Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

ЯСУНАРИ КАВАБАТА

ОЗЕРО

Гимпэй Момои приехал в Каруидзава в конце лета, но там уже явственно чувствовалось дыхание осени. Он купил фланелевые брюки и сразу натянул их на себя взамен старых. Затем он приобрел новый свитер и рубашку, а также синий плащ, поскольку к вечеру становилось прохладно и сыро. Оказывается, в Каруидзава можно приобрести вполне приличные вещи. Еще он купил удобные башмаки, а свои оставил в обувной лавке. Завязав в фуросики старые вещи, он принялся размышлять, как от них избавиться. А не спрятать ли в одной из опустевших дач? Там на них не наткнутся до будущего лета. Он свернул в переулок и попытался открыть окно пустого дома, но деревянные ставни были накрепко приколочены. Взламывать опасно. Подумают: вор!

Он сунул узел со старой одеждой в мусорный ящик у черного хода и вздохнул с облегчением. Когда он надавил на узел, стараясь затолкать его поглубже, в ящике зашуршала бумага. Дачники-то перед отъездом не удосужились, а сторож поленился освободить ящик от мусора, и теперь, когда Гимпэй затолкал туда свой узел, крышка не закрылась плотно. Но это его уже не тревожило.

Пройдя шагов тридцать, он оглянулся. И тут ему показалось, будто с той стороны, где стоял мусорный ящик, поднялся в тумане целый сонм серебристых мотыльков. Он замер и хотел было уже вернуться обратно, когда это серебристое видение промелькнуло у него над головой и исчезло, на мгновенье осветив легким голубым сиянием лиственничную аллею, в конце которой виднелась арка, украшенная декоративными фонариками, — вход в турецкую баню.

Приблизившись к арке, Гимпэй коснулся рукой волос. Обычно он сам подстригал волосы безопасной бритвой, удивляя окружающих своим умением.

Его встретила у входа и проводила внутрь банщица. Кто-то ему потом рассказал, что клиенты прозвали ее «мисс турецкая баня». Закрыв дверь изнутри, она сняла белый жакет и осталась в лифчике.

Когда банщица начала расстегивать пуговицы на его плаще, он невольно отшатнулся, но потом успокоился и предоставил ей заниматься своим делом. Она опустилась на колени, разула его и даже сняла носки.

Гимпэй погрузился в ванну, наполненную ароматной водой. Вода казалась зеленой из-за плиток, которыми была выложена ванна. Парфюмерный запах, исходивший от воды, был не слишком приятен, но Гимпэю, который вот уже столько дней бродяжничал по Синано, то и дело перебираясь из одной дешевой гостиницы в другую, показалось, будто вода пахнет цветами.

Гимпэй принял ванну, и банщица тщательно обмыла его. Затем она присела на корточки у него в ногах и протерла каждый его палец. Гимпэй глядел на ее голову. Волосы у нее были пострижены чуть пониже шеи, на старинный манер, и свободно свисали, как это бывает после мытья головы.

— Не желаете ли помыть голову?

— Что?! Ты даже и это делаешь?

— Да.

Гимпэй с испугом подумал, какой, должно быть, неприятный запах исходит от его давно не мытых волос, но, поборов стеснение, уперся локтями в колени и вытянул шею. Пока она тщательно намыливала ему голову, он окончательно освоился.

— У тебя очень приятный голос, — сказал Гимпэй.

— Голос?..

— Да. Я слышу его и после того, как ты умолкаешь. Хочется, чтобы он звучал вечно. Такой ласковый и нежный, он будто проникает в самые глубины мозга. Твой голос способен смягчить сердце закоренелого преступника…

— Неужели? По-моему, противный, слащавый голос.

— Вовсе не слащавый, а невыразимо сладостный… В нем чувствуется грусть… и ласка. Он приятный и ясный. И не такой, как у певиц. Ты влюблена?

— Рада бы, но, к сожалению, нет…

— Послушай, не три так усердно мою голову, когда говоришь. Я перестаю тебя слышать.

Ее пальцы замерли.

— Лучше я помолчу — вы меня смущаете, — пробормотала она в замешательстве.

— Есть же на свете женщины с таким ангельским голоском! Даже по телефону слушал бы его до бесконечности.

Еще немного — и у Гимпэя выступили бы на глазах слезы умиления. Голос девушки доставлял ему ничем не замутненную радость и успокоение. Такой голос мог принадлежать неземной женщине или милосердной матери.

— Откуда ты родом?

Девушка промолчала.

— Ты родилась на небесах?

— Простите, задумалась… Я из Ниигата.

— Из города Ниигата?

— Нет, из маленького городишка с таким же названием.

— А-а, снежная страна… Вот, оказывается, почему ты такая красивая.

— Вовсе не красивая.

— Нет, ты красива, а такого чудесного голоса, как у тебя, я еще не слышал.

Банщица окатила его несколькими бадейками горячей воды, накинула на голову полотенце, тщательно вытерла волосы и расчесала их гребнем.

Настал черед паровой бани. Гимпэй обернул бедра большим полотенцем, и девушка подвела его к деревянному прямоугольному ящику, отодвинула переднюю дверцу, буквально втиснула его туда и поставила дверцу на место. Затем опустила верхнюю крышку, в которой было вырезано круглое отверстие, чтобы голова оставалась снаружи.

— Да это же настоящая гильотина! — воскликнул Гимпэй. Он повернул шею влево, вправо, с опаской глядя перед собой широко открытыми глазами.

— Многие клиенты так говорят, — равнодушно ответила девушка.

Гимпэй покосился на входную дверь, потом перевел взгляд на окно.

— Может быть, закрыть? — предложила она.

— Не надо.

Наверно, окошко не закрывали, чтобы в помещении не скапливался пар. Электрическая лампочка отбрасывала свет на вяз, росший за окном. Вяз был огромный, и свет не проникал в глубь листвы. Гимпэю почудилось, будто оттуда, из зеленой тьмы, доносятся тихие звуки рояля — отдельные звуки, не соединявшиеся в мелодию.

— Там сад? — спросил он.

— Да.

Полураздетая белокожая девушка на фоне окна, за которым виднелась тускло светившаяся зелень листвы, показалась Гимпэю видением из иного мира. Она стояла босиком на полу, выстланном бледно-розовыми кафельными плитками. Ноги у нее были молодые, упругие, в ямках позади колен затаились тени.

Гимпэй подумал, что просто не выдержал бы, останься здесь один; в паническом страхе он представил, как отверстие вокруг шеи сужается и душит его. Из-под стула, на котором он сидел, поднимался жар. Жарко становилось и сзади — словно к спине прислонили горячую доску.

— Долго ли мне здесь сидеть? — спросил он.

— Сколько хотите… Пожалуй, минут десять. Постоянные посетители проводят в паровой бане по пятнадцать минут и даже больше.

Он поглядел на небольшие часы, стоявшие на бельевом шкафчике у входа. Прошло только минуты четыре, может, пять. Девушка намочила в холодной воде полотенце, отжала его и приложила ко лбу Гимпэя.

— Ну и пекло — даже голова закружилась.

Холодное полотенце принесло облегчение, и Гимпэй настолько пришел в себя, что смог даже представить, как комично выглядит его голова, торчащая из деревянного ящика. Он провел руками по груди и животу. Они были липкие и влажные — то ли от выступившего пота, то ли от пара. Он закрыл глаза.

Послышался плеск воды. Девушка выпустила из ванны ароматную воду и мыла пол. Этот звук напомнил ему волны, разбивающиеся о скалу. На скале сидели две чайки. Хлопая крыльями, они тянулись друг к другу клювами. Он увидел море близ родной деревни.

— Сколько прошло времени?

— Семь минут.

Девушка сменила полотенце. Гимпэй опять ощутил приятную прохладу. Забывшись, он подался головой вперед и тут же вскрикнул от боли.

— Что с вами?

Девушка решила, что от жары у Гимпэя закружилась голова. Она подобрала упавшее полотенце, приложила к его лбу, придерживая рукой.

— Хотите выйти?

— Нет, все в порядке.

Теперь Гимпэю представилось, что он идет за этой девушкой с приятным голосом по одной из токийских улиц, где ходит трамвай. На мгновенье он даже увидел аллею гинкго, которые зеленым шатром сходились над тротуаром.

Он болезненно поморщился, понимая, что ему не сдвинуться с места, пока шея зажата в узком отверстии деревянного ящика.

Девушка отошла в сторону. Должно быть, выражение его лица внушало ей беспокойство.

— Сколько бы ты дала мне лет — сейчас, когда видишь только мою торчащую из ящика голову? — спросил он.

— Я не очень разбираюсь в возрасте мужчин, — нерешительно ответила она.

Она даже не поглядела на него. Гимпэй не нашелся, как сказать ей, что ему тридцать четыре. Девушке нет и двадцати, и она наверняка девственница, решил он. Щеки у нее были свежие, розовые и лишь слегка тронуты румянами.

— Пожалуй, хватит, — тоскливо произнес Гимпэй.

Девушка отодвинула дверцу и, ухватившись за концы полотенца, которое было обернуто вокруг его шеи, осторожно, словно некий драгоценный предмет, потянула на себя его голову. Затем накрыла белой простыней топчан и стены и уложила на него Гимпэя ничком. Массаж она начала с плеч.

До сих пор Гимпэю было неведомо, что при массаже не только мнут и растирают тело, но еще и хлопают по нему открытыми ладонями. Ладони у банщицы были маленькие, почти детские, но шлепки оказались на удивление сильными, резкими. При каждом ударе Гимпэй со свистом выдыхал воздух. Он вспомнил своего ребенка, как тот, когда Гимпэй склонялся к нему, изо всей силы колотил его круглыми ладошками по лицу и по голове. Когда же его впервые посетило это видение?.. Теперь малютка колотит своими ручонками о земляные стенки могилы… Словно черные стены тюрьмы сомкнулись вокруг Гимпэя. Холодный пот выступил на лбу…

Ты присыпаешь пудрой? — спросил он.

Да… Вам плохо?

Нет-нет! — поспешно ответил он. — Кажется, я снова вспотел… Было бы настоящим преступлением чувствовать себя плохо, когда слышишь твой голос.

Девушка неожиданно прекратила массаж.

— Ты можешь не поверить, но, когда я прислушиваюсь к твоему голосу, все остальное для меня перестает существовать. Голос невозможно настигнуть, его нельзя схватить. Он — как бесконечное течение времени, как река жизни. Нет, пожалуй, не то. Ведь голос может зазвучать в любой момент, стоит только пожелать, но, если ты молчишь, как сейчас, никто не в силах принудить тебя говорить. Конечно, внезапное удивление, гнев или страдание могут заставить тебя говорить, а так ты вполне свободна распоряжаться своим голосом — сказать что-нибудь или промолчать.

Воспользовавшись этой «свободой», девушка молча массировала ему поясницу, потом занялась ногами и даже размяла ступни, каждый палец.

— Теперь перевернитесь на спину, — едва слышно сказала она.

— Что?

— Ложитесь лицом кверху, пожалуйста.

— Кверху лицом?! — Придерживая полотенце, обернутое вокруг бедер, Гимпэй осторожно перевернулся и лег на спину. Ароматом цветов повеяло на него от дрожащего шепота девушки. Никогда прежде он не испытывал столь пьянящего блаженства.

Она вплотную придвинулась к узкому топчану и начала массировать ему руки. Ее груди оказались прямо перед лицом Гимпэя. Хотя лифчик был завязан не столь туго, полоска кожи вдоль его края слегка вздулась. Лицо овальной формы, близкой к классической; лоб не слишком высокий, но откинутые назад прямые волосы делали его выше, а глаза — и так-то большие и широко раскрытые — еще большими; линия от шеи к плечам пока не обрела женственной плавности, а запястья были по-девичьи пухлыми. Ее матово блестевшая кожа оказалась так близко от его лица, что Гимпэй невольно зажмурился. И тут же сноп искр рассыпался перед ним. Они сверкали, как множество серебряных гвоздиков в деревянном плотницком ящике. Тогда он открыл глаза и стал глядеть на потолок. Потолок был выкрашен в белый цвет.

— Наверно, я кажусь тебе старше, чем на самом деле, — пробормотал Гимпэй. — Это потому, что у меня была нелегкая жизнь. Мне тридцать четыре, — признался он ей наконец.

— Правда? Вы выглядите моложе, — равнодушно проговорила девушка.

Она встала у изголовья топчана и массировала ближнюю к стене руку.

— Пальцы на ногах у меня длинные, как у обезьяны. Они вялые и скрюченные, хотя мне много приходится ходить… Всякий раз, когда гляжу на них, чувствую омерзение. А ты касалась их своими прекрасными руками… Неужели ты не испытала отвращения, когда снимала с моих ног носки?

Девушка промолчала.

— Я родился на берегу Японского моря. Там множество черных скал. Я взбирался на них босиком, цепляясь за выступы своими длинными обезьяньими пальцами.

Он подумал о том, как часто приходилось ему в молодости лгать. И все из-за его безобразных ног. Кожа на подошвах была темная, толстая и морщинистая, а кривые пальцы торчали в разные стороны, словно погнутые зубцы у гребня.

Он лежал на спине и не мог видеть свои ноги. Тогда он приблизил к лицу руки и стал их разглядывать. Обыкновенные руки, вовсе не такие безобразные, как ноги…

— Вы сказали, что родились на побережье Японского моря? В каком месте? — без особого любопытства спросила девушка. Сейчас она массировала ему грудь.

— В каком месте?.. Знаешь, я не люблю рассказывать о своей родине. В отличие от тебя я потерял ее навсегда…

Девушку вовсе не интересовала родина Гимпэя, и она мало прислушивалась к тому, что он говорил.

Что за странное здесь освещение? Ему казалось, что банщица не отбрасывает тени. Когда она массировала ему живот, ее груди оказались так близко от него, что он зажмурился и не знал, куда девать руки. Вытянуть их вдоль туловища? Но тогда он невольно коснется ее — и не миновать пощечины… Его на самом деле ударили по лицу. В испуге Гимпэй пытался открыть глаза, но веки не повиновались. Должно быть, им тоже досталось при ударе. Кажется, он заплакал, хотя слез не было. Глаза страшно болели, словно их кололи горячими иглами.

По лицу его ударила не ладонь банщицы, а голубая кожаная сумка. Ощутив удар, он не сразу догадался, что это было. Потом он увидел, как сумка упала к его ногам. Но и тогда он все еще не мог понять, нарочно ли его ударили ею, или это произошло случайно. Ясно было одно: сумка попала ему в лицо, и он вскрикнул от боли.

— Эй, эй!.. — попытался он остановить женщину. Его первой реакцией было сказать ей, что она уронила сумку. Но женщина повернула у аптеки за угол и исчезла. Лишь голубая сумка лежала посреди улицы, неопровержимо свидетельствуя о преступлении. Сумка была полураскрыта — из нее торчала пачка тысячеиеновых купюр. Правда, Гимпэй вначале их не заметил — его прежде всего обеспокоила сама сумка как вещественное доказательство. Поскольку женщина бросила сумку и убежала, его действия в самом деле могли быть восприняты как преступные. Страх заставил Гимпэя поспешно подобрать сумку, и лишь тогда он с удивлением обнаружил торчащие из нее купюры.

Не была ли эта аптека порождением его фантазии? — думал он впоследствии. Странно, что в этом квартале фешенебельных особняков, где вообще нет ни лавок, ни магазинов, одиноко притулилось на углу старенькое неказистое здание аптеки. Но зачем сомневаться: рядом со стеклянной входной дверью к стене был прислонен щит с рекламой какого-то средства от глистов. Он удивился еще больше, когда заметил на перекрестке, между улицей, где ходил трамвай, и кварталом особняков, две совершенно одинаковые фруктовые лавки — в каждой из них были выставлены деревянные ящики с вишнями и клубникой. Пока Гимпэй шел за женщиной, он ничего, кроме нее, не видел. Почему же он вдруг обратил внимание на эти фруктовые лавки? Может, хотел запомнить место, где она повернула за угол, направляясь к своему дому? Фруктовая лавка существовала на самом деле — у него и сейчас перед глазами клубника, аккуратно выложенная в деревянных ящичках, ягодка к ягодке. Не исключено, что на перекрестке была одна фруктовая лавка и лишь расстроенное воображение превратило ее в две. Позднее он не раз боролся с искушением пойти туда и проверить, существуют ли аптека и фруктовые лавки? Честно говоря, он не мог в точности припомнить даже саму улицу, хотя примерно определил ее расположение, нарисовав по памяти план этой части Токио. Однако в тот момент его занимало иное: куда делась женщина?

— Да, наверное, она сначала не собиралась кинуть сумку, — пробормотал Гимпэй и испуганно открыл глаза. Но тут же поспешил снова зажмуриться, пока девушка, массировавшая ему живот, не заметила его округлившихся в страхе глаз. К счастью, он не назвал ни предмет, то есть сумочку, ни имя женщины, которая ее бросила. Он ощутил, как судорожно сжались и начали дергаться мышцы живота.

— Щекотно… — сказал в оправдание Гимпэй, и девушка стала массировать мягче. Но теперь ему и в самом деле стало щекотно, и он даже вполне натурально захихикал.

Гимпэй считал, что та женщина — неважно, ударила Ли она его сумкой или просто швырнула ею в него — подозревала, будто он преследует ее, чтобы завладеть деньгами, и потому, бросив сумку, в паническом страхе убежала. Не исключено также, что она не собиралась бросать сумку, а хотела лишь, воспользовавшись ею, остановить Гимпэя, но не рассчитала силы и выпустила ее из рук. Они, по-видимому, были совсем недалеко друг от друга, если женщина, размахнувшись, достала сумкой до его лица. Наверно, оказавшись в малолюдном квартале особняков, Гимпэй непроизвольно ускорил шаги и приблизился к женщине. А та заметила это, испугалась и, кинув в него сумку, убежала.

Гимпэй вовсе не собирался ее грабить. Он даже не предполагал, что у нее в сумке были такие деньги. Но когда он поднял сумку, чтобы скрыть вещественное доказательство преступления, то обнаружил там двести тысяч иен — две пачки новеньких купюр по сто тысяч в каждой. В сумке была и сберегательная книжка — по-видимому, женщина возвращалась из банка и решила, что Гимпэй видел, как она снимала деньги со счета, и следует за ней от самого банка. Помимо двух пачек с купюрами он обнаружил в сумке еще тысячу шестьсот иен. Он полистал сберкнижку, отметив про себя, что на счете осталось двадцать семь тысяч. Значит, она забрала из банка почти все свои деньги.

Из той же сберкнижки Гимпэй узнал, что ее владелицу зовут Мияко Мидзуки. Если Гимпэя не интересовали деньги и он шел за женщиной, увлекаемый ее красотой, он должен был вернуть их, как и сберегательную книжку. Но он, очевидно, не собирался этого делать. Подобно тому, как он преследовал женщину, эти деньги, словно живое существо, обладающее или не обладающее разумом, теперь преследовали его. Гимпэй впервые украл деньги. Пожалуй, не столько украл, сколько деньги сами не желали оставить его в покое.

Когда он подобрал сумку, у него и в мыслях не было их присвоить. Он думал лишь о том, что эта сумка — доказательство его преступления, и, спрятав ее под пиджак, чуть не бегом направился к улице, где ходил трамвай. Жаль, что еще не осень, когда он мог бы незаметно пронести сумку под плащом. Он заскочил в ближайший магазин, купил фуросики и завернул в него сумку.

Вернувшись домой, он сжег в печурке сберегательную книжку Мияко Мидзуки, а также носовой платок и другие мелкие вещицы, обнаруженные им в сумке. Переписать со сберкнижки адрес ее владелицы он не догадался и теперь не знал, как найти эту женщину. Правда, он уже и не собирался возвращать ей деньги.

Пока он сжигал сберегательную книжку, носовой платок и гребень, по комнате распространился неприятный запах. Гимпэй представил, какая же будет, вонь, когда он бросит в печурку кожаную сумку. Он разрезал ее на мелкие куски и понемногу сжигал их в течение нескольких дней. Оставшиеся металлические предметы — застежку, пудреницу, а также тюбик с помадой — он ночью выбросил в сточную канаву. Даже если их найдут, навряд ли они у кого-нибудь вызовут подозрение. Руки Гимпэя дрожали, когда он выдавливал из тюбика остатки помады.

В последующие дни он внимательно слушал радио и просматривал газеты, но нигде не сообщалось ни об ограблении, ни о потере кожаной сумки с двумястами тысячами иен и сберкнижкой.

— Так, — ни к кому не обращаясь, пробормотал Гимпэй. — Значит, она не сообщила о пропаже — что-то мешало ей это сделать.

От этой мысли темные глубины его души внезапно осветились таинственным светом. Должно быть, он шел тогда за этой женщиной, поскольку некие чары, таившиеся в ней, звали его. Возможно, оба они принадлежат к одному и тому же миру, где обитают духи зла. Прежний опыт подсказывал это Гимпэю. Мысль о том, что они одного племени, внушила ему радость, и он теперь горько сожалел, что не записал адрес Мияко.

Мияко, вне всякого сомнения, испугалась, заметив преследовавшего ее Гимпэя, но в то же время ее душа затрепетала от радости, хотя сама она не понимала почему. Человек испытывает наслаждение, когда присутствует объект наслаждения. Гимпэй избрал таким объектом именно Мияко, хотя в этот час по улицам прогуливалось немало других красивых женщин. Может, он действовал подобно. наркоману, узревшему себе подобного?..

Так было и с Хисако Тамаки — первой женщиной, которую он преследовал. Собственно, она была совсем еще девочка — моложе этой банщицы с приятным голоском — и училась в колледже, где преподавал Гимпэй. Когда об их отношениях стало известно, его из колледжа выгнали.

Гимпэй шел за Хисако до самого ее дома и остановился, потрясенный великолепием выстроенного в европейском стиле особняка и ворот с ажурной железной решеткой.

Ворота были полуоткрыты, и Хисако, войдя во двор, обернулась и сквозь решетку увидала Гимпэя.

— Как, это вы, господин учитель? — удивилась она.

Ее бледные щеки зарделись. Покраснел и Гимпэй.

— А это, значит, ваш дом, мисс Тамаки? — охрипшим голосом произнес он.

— Господин учитель, почему вы здесь оказались? Хотите зайти?

Но как мог Гимпэй объяснить, зачем он скрытно следовал за своей ученицей? Он поглядел сквозь решетку на особняк, словно любуясь им, и сказал:

— Просто чудо, что сохранился такой замечательный дом — не сгорел во время войны.

— Наш дом как раз сгорел, а этот мы купили уже после войны.

— После войны?.. А чем, собственно, занимается ваш отец, мисс Тамаки?

— Господин учитель, вы к нам по делу? — Хисако сердито уставилась на Гимпэя сквозь решетку ворот.

— Понимаете ли, у меня на ногах экзема… Я слышал, у вашего отца есть хорошее лекарство от экземы, — пробормотал Гимпэй, одновременно думая о том, с какой стати он заговорил об этой болезни, стоя перед воротами богатого особняка. Его лицо болезненно искривилось, и на глазах вот-вот готовы были выступить слезы.

— Вы говорите, от экземы? — холодно переспросила Хисако. Ее взгляд нисколько не смягчился.

— Да, лекарство от экземы. Я слышал, как вы рассказывали о нем вашей школьной подруге. — По ее глазам он видел, что Хисако пытается вспомнить, кому она говорила об этом. — Так болит, что вашему учителю трудно ходить. Узнайте у отца название лекарства, а я здесь подожду.

Удостоверившись, что Хисако скрылась за дверью особняка, Гимпэй поспешно ретировался. Он бежал так, словно его подгоняли собственные безобразные ноги.

Навряд ли Хисако пожалуется родителям или школьному начальству, что он специально шел за ней по пятам, думал Гимпэй, и все же в ту ночь у него страшно разболелась голова, потом стали дергаться веки, и он никак не мог уснуть. Временами он забывался тревожным сном и сразу же просыпался в холодном, липком поту. Ему казалось, будто какие-то ядовитые вещества скапливались в затылке, потом поднимались к макушке и вызывали адскую головную боль.

Голова у него разболелась еще раньше, когда, убегая от дома Хисако, он оказался в квартале увеселительных заведений. Не в силах вынести эту боль, он обхватил голову руками и опустился на землю прямо посреди улицы, не обращая внимания на праздношатающуюся публику. В мозгу будто все время звенел колокольчик, каким извещают о крупном выигрыше в лотерею. И еще так звонит колокол мчащейся пожарной машины.

— Что с тобой? — услышал он и одновременно почувствовал, как его легонько ткнули коленкой в плечо.

Он обернулся и поднял глаза. Позади него стояла уличная женщина — должно быть, из тех, какие во множестве появились в «веселых» кварталах после войны. Чтобы не привлекать внимания прохожих, Гимпэй, превозмогая боль, с трудом добрался до тротуара и опять сел, прислонившись лбом к стеклянной витрине цветочного магазина.

— Ты шла за мной, что ли? — спросил он у женщины.

— Не то чтобы за тобой, но…

— Но ведь не я за тобой…

— Да, это так, но…

Ответ женщины прозвучал уклончиво. Собственно, она не утверждала, будто пошла за ним, хотя и не отрицала этого. Если воспринять ее ответ утвердительно, что-то за этим должно было последовать. Но женщина молчала, и Гимпэй, не выдержав, заговорил первым:

— Если не я шел за тобой, значит, пошла за мной ты. Разве не так?

— Думай как знаешь. Мне-то что…

Фигура женщины отражалась в витрине. Казалось, будто она стоит посреди цветов за стеклом.

— Что же ты? Вставай поскорее — люди оглядываются. Случилось что-нибудь?

— Экзема у меня. — Гимпэй сам удивился, отчего он вдруг произнес эти слова. — Так болят ноги, что не могу шагу ступить.

— Дурачок! Я знаю поблизости один приятный дом, где ты мог бы спокойно отдохнуть. А пока сними ботинки и носки — тебе сразу полегчает.

— Не хочу, чтобы кто-то увидел мои ноги.

— А я и не собираюсь на них глядеть, на ноги-то!

— Учти, ты можешь заразиться.

— Не заражусь. — Женщина просунула руки ему под мышки и приподняла его: — Ну вставай же!

Прижимая левую руку ко лбу, Гимпэй глядел на отражение женщины в витрине. Внезапно он заметил там еще одно женское лицо. По-видимому, это была владелица цветочной лавки. Гимпэй оперся ладонью правой руки о стекло, словно хотел схватить букет белых георгинов за витриной, и с трудом встал на ноги. Хозяйка цветочной лавки, нахмурив тонкие бровки, наблюдала за ним. Опасаясь разбить ненароком эту большую витрину и раскровенить руки, Гимпэй отшатнулся от нее и всей тяжестью оперся о женщину. Она едва удержала равновесие.

— Не вздумай удрать! — предупредила она и ткнула его рукой в грудь.

Гимпэй вскрикнул от боли. Он не мог понять, каким образом попал сюда, в этот «веселый» квартал, после того как убежал от Хисако. В тот самый момент, когда женщина ткнула его в грудь, он ощутил внезапное облегчение. В голове прояснилось. Словно он оказался на берегу озера и на него повеяло прохладным ветерком с гор. Такой свежий ветер бывает там, когда распускаются листья, но перед глазами Гимпэя возникло озеро, еще затянутое льдом. Должно быть, гладкое стекло витрины напомнило ему озеро — то озеро, на берегу которого раскинулась деревня матери.

Над озером, скрадывая очертания берега, клубится туман. Гимпэй пытается заманить на лед свою кузину Яёи, лелея надежду, что лед проломится и она утонет. Он по-мальчишески ненавидит кузину. Яёи старше его на два года, но Гимпэй хитрее и коварней.

Когда ему исполнилось десять лет, его отец погиб при довольно странных обстоятельствах. После смерти отца родственники настаивали, чтобы мать вернулась в родную деревню. Гимпэя же преследовал страх: если мать уйдет из отцовского дома, он ее навсегда потеряет. И чтобы не допустить этого, он с детства научился прибегать к всяческим хитростям. Яёи же росла, окруженная весенним теплом родительской ласки. Именно Яёи — племянница матери — стала первой любовью Гимпэя, и, может быть, не последнюю роль в этом сыграла тайная надежда: эта любовь поможет ему каким-то образом добиться, чтобы мать осталась с ним. Для Гимпэя было огромным счастьем гулять с Яёи по берегу озера, глядя, как их тени отражаются в воде. И такие минуты ему казалось, что они никогда не разлучатся, вечно будут вместе.

Но счастье Гимпэя длилось недолго. Когда Яёи исполнилось пятнадцать, она перестала проявлять к нему интерес. К тому же после смерти отца родственники по материнской линии стали чураться отцовской родни. Охладев к Гимпэю, Яёи уже и относилась к нему с откровенным пренебрежением. Именно тогда у Гимпэя возникло желание, чтобы лед проломился под ногами Яёи и она утонула в озере. Она вышла замуж за морского офицера и теперь, должно быть, овдовела.

Стеклянная витрина цветочной лавки напомнила Гимпэю покрытое льдом озеро.

— Как ты посмела ударить меня! — возмутился он, поглаживая грудь. — Наверно, на коже синяк.

— Покажи жене, когда вернешься домой.

— Нет у меня жены.

— Ври больше.

— В самом деле нет. Я одинокий школьный учитель, — холодно ответил Гимпэй.

— А я одинокая школьница, — пошутила проститутка.

Гимпэй даже не удостоил ее взглядом, но слово «школьница» вызвало у него новый приступ головной боли.

— Опять ноги болят? Я ведь говорила тебе: лучше отдохнуть, чем болтаться по городу. — Женщина поглядела на его ноги.

Что бы сказала Хисако, если бы увидела его в обществе этой женщины? — подумал Гимпэй, в страхе озираясь на прохожих. Он почему-то был уверен: если Хисако и не вернулась к воротам после того, как ушла в дом, сердцем она сейчас с ним.

На следующий день у Гимпэя был урок родного языка в группе, где училась Хисако. Она ожидала его у входа в класс.

— Господин учитель, вот лекарство. — Она поспешно сунула ему в карман маленький сверток.

Измученный головной болью и недосыпанием, Гимпэй не подготовился к занятиям и поэтому решил задать сочинение на свободную тему. Один из мальчиков поднял руку и спросил:

— Господин учитель, а можно написать про болезнь?

— Пишите о чем угодно — ведь сочинение на свободную тему.

— А про экзему можно?.. Хотя это и противная болезнь…

В классе послышался смех. Все повернулись в сторону мальчика. Учителя же никто не удостоил любопытным взглядом. По-видимому, смеялись над мальчишкой, а не над ним, Гимпэем.

— Можно и про экзему. Лично мне о ней ничего не известно, и ваше сочинение поможет восполнить этот пробел в моих знаниях, — ответил Гимпэй и мельком взглянул на Хисако.

Школьники снова дружно рассмеялись — на этот раз в знак солидарности с его неведением. Хисако продолжала что-то писать, низко склонив голову. Но Гимпэй заметил, как у нее зарделись уши.

Когда Хисако положила ему на стол свое сочинение, Гимпэй поглядел на заглавие: «О моем учителе». Значит, девушка написала о нем.

— Мисс Тамаки, прошу вас остаться после занятий, — сказал он.

Хисако едва заметно кивнула. Не поднимая головы, она посмотрела на него снизу вверх. Гимпэй почувствовал ее пристальный взгляд.

Хисако отошла к окну и некоторое время глядела в сад. Когда все сдали свои работы и покинули класс, она подошла к столу. Гимпэй не спеша сложил сочинения в стопку и встал. Они молча вышли в коридор. Хисако следовала чуть позади.

— Спасибо за лекарство, — сказал Гимпэй, обернувшись. — Ты никому не говорила о том, что я просил лекарство от экземы?

— Никому.

— Хорошо.

— Только Онде сказала. Она ведь моя подруга…

— Значит, Онде?..

— Только ей одной.

— Достаточно рассказать одной, чтобы узнали все.

— Ошибаетесь, никто, кроме Онды, об этом не знает. А у нас с ней нет секретов. Мы поклялись рассказывать друг другу все без утайки.

— Вот, значит, какая у тебя подруга!

— Да. И про то, что у отца экзема, я тоже ей призналась. Наверно, вы как раз этот наш разговор и подслушали.

— Может быть, может быть… Так ты говоришь, будто у тебя нет секретов от Онды? Это ложь. Подумай хорошенько. Разве ты рассказываешь ей все, о чем думаешь в течение с уток? Тебе тогда не хватило бы двадцати четырех часов. Ведь это невозможно! Представь себе: ночью ты видела сон, а наутро, когда проснулась, забыла его. Как же ты расскажешь о нем подруге? А если ты поссорилась с Ондой во сне и решила убить ее?

— Такие сны мне не снятся.

— Видишь ли, желание быть абсолютно откровенной с подругой — не что иное, как прихоть больной фантазии. Лишь на небе или в аду не может быть секретов от других. Но не в обычной земной жизни. Если у тебя нет никаких секретов от Онды, значит, ты как самостоятельная личность просто не существуешь, не живешь своей собственной жизнью. Положа руку на сердце, подумай, о чем я тебе говорю. Честно подумай.

Хисако не сразу поняла, куда клонит Гимпэй, зачем пытается внушить ей эти мысли.

— Вы считаете, что в дружбу верить нельзя? — попыталась она возразить.

— Не может существовать истинной дружбы, когда нет друг от друга секретов. И не только дружбы, но и всяких иных человеческих чувств.

— Что вы говорите?! — Хисако никак не могла понять его. — Я делюсь с Ондой всем, что считаю важным.

— Так ли это?.. Думаю, о самом важном, как и о самой мелочи — вроде малюсенькой песчинки в дюнах, — ты ей не рассказываешь. К примеру, насколько важной ты считаешь экзему, от которой страдают твой отец и я? Наверно, по важности она стоит у тебя где-то посредине?

Слова Гимпэя прозвучали столь язвительно, что Хисако побледнела и готова была вот-вот расплакаться. Он заметил это и продолжил в более мягком тоне:

— Неужели ты сообщаешь Онде все подробности о вашей семье? Наверное, нет. И о секретах, связанных со службой твоего отца, тоже не рассказываешь. Или, к примеру, ты написала сочинение об учителе — обо мне, должно быть. Думаю, не обо всем, что там написано, ты говорила Онде.

Хисако поглядела на Гимпэя полными слез глазами. Но не произнесла ни слова.

— Кстати, чем занимался твой отец после войны? Каким образом удалось ему так преуспеть? Хоть я и не Онда, но хочу, чтобы ты мне когда-нибудь подробно о нем рассказала.

Гимпэй говорил равнодушно, как бы не придавая этому особого значения, но в его словах прозвучала явная угроза. Он подозревал, что отец Хисако сколотил состояние незаконными операциями на черном рынке, — как иначе смог бы он сразу после войны приобрести такой роскошный особняк? Он решил на всякий случай припугнуть Хисако, рассчитывая, что теперь уж она будет держать язык за зубами и не проговорится, как он тайно следовал за ней до самого дома, хотя верил, что Хисако и так никому о нем не рассказала, иначе навряд ли пришла бы сегодня на занятия, да еще принесла лекарство и написала сочинение «О моем учителе».

Он пошел следом за Хисако бессознательно, словно во сне или в опьянении, влекомый ее женскими чарами. По-видимому, она уже тогда поняла это, осознала силу своей привлекательности, и это внушало ей самой тайную радость. Что до Гимпэя, то он почувствовал, что его околдовала необыкновенная девушка.

Припугнув Хисако и решив, что цель достигнута, Гимпэй огляделся по сторонам и заметил Нобуко Онду. Она стояла в конце коридора и наблюдала за ними.

— Ну, пока… Вон твоя близкая подруга заждалась. Наверно, беспокоится за тебя, — сказал Гимпэй.

Хисако не бросилась вперед, опережая учителя, как поступила бы обыкновенная девочка. Потупившись, она медленно шла по коридору за ним следом, все более отставая.

Спустя несколько дней Гимпэй поблагодарил ее за лекарство.

— Спасибо тебе, оно прекрасно подействовало. Теперь я совершенно здоров.

— Я рада. — Щеки Хисако порозовели, на них появились симпатичные ямочки.

Однако радость Хисако была недолгой. Не посчитавшись с подругой, Онда донесла на нее и Гимпэя, и дело кончилось тем, что его выгнали из колледжа.

С той поры минуло много лет, и вот теперь в турецкой бане Гимпэй вдруг представил, как в том роскошном особняке отец Хисако, восседая в кресле, сдирает кожу на зараженных экземой ногах…

— Человеку, больному экземой, турецкая баня категорически противопоказана. Влажный пар вызывает невыносимый зуд, — пробормотал Гимпэй. — Среди твоих клиентов попадались больные экземой?

— Как вам сказать… — уклончиво ответила девушка.

— Таким, как я, экзема не угрожает. Она — привилегия богачей, у которых на ногах мягкая, нежная кожа. Микробы вульгарной болезни поселяются на благородных ногах — такова жизнь. А на ногах вроде моих, похожих на обезьяньи, с грубой, жесткой кожей, бактерии просто не выживают, — произнес Гимпэй, наблюдая, как девушка своими белыми пальцами массирует подошвы его уродливых ног. — К ним даже экзема не захочет пристать, — повторил он опять и нахмурился.

Зачем именно сейчас, когда он испытывает настоящее блаженство, понадобилось ему затевать с этой симпатичной банщицей разговор об экземе? Может быть, чтобы повторить ту ложь, которую он сказал Хисако?

Тогда, у ворот ее дома, он неожиданно солгал, будто у него на ногах экзема и нужно лекарство. Потом он солгал снова, когда спустя несколько дней поблагодарил ее за лекарство, от которого якобы ему стало лучше. На самом деле никакой экземы у него не было. Он не соврал тогда на уроке, что об экземе ему ничего не известно. А лекарство, принесенное Хисако, он выбросил. Он и уличной женщине говорил, будто не может ходить из-за экземы. Одна ложь порождала другую и, раз высказанная, уже неотступно следовала за ним по пятам. Ложь преследовала Гимпэя подобно тому, как Гимпэй преследовал женщин. То же и преступление: единожды совершенное, оно преследует человека, порождая новые преступления. А плохие привычки? Однажды увязавшись за женщиной, Гимпэй уже не мог совладать с желанием преследовать других. Привычка столь же прилипчива, как экзема. От нее невозможно избавиться. Казалось бы, вылечился от экземы — глядь, на будущий год в летнюю пору она появляется снова.

— У меня нет экземы. Я вообще не знаю, что это такое, — пробормотал Гимпэй, словно упрекая себя за ложь. Как это могло ему прийти в голову: сравнивать удивительное, восторженное ощущение, какое он испытывал, следуя за женщиной, с отвратительной болезнью? Неужели впервые произнесенные им слова лжи были способны вызвать подобную ассоциацию?

Внезапная догадка возникла у него в голове: не от того ли, что у него безобразные ноги, не от ощущения ли своей неполноценности солгал он тогда Хисако, будто у него экзема? И не потому ли, что у него безобразные ноги, он следует по пятам за женщинами — ведь передвигается-то он за ними на этих ногах! Гимпэй был поражен этой внезапно озарившей его мыслью. Неужели уродливая часть его тела жаждет красоты, стремится к ней? Так, может, это закон небес, может, так предопределено свыше, что уродливые ноги должны следовать за красивыми женщинами?

Дедушка начала массировать колени и икры. Теперь его ноги были прямо перед ее глазами.

— Ногти постричь? — услышал он приятный голосок банщицы.

— Ногти? Ты имеешь в виду ногти на ногах? Неужели ты согласна постричь даже эти ногти? — воскликнул Гимпэй и, чтобы скрыть замешательство, добавил: — Они, должно быть, очень большие?

Девушка опустила ладонь на подошву и мягким нажатием распрямила скрюченные и длинные, как у обезьяны, пальцы.

— Немного длинные… — сказала она и стала аккуратно подстригать ногти.

— Как чудесно, что тебя можно всегда здесь найти, — заговорил Гимпэй. Он перестал наконец смущаться и предоставил ей заниматься ногтями. — И что я смогу приходить сюда в любое время, когда захочу тебя повидать… А если пожелаю, чтобы ты сделала мне массаж, достаточно назвать твое имя?

— Да.

— Ты ведь не случайная прохожая. Не посторонняя, чье имя и адрес мне неизвестны. Ты не такая, как те, кого я теряю в этом мире без надежды когда-нибудь встретить, если только сам не пойду за ними. Впрочем, тебе может показаться странным то, о чем я говорю…

Никогда и ни перед кем он так откровенно не выставлял свои уродливые ноги, как перед этой девушкой, которая тем временем, придерживая одной рукой его стопу, аккуратно подстригала ногти. Эта мысль вызвала у него на глазах слезы умиления.

— Да, тебе могли показаться странными мои слова, но я говорю правду… Приходилось ли тебе испытывать чувство горького сожаления, когда человек проходит мимо и навсегда исчезает? Мне оно так знакомо. Я говорил себе: «Ах, какой приятный человек!», «Какой изумительной красоты женщина!» — или: «Никогда в жизни не приходилось встречать кого-либо столь привлекательного». Это случалось на улице, когда я оглядывался на прохожего, или в театре, когда я любовался женщиной, сидевшей в соседнем кресле, или после концерта, когда я спускался по лестнице рядом с незнакомым человеком. И я думал: через мгновенье мы разойдемся в разные стороны и больше не встретимся… Нельзя ведь вдруг остановиться и заговорить с совершенно незнакомым человеком! Такова жизнь — и с этим ничего не поделаешь. Но всякий раз меня при этом охватывает такая смертельная тоска… Я испытываю такую опустошенность, что словами это не передать. И появляется неудержимое желание последовать за этим человеком даже на край света, хотя и понимаешь, что это невозможно. Единственный выход —1 лишить его жизни.

Гимпэй умолк, почувствовав, что его занесло куда-то в сторону, и, переводя разговор на другое, сказал:

— Кажется, я говорил несколько напыщенно, но что мне безусловно приятно — это возможность услышать твой голос: ведь достаточно набрать номер телефона… Но тебе, по-видимому, не всегда это удобно. И в отличие от посетителей у тебя нет свободы выбора. К примеру, тебе понравился посетитель, ты хочешь, чтобы он пришел снова, и с нетерпением ожидаешь его, но ведь это от тебя не зависит, это целиком зависит от его желания: прийти или нет. Может, больше он вообще никогда не появится. Грустно, правда? Но неизбежно, и с этим надо смириться. Такова жизнь.

Гимпэй наблюдал, как двигались лопатки у банщицы, когда она стригла ему ногти.

Покончив с ногтями, девушка замерла в нерешительности, потом, не поворачивая головы, спросила:

— А на руках?..

Гимпэй поглядел на свои руки, скрещенные на груди, и сказал:

— Вроде бы на руках ногти не такие длинные. И не такие грязные, как на ногах.

Но поскольку он не отказался, девушка постригла ему ногти и на руках.

Гимпэй догадывался, что напугал девушку своими неожиданными и зловещими высказываниями. Они и у него самого оставили в душе неприятный осадок. В самом ли деле конечной целью преследования должно быть убийство? Он всего лишь подобрал сумку Мияко Мидзуки, и трудно сказать, доведется ли ему вновь ее встретить. Ему помешали встречаться с Хисако, и нет никакой надежды, что когда-нибудь он ее увидит. Он не довел преследование этих женщин до конца, не совершил убийства. По-видимому, и Хисако и Мияко для него навсегда потеряны — обе они остались где-то в недоступном ему мире.

Перед его глазами с удивительной ясностью всплыли лица Хисако и Яёи, и он сравнил их с лицом банщицы.

— Ты делаешь это так тщательно и с таким умением. Было бы странно, если бы посетители не приходили к тебе снова.

— Зачем вы так меня хвалите? Ведь это моя работа.

— Как чудесно ты сказала эти слова: «Ведь это моя работа».

Девушка отвернулась. Гимпэй смущенно закрыл глаза. Сквозь узкие щелки между веками он видел белый лифчик банщицы…

— Сними это, — сказал он однажды Хисако, ухватившись пальцами за край лифчика.

Хисако отрицательно покачала головой. Он рванул лифчик на себя, обнажив ее грудь. Хисако испуганно глядела на лифчик, а он сначала сжал его в кулаке, потом отбросил и сторону…



Гимпэй открыл глаза и поглядел на правую руку банщицы, которой она стригла ему ногти. Насколько Хисако была моложе ее? На два года, а может, на три? Стало ли тело Хисако теперь столь же прекрасным и белокожим, как у этой банщицы? Гимпэй ощутил запах краски, какой бывает окрашена темно-голубая хлопчатобумажная ткань курумэ. В юности он носил кимоно из такой материи, но сейчас этот запах напомнил ему юбку Хисако из голубой саржи. Надевая юбку, Хисако заплакала, да и у самого Гимпэя выступили на глазах слезы…

Он почувствовал, как внезапно обессилели пальцы, с которых девушка обрезала ногти, и вспомнил: то же самое случилось, когда он и Яёи, взявшись за руки, шли по намерзшему озеру близ родной деревни матери.

— Что с тобой? — удивилась тогда Яёи и повернула к берегу.

Наверное, если бы силы в тот миг не покинули Гимпэя и он удержал бы Яёи, он сумел бы все же проломить лед и утопить ее.

Яёи и Хисако не были для него первыми встречными. Он не только знал их имена и адреса — некоторым образом с ними была связана часть его жизни. И при желании он мог всегда их повидать. Но его вынудили расстаться с этими женщинами…

— Как насчет ушей? — спросила банщица.

— Ушей? А что ты собираешься делать с моими ушами?

— Прочистить. Сядьте, пожалуйста…

Гимпэй приподнялся с топчана и сел. Девушка слегка помяла мочку уха, потом сунула в ушную раковину палец и стала осторожно его вращать. Он ощутил, как застойный воздух выходит из уха, и, по мере того как она продолжала. вращать. палец, придерживая его свободной рукой, чувствовал легкую вибрацию, и множество новых звуков проникло в его ухо.

— Как тебе это удается? Мне кажется, будто я погрузился в чудный сон! — воскликнул Гимпэй и повернул голову. Но собственного уха он, конечно, увидеть не смог.

Тем временем банщица просунула палец в другое ухо и стала медленно его вращать.

— Похоже на нежный любовный шепот. Как мне хотелось бы, чтобы все людские голоса исчезли из моих ушей и в них звучал лишь твой чудесный голосок. Пусть исчезнут вообще все лживые голоса!

Полуобнаженная банщица вплотную придвинулась к Гимпэю. Ему почудилось, будто все его существо наполнилось неземной музыкой.

— Вот и все. Извините, если что-то было не так, — сказала девушка.

Она натянула на ноги Гимпэя носки, застегнула на рубашке пуговицы, надела ботинки и завязала шнурки. Единственное, что пришлось сделать ему самому, — повязать галстук и затянуть на брюках ремень. Пока Гимпэй пил прохладный сок, девушка стояла с ним рядом, потом проводила его до двери.

Гимпэй вышел в сад, и в вечерней тьме ему вдруг привиделась огромная паутина. Вместе с различными насекомыми он заметил в паутине двух, а может, трех белоглазок. Он обратил внимание на четкие белые кружки на их синих крылышках и вокруг глаз. Взмахнув крыльями, они вполне могли бы разорвать тенета, но крылья их были сложены и опутаны паутиной. Если бы паук приблизился к белоглазкам, они заклевали бы его, поэтому он оставался на почтительном расстоянии, в самом центре паутины, отвернувшись от них.

Гимпэй поднял глаза выше и поглядел на темную зелень деревьев. Ему вспомнился ночной пожар на дальнем берегу озера, там, где была деревня его матери. Пламя пожара, отражавшееся в озере, неудержимо влекло к себе.

Гимпэй зря бежал в Синею, спасаясь от преследования. Если кто и преследовал его, то, по-видимому, только деньги, которыми он теперь обладал. Дело было не в самом факте воровства, а именно в деньгах.

* * *

Потеряв сумку с крупной суммой денег, Мияко Мидзуки тем не менее не сообщила об этом в полицию. Это был чувствительный удар по ее бюджету, но по некоторым причинам она решила не заявлять о пропаже. Поэтому Гимпэй понимал, что совершил преступление. Но он не считал, что отобрал у Мияко деньги. Разве он не пытался ее окликнуть, предупредить, что она уронила сумку? Да и сама Мияко не считала, что ее ограбили. Она не была даже вполне уверена в том, что Гимпэй присвоил ее деньги. Когда она швырнула сумку, кроме Гимпэя, поблизости никого не было, и само собой подозрение в первую очередь пало на него, но Мияко не видела и потому не могла утверждать, что именно Гимпэй подобрал сумку, — это мог сделать кто-нибудь другой.

— Сатико, Сатико! — позвала она служанку, как только вошла в дом. — Я потеряла сумку, кажется, около аптеки. Сходи поищи ее. Беги туда сейчас же — не мешкай! Иначе кто-нибудь подберет.

Тяжело дыша, Мияко поднялась на второй этаж. Тацу, другая служанка, поспешила за ней.

— Барышня, вы уронили сумочку? — Тацу, мать Сатико, раньше была единственной прислугой у Мияко, но со временем ей удалось пристроить сюда и свою дочь, хотя Мияко жила одна в маленьком домике и ей не было нужды держать сразу двух служанок. Тацу воспользовалась двусмысленным положением хозяйки и сумела поставить себя выше, чем обыкновенная служанка. Обращаясь к Мияко, она называла ее то «госпожа», то «барышня». Но когда приходил старик Арита, всегда величала хозяйку госпожой.

А все оттого, что однажды в минуту откровенности Мияко призналась ей: «Когда мы остановились в отеле в Киото, служанка называла меня „барышня“, если я была одна в номере. В присутствии же Ариты говорила „госпожа“. Какая уж я там „барышня“ — смешно сказать! Наверно, служанка презирала меня. Мне же тогда казалось, будто она сочувствует моему положению: вот, дескать, попалась бедняжка старику в лапы! — и от этого мне становилось так грустно…» «Позвольте и мне к вам так обращаться», — предложила Тацу.

С того времени так и повелось.

— Все же странно, барышня, как вы на дороге могли уронить сумочку и не заметить? Ведь других вещей у вас не было, — сказала Тацу, внимательно разглядывая Мияко своими маленькими, округлившимися глазками.

Ее глаза оставались круглыми, даже если она не раскрывала их широко. Когда Сатико, которая была как две капли воды похожа на мать, широко раскрывала глаза, они становились удивительно красивыми. У Тацу же глаза были неестественно выпучены — все время настороже.

Лицо у Тацу было тоже круглое и маленькое, шея толстая, груди большие, а дальше ее тело как бы все утолщалось книзу и заканчивалось малюсенькими ножками, которые странно сужались у казавшихся сплющенными щиколоток. От всего ее облика веяло хитростью и коварством. Мать и дочь были маленького роста.

Толстый, мясистый затылок не позволял Тацу поднять голову, и Мияко, стоявшей перед ней, казалось, будто служанка, уставившись прямо ей в грудь, видит ее насквозь.

— Я ведь сказала, что уронила ее! — сердито прикрикнула она на служанку. — Ты же видишь, у меня ее нет.

— Но барышня!.. Вы сказали, что уронили сумочку возле аптеки, верно? Значит, вы запомнили место, где это произошло, и оно поблизости от дома. Почему же вы ее не подняли?

— Еще раз тебе говорю — уронила!

— Можно бы еще понять, если б вы забыли ее где-нибудь, как зонтик. Но просто выпустить из рук… Это все равно что обезьяне с дерева свалиться! Так не бывает, — сказала Тацу, приведя довольно странное сравнение. — Но даже если и уронили, вы ведь могли остановиться и подобрать ее.

— Что за глупости ты говоришь?! Конечно, я бы так поступила, если бы сразу заметила.