ухватила насекомое большим и указательным пальцами.
— Ух ты!? Какая же это цикада! Это же настоящий сверчок! — Глаза девочки засверкали при виде этой коричневой малости.
«Сверчок, сверчок!» — с завистью и разом закричали дети. «Настоящий сверчок!»
Девочка бросила быстрый взгляд своих умненьких глазок на своего благодетеля, отцепила с пояса коробочку и положила туда сверчка. «Да, настоящий сверчок», — пробурчал мальчик. Он осветил лицо девочки чудесным цветным фонариком — она с упоением разглядывала сверчка в коробочке, которую поднесла к самым глазам.
Мальчик пристально смотрел на девочку. Счастливая улыбка выдала его. Я же, наблюдавший всю сцену от начала до конца, только теперь понял его замысел и подивился собственной недогадливости. И тут мне пришлось удивиться ещё раз. Вы только посмотрите! Ни мальчик, ни девочка, ни глазевшие на них ребята ничего не замечали. А ведь на груди у девочки бледно-зелёным светом было чётко выведено — Фудзио. Фонарь, который поднёс мальчик к самой коробочке, находился совсем близко от белого платья девочки, и тень от прорезанных в картоне иероглифов его имени — Фудзио — ясно зеленела на её груди. Фонарь девочки болтался у неё на левом запястье. Красноватое пятно плясало у мальчика на животе, иероглифы подрагивали, но при желании можно было прочесть и имя девочки. Её звали Киёко. Ни Фудзио, ни Киёко не видели этой зелёно-красной игры света. Впрочем, была ли это игра?
Допустим даже, что эти дети навсегда запомнят, что Фудзио подарил Киёко сверчка. Но ни в каком сне Фудзио не увидит зелёные иероглифы своего имени на груди Киёко, а красные иероглифы «Киёко» — на своём животе; Киёко же не увидит на своей груди зелёных иероглифов «Фудзио», красных иероглифов своего имени на одежде мальчика…
Заклинаю тебя, мальчик: когда возмужаешь, скажи: «А вот цикада!» и подари Киёко сверчка. И пусть девочка скажет: «Неужели!» И ты, Фудзио, увидишь её радость, и вы улыбнётесь. И пусть ты снова скажешь: «А вот сверчок!» и подаришь ей цикаду. И Киёко разочарованно скажет: «Неужели?», и вы снова улыбнётесь.
И ещё. Хотя ты, Фудзио, достаточно сообразителен, чтобы копаться в листве поодаль от других, сверчка тебе не найти. Но ты можешь найти себе девочку-цикаду и думать, что она — настоящий сверчок. Но только в конце концов сердце твоё заволокут тучи, и в один из дней тебе станет казаться, что даже настоящий сверчок — это всего лишь цикада. Я же с сожалением подумаю, что ты не знаешь о том чудном зеленоватом сиянии своего фонарика, о том спасительном пятнышке света, затаившемся на груди у Киёко.
[1924]
Взрослые игры мальчиков и девочек на повозке
Ребята совсем позабыли, что уже сгустились сумерки — усевшись на оба края двухколёсной повозки на обочине, они качались на ней, словно на настоящих качелях. Ось — скрип-скрип, ребята — вверх-вниз. Мальчишки крепко обняли плечи девчонок, девочки же хватались то за их коленки, то за край повозки. Вот ноги коснулись земли и оттолкнулись, взлетели — и снова вниз. Эту детскую забаву мягко освещали лучи летнезакатного солнца. Время, когда прохожих всё меньше, время, когда путник торопит шаг.
Но детей было не угомонить. «Раз-два, сверху — принц, снизу — нищий», — слышались их крики, сообразуемые с движением качелей.
Вдруг двенадцатилетний или около того обладатель густых красивых бровей сбросил руки с плеч девчонок, которые сидели по обе стороны от него, обернулся и закричал: «Давайте меняться местами!»
«Зачем это? Чем тебе так не нравится? Лучше давайте ещё быстрее качаться!» — ответил кто-то из другой команды за его спиной.
— Нет, давайте поменяемся, так нечестно. У нас здесь оглобля мешается, никак вверх как следует не подпрыгнешь.
— Ври, да не завирайся! Мы одинаково подпрыгиваем! — ответила ему через спину миловидная сверстница, решительно мотнув стрижеными по плечо волосами.
— А ты, Юрико, молчи. Мы спиной друг к другу сидим, так вообще не видно, кто выше, кто ниже. Только мне видно. Запомни: оглобля мешает!
— Так я тебе, Тацуо, и поверила!
— Нет, давайте меняться! Мне так не нравится!
— Оглобля никому не мешает. Замолчи, надоел. Давайте быстрее качаться!
— Нет, мне так не нравится.
— Не нравится — уходи. Я знаю, почему тебе не нравится. Хочешь рядом с Юрико посидеть — вот и всё, — ехидно обронил ругавшийся с Тацуо мальчишка. Сам он при этом обнимал Юрико за плечо. Тацуо соскочил с повозки, вцепился обеими руками в оглоблю и, встретившись взглядом с обернувшейся к нему в ту же секунду Юрико, побагровел. Его красивые брови приняли откровенно угрожающий вид.
— Ты… ты… ты сам хочешь вместе с Юрико. Оттого и не хочешь меняться!
Тут уже Юрико соскочила на землю, надула губки и с чувством собственного превосходства неожиданно выпалила мальчишке, который бранился с Тацуо: «Мне такие как ты, Харуми, не нравятся. Всё, я перехожу к Тацуо».
— Все девчонки такие, вертихвостки. Как здорово качались — а ты такую подлянку делаешь.
— Замолчи!
— Сама заткнись! Вот хозяин телеги придёт, ни одна девчонка не смоется. Бить тебя надо, вот что я тебе скажу.
— Чего-чего? Бить? Да дяденька-тележник у нас из дому не вылазит.
— Как бы не так! Это меня он на своей телеге катал!
— Когда это?
Рассудительный Тацуо, однако, не обращал внимания на перебранку Харуми и Юрико. Он тихонько шепнул ребятам, которым хотелось просто-напросто продолжить игру: «Да ну их со своими командами. Давайте ещё покачаемся».
— Давайте! Только, чур, я буду вместе с Тацуо.
Харуми выглядел жалко по сравнению с настырной Юрико, она его совсем затюкала.
— Да ну этих девчонок. Я их в свою команду не возьму. Точно говорю, Тацуо? Возьмём к себе одних ребят, верно?
— Мне всё равно. Давайте скорее качаться, — сказал Тацуо. Ему хватило великодушия, чтобы не отвергнуть предложение Харуми.
— Ну, хорошо. Пусть Тацуо будет в другой команде. Кто ко мне пойдёт? — спросила Юрико.
— Нет, я не согласен. Так не интересно — девчонки нас легче, — сказал Харуми.
Юрико бросила на Тацуо быстрый взгляд — ну и дурак этот Харуми! — словно бы говорили угольки её глаз. Но глаза Тацуо ничего не ответили ей на этот счёт. И тогда Юрико сказала: «Врёшь, девочки мальчишек вовсе не легче».
— Нет, говорю я тебе, легче! Бояки всегда лёгкие! — Харуми снова сел в лужу, и глаза его сделались ещё злее.
— Нет, не легче! Давай-ка померяемся!
Тацуо холодно процедил: «Юрико, ну что ты из себя корчишь? Ведь проиграешь».
— А ты, Тацуо, просто трус. Боишься проиграть?
Юрико огляделась. Мальчиков было пятеро, девочек — столько же. Но только все они были на два или три года младше нашей троицы.
— Нахал ты, больше никто! Ну что, Тацуо, давай-ка померяемся, ну давай же, давай!
Юрико была прелестна, её глаза сузились, и после короткого раздумья она вдруг простодушно улыбнулась и бросилась вперёд. «Давайте, давайте померяемся! Давайте скорей!» Юрико подпрыгнула и схватилась за оглоблю. Потом стала что-то шептать на ухо собравшимся вокруг неё девочкам. Всё это время она продолжала смеяться.
— Только не надо жульничать, Юрико! Не за оглоблю хватайся, а за повозку! — закричал Тацуо, позабывший про свою рассудительность.
— А по-другому мы проиграем! Ты сам посмотри — у меня же одни малышки!
Тут вступил уже Харуми: «Кончай свои девчачьи номера, тебе говорю!»
— Ага, боишься! Тоже мне, слабак нашёлся, а ещё парнем себя называет! Все мальчишки такие!
— Мы и так выиграем! А ты — нахалка и вертихвостка!
Ноги мальчишек, уцепившихся за край телеги, легко отделились от земли, тела поднялись вверх.
— Мы выиграли, выиграли! Все глядите, все! Мальчишки — слабаки, мальчишки — слабаки!
— Нет, мы не проиграли, мы не проиграли! — зло закричал Харуми. Он что-то тихо скомандовал, и тут на счёт «раз, два, три!» пятеро мальчишек разом налегли на край повозки.
Схватившиеся за оглоблю руки Юрико резко дёрнулись вверх, от толчка она разжала пальцы и отпустила оглоблю, а саму её вытолкнуло вверх, подол чудесного платья задрался, словно от порыва ветра. Юрико шлёпнулась на землю. Она мгновенно расправила подол и тут же свернулась калачиком, закрыв лицо широкими рукавами. Юрико плакала, лёжа на земле.
К счастью, больше никто из девочек не пострадал.
Испуганные ребята подбежали к Юрико. Харуми подошёл только затем, чтобы убедиться — это была действительно Юрико. Он сказал: «Вот плакса! Все девчонки такие. Чуть что — и реветь».
Юрико тут же поднялась и, не отнимая рукава от лица, произнесла слабым прерывающимся голосом: «Ну ты, я тебе обещаю! Я всё отцу скажу. Мамочка мне говорила, с этим Харуми, у него такая семья, не смей играть с ним. А ты, Тацуо, подлец, подлец!»
Сказав так, она побежала к своему дому, в котором смешались архитектурные стили Японии и Европы, уткнулась лицом в калитку. Плечи её подрагивали.
— Что ты сказала? Да твоя семья — деревенщина. А я твоего папашу и знать-то не желаю.
После этих слов Харуми стал подбадривать ребят, предлагая покачаться или же поиграть во что-нибудь ещё. Но и на Тацуо, и на других ребят подействовали слёзы Юрико, и они вспомнили, что пора возвращаться домой.
Харуми состроил постную рожу. И тут ему, видно, стало жаль Юрико, которая по-прежнему стояла у калитки, не делая попытки открыть её. Он подбежал к ней, хотел сказать ей что-то на ухо, но она крутила шеей, отворачивалась, он же приобнял её, всё хотел, чтобы она выслушала его.
Наконец, Юрико кивнула ему, взглянула в глаза, робко улыбнулась, ещё раз кивнула. Потом они вместе пошли к повозке. На сей раз Тацуо, Харуми, Юрико и ещё одна девочка сели вместе, а на другой стороне повозки обосновалось шестеро малышей. Тацуо и Харуми обнимали Юрико за плечи. Игра продолжалась.
Минут через пять крупные капли дождя затанцевали по листьям сакуры, упали на землю, забарабанили по повозке. Дети и не заметили, как сгустились тучи.
— Ого! Ночь уже. И холодно стало. Промокнем, промокнем!
— Ну и пусть дождь, ну и пусть промокнем!
Юрико хотела было подняться, но мальчишки придавили её за плечи, не давая уйти. Раз-два, раз-два — качались они, убыстряя темп.
— Не хочу больше играть, не хочу. Я замёрзла, я рассержусь.
Темень заволакивала город.
— Промокнем, пошли домой! — закричал Харуми. Он подпрыгнул, и тут же все мальчишки разбежались в стороны.
— Так нечестно! — закричала Юрико, оставшаяся сидеть на повозке, которую поливал и поливал дождь.
[1923]
Солнечный свет
Двадцать четвёртая осень моей жизни ознаменовалась тем, что в приморской гостинице я встретил девушку. Мы понравились друг другу.
Не наклоняя головы, она закрылась рукавом своего кимоно.
Видя это, я в который раз подумал, что мне следует избавиться от своей дурной привычки.
«Всё равно я тебя вижу».
«Но не всю же».
Её голос был нежен и игрив. Мне полегчало.
— Что-нибудь не так?
— Нет, всё в порядке. Правда, всё в порядке.
Она опустила рукав — её напряжённое лицо говорило о некотором усилии, которое понадобилось ей, чтобы встретиться со мной глазами. Я отвернулся. Передо мной был океан.
У меня была дурацкая привычка: смотреть человеку прямо в глаза. Многие ощущали от этого неудобство. Я и хотел бы избавиться от этой манеры, но мне становилось не по себе, если я не видел лицо собеседника. Но мне всякий раз делалось ужасно стыдно, когда я обнаруживал, что моё обыкновение осталось при мне. Я оправдывался тем, что эта привычка выработалась, наверное, после того, как родители умерли, и мне пришлось жить у чужих — и потому я только и делал, что пытался понять, чем грозят мне эти незнакомые лица.
Однажды я углубился в размышления о том, когда же всё таки появилась у меня эта привычка. То ли тогда, когда я ещё жил у себя дома, то ли тогда, когда мне уже пришлось жить у людей. Найти ответ я не смог.
Я отвернулся от девушки. Океанский берег был освещён осенним солнцем. Этот свет пробудил во мне детские воспоминания.
После смерти родителей я прожил вместе с дедом в деревне почти десять лет. Дед был слепым. Многие годы подряд он сидел в одной и той же комнате, на одном и том же месте. Перед ним стояла жаровня с углями — он мёрз. Дед сидел, обратившись лицом к востоку. Постепенно разворачивался к югу. И никогда — к северу. После того, как я обратил внимание на манеру деда поворачиваться только в одном направлении, я ощутил настоящее беспокойство. Я просиживал рядом с дедом часами, но никогда не видел, чтобы он повернулся к северу. Словно электрическая кукла, которой положено через каждые пять минут поворачиваться только направо, дед смотрел только на юг. Это было немного скучно и немного жутко. Юг — это свет. И даже слепому юг кажется чуть светлее. Так мне казалось.
Потом я забыл о деде, а сейчас вспомнил снова — как он поворачивался к солнцу.
Мне хотелось, чтобы дед хоть раз повернулся к северу, и потому — ведь он был слепым! — вышло так, что я изо всех сил вглядывался в его незрячие глаза. И заключил, что привычка смотреть в глаза брала начало с тех дней, когда я жил ещё в родном доме. Я приобрёл её не в ту пору, о которой мне не хотелось вспоминать. Теперь я мог совершенно спокойно пожалеть себя — вот и всё. Открытие наполнило меня радостью — я был готов пуститься в пляс. Тем более, что в этот момент я так хотел преподнести себя той девушке наиболее благоприятным образом.
«Я уже привыкла, но всё равно немного стесняюсь».
Эти слова прозвучали как разрешение снова посмотреть на неё. Наверное, она хотела также сказать, что мои манеры показались ей вначале несколько странными.
Теперь я мог посмотреть на неё просветлённым взглядом. Девушка слегка покраснела, глаза её были хитрыми. «Теперь с каждым днём моё лицо будет казаться тебе всё менее незнакомым. Так что беспокоиться не о чем», — сказала она по-детски.
Я засмеялся. И ощутил прилив нежности. Она и дед связались в одно целое. Мне захотелось выйти на залитый солнцем океанский берег.
[1923]
Немощный сосуд
Антикварная лавка располагалась на перекрёстке. Перед входной дверью на тротуаре стояла фарфоровая статуя бодхисатвы Каннон ростом с двенадцатилетнюю девочку. Когда мимо проезжали трамваи, стеклянная дверь дребезжала, вместе с нею дрожала и статуя. Каждый раз, когда я проходил мимо лавки, мне становилось не по себе — а вдруг упадёт и разобьётся?
Однажды мне приснился сон…
Статуя вдруг покачнулась и стала падать. Я хотел поддержать её, но неожиданно руки Каннон отделились от туловища и обняли меня за шею. Я отскочил — было что-то жуткое в оживших вдруг руках безжизненной статуи и в холоде её фарфоровых объятий.
Каннон беззвучно падает и разбивается на мелкие кусочки.
И тут, непонятно откуда, появляется Она и, присев на корточки, торопливо собирает разлетевшиеся во все стороны блестящие осколки фарфора. Поражённый Её внезапным появлением, я пытаюсь что-то сказать в своё оправдание — и просыпаюсь.
Я попробовал истолковать свой сон.
«Так же и вы, мужья, обращайтесь благоразумно с жёнами, как с немощнейшим сосудом…».
В то время мне часто вспоминалась эта фраза из священного писания. Слова «немощный сосуд» всегда ассоциировались с чем-то, сделанным из фарфора. И ещё: таким немощным сосудом была для меня Она.
Действительно, девушка — это нечто легкобьющееся. Что для неё любовь? Саморазрушение — можно ведь и так сказать.
В моём сне — не собирала ли Она торопливо свои собственные осколки, своё собственное, вдребезги разбитое тело?
[1924]
Перевод Сергея Смолякова
Женщина в огне
Воды озера слабо мерцали вдали. Будто затхлая вода старого пруда с лунным отблеском на ней. На том берегу неспешно горел лес. Куда бы ни достигал взгляд, всюду был огонь. Пожар в горном лесу. Пожарная машина красиво отражалась в воде. Она была похожа на игрушечную.
Склон горы был чёрным — по нему поднимались и поднимались люди.
Воздух — прозрачен и словно слегка подсушен.
Полоска города под горой казалась потоком огня.
…Она отделилась от группы людей и стала спускаться. Спускалась только она одна.
Стало как-то немыслимо тихо.
Я видел, как она шла прямо в море огня. Мне стало не по себе.
И в этот момент я вдруг ясно услышал, как разговариваю с ней. Впрочем, она молчала.
— Зачем ты спускаешься? Ты хочешь сгореть?
— Нет, я не хочу умереть. Но в западной части города твой дом. Поэтому я направляюсь к востоку.
Чёрная точка её фигуры будто полоснула мне по глазам, залитым пламенем. Я открыл глаза. Потекли слёзы.
Мне стало понятно, почему она не хотела идти туда, где был мой дом. Пусть она думает всё, что ей угодно. Меня же пронзила догадка. Мне, без всякой связи с этой женщиной, хотелось думать, что пусть её чувства ко мне охладели, и она вроде бы никакой любви не ощущает, но где-то в глубине у неё осталась капелька любви. Можно было посмеяться над моими чувствами, но мне тайно хотелось, чтобы всё обстояло именно так.
Да, это было видение. Но разве я действительно полагал, что в её сердце не было ни капельки сострадания?
Видение — это мои чувства. Её чувства, данные мне во сне — это её чувства, которые взрастил я. И пусть даже во сне не было страсти и торжества любви…
Мне стало одиноко и грустно.
[1924]
Пила и роды
Уж и не знаю как, но я понял, что это Италия. На вершине холма — палатка, словно сшитая из полосок парашютного шёлка. Над ней развевался колеблемый майским морским ветром флаг. Внизу, под горной зеленью, было голубое море (похоже на побережье в Идзу с его горячими источниками). Внутри палатки — сооружение, похожее на телефонную будку. То ли билетная касса в порту то ли будка таможенника. Но на самом-то деле я только что получил в окошечке огромный денежный перевод. Жёлтая картонная коробка оттягивает левую руку. Я чувствую, что там деньги. Рядом со мной стоит женщина в самом обычном чёрном платье. Она обращается ко мне с вопросом. Я знаю, что это японка, но я только смотрю на неё, поскольку с итальянским я, кажется, не в ладах.
Что было потом? Я переношусь в свою родную деревню в Японии.
В саду крестьянского дома с резными воротами собралось человек десять зрителей. Все они — мои старые деревенские знакомые, но после пробуждения я не могу вспомнить их имён. По неведомой мне причине я должен сойтись с этой женщиной в поединке.
Перед тем, как выйти сражаться, мне хочется помочиться. Но вокруг люди, я не могу достать то, что нужно. От этого мне становится неуютно. И вот я уже вижу себя с обнажённым клинком и сражаюсь с той женщиной. И вот я, видящий всё это, страшно пугаюсь.
— Тот, кто увидел свой призрак, себя самого и своего двойника, должен умереть.
Тот, другой я, ощущает, что женщина вот-вот убьёт его. Её оружие похоже на пилу. Это меч, но только он напоминает пилу с широким полотном — такой валят огромные деревья.
В какой-то момент я забываю, что мне надо помочиться, соединяюсь со вторым «я», мы скрещиваем мечи. Каждый раз, когда я отражаю удар диковинного и такого экзотического оружия, мой меч вгрызается в её. И тогда её меч рассыпается в прах и тут же становится настоящей пилой. Ясно слышу: «Вот так пила была явлена миру!»
Странно, но этот поединок привёл к изобретению пилы. Хоть на кон поставлена моя жизнь, я расслабляюсь и вижу поединок так, как будто передо мной прокручивают кино.
И вот, наконец, я падаю посреди сада и зажимаю ногами полотно пилы — женщина не может вырвать её, я торжествую.
— Я только что родила и потому ослабела.
Да-да, конечно. Низ живота у неё безобразно отвис. Я вприпрыжку лечу по прибрежной дороге, вьющейся вдоль скал (похоже на то место, где горячий источник в Юдзаки на побережье в Кии). Я бегу, чтобы увидеть её ребёнка. Младенец спит в пещере на мысу. Запах прибоя похож на зелёных светляков. С прекрасной улыбкой на устах женщина говорит: «Родить ребёнка — это так просто». Светлая радость охватывает меня. Я обнимаю её за плечи и говорю: «Скажи ей об этом, обязательно скажи!»
— Скажу! Скажу, что родить ребёнка — это так просто!
Теперь раздвоилась уже женщина. Она сказала, что скажет ей же, которая находится неизвестно где.
Я открыл глаза. Я не виделся с ней уже пять лет. Не знаю, где она сейчас. Мысль о том, что она, может быть, уже стала матерью, тоже никогда не приходила мне в голову. Но сон свидетельствовал: что-то между нами осталось. Вот в этой постели я видел сон, который принёс остатки нежности и счастья. Где она и от кого зачала ребёнка?
[1924]
Их волосы
Одна девушка решила пойти к парикмахерше. Дело было в глухой горной деревне.
Девушка вошла в дом парикмахерши. Её удивлению не было конца — деревенские барышни уже собрались там все до единой.
Дело в том, что в тот вечер, когда все они решили подновить свои неказистые пучки, рота солдат остановилась в деревне на постой: в связи с учениями каждый дом стал ночным прибежищем для воинов. И получилось, что в каждой семье были гости. А о гостях в этой деревне никто и слыхом раньше не слыхивал. Вот все девушки в деревне и решили разом привести себя в порядок.
Однако между девушками и солдатами ничего интересного не произошло — ведь на следующее утро рота исчезла за перевалом. Что же до смертельно уставшей парикмахерши, то она решила, что имеет право на четырёхдневный отпуск. Придя после такой работёнки в превосходное расположение духа, в то же самое утро, когда рота покинула деревню, она уселась в тряскую телегу и отправилась к своему дружку по той же самой горной Дороге, по которой ушли солдаты. Когда она добралась до своей знакомой парикмахерши в соседней деревне, что была чуть побольше её собственной, первое, что она услышала, было: «Вот уж радость! Как ты вовремя! Поможешь?»
И здесь тоже деревенские красавицы все до единой осадили цирюльню. До самого вечера наша парикмахерша потела над незатейливыми пучками, а потом отправилась к своему дружку на небольшой серебряный рудник неподалёку. Оглядывая работавших там мужчин, она сказала: «Будь моя воля, я бы путешествовала вслед за солдатами. Вот уж разбогатела бы!» Её дружок отвечал: «Да ты в своём уме? Вот так бы и пристала к ним? К этим молокососам в жёлтых мундирах? Да ты рехнулась!» И от души врезал ей. Усталая женщина поглядела на него. В её взоре была злоба и затаённая нежность.
В деревенских сумерках зазвучал чистый и напоенный солдатской силой звук горна. Это рота спускалась с перевала.
[1924]
Канарейки
«Дорогая! Я вынужден прервать обещанное молчание и написать тебе письмо. Всего лишь одно.
Дело в том, что я больше не в состоянии содержать канареек, которых ты подарила мне в прошлом году. Всё это время за ними присматривала моя жена. Мне же оставалось только наблюдать, как она это делает. Я наблюдал и вспоминал тебя…
Помнишь, ты говорила: у тебя есть жена, а у меня муж — так что давай расстанемся. А вот если бы ты не был женат, вот тогда бы… Ну, и так далее. И подарила мне на память двух канареек. Мол, птички эти — супруги. Вот поймал птицелов одного самца и одну самку да и посадил их в одну клетку. А птички эти никогда и не думали, что вместе окажутся. Говорила: смотри на них и меня вспоминай. Хоть это так странно — птичек дарить, но пусть в них живёт память о нас с тобой. Конечно, они когда-нибудь умрут. Вот так же пускай и наша память умрёт, когда тому придёт срок. Вот как ты говорила…
А теперь я вижу, что канарейки скоро умрут. Потому что умер человек, который за ними ухаживал. Ты ведь знаешь — я нищий и безответственный художник. С прихотливыми птичками мне не справиться. Скажу ещё яснее: умерла жена, и теперь канарейкам тоже суждено умереть. Вот и получается, дорогая моя, что память о тебе сберегала моя жена.
У меня была мысль отпустить канареек на волю. Но только после смерти жены они тоже как-то ослабели. К тому же они не знают, что такое небо. Да и в ближайшем лесу канареек не водится, прибиться не к кому. А если почему-то им придётся разлучиться, они погибнут поодиночке. Хоть ты и говорила, что вот поймал птицелов одного самца и одну самку да и посадил их в одну клетку…
В магазин их продать? Мне это не нравится. Ведь это твой подарок. Вернуть их тебе? Тоже нехорошо. Их кормила жена, а ты, может, про них и позабыла совсем. В тягость они тебе будут.
Повторю ещё раз. Птички живы потому, что была жива жена. Хоть канарейки — это память о тебе. Поэтому, любимая, я и хочу, чтобы они последовали вслед за женой. Дело ведь не только в памяти. Почему мы имели возможность полюбить друг друга? Потому что у меня была жена. Именно она избавляла меня от каждодневных тягот быта, и я мог думать о себе. В противном случае при встрече с тобой мне пришлось бы отвести глаза.
Так что, любимая, обращаюсь к тебе с просьбой. Можно ли мне убить этих птичек и похоронить в одной могиле с женой?»
[1924]
Портовый город
Странные у них в этом городе нравы.
Семейная дама или же молоденькая девушка приходит в гостиницу. Найдёт себе мужчину, живёт с ним. Проснутся, покушают, отправляются на прогулку. Всё время вместе. Будто молодожёны в медовый месяц.
Если предложить такой женщине поехать на горный курорт, она слегка наклонит голову и задумается. Но если предложить ей снять квартиру в этом портовом городе, незамужняя женщина согласится с удовольствием: «Хочешь, чтобы я стала твоей женой? Это можно. Только чтобы не на очень долго. О полугоде или годе речи не идёт».
Он уплывал с утренним кораблём и спешно паковал чемоданы. Женщина, которая помогала ему, сказала: «Может, напишешь сейчас письмецо от моего имени?»
— О чём ты? С какой стати?
— Да нет, послушай. Я теперь уже тебе не жена, так ведь? Пока ты здесь отдыхал, я была рядышком. Ничего плохого тебе не сделала. И вот теперь я тебе уже не жена.