Юлиан Семенов
ТАСС уполномочен заявить
Штрих к «ВПК»
1 (I)
— Видите ли, Майкл, — задумчиво сказал Нелсон Грин, наблюдая за тем, как внуки кувыркались в бассейне, выложенном красным туфом, привезенным из Турции, — всякое ощущение верно, как ощущение. Другое дело — суждение об ощущении. Оно может быть истинным или ложным… Я запомнил лекцию профессора Митчела, вы еще тогда были ребенком, а не заместителем директора центрального разведывательного управления… Митчел говорил, что если весло, погруженное в воду, кажется сломанным, то ощущение в этом случае верно, поскольку наблюдающий испытывает именно это ощущение. Но если в силу этого он станет утверждать, что весло действительно сломано, то суждение окажется ложным… Ошибки людские, дорогой Майкл, заключаются не в ложных ощущениях — бог с ними, с ощущениями, — а в ложном суждении…
Нелсон Грин прищурился, глаза его, маленькие, словно капельки воды, были спрятаны под седыми бровями; на заседаниях Наблюдательного совета его корпорации «Ворлд\'з дайамондс» секретари и стенографисты никак не могли понять — смотрит старик или спит с открытыми глазами.
Майкл Вэлш улыбнулся:
— Значит, мое ощущение, что земляника, которую нам сейчас давали, пахнет травами Техаса, верно?
— Это не ощущение. Это суждение, Майкл, и суждение ложное. Земляника, которую нам давали, не может пахнуть травами Техаса, там еще холодно; она пахнет Африкой, мне теперь приходится гонять самолет не в Нагонию, а в Луисбург, а это плохо, потому что земляника там дороже на сорок семь центов и расстояние на сто девяносто два километра дальше, это лишнее горючее, а оно стоит денег.
— Не разоритесь? — спросил Вэлш.
— Могу, — в тон ему ответил Грин. — Крах начинается с цента, а не с миллиона.
— В какой мере вы можете подействовать на Пентагон?
Грин отхлебнул глоток жасминного чая, спросил насмешливо:
— Вы имеете в виду доставку земляники на их транспортных самолетах? Думаю, подействовать можно. Но подо что? Есть идеи?
— Есть. Но мне необходима поддержка Пентагона.
— Этот вопрос мы решим. А государственный департамент? С ними обсудили ваши соображения?
— Рано. Их надо включать в последнюю очередь, иначе возможна утечка информации. Наши дипломаты стали много пить… Профессиональная болезнь — цирроз печени, я исследовал заключения врачей, выборочно, по трем нашим посольствам: семьдесят процентов чиновников — хронические печеночники…
— Не хитрите, Майкл, не надо. Вы прекрасно знаете, что мои интересы небезразличны нескольким славным парням из государственного департамента; если я потерял в Нагонии что-то около трехсот миллионов, то они расстались с парой сотен тысяч, а для них и это — деньги…
— Нелсон, поверьте, государственный департамент сейчас включать еще рано. Если мы сделаем то, что планируется…
— Не спорьте со стариком, — перебил Грин. — Посол по особым поручениям мой акционер, и он будет говорить то, что ему напишут в моем секретариате. Не отказывайтесь, Майкл, это неразумно. Лучше скажите-ка мне, что у вас за наметки, быть может, я смогу вам пригодиться — хотя бы в качестве советника.
— Наметки занятные. У нас есть агент в Москве. Весьма информированная личность. Следовательно, мы планируем не в темноте, мы имеем возможность рассчитывать свой ход, зная возможный встречный ход Кремля. Понимаете? Такого агента у нас еще ни разу не было, Нелсон, поэтому я убежден в успехе.
— Постучите по дереву.
Вэлш постучал пальцем по голове.
— Лучшая порода, — сказал он. — Словно кедр… Так вот, поскольку мы имеем такого человека, удар надо нанести как можно раньше, мы всегда проигрывали оттого, что были лишены суждений — сплошные ощущения.
— Неплохо вывернули, — заметил Грин. — Во всем люблю законченность, а высшая форма законченности — круг. Что я должен обговорить с Пентагоном?
— Необходимо, чтобы флот был передислоцирован к берегам Нагонии в тот день и час, когда начнется наша операция. Необходимо, чтобы авиация была готова к переброске туда десанта — тысяча человек, не более того, зеленые береты умеют работать четко и точно. Это все.
— Если я понял вас правильно, вы вводите флот и авиацию на последнем этапе? Акция устрашения, так?
— Так.
— Посол по особым поручениям, в котором заинтересован я лично, будет включен немедленно?
— Я бы не хотел этого, Нелсон, но если вы настаиваете…
— Спасибо. Когда это может произойти?
— Через две-три недели.
— Администрация финансирует предприятие?
— Вы же знаете их — крохоборы.
— Что ж, я готов купить акции ЦРУ миллиона на полтора, — усмехнулся Нелсон Грин. — Даже на два: слишком явной становится тенденция на сотрудничество с Кремлем. Вена… ОСВ-2… Так что полагаю, ударить в Нагонии — целесообразно. Хотите еще земляники?
— С удовольствием. Только нагонийская мне нравится больше — a propos…
Степанов
«Джордж Грисо на фотографиях кажется очень высоким — это неправда. Он небольшого роста, очень худощав, но, несмотря на это, малоподвижен — голову поворачивает осторожно, словно опасаясь увидеть что-то жуткое.
Когда я сказал ему об этом впечатлении, Джордж Грисо медленно, преодолевая неведомую и невидимую тяжесть, ответил:
— У вас правильное впечатление, потому что я только год как снова научился ходить. Всякое резкое движение не просто приносит мне боль, — я боюсь свалиться в госпиталь, а по нынешним временам я не имею на это права.
И он рассказал мне, отчего всего лишь год назад снова научился ходить.
— Во время партизанской войны, когда победа народа ни у кого уже не вызывала сомнений — мы наступали на столицу стремительно, — епископ Фернандес прислал мне письмо: он предложил встретиться в моей родной деревне, он готов был приехать туда один, в любое время, и попробовать договориться о поэтапной передаче нам власти.
Мы обсудили этот вопрос на заседании Бюро: все-таки Фернандес раньше занимал позицию нейтралитета, а это не совсем достойная позиция для служителя церкви Христовой, которая призвана быть на стороне бесправных и обиженных. Тем не менее, я настоял на встрече: мне казалось, что Фернандес должен помнить о своем детстве, о том, как и ему пришлось испить чашу унижений, пока миссионеры не увезли его, маленького негритенка, в Рим.
Мой брат Хулио поднял батальон охраны и передислоцировал его к месту встречи — мы понимали, что колонизаторы знают об этом послании, от них можно ждать всего, даже если учесть, что Фернандес был честен в своем желании добиться мира.
Он и был честен, как оказалось.
Но в мою деревню — ночью, часа за два перед тем, как из джунглей вышел батальон Хулио, — высадились командос. Они собрали всех жителей, спросили, кто самый маленький, им назвали новорожденную Роситу, и они прокололи ее штыком на глазах у людей. Потом они увели половину жителей в лес, а оставшимся сказали, что, если те промолвят хоть слово о том, что они — рядом, все семьдесят заложников будут убиты.
«Примите тех, кто придет к вам, — сказали они, — дайте им поговорить, дайте им разойтись, тогда мы вернем ваших людей в целости и сохранности. Если нарушите приказ и признаетесь, что мы здесь были, переколотим всех — вы видели сами, мы умеем это делать, младенцу не больно, он еще ничего не понимает…»
Тогда мать Роситы закричала, что ребенок все чувствует, но они заткнули ей рот, пробили грудь коротким острым штыком, а людей увели в джунгли.
Когда Хулио пришел из джунглей, он не стал выставлять посты в деревне, потому что Фернандес предупредил: «Власти гарантируют безопасность нашей встречи, если ваши войска останутся на своих позициях, только в этом случае они пропустят меня через кордоны на дорогах».
Понятно, что вся моя семья, все, даже дальние родственники, были среди заложников. Наивные люди полагали, что, выполнив приказ колонизаторов — молчите и мы вернем ваших, — они сохранят жизнь моим детям, матери и сестре. Что делать, наши люди добры и запуганы, а обет молчания был подкреплен кровью маленькой Роситы и ее матери.
Да, я понимаю, вы проецируете нашу ситуацию на историю вашей войны, но учтите, пожалуйста: люди в России к тому времени были грамотны, читали книги, смотрели фильмы, следовательно, умели отличать белое от черного. Ваши люди прошли школу патриотизма — за ними был опыт труда и борьбы. А что вы хотите от моего народа, который никогда не знал, что такое государство, свое государство?!
Словом, пришел Фернандес, мы с ним встретились, и все шло нормально. Его предложения могли бы стать основой для переговоров. Мы выработали совместную декларацию — он и я, и никого больше, он ведь сам просил об этом, а потом в деревню тихо вползли командос. Я даже не имел оружия — как же не верить епископу, ведь его условием были мирные переговоры.
…Сначала они начали пытать Фернандеса. Они требовали от него одного лишь признания: «Я получал деньги от коммунистов, и они приказывали мне призывать народ к междоусобице и непослушанию». Он отверг их подачку — жизнь, он достойно держал себя, епископ Фернандес, несмотря на то что они жгли ему ступни углями и втыкали раскаленные иглы под ногти.
Потом они принялись за меня. Они связали мне руки и ноги и подвесили к дереву — я был словно ныряльщик, сиганувший со скалы в море. Но я был очень сильный, и я бы выдержал эту пытку, которую они называют «ласточка», и они поняли, что я могу долго держаться. Тогда они привели мою мать, раздели ее и сказали, что сожгут сейчас же, на моих глазах, если я не отрекусь от моего дела и не расскажу, по какой дороге в джунглях можно подойти к нашему штабу. Я не мог сказать им, вы должны понять меня. Я молчал. Когда они повалили маму и облили ее бензином, я сказал, что каждый из них поплатится жизнью за это злодейство. Я предложил им казнить меня самой страшной казнью — ведь я же ваш враг, а не старая женщина. Они ответили, что старуха родила бандитов без сердца, раз сын готов принести мать в жертву своим бредовым идеям. Когда они бросили на маму спичку, я стал биться и кричать, а мама просила меня: «Сынок, сынок, ты же сломаешь себя, сынок, не надо!»
Джордж Грисо медленно поднялся из-за стола, подошел к шкафу, открыл его, достал несколько фотографий.
— Вот, — сказал он, — посмотрите, это моя мама. Ее сфотографировали в старости уже. Когда она была молодой, мы не знали, что такое фотоаппарат, мы впервые увидали карточки только лет десять назад. Посмотрите, а я пока позвоню по телефону…
(Не нужно было Грисо звонить по телефону. Просто он не мог дальше говорить, да и мне, признаться, невмоготу было слушать дальше.)
— Я все-таки хочу дорассказать, — откашлявшись, продолжил Грисо. — Это очень важно — рассказать все, потому что тогда, быть может, люди в других странах поймут, отчего мы дрались семь лет, теряя братьев, отцов и матерей, и почему мы сейчас будем драться — до последнего. Мы слишком много приняли за нашу свободу, чтобы легко и без смертельного боя отдать ее. Я хочу, чтобы об этом знали все, — вот почему я обязан рассказать вам…
Он закурил, отхлебнул воды и продолжил:
— Потом они привели моего сына, Валерио. Они и его раздели, вернее, не раздели, а сорвали с него рубашку, а это был мой подарок мальчику, и он очень гордился этой рубашкой хаки, перешитой из куртки моей жены. Он очень кричал, он тянул ко мне руки и повторял: «Папочка, спаси меня! Спаси же меня, папочка!»
Епископ Фернандес проклял палачей, и тогда один из командос разрядил в него обойму автомата. А другой пробил голову Валерио прикладом, облил его — бездыханного уже — бензином и, опустившись на колени, щелкнул зажигалкой.
Хулио услыхал очередь. Он ринулся в деревню. Последнее, что я помнил, это автомат, направленный мне в живот. Командос щекотал меня автоматом, он водил им по коже, как травинкой, и все время повторял: «Ну посмейся же, посмейся, Джордж, ты так весело смеешься, очкастый». А потом он нажал на курок, и я очнулся лишь через два месяца в госпитале. А через три месяца партизаны вошли в Нагонию. Вот потому-то я так медленно поворачиваюсь и с таким трудом хожу. Обидно, конечно, в тридцать шесть лет быть инвалидом, но стрелять я умею по-прежнему, и по-прежнему перо слушается меня.
Он добро улыбнулся горькой, несколько отстраненной улыбкой человека, познавшего смерть, и закончил:
— Я готов ответить на все ваши вопросы, касающиеся ситуации в стране, но только сделаем мы это на следующей неделе: сейчас я улетаю на границу, Огано подтянул туда все свои банды, вопрос нашей государственности, то есть вопрос будущего, сейчас будет решаться на поле боя. Мне кажется, никакие силы не остановят Марио Огано, за которым стоят ЦРУ и Пекин, от удара по нашей родине. Мне кажется, что парламентский исход невозможен. Я тем не менее готов пойти на переговоры с ним, и опять без оружия. Я пойду на переговоры с ним спокойно, потому что убить он сможет только меня, а это совсем не страшно — погибну за родину. Простите за патетику, но я говорю то, что чувствую, всякое иное слово будет отдавать фальшью.
Спецкор Дмитрий Степанов, передано по телефону из Нагонии.
Для редактора: прошу материал не резать — не надо «щадить» читателя изъятием описания того ужаса, который перенес Грисо. Если дать сто строк, выхолощенных и приглаженных, то лучше вообще не печатать. Вылетаю домой в следующую субботу. Привет всем. Д. С.»
…Посол прочитал репортаж Степанова и спросил его:
— Неужели рука поднимется резать?
— Еще как, Александр Алексеевич.
— Чем вы это объясните?
— Нашим характером. Мягкостью, что ли, а точнее — деликатностью. Но этакая деликатность порой хуже воровства… Вы передачи против алкоголиков видели по телевидению?
— Как-то не приходилось, Дмитрий Юрьевич.
— Советую посмотреть. Вместо того чтобы экранизировать Липатова, есть у него повесть «Серая мышь», история гибели таланта, или снять ленту о том, как умер Модест Мусоргский, мы гипнотизера на экран пускаем, зрители фокуса ждут, а фокуса нет, он же алкоголиков в клинике усыпляет, а потом — усыпляет ли, это еще надо доказать. Жесткое «нет» лучше расплывчатого «может быть»…
— Черт его знает… Пропаганда — одна из форм политики, — жестокость здесь штука опасная.
— Вы имеете в виду внешнюю политику? Согласен. Но я-то говорю о принципе, о том, что режут, чего боятся. Ладно, поплакался, и будет… Чего ждать, Александр Алексеевич?
— Грисо, боюсь, прав: на переговоры Огано не пойдет — ему не с чем идти, он же марионетка, он сделан. От него ждут только одного — путча. Весь вопрос в том — когда? Если бы Грисо имел хотя бы полгода в запасе — ему не страшен ни Огано, ни десять подобных Огано… Горький это, видимо, сюжет: нехватка времени; не человеку — стране… Тем не менее, я что-то никак не возьму в толк американцев — по-моему, они глупят с Огано. Они здесь ведут себя как аналитики — в чистом виде: «треугольник — есть трехсторонняя фигура». И все. Но ведь это низшая ступень мышления, она не перспективна. Синтетическое мышление тем и отличается от здешнего, аналитического, что оно обязательно вводит некий атрибут, который хоть и не заключен в понятие о предмете, но тем не менее, помогает предмет понять объемнее, наперед: «прямая — есть кратчайший путь между двумя точками»… Без этой философской азбуки они дров наломают. Что б им шире подумать, право слово?! Тогда б, глядишь, не затевали здесь драку. Так что репортаж обозначен дорогим моему сердцу синтезом: вы помогаете понять, отчего здесь будут стоять насмерть. Сказать априорно — ничего не сказать в наш век; победит тот, кто лучше информирует, а информация обязана идти не только из головы, но из сердца тоже… Когда собираетесь в Москву?
— В субботу, Александр Алексеевич… Но это не надолго, я управлюсь за три-четыре дня.
— У редактора будете?
— Непременно.
— Поклон от меня передайте. Я черкану ему письмецо — в вашу поддержку, Дмитрий Юрьевич.
«Весьма секретно.
Москва, Кремль.
Правительство Республики Нагонии просит оказать срочную экономическую помощь. Мы окружены государствами, в которых проамериканские и маоистские группировки объявили открыто об экономической блокаде. Существует угроза прямой военной агрессии. Если мы не получим советскую помощь — судьба нашей революции обречена.
Джордж Грисо, премьер-министр».
«Совершенно секретно.
Москва.
Ознакомившись с положением на месте, полагаю, что те три советника, которые прибыли вместе со мной, не смогут оказать действенной помощи, ибо колониализм оставил здесь в наследство абсолютное культурное безлюдье. Кадров инженеров, врачей, агрономов в Нагонии практически нет, не говоря уже об офицерах. Вылазки реакции повсеместны и ежечасны. Если мы намерены оказать помощь стране, где сорок процентов населения больны туберкулезом, семьдесят — трахомой, девяносто восемь процентов — неграмотно, тогда необходима срочная командировка сюда по крайней мере трехсот, пятисот советников, которые бы не сидели в нашем посольстве, а работали в порту, учили обращению с тракторами, оказали помощь в организации медицинской помощи. Размещать советников негде, потому что бывшие хозяева отелей вывели из строя всю канализацию, электростанция стоит, бензохранилища пусты.
Посол СССР в Нагонии А. Алешин».
«Совершенно секретно.
Пекин.
Русские начали переброску советников в Нагонию. Генерал Марио Огано по нашей рекомендации запросил военную помощь непосредственно в луисбургском посольстве США. Работа по подготовке выступления портовых грузчиков с бойкотом разгрузки советских поставок продолжается и, видимо, даст ощутимые результаты в течение ближайших недель. На поддержку полковника Абабе из ВВС Нагонии, преданного нам, необходимо триста тысяч долларов.
Посол КНР в Нагонии Ду Лии».
«Центральному разведывательному управлению США.
Подготовка к операции «Факел» практически завершена. Однако по сведениям, поступившим из проверенных источников, можно предполагать, что создание воинских формирований Нагонии закончится значительно раньше намеченного нами выступления. В этом случае проведение операции может встретить ряд трудностей организационного характера, как-то: необходимость нашего десанта и введение спецподразделений. Наши источники предполагают также, что в ближайшее время русские поставят Нагонии большую партию грузовиков и сельскохозяйственной техники, что ощутимо повлияет на возможность поддерживать там состояние экономической неустойчивости. Учитывая стратегическую важность операции «Факел», мы крайне заинтересованы, если это возможно, в запросе агента «Умный» о масштабе предстоящих русских поставок, что позволит нам уточнить характер нашей операции и сроки ее проведения.
Роберт Лоренс, резидент ЦРУ в Луисбурге».
Из выступления американского посла по особым поручениям:
— Социальная справедливость, демократия, правопорядок — лишь этого добиваются те патриоты Нагонии во главе с генералом Огано, которые ныне подвергаются бесчеловечному обращению со стороны правительства Грисо. Моя страна никогда не вмешивалась и не намерена вмешиваться во внутренние дела иных государств, однако я не могу не сказать с этой высокой трибуны, что общественность Соединенных Штатов внимательно следит за развитием событий в этой африканской стране. В то же время слухи, распространяемые в прессе стран советского блока о том, что якобы Соединенные Штаты имеют какие-то контакты с Пекином по проведению подрывной работы против нынешнего правительства Нагонии, лишены каких бы то ни было оснований и являются клеветническим вымыслом…
Темп
45225 66167 85441 96551 81713…
Константинов улыбнулся Панову, тот положил перед ним таблицу.
— Сколько всего за этот месяц они ему передали?
— Совершенно невероятное количество — это четвертое. Но отчего так категорично — «ему»? Может, «ей».
— Жаль будет, коли «ей». Все равно расплата одинакова. Но уж больно мужские созвучия в цифрах — не находите?
— «Мужские созвучия в цифрах». Занятное определение. Между прочим, точное, товарищ генерал.
— Значит, полагаете, без ключа эти радиограммы расшифровке не поддадутся?
— Вот, поглядите, — Панов положил на стол лист бумаги с таинственными точками, цифрами, тире.
— Похоже на ранних итальянских футуристов, — заметил Константинов, поднялся и отправился к себе — сегодня он дежурил по контрразведке. Суббота, можно поработать с бумагами, доделать все, что накопилось за неделю.
В кабинете на столе, в красной папке лежала последняя шифротелеграмма из Нагонии: сообщали, что сегодняшней ночью два советских специалиста были обстреляны сепаратистами из группы Огано; оба отправлены в госпиталь в тяжелом состоянии.
Лежала и синяя папка для особо важных документов, в ней — письмо из советского посольства в Нагонии.
Славин
— Драка может начаться в самое ближайшее время, — убежденно повторил Степанов. — И она будет страшной.
— Считаешь, что Огано пойдет напролом? — спросил Славин.
— У него нет другого выхода, Виталий.
— У его хозяев есть.
— Ты убежден, что они смогут его контролировать до конца?
— Абсолютно.
— А я — нет.
— Отчего?
— В тридцать третьем году магнаты верили, что смогут контролировать фюрера. А чем кончилось? Огано — африканский Гитлер.
— У Гитлера была сталь, медь, уголь. А что есть у Огано?
— Нагония — ключевая точка на юге Африки. Если он свалит Грисо, хозяевам придется расстилаться перед этим мерзавцем.
— А почему ты сорвался оттуда так скоропалительно?
— Сдавать фильм. Если будут какие-то поправки, надо срочно сделать, чтобы не держать копировальную фабрику…
— Получилась картина?
— По-моему — да. Послезавтра улетаю обратно.
— Завидую.
— Сказал «мастер кризисных ситуаций», — усмехнулся Степанов и откинулся на спинку стула.
Здесь, в Доме литераторов, было шумно; давали первую в этом году окрошку: кто-то пустил слух, что дирекция ресторана заключила договор с «домжуром» и теперь станут завозить раков и хорошее бочковое пиво, поэтому оживление среди завсегдатаев было каким-то особым, алчным, что ли.
— Не заключили они договора, — поморщился Степанов и подвинул Славину салат. — Пльзенского пива не будет. И ростовских раков — тоже. В жизни надо довольствоваться тем, что имеешь.
— Снова брюзжишь?
— Нет. Правдоискательствую.
— Прими схиму, — посоветовал Славин. — Очень полезно для творческого человека.
— Ну да, — усмехнулся Степанов и разлил водку по рюмкам. — Схима — это самоограничение, а всякое ограничение, даже во имя свободы, есть форма кабалы.
— Энгельса не переспоришь, Митя: свобода — это осознанная необходимость; отлито в бронзу, дорогой, не трогай…
— Ты меня все еще принимаешь всерьез?
— Перестань писать книги — буду держать тебя за обыкновенного застольного бездельника…
— Не обещаю. Перестать писать — значит умереть, а я очень люблю жизнь.
— Слушай, а если я попрошу стакан вина?
— Но ведь водка — лучше.
— Умозрительно я это понимаю, Митя, только организм не приемлет. Водку я пью лишь в силу служебной необходимости.
— Ты — дисциплинированная ханжа?
Славин усмехнулся:
— Вовсе нет. Теннисист, я, Митя, теннисист.
— Слушай, Виталий, а тебя разозлить можно?
— Нельзя.
— Никогда?
— Никогда.
— Ты — самоуверенный человек.
— Уверенный, так бы я сформулировал, Митя, уверенный. А что касаемо ограничения и свободы, я вычитал хитрющую концепцию у любопытного философа Бональда. Человек — по его версии — не свободен от рождения, и виною тому — природа, ибо она-то и есть главный наш ограничитель. Человек может стать свободным лишь в том случае, если прилагает к этому максимум усилий. Верно, а? Но занятен вывод: будьте энергичны, тогда вы сможете войти в торговую или строительную корпорацию и станете свободным благодаря тем правам, которые эта корпорация завоевала; служите своей корпорации — и вы скопите состояние; будьте набожны — и церковь станет помогать вам во всех начинаниях; сделавшись богатым и религиозным человеком, вы станете дворянином, а это дает высшие преимущества.
— Прекрасная схема. Приложима к карьеристам.
— Ты ползучий прагматик, Митя. Я не понимаю, отчего трудящиеся читают твои книги. Ты ведь не дослушал меня.
— Не тебя, но Бональда.
— Новое — это хорошо забытое старое. Если я сумел вспомнить, то, значит, именно я вернул современнику забытое старое. Сие — соавторство.
— Ишь ты!
— Так вот… Бональд прекрасно вывернул свою схему. Венец свободы, то есть дворянство, — суть защитный барьер того общества, которое мечтал создать Бональд. Раз ты дворянин, то, значит, бренный металл не должен тебя интересовать более. Дворянство останавливает энергичного плебея в его жажде к постоянному обогащению. Без этой преграды могла водвориться плутократия. Служа наградой за приобретение богатства, звание дворянина обязывает к самоограничению; дворянство — предел обогащения. Достигнув дворянства, к богатству следует относиться как к цели — понимаешь? Бональд занятно пугал общество: «Если вы уничтожите дворянство, тогда стремление энергичного плебея к обогащению не будет иметь ни цели, ни предела; целью будет богатство — само по себе. Тогда-то и появится аристократия. Аристократия, но не знать».
Степанов слушал с интересом, даже окрошку отодвинул.
— Да ты ешь, Митя, ешь, — вздохнул Славин. — У литератора должен быть волчий аппетит.
— Если у литератора волчий аппетит, значит, он работает на бюро пропаганды, читает свои стихи и рассказы, а с писанием завязал. Знаешь, когда я в Испании рассказал коллегам, что у нас писателю платят за выступление, посылают в творческие командировки и дают бесплатные путевки в дома творчества, мне не поверили: «Красный ведет пропаганду, такого не может быть»… Так-то вот… Писатель должен страдать язвой, Виталий, мучиться от сердечной недостаточности и геморроя, тогда только он сможет оценить каторжную радость творчества.
— Я недавно с одним художником разговаривал, интереснейший парень, злющий, все крушит, как слон в лавке. Реставратор, иконами занимается… Мне, понимаешь, подарили иконопись на день рождения, и надо было ее реставрировать. Пришел художник, посмотрел, повздыхал, унес к себе и сделал блистательно. Я ему говорю, спасибо, мол, а почему бы вам иконописью не заняться, а он на дыбы, аж ощетинился: «Без веры нет иконописи». Как ты отнесешься к такому пассажу?
— Ерунду он порет, этот реставратор. Иконопись — наше Возрождение. У нас была своя великая живопись — иконы. К ним так и следует относиться — национальное искусство. Вера, мне кажется, играла здесь подчиненную роль. В ту пору национальная идея была духом художников, потому как жили мы под игом. Отсюда, кстати говоря, особая роль русских монастырей. Они отличались от монастырей других стран своей исключительной ролью в сохранении национальной культуры.
— Не обрушивайся в национальный мистицизм, Митя, — снова усмехнулся Славин. — Слушай, кто эта женщина?
Степанов обернулся — высокая, большеглазая девушка стояла возле стойки и, обжигаясь, пила кофе из маленькой чашки, украшенной золотым вензелем «ЦДЛ».
— Не знаю.
— Красива, а?
— Очень.
— Как думаешь, сколько ей лет?
— Сейчас молодые вневозрастны. Это мы, пятидесятилетние, сразу очевидны — брюхо, лысина, усталость в глазах, а эти…
— Завидуешь?
— Да.
— А я — нет. Я горжусь возрастом. Прожить полвека — что орден получить, право… Так какая же разница между нашими монастырями и чужими?
— Пространственная. В Италии один монастырь отделен от другого на полста километров — как максимум. Наши — на тысячи удалены друг от друга, но хранили в себе ядро общенациональной идеи, некое состояние духа.
— По марксизму всегда пятерку получал?
— Всегда.
— Я тоже, только с тобою не согласен.
— Отчего так?
— Состояние — это слишком расплывчато. Состояние какого класса? Региона? Армии? Чиновничества? Крестьянства? Нельзя же все одной «миррой» мазать. Состояние Пугачева, Екатерины, пушкинского Гринева? Единая национальная идея всегда служит во благо какой-то одной группе, Митя, властвующей группе.
— Мы с тобой возвращаемся к проблеме схимы. Властвование, или, говоря иначе, ограничение, приложимое к понятию общества, служит гарантом государственности.
— А я разве спорю? Только я спрашиваю — какой государственности? Монархия пала — я имею в виду не только нашу — благодаря собственной слабости, хотя ведь тоже являла собою государственность. Наша свобода родилась на руинах вековой государственной идеи, замешанной на духе национальной исключительности. Да, да, так именно! Инородцев-то в пух и прах костили. Ты говоришь, иконопись — следствие абсолютного покоя, ясности цели. Это — кризисный период, когда было нашествие, но ведь пики искусства — заметь себе — рождены состоянием переходным, длительным; война порождает блистательное искусство плаката; философия не может родиться под грохот канонады. Война — это желание выжить, чтобы продолжить бой завтра, мир — это когда живут, чтобы думать. Ум — основа индивидуальности, поскольку именно он создает личность. Просто-напросто Россия поры Рублева и Феофана Грека дала миру больше индивидуальностей, чем в последующие времена, видимо, в этом отгадка. И смешно требовать от природы, чтобы она все делила поровну. Я, знаешь, со стороны смотрю на наше кино: все от него требуют шедевров — вынь, не греши! А ведь это смешно! Когда кино было в новинку, родились Чаплин, Эйзенштейн, Клер, Васильевы, Довженко, Хичхок, но ведь потом оно стало бытом, оно же теперь телевизором стало, Митя! Значит, надо ждать нового накопления неведомых качеств — тогда-то и свершится новая революция в кино. И потом: даже в начале кино дало двадцать, ну тридцать шедевров, а ведь сейчас это индустрия, поток, план! Как же от потока требовать качеств Ренессанса? Надо отойти в сторону, поглядеть со стороны, и тогда поймешь, что и сейчас есть Годар, Курасава, Крамер, Феллини, Питер Устинов, Антониони, Абуладзе, Никита Михалков, наконец. И — хватит! Нельзя больше, и так слишком щедро!
— Ты что опровергаешь, понять не могу?
— Ты не можешь понять, оттого что на себя настроен. Слушай, а кто этот старик?
— Наш вахтер, дядя Миня.
— У него лицо Христа.
— А он и есть. Раньше на бегах, кстати, играл.
— Значит, и ты не отчаивайся — путь к святости лежит через грех… Мороженым угостишь?
— Угощу.
Степанов обернулся, поискал глазами официантку Беллочку; в это время в маленький зал, переоборудованный из веранды, заглянул администратор.
— Тут нет товарища Славина? — спросил он. — Срочно зовут к телефону.
— Мороженое не получится, — сказал Славин. — Будь здоров, Митяй.
Константинов
Константинов сострадающе посмотрел на вошедшего Славина и сказал утвердительно:
— Костите за то, что я раскопал вас?
— Конечно.
— Не сердитесь. Вот, почитайте-ка, — Константинов протянул письмо из Луисбурга. — Пришло только что.
— Сигнал о предстоящей высадке инопланетян в район военного объекта? — усмехнулся Славин, доставая очки. — Или данные о похолодании на солнце?
— При вашей приверженности глобальным схемам это сообщение не представляет интереса…
Славин, стремительно прочитав письмо, поднял глаза; кожа на лысой, яйцеобразной голове собралась морщинками на макушке, что бывало в моменты острые, когда надо было принимать немедленное решение.
Посмотрел на Константинова вопрошающе.
— Вслух, — сказал тот. — Давайте-ка я прочитаю еще раз — вслух.
Константинов медленно надел очки в толстой оправе; лицо его — как ни странно — сделалось еще более молодым (когда ему дали генерала, ветераны шутили: «Сорок пять лет — не генеральский возраст по нынешнему времени, мальчик еще, это только в наши годы звезду давали в тридцать»); начал читать:
«В декабре прошлого года в номери „Хилтона“ в Луисбурге два американа, один из которых есть Джон, договаривалися с русским, как вести работу и передавать сведения про какого-то „соседа“. У русского рожа сытая и говорит он хорошо по-португальски и по-английскому, сука е…. Пусть погибну за это письмо, но молчать дальше мочи нет».
Константинов посмотрел на Славина — в глазах у него метался смех.
— Ну, — заключил он, — вы готовы к комментарию, Виталий Всеволодович?
— Писал русский — это очевидно.
— В чем вы узрели очевидность?
— Хорошо определена «сука».
— Вы считаете, что ЦРУ — если они затеяли какую-то игру — не могло обратиться за консультацией к филологам?
Славин хмыкнул:
— Те, кто готовит переиздание «Толкового словаря» Даля, избегают контактов: боятся ОБХСС — каждый том на черном рынке стоит сто рублей. А почему вы так веселитесь?
— Заметно?
— Да.
— Я веселюсь оттого, что решил рискнуть.
— Чем?
Константинов подвинул лист бумаги, вывел жирную единицу, обвел ее кружком, поднял глаза на Славина:
— Давайте начнем с самого начала… Идут радиопередачи на Москву неустановленному агенту, идут часто, в последнее время — особенно часто. Расшифровке, понятное дело, не поддаются. Предположения нашего Панова так и остаются предположениями, не более того, читать мы их не можем. Спросим, однако, себя: где сейчас наиболее горячая точка в мире?
— Пожалуй, Нагония, нет?
— Согласен. Теперь допустим, что это письмо — не игра, не попытка скомпрометировать кого-то из наших людей, работающих в Луисбурге, тогда зададим себе еще один вопрос: где наиболее сильные позиции ЦРУ в Африке?
— Именно в Луисбурге.
Константинов повторил:
— В Луисбурге, совершенно верно. А в скольких километрах от границы с Нагонией находится Луисбург?
— В семидесяти.
— Так.
Константинов написал цифру «два» и обвел ее еще более жирной чертой.
— Теперь давайте рассмотрим третью позицию, — сказал он. — Допустим, что все убыстряющаяся лихорадочность радиограмм из европейского разведцентра ЦРУ связана с обострением ситуации в Нагонии. Допустим, ладно?
— Допустим, — согласился Славин.
— Значит, если мы решим рискнуть и остановимся на том, что ЦРУ интересует не столько Луисбург, сколько «сосед», то есть Нагония, то, следовательно, они там затевают нечто сугубо серьезное?
— Я пойду на такого рода допуск, хотя согласен, риск в таком умопостроении имеет место быть.
— Уговорились. Рискуем, останавливаемся на версии, что ЦРУ готовит нечто в Нагонии и поэтому так теребит своего агента в Москве. В Нагонии раньше стояли баллистические ракеты с ядерными боеголовками, направленные на нас с вами. Теперь их нет там. Потеря Нагонии для американцев, таким образом, удар сокрушительный. Они, полагаю, готовы на все, чтобы вернуть Нагонию.
Константинов смотрел на Славина внимательно, выжидающе, и в его глазах улыбки уже не было.
— Теперь надо думать, что же они готовят в Нагонии? — сказал Славин.
— А я поначалу думаю об уровне агента ЦРУ. Вы понимаете, каков его уровень, если он задействован ЦРУ в связи с их внешнеполитической акцией? Вы же понимаете всю серьезность их «африканского удара». Очередная попытка ястребов рассорить американцев с нами, помешать разрядке, создать новый кризис, поставить мир на грань катастрофы. Кому это выгодно? Американцам? Нет. Нам? Тем более. Военным промышленникам? Да. ЦРУ? Бесспорно. Значит, следуя такого рода допуску, автор письма из Луисбурга прав. Значит, ЦРУ начинает свою очередную операцию? Значит, ЦРУ завербовало кого-то из наших в «Хилтоне»? И этот человек имеет доступ к секретным документам? Где?
Константинов достал из кармана пиджака сигару, снял целлофан, медленно, смакуя, раскурил ее и, сделав тяжелую горько-сладкую затяжку, заключил:
— Следовательно, надобно решить вопрос: на чем мы сможем поймать шпиона? На сборе информации? Или на передаче ее? Работает сеть? Или шпион действует в одиночку?
— Видимо, стоит начать с проверки тех, кто работает в Луисбурге?
— Но если допустить сеть, то следует проверить и тех, кто работал там раньше. А потом отбросить всех, кто не имеет доступа к особо секретным документам. И сосредоточиться на людях, которые много знают — и здесь и там.
— Но радиограммы идут на Москву, Константин Иванович. Какой смысл отправлять сюда радиограммы, если их агент сидит в Луисбурге?
— Значит, вы исключаете версию сети? Допустим, что наметку информации ЦРУ получает в Луисбурге, а подтверждения требует от своего человека в Москве. Такую возможность вы отвергаете?
— Нет, — ответил Славин задумчиво, — не отвергаю.
Константинов снял трубку, набрал номер телефона генерал-лейтенанта Федорова.
— Петр Георгиевич, — сказал он, — мы тут со Славиным сидим над новой радиограммой. И письмом. Занятным письмом. Доложить в понедельник или… Хорошо. Ждем.
Константинов положил трубку:
— «Пэ Гэ» выезжает с дачи. Вызывайте ваших людей, будем готовить предложения. Есть все основания для возбуждения уголовного дела. Согласуйте с прокуратурой. Пока все.
Константинов
За завтраком Лида, жена Константинова, посмотрела на него вопрошающе и чуть обиженно — после того уж, как он созвонился со Славиным и назначил время на корте: семь сорок пять.
Заметив, как Лида поднялась со стула, Константинов улыбнулся ей ласково, чуть иронично, с тем изначальным пониманием «что есть что», которое подчас злит, но всегда понуждает относиться друг к другу уважительно, не соскальзывая в бытовщину, убивающую любовь в браке.
Лида принесла кофе, подвинула мужу сыр.
— Хочешь печенья? У нас есть «Овсяное»…
— Ни в коем случае. Сколько в нем калорий? Много. А я не вправе обижать тебя ранним ожирением.
— Ранним? — она улыбнулась. — Что будет с человечеством, когда средняя продолжительность жизни приблизится к двумстам годам?
Константинов допил кофе, отставил чашку; Лида поняла, что он сейчас собирается — за двадцать лет, прожитых вместе, человека узнаешь — не по слову даже, а по его предтече.
Он, в свою очередь, тоже понял, что она сейчас поднимется, положил поэтому руку на ее пальцы и сказал:
— Я помню. Ты станешь записывать или запомнишь?
— Неужели успел?
— Конечно. Так вот, Лидуша, рукопись никуда не годится. Это — унылая литература, а, как говорили великие, любая литература имеет право на существование, кроме скучной.
— Это азбука, Костя, я обратилась к тебе, чтобы ты помог мне мотивировать отказ.
— А ты вправе отказать ему?
— То есть? Конечно, вправе.
— Это очень плохо, если «конечно». Я, признаться, боюсь такого рода неограниченной власти редактора. А что, коли твой автор повесится? Или ты не разглядела гения?
— Мы же смотрели вдвоем.
— Я — дилетант. Читатель.
— Самая, кстати, трудная профессия. И потом, нынешний читатель куда честнее некоторых критиков. Те пытаются угадать, кого похвалить, а кого лягнуть, но угадывают не в читальных залах и книжных магазинах, а…
— Очень плохо.
— Костя, родной, я лучше тебя знаю, как это плохо, поэтому и попросила тебя прочесть эту рукопись.
Константинов пожал плечами:
— Каноническая схема, а не литература; плохой директор, хороший парторг; новатор, которого поначалу затюкали, а потом орден дали, один пьяница на весь цех… Зачем врать-то? Будь в каждом цеху только один пьяница, я бы в церкви свечки ставил. Всякое желание понравиться — кому бы то ни было — есть форма неискренности. А потом спохватимся, начнем ахать: «Откуда появились новые лакировщики?!» Разве кто-либо понуждал твоего автора писать ложь? Расталкивает локтями, к литературному пирогу лезет — нельзя же так спекулировать, право… Настоящая литература — это когда человек изливает душу; а если так — то и работы его не видно. А здесь какая-то эклектика: и драматург, и спорщик, и рассказчик, и оратор. И к каждому этому профессиональному качеству можно приложить одно лишь определение — «посредственный». В наш век информационного взрыва нельзя быть эгоцентриком, идеи в воздухе носятся, или уж быть надобно гениальным эгоцентриком.
— Ты пролистал рецензии мэтров на его рукопись?
— Прочитал. Ну и что? Эти меценаты потом, глядишь, и в газетах выступят, а книгу отправят на макулатуру, но и это полбеды; главная беда в том, что может появиться некая девальвация литературной правды, а сие — тревожно. Мне так, во всяком случае, кажется.
— Про такое заключение мне бы сказали: «разнос», Костя.
— Правильно. Зачем же литературу превращать в парламент: «Ты — мне; я — тебе, наша коалиция сильней». Не надо так, это же самопожирание литературного процесса.
— У меня появится много врагов, если выступлю так резко.
— Что ж, свою позицию надо уметь отстаивать. Я бы на компромисс не шел. Еще вопросы есть? — он улыбнулся. — Спасибо, я поехал проигрывать Славину.
…Славин опоздал на пять минут; Константинов, тренируясь у стенки, заметил:
— Точность — вежливость королей, Виталий Всеволодович.
— Так я ж не король, Константин Иванович, я всего лишь полковник, мне и опоздать можно… Затор был на Кутузовском.
Когда они менялись местами на корте, Славин задумчиво сказал:
— Знаете, на какие мысли навел меня этот затор?
— Вы хотите меня заговорить, чтобы обыграть всухую?