Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Густав Эмар

Вольные стрелки

Глава I. ОТЕЦ АНТОНИО

Значительная часть Нового Света до сих пор еще покрыта громадными девственными лесами, которые не тронуты рукою человека и в полной неприкосновенности сохраняют лежащую на них со дня создания мира печать величия. Лесные охотники — удивительный кочевой класс людей, выходцев из различных европейских стран и по преимуществу французов — единогласно утверждают, что для каждого, кто желает проникнуть в эти леса, с первых же шагов начинаются почти неодолимые трудности (в дальнейшем они как бы отступают и через некоторое время исчезают совершенно). Кажется, что природа хочет защитить цепью всевозможных препятствий таинственный сумрак этих вековых лесов, в которых совершаются ее неведомые чудеса.

Много раз за время наших странствований по Америке нам приходилось убеждаться в справедливости такого наблюдения. Это странное распределение лесной растительности, при котором опушка заполняется паразитными растениями, переплетающимися друг с другом, вросшими одно в другое и пускающими отростки во все стороны с почти невероятною силой произрастания, всегда казалось нам загадкой, интересной с различных точек зрения, особенно с научной.

Нам думается, что развитию растительности благоприятствует циркуляция воздуха.

Воздух, окружающий огромные пространства, покрытые высокорастущими деревьями, волнуемый различными течениями, проходящими беспрепятственно в верхних слоях атмосферы, проникает до известной глубины в чащу деревьев и дает пищу всевозможным паразитным кустарникам и ползучим растениям. На некоторой глубине воздух уже не так часто обновляется, зародыши низко растущих растений не имеют постоянного притока главной своей пищи — угольной кислоты и за недостатком ее чахнут и погибают.

Насколько это верно, подтверждается тем обстоятельством, что там, где рельеф местности благоприятствует обмену воздуха, например по течению реки или по ущелью, открытому господствующим ветрам, растительность бывает обыкновенно гораздо разнообразнее и пышнее, чем на плоских низменностях или ровных плато.

Можно смело утверждать, что ни одна из тех мыслей, которыми мы начали настоящую главу, не зародилась в уме отца Антонио 1 в то время, когда он неслышно и осторожно пробирался под деревьями, оставив человека, оказавшего ему помощь и, вероятно, спасшего ему жизнь, биться как он мог и умел с шайкой краснокожих, которые на него напали и против которых он вряд ли мог защищаться.

Гордон Диксон

Отца Антонио нельзя было, однако, считать трусом — вовсе нет. Во многих критических обстоятельствах он являл истинную храбрость, но это был человек, которому род его жизни доставлял неисчислимые выгоды и был источником бесконечного наслаждения, жизнь ему казалась прекрасной, и он делал все, что было в его силах, лишь бы проводить ее без забот и среди всякого рода удовольствий. Так, например, идти навстречу опасности казалось ему несовместимым с его положением и правилами благоразумия, но, когда опасность становилась неизбежной, он, как все доведенные до крайности люди, делался грозным и страшным для всех тех, кто так или иначе вызывал в нем взрыв гнева.

ЧАС ОРДЫ

В Мексике, как и вообще в латинской Америке, духовенство набирается среди бедных классов населения и состоит из людей, отличающихся грубым невежеством и, по большей части, более чем сомнительной нравственностью. Различные монашеские ордена, составляя почти третью часть населения, живут в полной независимости, вне какого-либо подчинения и контроля. В среду свою они принимают людей всякого рода. Надеваемое ими духовное платье служит покровом, дозволяющим им с полной свободой предаваться своим порокам, из которых наименьшие, без сомнения, леность, любовь к роскоши и пьянство.

Тем не менее они пользуются у индейцев, принявших христианство, громадным авторитетом и уважением, но этот окружающий их ореол святости они самым бессовестным образом употребляют для вымогательства у этих бедных людей денег под самыми пустыми предлогами. В конце концов распутство духовенства в этих несчастных областях, уже состарившихся и клонящихся к упадку, не изведав юношеского развития сил, дошло до такой степени, что, являясь невозможным и святотатственным в глазах европейца, стало казаться обычным для окружающих людей и не привлекало уже ничьего внимания.

Посвящается Полу Андерсону, человеку, с которым меня связывает старая и добрая дружба.
Мы далеки, однако, от намерения утверждать, что среди мексиканского духовенства вообще и даже среди монашествующих нет людей вполне достойных своего положения и убежденных в святости своего служения — таких лиц не мало, но, к сожалению, они составляют такое незначительное меньшинство, что на них нужно смотреть как на исключение.

Глава 1

Это повторилось.

Отец Антонио был не лучший, но и не самый худший из монахов своего ордена. Однако, на его несчастье, судьбе словно понравилось с некоторого времени тешиться над ним и совершенно против его воли ставить его в такие положения, которые не согласовались ни с его характером, ни с его взглядами. Приключения, одно другого неприятнее, омрачали его жизнь, которую он вел до сих пор так вольготно.

Первобытная тупая боль, которой он не мог противостоять, снова жестокой волной прокатилась по мускулам здоровой руки, стремясь завладеть и его живописью.

Горькое чувство обиды разлилось в душе монаха особенно после того, как Джон Дэвис сделал его жертвою жестокой мистификации. Им овладело угрюмое отчаяние. Точно придавленный какою-то тяжестью, неверной поступью пробирался он через лес. Шум схватки доходил до его ушей и, подгоняемый им, он спешил как мог, боясь, что если краснокожие останутся победителями, то ему не миновать их рук.

Майлз Вандер устало бросил кисть номер четыре, испачканную напоминающим кровь красным ализарином, обратно в наполненную мутным скипидаром пинтовую банку из-под фруктов, в которой стояли остальные длинные желтые кисти. Чувство тупой усталости и разочарования навалилось на него складками тяжелого двойного одеяла.

Ночь настигла несчастного отца Антонио, а он все еще не мог добраться до опушки. Лес начинал казаться ему нескончаемым.

Неожиданно он вспомнил о своем исхудавшем теле, о своих согбенных плечах, о своей бесполезно висящей руке, скрюченной полиомиелитом уже шесть лет. Он запихнул парализованную руку в левый карман брюк, и «пустой» рукав белой рубашки, развевающийся в свете заходящего солнца теплого весеннего вечера, временно скрыл неестественно тонкую уродливую клешню. Но Майлз ни на секунду не забывал о своей ущербности.

Не обладая ни малейшей сноровкой, не привыкший к жизни вдали от людского общества, монах почувствовал себя в большом затруднении, когда увидал, что солнце скрылось за горизонтом, потонув в океане золотой зари, и тьма почти тотчас же спустилась на землю.

Увлеченный живописью, он как бы отбросил на несколько часов и свою болезнь, и упорные искания в искусстве, не прекращавшиеся последние пять лет. Он стоял, опустошенный и измученный, с горьким привкусом неудачи в душе и вглядывался в холст. Освежающий вечерний бриз трепал белую рубашку, прижимая ее к остывающему телу.

Без оружия, не имея возможности развести огонь, до полусмерти изнуренный от голода и беспокойства, отец Антонио обвел вокруг себя бессмысленным, полным отчаяния взглядом и с глухим стоном опустился на землю.

Он не знал, какому святому препоручить себя.

Пейзаж на картине отражал лежащий перед ним ландшафт, но только отражал. Вандер стоял на травяной дорожке парка, расположившегося на левом отвесном берегу Миссисипи. Темно-синяя река в своем верховье имела в ширину ярдов триста. Огороженная высокими скалистыми берегами, она с картинной невозмутимостью спокойно текла под белый бетон автомобильного моста с застекленным пешеходным переходом, по которому студенты могли свободно перемещаться от восточного к западному корпусам университета.

Инстинкт самосохранения, однако, скоро взял верх над отчаянием. Страх, дошедший до крайних пределов, вызвал в нем нервное возбуждение. В это время начали уже пробуждаться ночные хищные звери и оглашать своим печальным воем безмолвный лес, как бы приветствуя возвращение желанного для них мрака. У отца Антонио нижняя челюсть стала невольно подрагивать, когда он услыхал этот вой, но, сделав над собой нечеловеческое усилие, он решил воспользоваться последними отблесками зари, пробивавшимися сквозь чащу, чтобы найти себе хоть какое-нибудь убежище на ночь.

Перечисленное и составляло композицию, которую он рисовал три с половиной часа. Он перенес на холст все: высокие серо-коричневые обрывистые берега, покрытые травой лужайки у основания, даже колесный пароход, пришвартовавшийся под мостом, где размещался университетский театр на воде. Он видел и большие, с густой листвой старые вязы, и красно-коричневый кирпич университетского госпиталя студенческого союза, стоящего на вершине далекого берега, и над всем этим голубое, почти безоблачное небо.

Перед ним стоял могучий дуб. Его переплетающиеся сучья и густая листва обещали ему на ночь надежный приют и защиту от нападений кровожадных обитателей леса.

Как и естественный пейзаж, картина купалась в таком же мягком свете майского солнца, создавая теплую, успокаивающую атмосферу. Но все же на холст его кисти перенесли иное ощущение.

В ином положении сама мысль взобраться на лесного великана показалась бы отцу Антонио бессмысленной затеей — ствол дерева был страшно толст, нижние ветви начинались высоко от земли, а в отсутствии ловкости у себя он был глубоко убежден.

На блестящем от сырости, разрисованном квадрате холста размером три на четыре фута Майлз изобразил совсем не то, что видел, а то, что подсказал ему древний, дикий, животный инстинкт, таящийся в человеке. По мягким, живым, голубым и коричневым краскам картины поперек реки ультрамарина ползла ледяная унылая подчеркнуто серая паутина. В теплом желтом солнечном свете появился тлеющий огонь ализарина, внесший угрюмый красный цвет пролитой крови.

Но момент был критический, с каждой секундой положение становилось все опаснее, вой приближался чрезвычайно быстро, медлить было нельзя, и отец Антонио решил действовать. Обойдя вокруг дерева два — три раза, чтобы посмотреть, не найдется ли местечка поудобнее, он испустил глубокий вздох: приходилось влезать прямо по стволу. Монах что было силы обхватил руками и ногами глубоко изборожденную, жесткую кору и начал со страшным трудом взбираться на дерево.

И, как итог многовекового комплекса ошибок, картина отображала деяния человека, за которые его следовало осудить: раздеть, связать и разукрасить кровавыми шрамами за варварские грехи и примитивные ошибки.

Надо сказать, что отец Антонио обладал довольно солидным брюшком, и это еще более затрудняло его попытку. Вскоре он увидел, что задача ему не под силу. Несколько раз с невероятными усилиями ему едва удавалось немного подняться над землей, но тут же силы его оставляли, он срывался и падал на землю. Платье на нем изорвалось, руки покрылись кровью.

Майлз чувствовал себя истощенным, к горлу подступал легкий ком дурноты. Майлз вновь опустошил запасы своей внутренней созидательной энергии. Он опять показал не картину мира, которую видел, а только одну из его сторон, подобно оборотной стороне медали, его дьявольскую сущность.

Раз десять принимался он за свою попытку с той настойчивостью, которая внушается отчаянием, безо всякой надежды на успех. Пот выступил на его лице, грудь тяжело дышала, злейший враг сжалился бы над ним, увидав его в этом виде.

Майлз принялся устало чистить кисти и складывать краски, собираясь домой.

— Нет, мне никогда не удастся взобраться, — бормотал он. — Но ведь если я останусь здесь, то я погиб, так как и часа не пройдет, как меня съест какой-нибудь ягуар.

На полпути через застекленный переход над рекой он остановился на минуту, чтобы отдохнуть, поставив к ограждению холст и тяжелый ящик с красками. Восстанавливая дыхание, он еще раз внимательно вгляделся в пейзаж, который пытался отразить на холсте.

Эта последняя мысль, представившаяся монаху во всем своем ужасе, придала ему силы и заставила решиться на новую, решающую попытку. На этот раз он принял некоторые меры: он стал таскать в кучу разбросанные вокруг сучья, валежник и прочее и устраивать таким образом нечто вроде ступенек, по которым можно было бы добраться до самого нижнего сука, залезть на него и провести ночь, при условии, конечно, непрерывного бодрствования, довольно спокойно, не боясь быть съеденным, — перспектива, вовсе не прельщавшая достойного отца Антонио.

Утес, на вершине которого он когда-то устанавливал мольберт, «развернулся» к Майлзу своим почти вертикальным, неровным, известняковым срезом, изъеденным и потрескавшимся от непогоды, и нависал над узкой полоской земли, обсаженной деревьями. Как всегда, вид этого утеса придал Майлзу новые силы и высветил цель. Эта мысль немного согрела его.

Вскоре, благодаря усиленной работе, у подошвы лесного гиганта выросла внушительная куча. Улыбка удовольствия расплылась по широкому лицу отца Антонио, он перевел дух, отер пот с лица и смерил взглядом высоту, которую ему еще оставалось преодолеть.

Сегодня он в который уже раз потерпел поражение, но все-таки не сдался. Черпая силы от созерцания серо-коричневого утеса, начали зажигаться мысли о следующей попытке, когда от прикоснется кистью к холсту. Время для успеха по-прежнему оставалось. В конце концов, если он и потерпел неудачу, то только в своих собственных глазах.

— Ну, если я и теперь не буду иметь успеха, то, значит, я уже совсем неуклюжий медведь.

Его живопись, оставаясь такой, как сегодня, обычно привлекала внимание преподавателей в университетской школе искусств. Она также должна позволить ему после окончания школы получить стипендию, которая даст возможность уехать на два года в Европу, где можно жить свободно и заниматься рисованием. Там, освободившись от академической опеки и рисуя, рисуя, постоянно рисуя, он победит эту дикую, примитивную холодность, которая, как стужа, замораживает его творчество.

Между тем погасли и последние отблески зари, которыми так спешил воспользоваться отец Антонио, и так как звезды еще не появились, то тьма воцарилась страшная, особенно под деревьями. Все очертания слились между собою, в нескольких шагах едва можно было различить на темном фоне ночи совсем черные массы деревьев, да лужи, оставленные пронесшейся недавно бурей с дождем, кое-где выделялись белесоватыми пятнами. Поднимался ночной ветер, и листва шелестела унылым, жалобным шумом.

Приступ дурноты от длительного усилия сменился головокружением. Он навалился на ограждение, но постепенно выпрямился.

Страшные хозяева лесной пустыни покинули свои убежища. Слышно было, как под их осторожными шагами хрустели сухие сучья, раздавалось мяуканье ягуара. Окинув местность вокруг себя испытующим взглядом и убедившись, что ему не грозит никакой непосредственной опасности, монах благоговейно сотворил крестное знамение и, быть может, в первый раз искренно и горячо предал себя воле Божьей. После этого он быстро перешел к делу и начал взбираться на нагроможденную им кучу сухих сучьев. В темноте это ему удалось не сразу, но в конце концов он добрался до вершины своей неверной, колебавшейся под ногами лестницы.

Темнело. Он быстро посмотрел на солнце.

Здесь он остановился и перевел дух; он был уже футов на десять над землей. Правда, каждый дикий зверь легко мог бы одолеть такое препятствие и добраться до него, но маленькая удача ободрила его, особенно когда, подняв глаза вверх, он увидел над самой своей головой тот желанный сук, к которому он все время бесплодно простирал руки.

Оно светило словно сквозь темно-оранжевый фильтр. Закатывающееся, огромное и угрюмое, оно жгло пылающей краснотой прямо с запада, потускнев так, что Майлз мог смотреть прямо на него не щурясь. Более того, посмотрев вниз, он не поверил своим глазам. Майлз увидел, что ландшафт изменился тоже: окрасился, потемнел и омрачился всепроникающей краснотой солнечного света. Казалось, что цвет красного ализарина, отражавший его собственную внутреннюю, варварскую ярость, перенесся с картины в реальный мир, на всю землю, небо и воду буйным цветом пролитой крови.

— Adelante! 2 — проговорил он с радостной надеждой.

Он вновь охватил дерево и начал свое трудное восхождение. Случайно ли или собрав все свои последние силы, но в конце концов отец Антонио сумел обхватить сук обеими руками. Оставалось последнее — сесть на сук верхом. Он уже подтянулся на руках, голова его и плечи коснулись сука. Еще одно последнее усилие — и он готов был уцепиться за сук и ногами, как вдруг почувствовал, что чья-то рука словно клещами схватила его за правую ногу.

Глава 2

Ужас охватил монаха, кровь похолодела в его жилах, холодный пот покрыл его виски.

Майлз стоял неподвижно.

— Voto a Dios! 3 — вскричал он отчаянным голосом. — Я погиб. Господи Иисусе, Матерь Божия, помилуйте меня.

Ему казалось, что гигантская рука сжала его грудь, не давала вздохнуть. Затаив дыхание, он смотрел на изменившееся Солнце, умытый красным ландшафт, и в нем проснулся давнишний страх. Страх того, что его собственное тело вновь предаст, найдет какой-нибудь способ, во второй раз заключит его в тюрьму до того, как он завершит свою работу.

Силы покинули его. Оцепенев от страха, он выпустил спасительный сук и мертвой массой грохнулся на землю.

Майлз Вандер со злостью заставил себя дышать и двигаться. Чтобы не упасть, он налег на тяжелый ящик и завернутый холст, сильно прижал их, к ограждению. Он ожесточенно потер глаза пальцами здоровой руки и, мучительно щурясь, сквозь слезы и туман посмотрел на окружающий мир.

К счастью для отца Антонио собранная им куча сучьев ослабила силу падения, которое иначе было бы для него смертельно. Но потрясение, испытанное им, было настолько сильно, что он потерял сознание.

Некогда взгляд прояснился, краснота Солнца и Земли не исчезла, и страх перерос в беспричинную ярость, будто у него в груди вспыхнул огромный огненный шар.

Обморок длился долго. Когда отец Антонио пришел в себя, открыл глаза и оглянулся вокруг бессмысленным, ничего не выражавшим взглядом, то ему показалось, что он еще не проснулся и находится во власти страшного кошмара. Он лежал на том же месте, под деревом, на которое он тщетно старался взобраться, но возле него был разложен громадный костер, на котором жарилась половина лани, а вокруг сидели на корточках человек двадцать краснокожих, молча куривших свои трубки. В нескольких шагах от них оседланные лошади жадно щипали нежную, сочную травку, неловко переступая и перепрыгивая спутанными передними ногами.

Врач из университетской больницы предостерегал Майлза, что последний месяц он работает слишком много. Хозяйка и даже Мэри Буртель, которая любила его и понимала лучше других, просили передохнуть. Поэтому, чтобы не потерять чувство меры, в течение последних двух недель он заставлял себя спать по шесть часов, и все же это вероломное и ненадежное тело подвело его.

Отец Антонио несколько раз видал индейцев, ему приходилось даже общаться с ними, и довольно близко, так что он был немного знаком с их обычаями. Сидевшие у костра индейцы были одеты в боевые наряды, по их распущенным волосам и длинным копьям с бороздками в них легко можно было признать апачей.

Непослушными пальцами он, снова протер глаза. Но цвет вокруг не изменился. Он беспомощно огляделся, отыскивая глазами телефонную будку.

Это открытие заставило задуматься монаха. Апачи были известны своей жестокостью и вероломством. Бедный отец Антонио из одной беды попал в другую, ему не угрожали теперь дикие звери, но перед ним лежала более чем вероятная опасность — быть замученным краснокожими.

Может быть, подумал он, глазам не стало хуже, надо немедленно снять с них нагрузку. Он должен позвонить своему врачу…

Ожидавшая его мрачная участь вызывала в нем мысли, одни печальнее других. Он с ужасом вспоминал рассказы, некогда услышанные от охотников, о жестоких пытках, которым любят подвергать своих пленников апачи, и об их беспримерном варварстве.

Но поскольку сегодня было воскресенье, книжный магазин, в одном из длинных коридоров которого находился единственный телефон, в длинном проходе, оказался закрытым. Может быть, он найдет кого-нибудь, кто ему поможет…

Индейцы продолжали молча курить и, по-видимому, не замечали, что к их пленнику возвратилось сознание. Со своей стороны, и монах тотчас же вновь сомкнул глаза и старался сохранить полную неподвижность.

В воскресный день переход оставался пустынным. Но, присмотревшись, Майлз разглядел вдалеке три фигуры. Ближайшая оказалась высокой, худой, темноволосой девушкой, прижимавшей к своей почти плоской груди стопку книг. За девушкой шел плотный пожилой человек в голубом костюме, наверное, преподаватель, и коренастый парень в свитере и с прикрепленном к поясу кожаным футляром. Майлз направился к ним, волоча краски и холст.

Наконец индейцы перестали курить и, вытряхнув из трубок пепел, заткнули их за пояса. Один краснокожий вытащил из-под углей половину лани, которая к этому времени дожарилась до полной готовности и испускала аппетитный запах, положил ее на листья цветка абанисо перед своими товарищами, и каждый из них, вооружившись ножом, служившим в то же время и для снимания скальпов, приготовился утолить свой голод. Как соблазнительно должен был щекотать вкусный запах дичи ноздри человека, уже целые сутки обреченного на строжайший пост!

Внутри затеплилась надежда, потому что эти трое тоже изумленно осматривались вокруг. Пока Майлз наблюдал за ними, они, поддавшись инстинкту толпы, начали сближаться, как и свойственно людям в момент опасности. К тому времени, когда он добрался до них, они уже обсуждали случившееся.

В этот момент отец Антонио почувствовал, что тяжелая рука опустилась на его грудь и гортанный голос, не выражавший, однако, никакой угрозы, обратился к нему:

— Но это должно что-то означать! — с дрожью в голосе воскликнула девица, прижимая к себе книги, будто они были спасательным жилетом, а она плыла в штормовом море.

— Отец молитвы может открыть теперь глаза, дичь готова и его часть отделена.

— Говорю вам, это финал! — уверял пожилой. Он походил на труп, посерев лицом, держась неестественно прямо и говоря едва шевелящимися серыми губами. Отсвет красного оттенка ярко выделялся на фоне его обескровленного лица. — Конец мира. Солнце умирает…

Отец Антонио понял, что его хитрость открыта, и возбужденный вкусным запахом жареной лани решил идти навстречу своей судьбе. Он открыл глаза, поднялся и сел.

— Умирает? Вы с ума сошли?! — закричал парень в свитере. — Это пыль в атмосфере. Наверное, пылевая буря с юга или запада. Неужели вы не видели заход Солнца…

— О-о-а! — продолжал тот же голос. — Пусть святой отец утолит голод, довольно спать, так как голод силен.

— Если это пыль, то почему и цвет предметов изменился? — спросила девушка. — Все ясно различимо, как и раньше, даже тени. Только все красное, все красное…

Отец Антонио попытался было изобразить на лице улыбку, но вместо того вышла страшная гримаса, так как ужас сжимал ему горло. Собачий голод заставил его, однако, последовать примеру индейцев, которые уже принялись за еду, и он стал уничтожать предупредительно положенный перед ним кусок дичи.

— Пыль! Пыль, я вам говорю! — закричал парень. — Все очистится в любую минуту. Внимательно смотрите…

Трапеза продолжалась не долго, но настолько ободрила монаха, что он глядел на свое положение уже не так безнадежно и печально, как ранее. В обращении апачей не было ничего неприязненного — напротив, они относились к нему очень внимательно и, как только он съедал один кусок жаркого, предлагали ему другой. Они простерли свою любезность даже до того, что дали ему выпить несколько глотков мескаля, напитка для них драгоценного и до которого они были страшно жадны, ввиду трудности его получения.

Майлз ничего не сказал. Но первая надежда переросла в чувство облегчения, вызвавшее слабость в коленях. Не только он. Появление внезапного кровавого света явилось результатом не ухудшения зрения или деятельности его мозга, а некоего природного явления в атмосфере или под действием погоды. Вместе с чувством облегчения в нем проснулась обычная неприязнь к потерянному в пустых разговорах времени. Он тихо повернулся и оставил спорящую троицу.

Подкрепив свои силы, монах окончательно убедился в дружеских намерениях своих радушных хозяев, увидав, что они вытащили свои длинные трубки и принялись курить. Он также достал из кармана табак и лист маиса, скрутил папироску с тем умением, которое присуще только людям испанской расы, и с наслаждением стал затягиваться и пускать тонкими голубоватыми струйками ароматный дым великолепного гаванского табака коста абайо. Долгое время молчание не прерывалось никем из присутствовавших. Число бодрствовавших краснокожих мало-помалу уменьшалось, они заворачивались в свои одеяла и немедленно засыпали, протянув ноги к огню.

— Говорю вам, — услышал он, как настаивал парень, — что скоро все исчезнет. Это не может продолжаться…

Отец Антонио, потрясенный всем пережитым за день, страшно утомленный, с удовольствием последовал бы примеру индейцев, но не решался сделать этого и с неимоверными усилиями боролся с одолевавшим его сном.

Пока Майлз пересекал восточный кампус, направляясь к своему дому в городе, это не исчезло. По дороге он видел многочисленные группки людей, всматривающихся время от времени в красное Солнце и перебрасывающихся друг с другом пустыми словами. Сейчас, когда утихомирилось первоначальное удивление, он почувствовал слабое раздражение на то, как все они реагировали на случившееся.

Наконец последний не заснувший еще индеец, по-видимому, понял его положение и сжалился над ним. Он встал, взял попону и, подавая ее монаху, обратился к нему со следующими словами на ломаном испанском языке:

Понятно, что изменение в цвете дневного светила могло оказаться важным для художника. Но каким образом это касалось их, этих бормочущих, тревожно всматривающихся в небо людей? В любом случае, как сказал этот парень, скоро все встанет на свои места.

— Пусть отец молитвы возьмет конское покрывало и завернется в него. Ночь холодна, сон клонит, под покрывалом теплее спать. Завтра вождь будет курить с отцом молитвы трубку совета. Голубая Лисица желает вести продолжительную беседу с отцом молитвы бледнолицых.

Выбросив это из головы, Майлз брел к дому, чувствуя навалившуюся усталость, сменившую рабочее возбуждение. Здоровая рука, несмотря на всю свою необычную развитость, за полмили до цели начала дрожать под грузом ящика с красками и холста.

Отец Антонио с благодарностью взял попону, предложенную ему главарем шайки, молча завернулся в нее и придвинулся к костру, так как ночная свежесть давала себя чувствовать. Тем не менее слова индейца зародили в его душе новое беспокойство.

Но тема изменившего Солнца поджидала его и здесь. Наконец-то войдя в двери дома, он ясно услышал из гостиной на первом этаже телевизор хозяйки.

— Гм! — промычал он про себя и подумал: — Вот она — оборотная сторона медали. О чем это желает говорить со мной этот язычник? Может быть, он будет просить, чтобы я крестил его! Судя по тому, как он называет себя, это едва ли так! Голубая Лисица — прекрасное имя для дикаря! Но Бог не оставит меня, утро вечера мудренее, пора спать!

— Объяснений от нашего местного метеоцентра и метеорологических служб США не поступало… — услышал Майлз, открыв дверь в комнату, окинув взглядом миссис Эндол, владелицу, сидящую и тихо слушающую передачу вместе с несколькими другими постояльцами. — Необычных явлений на Солнце или в нашей атмосфере замечено не было, и, по мнению наших экспертов, такое изменение не могло появиться без…

С этой утешительной мыслью монах смежил свои веки и через две минуты погрузился в такой глубокий сон, как будто бы никогда уже и не имел в виду проснуться.

Оцепенелость, витающая над смотрящими телевизор, чувство тревоги пробудили в Майлзе раздражение. Казалось, что всех вокруг заинтересовало это совершенно естественное явление. Он быстро, но тихо прошел по коричневому паласу, лежащему перед открытой дверью, и поднялся по поношенному ковру, постеленному на ступеньки, к тишине и спокойствию своей большой комнаты на втором этаже.

Голубая Лисица — именно в руки этого вождя так неожиданно попался отец Антонио — всю ночь просидел перед огнем на корточках, погруженный в глубокие думы, один за всех своих товарищей бодрствуя и охраняя общий покой. По временам глаза его со странным выражением останавливались на монахе, который мирно спал со сложенными руками и был, без сомнения, далек от мысли, что апачский воин так неотступно думает о нем.

Он с облегчением поставил холст и ящик на свои места. Затем, не раздеваясь, он тяжело плюхнулся спиной на свою узкую кровать. Белые прозрачные занавески колыхались от ветра, долетавшего из полуоткрытого окна. Усталость растекалась по его телу.

Когда поднялось солнце, Голубая Лисица еще бодрствовал. Всю ночь он просидел не шевелясь, и сон как будто ни на одно мгновение не отяготил его век.

Несмотря на неудачу сегодняшнего дня, усталость была приятной: не обычное глубокое истощение телесных и умственных сил, а воображение и желание, отражающие усилия, приложенные им к рисованию. Но все же… в нем снова зашевелилась ярость. Эти усилия были доступны каждому нормальному человеку. Он не мог добиться созидательного взрыва, к которому стремился.

Ради этого эмоционального всплеска, характеризующего его собственную строгую теорию творчества, ради самой этой теории, созданной им, он и жил с того самого дня, когда четыре года назад впервые начал рисовать у подножия западного берега. В соответствии с теорией каждому художнику доступно нечто гораздо большее, чем то, чего достигал когда-либо любой живописец. Живопись, прежде являвшаяся результатом обычных созидательных усилий, много раз усиленная, превращалась… в озарение.

Глава II. ИНДЕЙСКАЯ ДИПЛОМАТИЯ

Для себя он называл это более прозаично — «переход в перегрузку», и это представлялось ему не более невероятным, чем те достоверные случаи особых физических возможностей, проявленных человеком во время эмоциональных стрессов.

Ночь протекла спокойно. Когда солнце осветило землю и навстречу ему полилось оглушительное пение птичек, скрытых в густой листве, Голубая Лисица, который до тех пор оставался неподвижным, протянул свою правую руку к лежавшему возле него монаху и слегка тронул его за плечо. Это прикосновение, как ни было оно легко, пробудило отца Антонио. В жизни бывают положения, когда тело как будто отдыхает, но дух сохраняет всю свойственную ему чуткость восприятия внешних впечатлений. Монах находился именно в таком положении. Дружелюбие, которое проявили к нему в прошедшую ночь апачи, настолько не согласовывалось с их обычным отношением к белым, заклятым их врагам, что отец Антонио, несмотря на все свое благодушие, лежавшее в основе его характера, хорошо понимал, что оно должно иметь какие-либо основательные причины. Эта мысль беспокоила его, и он насторожился, ожидая бури, но не зная, откуда она придет.

Феномен, известный как сверхсила.

Вследствие всего этого, хотя он и воспользовался предложением Голубой Лисицы и заснул, сон его был не беззаботным сном счастливого человека. Он спал, что называется, одним глазом, и так быстро и живо ответил на едва ощутимое прикосновение, что вызвал улыбку даже на суровом лице индейского вождя.

Майлз знал, что эта сила существует. И не только из-за того, что собирал в течение четырех последних лет, складывая в толстый коричневый конверт, заметки ив газет. Заметки типа той, где рассказывалось, как обезумевшая мать подняла перевернувшуюся машину весом около тысячи фунтов, чтобы вытащить своего ребенка. Или о том, как прикованный к кровати восьмидесятилетний старик, спасаясь, буквально перебежал, как канатоходец, по телефонному проводу до столба с третьего этажа горящего здания.

Краснокожие — тонкие физиономисты. Хотя отец Антонио и сохранял спокойствие, но Голубая Лисица тотчас угадал по непреложным для себя признакам, что монаха снедает самое глубокое беспокойство.

Но он не нуждался в доказательствах, чтобы поверить в существование скрытых резервов организма человека, потому что испытал подобное. Сам.

— Хорошо ли спал отец мой? — спросил индеец своим хриплым голосом. — Ваконда любит его, он бодрствовал над его сном и отгонял злого духа Ниангу.

— Да, вождь, я крепко спал, я благодарен вам за гостеприимство, которое вы мне оказали.

И снова, лежа на кровати и окутанный усталостью, он повторил себе: то, что смогло совершить тело, также мог повторить и дух созидания.

Улыбка появилась на губах индейца, и он ответил:

Когда-нибудь он войдет в это состояние, чтобы создать полотно. И когда Майлз сделает это, то наконец-то освободится от внутренней ожесточенности, животной злобы и ярости, всех варварских проявлении в человеке, отражавшихся во всем, что он наносил на холст.

— Мой отец — один из отцов молитвы своего народа. Бог бледнолицых могуч и охраняет тех, кто служит Ему.

Когда этот миг наступит, тупо, но с удовольствием подумал он, погружаясь в дремоту, картина, подобная той, что он нарисовал сегодня, вместо старого, кровавого инстинкта и злобы времен каменного века, попирающих все, что создал человек, покажет будущее и цель человечества.

Такая речь не нуждалась в ответе. Отец Антонио удовлетворился только тем, что наклонил в знак согласия голову. Беспокойство его, однако, росло — за ласковыми словами вождя ему чудилось урчание ягуара, нежащегося и играющего прежде, чем сожрать добычу, трепещущую в его могучих когтях.

Усталость, окутав его, медленно, как тонущую лодку, погружала в сон.

Отец Антонио не мог даже притвориться, что не понимает своего ужасного собеседника, так как — как мы уже выше упомянули — он объяснялся на плохом испанском языке, который понимают все индейские племена и, при всем своем отвращении к нему, употребляют при общении с белыми.

Не сопротивляясь, он позволил себе опуститься на дно… Оставался час до обеда с Мэри Буртель. Достаточно времени для того, чтобы отдохнуть несколько минут, умыться и одеться. Он лежал, его мысли мерцали и постепенно гасли…

Утро было чудное, окропленные росой листья, казалось, стали свежее и зеленее, с земли поднимался легкий туман, чувствовалась бодрящая свежесть, лес проникался утренними лучами солнца, которые с минуты на минуту становились теплее.

Сон овладел им.

Остальные индейцы еще спали, бодрствовали только монах и вождь.

Проснувшись, Майлз сначала не мог вспомнить, сколько сейчас времени и почему он проснулся. Затем вновь послышался стук в дверь и голос хозяйки, зовущей его.

Помолчав немного, Голубая Лисица начал так:

— Майлз! Майлз! — голос миссис Эндол доносился тихо, как будто она говорила в щель под дверью. — Вам звонят! Майлз, вы слышите меня?

— Слушай, отец мой, что будет говорить вождь и сахем 4. Да, Голубая Лисица — сахем, язык его не раздвоен, слова, исходящие из груди его, внушены ему Великим Духом.

— Все нормально. Я встаю, — крикнул он в ответ. — Я буду через минуту.

— Я слушаю, — ответил отец Антонио.

Он неуверенно перенес ноги через край кровати и сел. Через единственное в его комнате окно с незадернутой шторой виднелся квадрат ночной темноты. Его глаза нашли большое круглое лицо будильника, стоявшего перед зеркалом на туалетном столике. Стрелки показывали пять минут десятого. Он проспал четыре часа.

— Голубая Лисица не апач, хотя он носит их одежду и ведет по тропе войны одно из самых сильных племен апачей. Голубая Лисица — из племени пауни-змей, племя его так многочисленно, как песчинки на берегу Великого Моря. Много лун тому назад Голубая Лисица безвозвратно покинул земли, на которых охотятся люди его племени, и стал приемным сыном апачей. Зачем Голубая Лисица сделал это?..

Спутанные после сна темные волосы, спадая на лоб, придавали ему дикий и безумный вид. Он откинул волосы назад и с трудом встал на ноги.

Здесь вождь умолк.

Спотыкаясь, он дошел до двери и оцепенело вышел в коридор к телефону, к снятой трубке. Он поднял ее.

Отец Антонио приготовился было ответить, что он не знает этого, да и вовсе не интересуется этим вопросом, но минута размышления показала ему всю несообразность подобного ответа такому суровому и легко раздражающемуся человеку, с которым он вел беседу.

— Майлз! — раздался мягкий голос Мэри. — Ты был дома?

— Братья вождя были неблагодарны к нему, — отвечал монах с притворным участием, — и вождь покинул их, отряся прах от своих мокасин при входе в их селение.

— Да, — пробормотал он, все еще не придя в себя настолько, чтобы удивиться ее вопросу.

Вождь отрицательно покачал головой.

— Я уже звонила тебе пару раз, но миссис Эндол сказала, что тебя нет.

— Нет, — отвечал он, — братья Голубой Лисицы его любили, они еще оплакивают его отсутствие, но вождь опечален — его покинул друг и унес с собой его сердце.

В конце концов я попросила ее проверить твою комнату, — к обычно твердому голосу.

* * *

— Я ничего тут не понимаю, — отвечал монах.

Она замерла, но потом решительно продолжила:

— Да, — продолжал индеец, — Голубая Лисица не мог перенести, что его покинул друг, и он оставил своих братьев, чтобы следовать за ним.

— Я никогда этого не говорила тебе, Майлз! Но я всегда чувствовала, что придется тебе это сказать, и сейчас пришло время! Ты никогда не найдешь ответа на вопрос, который тебя беспокоит: почему ты рисуешь так, а не иначе?

— Что ж, это — прекрасное самоотвержение, вождь. Конечно, вы нашли своего друга?

Ты никогда не найдешь ответа, потому что не там ищешь! Ты ищешь где угодно, только не там, где надо!

— Долго Голубая Лисица искал его, но не получал никаких известий. Наконец в один прекрасный день он нашел его.

— Что ты имеешь в виду? — Он смотрел на нее, совершенно забыв про остывающий горячий сэндвич с мясом. — А какое отношение к этому имеет вся эта история с Солнцем?

— Отлично, ну и теперь вы живете вместе?

— В этом-то все и дело, — сухо сказала она, вцепившись в край стола обеими руками, как будто ухватившись за Майлза и заставляя его остаться и выслушать ее. — Может быть, ты и прав, и это изменение в цвете Солнца никому не причинит вреда. Но оно напугало весь мир, всех людей! И ОНО абсолютно не удивило и не взволновало тебя. Понял ли ты меня, Майлз? Твоя беда в том, что когда случается нечто подобное и весь человеческий мир испуган до смерти, ты не реагируешь на это вообще!

— Мой отец ничего не понимает, — сухо сказал индеец.

Он пристально посмотрел на нее.

— Ты хочешь сказать, что я слишком увлечен своим делом? — спросил он.

Последнее было справедливо, монах не понимал ничего из того, что говорил ему индеец. Его нелепые речи мало интересовали Антонио и, пока тот говорил, он искал объяснения подобной откровенности, так что слова индейского вождя только касались его ушей, но не вызывали у него никакого отклика. Решительный тон, который зазвучал в голосе Голубой Лисицы при последних словах, заставил его словно проснуться и припомнить свое настоящее положение, при котором невнимание к словам говорившего могло быть опасным.

— Так?

— Простите меня, вождь, — с живостью отвечал он, — напротив, я вас понимаю очень хорошо, на меня что-то нашло, но совершенно против моей воли, и потому прошу простить мою рассеянность. Повторяю, она возникает у меня совершенно невольно.

— НЕТ! — яростно выкрикнула Мэри. — Тебя практически не интересует чужая жизнь!

— Понимаю, отец мой. Как все отцы молитвы бледнолицых, мысли его непрестанно обращены к Ваконде.

— Чужая жизнь? — повторил он. — Разумеется, нет! Все, на что способна чужая жизнь, — встать между мной и рисованием, а мне для работы необходимо экономить каждый грамм энергии, находящийся в моем распоряжении. Что в этом плохого?

— Ваша правда, вождь, — вскричал монах, обрадованный таким счастливым объяснением его рассеянности, — продолжайте, прошу вас, ваш рассказ, теперь все прошло, я весь — внимание.

— Хорошо! Отец мой постоянно ходит по прериям бледнолицых?

— Ты знаешь, что плохо! — Мэри через стол наклонилась к нему. — Ты слишком силен, Майлз. Ты дошел до той точки, где ничто больше не может тебя напугать… и это неестественно. Ты однобок, как эта твоя переразвитая рука, и ничего с другой стороны… — Внезапно она начала молча плакать, слезы текли по лицу, а голос оставался низким, сухим и таким же холодным. — О! Я знаю, что говорю чудовищные вещи! — сказала она.

— Да, меня обязывает к тому мой сан…

— Я не хочу говорить это тебе, Майлз. Я не хочу! Но это правда. Как художник, ты — один огромный мускул. Но, с другой стороны, в тебе не осталось ничего человеческого. И ты все еще не удовлетворен. Ты пытаешься стать еще более однобоким, превратиться в бескровного, холодного наблюдателя! Только это не может произойти… не должно! Ты не можешь пойти по этому пути, не разрушив себя. Ты превратишься в машину, рисующую картины, и никогда не добьешься того, к чему стремишься, потому что в действительности твоей целью являются не сами картины. Люди! Вот так!

Голубая Лисица живо перебил его:

Майлз…

— Отец мой знает бледнолицых охотников в этих прериях?

Она прервалась, и ее слова эхом отозвались в тишине дальнего пустующего угла «Лаунжа». Когда они стихли, от стойки бара донесся звук неразборчивое бормотание телевизора. Майлз, не двигаясь, смотрел на Мэри.

— Почти всех.

Наконец он нашел уместные в данный момент слова.

— Хорошо. Один из этих охотников и есть тот друг, о котором так скорбит Голубая Лисица.

— И ради этого ты подняла меня и попросила встретиться здесь? спросил он.

— Кто же это такой? — спросил монах.

— Да! — ответила Мэри.

Индеец словно не слыхал этого вопроса и продолжал:

Продолжая сидеть, он смотрел на нее. Тяжелое, острое чувство одиночества и боли резануло его по сердцу. Он думал, что хотя бы один человек во всей Вселенной понимает то, что он пытается сделать. Хоть один человек предвидит долгую дорогу и неясную цель, к которой он стремится все это время всеми силами, имеющимися в его распоряжении. Он надеялся, что Мэри понимает его. Сейчас стало очевидно, что нет. Она оказалась такой же слепой, как и остальные.

— Как часто краснокожий воин, увлеченный охотой, бывал близко от своего друга, но никогда не приходилось ему подходить настолько близко, чтобы увидеть его.

Если бы она только поняла, что с самого начала он пытается освободиться именно от людей. Он пытается освободиться из зыбучих песков их кровавой истории и трудных судеб, чтобы ясно видеть, ясно слышать и работать вне времени, крепко сковывающего его мозг и мешающего свободе внутреннего взгляда.

— Это плохо.

Но Мэри, как и все остальные, никогда не увидит этого.

— Вождь хотел бы выкурить трубку дружбы, сидеть у костра согласия, беседовать о прошлых днях и о времени, когда оба они, дети одного и того же племени, ходили по тропинкам земель, где охотится племя вождя.

Майлз поднялся на ноги, взял оба счета, заплатил в кассу и молча вышел из «Лаунжа».

— Этот охотник, значит, индеец?

Снаружи улицы городка по-прежнему оставались пустыми. И сквозь этот пустынный городской ландшафт, освещенный сумеречным светом полной луны, отражавшей покрасневший солнечный свет, он медленно повернул и побрел к своему дому.

— Нет, он бледнолицый, но, если кожа его и белая, Великий Дух вложил в грудь его сердце индейца.

— Но почему же, если вождь знает, где его друг, он не пойдет и не отыщет его? Вероятно, друг его обрадовался бы, увидав его.

При этих словах, произнесенных без всякого намерения, брови вождя нахмурились и словно облако на несколько секунд заволокло его лицо. Но монах был слишком плохим наблюдателем и не заметил этого. Он задал этот вопрос, как и все остальные, чтобы показать, что он внимательно слушает.

Скоро, однако, краснокожий вновь принял тот бесстрастный вид, который так редко теряют люди его расы, разве уж, если невзначай их поразит что-либо совершенно необычайное, и продолжал так:

Глава 3

— Голубая Лисица не идет к своему другу, так как он не один и так как вокруг него враги вождя.

Он проснулся ночью без видимой причины; лежал, всматриваясь в темный потолок и пытаясь понять, что разбудило его в такой час. В спальне было жарко и душно, и он отбросил одеяло.

— Это другое дело. Я понимаю теперь, что заставляет вас быть осторожным.

Пижама на груди была насквозь мокрой от пота. Словно липкой рукой она сжимала его грудь и вместе с застоявшимся воздухом наполняла странным чувством, что где-то рядом в темноте притаилась опасность. Ему подумалось, спокойно ли сейчас спит Мэри или тоже проснулась.

— Хорошо, — продолжал индеец с ядовитой улыбкой, — мудрость говорит устами отца моего, истинно, мой отец — отец молитвы, уста его испускают чистейший мед.

В комнате было душно и неестественно влажно. Он встал и пошел открыть окно, но рама уже оказалась поднята полностью. Снаружи ночной воздух висел без движения, такси же неестественно теплый и пустой, как и в комнате.

Отец Антонио приосанился, его беспокойство начало проходить.

Ни дуновения ветерка. Ни шороха листвы. Внизу, различимый на фоне уличного света, высокий, раскидистый дуб возвышался над ветвями сирени и маленькой цветущей яблони, растущей в темном дворе. Кусты и деревья стояли как сооружения из бетона, каменно недвижимые, темнее самой ночи.

Хотя он и не мог понять, в чем дело, но видел, что краснокожий желает о чем-то просить его, одним словом, что он нуждается в нем. Мысль эта ободрила его, он решил дополнить впечатление, произведенное им на своего хитроумного собеседника.

Вдалеке пророкотал гром. Майлз взглянул вверх на горизонт за деревьями и увидел огненное свечение, выгнувшееся аркой через черное небо, без луны и звезд. Гром раздался вновь, на этот раз ближе.

— Чего не может сделать мой брат, то могу сделать за него я, — начал он вкрадчивым голосом.

Апач окинул его проницательным взглядом и спросил:

Майлз стоял, наблюдая за нарастанием огня и грохота. Воздух по-прежнему был неподвижен. Вдалеке, вдоль кромки тьмы небо озарилось сполохами света, похожими на отблески пушечных залпов некой происходящей за горизонтом великой войны богов. Грохот нарастал. Вспышки уже превратились в молнии, прошивающие небо дикими зазубренными линиями.

— А знает ли отец мой друга вождя?

Внезапно воздух снаружи пришел в движение, вздрогнул и толкнул Майлза влажной волной. Прогрохотал гром: прямо над ним раскололись небеса, и молния отпечатала в его мозгу вид деревьев и кустов. Поднялся ветер, послышался четкий, звонкий стук капель.

— Как же вы хотите, чтобы я знал его, если не сказали мне его имени.

Начался град. Майлз не успел отойти и закрыть окно, когда буря на максимуме неистовства добралась до него. В свете дикой вспышки он увидел внизу двор, наполненный прыгающими белыми пятнами, кусты и даже цветущую декоративную яблоню, склонившуюся почти до земли.

— Это правда, но мой отец добр и простит вождя. Так, значит, мой отец не знает белого охотника?

— Я его знаю, быть может, но до сих пор я не догадываюсь, о ком говорит вождь.

Не согнулся только дуб. Он, как и раньше, гордо возвышался надо всеми. Его листья вытянулись, и ветви качались под напором ветра, но его ствол не подчинялся стихии. Он стоял прямо, не уступая, ко всему безразличный. Разбушевавшаяся стихия обожгла лицо и руки Майлза. Он отпрянул от окна и прикрыл его, оставив полоску в один или два дюйма шириной. Но даже сквозь эту маленькую щелку ледяной ветер со свистом врывался в комнату. Майлз вернулся в кровать, запахнув вокруг себя одеяло.

— Голубая Лисица богат, у него много лошадей, он может собрать под своим тотемом сто воинов и десять раз столько и двадцать раз столько. Хочет ли отец мой услужить вождю? Вождь будет благодарен.

Он не стал вникать в суть происходящего и спокойно заснул.

— От всей души желаю сделать вам что-либо приятное, вождь, если это только в моей власти, но вы должны объяснить мне, чего вы хотите, иначе я могу ошибиться.

— Корабль…

— Хорошо, вождь объяснит все моему отцу.

Кажется, это были первые слова, которые услышал Майлз, проснувшись на следующее утро и спускаясь вниз по лестнице. Они слетели с губ хозяйки, когда он шел завтракать, их повторял каждый, кто стоял под красным светом Солнца на улицах кампуса в это раннее утро. Когда он добрался до аудитории, где проводился семинар по Ренессансу, студенты обсуждали только эту тему.

— Ну, тогда все будет очень просто.

— Все равно он слишком большой, чтобы приземлиться, — сказал Майк Йарош, низенький, бородатый, один из самых старших среди студентов. Величиной со штат Род-Айленд.

— Отец мой так считает?

— Скорее всего, они пошлют корабль поменьше, — вставил кто-то другой.

— Да, конечно, я не могу предположить, чтобы что-либо могло помешать мне.

— Так пусть отец мой слушает внимательно.

— Может — да, а может, и нет, — продолжил разговор Майк. — Помните, как корабль внезапно появился на орбите на расстоянии нескольких тысяч миль. Ни одна из обсерваторий не засекла его приближения, и вдруг он появился прямо перед ними. Если корабль может совершить такое, то скорее всего, они могут послать людей на поверхность Земли прямо из корабля.

— Говори.

Преподаватель семинара Уоллес Хэнкинс, худой, лысеющий, с остатками волос такого же черного цвета, как и его брови, вошел в дверь, прервав Майка на полуслове.

— Между бледнолицыми охотниками, следы мокасин которых ведут по траве прерий во всех направлениях, есть один самый храбрый, более других наводящий страх. Оцелоты и ягуары бегут при его приближении, и даже сами индейские воины боятся мериться с ним силой и ловкостью. Охотник этот не изнеженный гачупин 5, и их кровь не течет в жилах охотника. Он — сын холодной земли, и его предки долгое время сражались против Длинных Ножей.

— Какие-нибудь новости? Какие-нибудь сигналы с корабля… — начали спрашивать его.

— Из слов моего брата я заключаю, что человек, о котором он говорит, — канадец.

Хэнкинс резко ответил:

— Да, так, кажется, называют племя, к которому принадлежит бледнолицый охотник.

— Да, поступило какое-то сообщение. Генеральный секретарь Организации Объединенных Наций получил его, но о его содержании в новостях не сказали.

— Но среди всех охотников, которых я знаю, есть только один канадец.

Но все это к делу не относится. Всем понятно, что в таких условиях провести какой-нибудь семинар — дело бесполезное. Поэтому не будем сегодня и пытаться. Расходитесь по своим делам, и, если все будет хорошо, мы встретимся здесь опять на следующей неделе при условиях более подходящих для обсуждения искусства Ренессанса.

— О-о-а! — радостно воскликнул индеец. — Только один?

Майлз подумал, что гул удовлетворения, раздавшийся после этого заявления, скорее подошел бы группе школьников, чем дюжине усидчивых студентов последнего курса. Пока другие выходили, он сложил обратно в чемоданчик свои книги, которые достал, пока говорил Майк Йарош. Хэнкинс стоял в стороне, чтобы пропустить слушателей. Поэтому так получилось, что Майлз, покидавший класс последним, столкнулся с Хэнкинсом нос к носу.

— Да, его зовут, кажется, Транкиль, он живет на асиенде дель-Меските.

— Жалко терять целый день, — остановившись, честно признался Майлз.

— О-о-а! Об этом человеке и хочет говорить вождь. Так отец мой знает его?!

Хэнкинс посмотрел на него с более чем кислым выражением на круглом лице с высоким, безволосым лбом.

— Не очень близко, сказать по правде, но все же настолько, что я могу прийти к нему.

— Кажется, Ренессанс уже вышел из моды, — сказал он, проводив Майлза за дверь и закрыв ее за ним.

— Отлично.

Майлз с чемоданчиком в руке направился вниз по истертым мраморным ступеням лестницы здания исторического факультета, вышел на улицу и пошел домой. Он не знал, чем занять неожиданную брешь в своем дневном расписании. По привычке он подумал о том, чтобы где-нибудь поставить мольберт и попытаться поработать, но затем вспомнил, что при таком свете на улице работать невозможно. Цветовая гамма полностью изменилась.

— Только я должен предупредить вас, что этот человек, как и все, подобные ему, ведет бродячий образ жизни: сегодня он здесь, завтра там, так что я немного затрудняюсь предположить, где его найти.

Почти сразу же его заинтересовала возможность рисования при красном свете, чтобы оценить получившееся, когда Солнце вернется к нормальному состоянию. С разгорающимся внутри энтузиазмом он заторопился домой и поднялся в свою комнату. Но, войдя, он внезапно упал духом. Вид сохнувших в углу картин, нарисованных им вчера вечером, напомнили ему о Мэри и ночном шторме.

— О-о-а! Пусть не заботится об этом отец мой, вождь проведет его в места, где бледнолицый охотится за ягуарами.

Он остался один на один с сильным чувством вины и потери. Неважно, насколько вчера вечером Мэри оказалась не правой, две вещи оставались неизменными: забота о нем, заставившая ее говорить откровенно, и то, что во всем мире у него не осталось более близкого человека.

— Ну, это хорошо, остальное я беру на себя.

Он тяжело сел на край кровати, перестеленную миссис Эндол. Пружины печально заскрипели. Он рассчитывал, что год в Европе принесет ему облегчение и свободу. Мысль о возможном одиночестве никогда прежде не приходила ему в голову. Но сейчас, при мысли, что он может потерять Мэри навсегда, его охватила паника.

— Пусть отец мой сохранит в сердце слова Голубой Лисицы. Воины пробуждаются, воины не должны знать ничего. Придет час, вождь скажет, что делать отцу моему.

Майлз резко вскочил на ноги. Он не должен вот так уходить. Нельзя ожидать, что она поймет суть причины, подхлестывающей его в настойчивых поисках; ведь он не сказал ни единого слова, ничего не объяснил. Он просто обязан поговорить с ней.

— Я в вашем распоряжении, вождь.

Он подошел к буфету, открыл верхний ящик и достал коричневый конверт.

На этом разговор прекратился.

Положив его в нагрудный карман куртки, Майлз вышел из дома.

Индейцы действительно начали пробуждаться, и тихий до этой минуты бивак вдруг зашумел как улей, когда пчелы приготовляются на утренней заре отправляться за взятком.

В этот час Мэри обычно занималась в читальном зале на втором этаже университетской библиотеки. Но, придя туда, Майлз увидел почти пустой зал: три или четыре случайных фигуры выглядели жалкими и забытыми среди длинных столов и пустых стульев. Мэри в зале не оказалось.

По знаку вождя hachesto 6 взобрался на упавшее дерево и, поднявшись над толпой, испустил пронзительный крик, который повторил два раза.

Наиболее вероятным местом, где следовало ее искать, было женское общежитие, в котором Мэри подрабатывала дежурной.

Услышав призыв, все воины, даже и те, которые еще лежали на земле, стали спешно подниматься и становиться в ряд за своим вождем. На несколько секунд воцарилось глубокое молчание. Все индейцы скрестили руки на груди, лицом обратились к солнцу и сосредоточено ждали, что будет делать их вождь.

Он пошел туда. Высокое здание из красного кирпича с рядом стеклянных дверей на первом этаже стояло на другом конце кампуса. Войдя через одну из дверей в холл, он спросил у дежурной о Мэри. Та позвонила Мэри в комнату, и меньше чем через минуту Мэри ответила по внутреннему телефону. С чувством облегчения Майлз услышал ее голос.