— Спасибо тебе, Вадим! — низко поклонившись, поблагодарил китаец. — Ты был очень щедр ко мне. Я тебя не забуду.
— А ведь не уйдешь ты, — тяжело вздохнул Панкратов. — Поймают… Тем более, японцев искать будут… А в Китае сестры, братья, невеста… Невеста тебя три года ждать не будет!
— Почему три года? — всполошился Лю Чжэнь.
— Срок такой у нас контрабандистам дают. Если по первому разу, без отягчающих… Знаешь что — бери-ка мой мотоцикл. Управлять умеешь?
— Да, я любил летать в Чэньду, — кивнул Лю. — Как мне благодарить тебя, Вадим? Точнее, куда выслать деньги?
Панкратов нахмурился.
— Я родину не продаю, Лю. Ты меня спас — и я тебе помогу. Не хочу в долгу быть…
— Как я тебя спас? — удивился китаец. — Ты так ловко нашему сторожу шею свернул. Словно нога твоя и не болела…
— Болела, болела, — усмехнулся Вадим. — И сейчас болт. И еще долго болеть будет — много побегал. Но наша дружина не из хлюпиков формируется. У каждого — спецподготовка. Пойдем, к мотоциклу тебя провожу. Езжай, и помни — сибирцы вам не враги! Сухари там в рюкзаке, вода…
— Воистину сказал учитель: «Человечность редко сочетается с искусными речами и умильным выражением лица», — нараспев объявил Лю Чжэнь.
А Панкратов вдруг засмущался, спрятал за спиной обожженную жидким азотом, и потому плохо гнущуюся руку, потупил глаза. Широкий неровный шрам на его лице покраснел, и он строго спросил:
— Чем ты питался-то? Белок убивал?
— Черви, лягушки, — ответил китаец. — Лес прокормит! Здесь у вас сытно… Хорошая земля!
Мотоцикл отдавать было жалко. Но китаец без него пропал бы… Поэтому Панкратов сунул ему ключи, похлопал по плечу, подтолкнул в спину.
— Тяжелая у тебя работа, — заметил Лю Чжэнь. — Опасная. Нервная. А ты не ожесточился душой. Людям помогаешь. Словно следуешь всем заветам великого Конфуция…
— А я Конфуция и не читал никогда, — засмущался Вадим. — Надо бы. Дураком себя чувствуешь, особенно как вашего брата-контрабандиста ловишь. На редкость грамотные попадаются…
— Тяжело сейчас в Китае, — вздохнул Лю Чжэнь.
— Э, да что там тяжело! — выдохнул Вадим. — И в Китае никто не голодает, и у нас. Раньше досыта есть — счастье было, а теперь ты на аспирантуру деньги копишь… Ну да всяк к своему стремится. Ты говоришь — тяжело… Что у нас — черви да японцы досаждают! Так это же мелочи.
— Не сказал бы я, — осторожно заметил Лю Чжэнь.
— Мелочи! — решительно ответил Вадим. — Вот инженерам японским тяжело, что во времени странствуют. Мозги свернуть можно, если такое представить… Контрабандистам, вроде тебя, когда каждый обидеть может, и у которых денег как не было, так и нет. Солдатам из регулярной армии — видел бы ты их броню! Парням в штабах, командирам, что с японцами в хитрости соревнуются… А у нас, казаков, работа на свежем воздухе! Приключения — только тогда, когда сам их ищешь! Сам себе господин, сам себе хозяин. Деньги платят почти что ни за что, премиальных много. Да и вообще — если ранят раз в год, или мотоцикл на себе сто верст тащить придется, или в пожар попадешь — так сам виноват! У других проблем куда больше. Мы — дружина! Мы — лучшие. У нас легкая жизнь!
Дмитрий Рогозин
УМКА
Лишь по прошествии лет я решился наконец рассказать тебе о той цепочке таинственных событий, происшедших с нами одной дождливой питерской осенью.
Ты спрашиваешь откуда я узнал всё? Да я в последнее время много чего узнал.
Небо над Питером плакало безутешно и не могло остановиться. Из окон большого загородного дома просматривался дворик и кусочек парка, раскрашенного в оттенки серого. Андрей Елькин, следователь прокуратуры, поморщился от вида этой грустной картины и вышел на улицу.
Грузный старый человек лежал в грязи. Дорогое чёрное пальто, намокшее от дождя, ботинки Lloyd, серый шёлковый шарф. Андрей поёжился на октябрьском ветру и, бросив недокуренную сигарету, направился по тропинке в парк.
Свидетели утверждали, что Покровского, крупного бизнесмена и политика, расстрелял собственный племянник.
Сам незадачливый убийца валялся метрах в пятидесяти, настигнутый выстрелом охранника. Одетый в кожаную куртку, он лежал, раскинув руки и уткнувшись лицом в ковёр из листьев. Чуть-чуть не добежал до забавного деревянного мостика через ручей. Елькину эта картина почему-то напомнила старый клип ДДТ «Осень».
Покровский был известен своим невероятным взлётом, которого он добился за весьма короткий срок. Племянник был ему вместо сына, а в организации исполнял роль личного секретаря босса. Что за причина подтолкнула юношу, заставила убить своего благодетеля? Оставалось недоумевать.
На прогалине уныло громоздилась и напоминала об ушедшем тепле и солнце летняя сцена. Перед ней рядами стояли скамейки, выкрашенные голубой краской.
Неожиданно, краем глаза Андрей увидел в траве под помостом неясное движение. Он сошёл с тропинки и медленно приблизился к сцене. Из травы на следователя грустно смотрели два больших чёрных глаза.
А какие у них у всех под молодёжной стрижкой копошатся Мысли! Президент-Елькин! Император-Елькин! Елькин-Пророк! Всех накормим, достигнем звёзд!
Промокший следователь торопливо вошёл в дом. Ребята уже заканчивали допрос свидетелей. По лестнице он направился в кабинет Покровского.
— Андрюх, ты куда? — Елькин лишь отмахнулся.
Войдя в кабинет, он закрылся и вывалил из-за пазухи на диван маленького рыжего котёнка. Хотя… присмотревшись обратил внимание не только на слишком большие для кошки чёрные глаза. У существа не было кошачьих усов, а хвост был длинный, как у тушканчика.
— Да кто ты такой? — задумчиво произнес Андрей.
И тут произошло нечто и вовсе не укладывающееся ни в какие рамки.
Зверёк улыбнулся.
— Я Блюмминг! — звонко выговаривая согласные, воскликнул он весело. — Я готов отвечать на два твоих вопроса два раза в день. — Потом он воровато оглянулся по сторонам и резко вспрыгнул на стол. — Ты — мой хозяин. — От неожиданности Андрей вскочил со стула и отпрянул к стене. — Только учти, один вопрос ты уже задал.
— Как ты можешь отвечать на мои вопросы? — Изо рта вырвался нервный смешок.
— А я всё знаю. Все ответы на твои вопросы. — Зверек бил хвостом по сторонам, шелестя на столе бумагами.
«Не радостно, как псы, а нервно, как кошки, всё же», — промелькнуло в голове у Елькина.
— И вопросы я твои знаю. — Тут Блюмминг закатил глаза и свернулся рыжим калачиком. — Следующий — через двенадцать часов, — послышалось изнутри.
— Эй, ты. — Андрей толкнул пушистый комочек. Никакой реакции. На ощупь он был точно, как маленький котёнок. — Посиди-ка пока здесь. — Елькин положил зверушку в ящик стола, где лежала кипа бумаг и закрыл на ключ. Глупо посмотрел на портрет президента на стене и истерично засмеялся. На ум пришёл дурацкий анекдот: «…Ё-моё! Говорящая свинья!» На часах было восемь вечера.
Ломоносов, Эйнштейн. Где вы взяли свои мысли?
Десять вечера.
Дождь никак не переставал. Пиво и рыба в дружеской компании обещали скрасить окончание дня, раз уж любимой девушки нет. Единственной альтернативой было бы просто отправиться на боковую. Но не сегодня. Сейчас просто необходимо поделиться этим бредом с другим человеком.
— Не поверю, пока сам не увижу, — Дима очищал сушеную рыбу. — Точнее не услышу.
— Да я и сам офонарел. — Елькин посмотрел на друга сквозь бокал с пивом. — Ты что завтра утром делаешь?
— Буду бумаги разгребать по делу Никитина. Да и вообще, накопилось писанины, — он отхлебнул два больших глотка.
— Поехали со мной на дачу Покровского. Посмотрим на месте.
— Ну поехали, — Дима усмехнулся. — Взглянем, что у тебя там за Чудо-Юдо.
Дима с Елькиным дружили давно. Бывшие одноклассники, сейчас они работали в одном отделе. Андрей не случайно доверился другу. Тот всегда был человеком рассудительным и должен помочь разобраться.
— Отлично. — Он хлопнул Диму по плечу. — Пошли на балкон, покурим.
С балкона пятнадцатого этажа открывался вид на сквер, который сейчас был скрыт тьмой. Под дождём сквер казалось жил. Шевелился и говорил смутным шелестящим голосом.
Подкурив сигарету, Дима задумчиво затянулся.
— А всё знать наверно тоже не зашибись. Неинтересно станет. А вот, например, знал бы ты, что завтра — конец света. Просто деда с бородой возьмёт и выдернет шнур из розетки где-нибудь у себя на небе. Сидел бы ты тут с такими телячьими глазами? — Он сделал глоток пива и продолжил: — Или ты бы знал, что о тебе люди думают. Со всеми бы в прах разругался и один сейчас сидел. В любом случае покоя тебе не видать.
Он повернулся к Андрею.
— Давай хоть придумаем, что спросить. Чтобы проверить.
— Я уже придумал, — отозвался Елькин.
Они курили и смотрели в ночь. Влажная вечерняя свежесть окрасилась вишнёвым ароматом «Кэптэн-Блэка».
Иногда я задумываюсь, что было бы если б они не появились. Как пошло бы развитие общества? Были бы мы сейчас в каменном веке? Или наоборот закалились в жестоких условиях, научились преодолевать трудности?
Ему снилось, что он убегает по улицам города, спасается от кого-то. Сон был черно-белый, безлюдный и тревожный. Бежалось невероятно легко, как это часто бывает во снах. Он пересекал дворы, сворачивал, петлял, забегал за гаражи. Казалось, его найти нельзя, но тревога не уходила.
Взбежав на горку, Андрей попал на территорию зоопарка, хотя тот и был в другой части города. Откуда-то взялся несущийся во весь опор огромный полосатый зебр. Во сне, в нарушение грамматических правил казалось, что это должен быть именно зебр. Елькин побежал рядом с зебром. Он почувствовал гордость, от того, что легко бежит наравне с могучим зверем, вблизи похожим на живой крейсер, ритмично перебирающий ногами.
Тут Зебр мягко и незаметно вильнул задницей, ударив лоснящимся крупом прямо по лицу Елькина. Тот, кувыркаясь полетел на обочину и ошалело сел. В глазах стояли отпечатки — в одном чёрная полоса, в другом белая.
Поднявшись, Андрей побежал дальше. Маленькая черноволосая девочка одна продавала с лотка разную мелочевку. Быстрый и безнаказанный, он схватил первую попавшуюся вещь и убежал.
Это оказалось квадратное зеркало без ручки и без рамки.
Остановившись, Елькин с ужасом посмотрел на своё отражение и едва не закричал, проснувшись с головной болью под аккомпанемент будильника.
Где бы ни было великое открытие, триумфальный взлёт и такое же оглушительное падение, там следует поискать их след. То же самое относится к самым страшным и жестоким режимам, мировым войнам и социальным потрясениям.
Кроме упомянутого дивана, который был чёрным и кожаным, в комнате стоял массивный стол со столешницей толщиной в ладонь. На столе лежали пять пустых пластиковых папок и стояла бронзовая статуэтка Пушкина. Компьютера, против обыкновения, в кабинете не было.
Вот в этом-то столе и сидел загадочный некто.
— Привет Умка.
— Привет, — улыбнулся зверёк.
— Ты теперь будешь Умкой. Блюмминг — идиотское имя. Кто тебя так назвал?
— Это вопрос? — опять улыбка.
— Нет, нет, — торопливо исправился Елькин. — Э-э… Задавай ты первый.
Дима наклонился к Умке. — Хорошо. Вот тебе вопрос на засыпку. Как меня в детстве называла сестра, что я сильно обижался?
— Митька-титька, — ответил Умка и звонко рассмеялся.
— Ну что, правильно? — нетерпеливо спросил Андрей.
— Правильно, — вид у Димы был ошалелый. — Правильно, мать его! Спрашивай ты.
— Вопрос такой, — Елькин встал и не спеша прошёлся по комнате. — Назови… дату моей смерти.
— Хорошо, — усмехнулся Умка. — Сегодня, в восемь сорок три, — и, лукаво подмигнув Диме, медленно опустил веки и снова впал в ступор.
Удар пришёлся по затылку. В глазах поплыло. Андрей сполз по стене, держась за голову рукой. По пальцам потекла горячая влага. Зазвенев, на паркет упал чёртов Пушкин.
Как они могут все знать, спросите вы? Подумайте сами. Допустим вы знаете расположение всех атомов во вселенной, их кинетическую энергию, и все прочие необходимые константы и переменные. Тогда вы сможете рассчитать их поведение.
А люди? А что люди? Человеческий мозг — тоже куча нейронов, соединённых синапсами в сеть, которые, обмениваясь импульсами, формируют феномен сознания. Точно так же поддаётся прогнозированию.
Вы скажете — для этого нужен комп размером с галактику. А вот и нет. Дело в том, что в них уже заложены все ответы. Да! Он просто знает, кого встретит и что те у него спросят.
Прошёл день. Дима провёл его на работе, старательно делая вид, что всё в полном порядке.
Сейчас он гнал свою девятку по вечернему Петербургу. Перед глазами повисла мутная пелена, а небо по прежнему весь день было затянуто пеленой серой. Стеклоочистители работали по полной, а по радио передавали сигналы точного времени — девять ноль-ноль.
— Ну и как ты себя чувствуешь после этого? — раздался высокий голос с пассажирского сиденья. Бездонные черные глаза смотрели насмешливо.
— Заткнись! — он чуть не срывался на визг.
— Да я просто спросил.
«Издевается, шерстяной носок хренов».
— Вопросы здесь задаю я! Я — твой хозяин. — Дима проехал на красный свет. — Слушай меня. Мне очень нужны деньги. Этот вопрос сейчас основной. Давай, грызун волосатый, рассказывай, как получить их быстро?
— Ну что ты, — взмолился Умка. — Я отвечаю словами или образами, но только на конкретные вопросы. Бизнес-планы составляют другие ведомства.
«Опять эта идиотская улыбка».
— Мне некогда разбираться в твоих установках. Ты должен отвечать.
— А я и отвечаю. Я могу тебе сказать, сколько через месяц будут стоить акции «Майкрософт», кто победит на чемпионате мира по футболу или показать чем сейчас занимается твоя подруга.
— О чём ты там говоришь?
Мобильник заиграл Шуберта. Дима вздрогнул.
— Возьми, возьми. Так ты хочешь видеть картинку? — Лукавая улыбка.
— Да! — сказал Дима и в телефон и Умке.
И увидел образ Катиной комнаты, не переставая наблюдать за дорогой. Умка прищурился, в глазах бешено плясали оранжевые огоньки.
— Дорогой? Ты где? — Катя сидела на диване в домашнем халате. Рядом с девушкой, положив ей руку на плечо сидел мужик, лица которого не было видно.
— Еду в машине, — он старался говорить спокойно и чувствовал, как к лицу приливает кровь.
— Ты знаешь, мне позвонили, в общем случилось несчастье…
— Знаю! — рявкнул Дима и отключил телефон. Он развернулся на ручнике, оставляя резину на мокром асфальте.
Дима был типичным обладателем Умки. Он был не готов к знанию. И хитрый негодник развёл его, как делал тысячу раз. В каждом из нас есть хорошее и есть плохое. Умка умеет активизировать в человеке мистера Хайда.
Дима резко затормозил у девятиэтажки в спальном районе, в одной из квартир которой и сидела сейчас с другим мужиком его любовь. Схватив Умку, он вылетел из машины. Махом взбежал на четвёртый этаж и открыл квартиру своим ключом. Пулю в ствол он послал ещё в машине, передёрнув затвор.
Сомнений не было. Войдя в зал, он выстрелил дважды в Катю. Подождал несколько мгновений и выстрелил ещё раз — в грудь выбежавшего из туалета мужчины. Тот неуклюже упал, задев висящую клетку с попугаем.
После этого, Дима сел на диван и заплакал.
Он сидел так несколько минут, слушая хрип умирающего человека. Наконец, тот затих окончательно. Дима взглянул ещё раз на лежащего в крови. В голову ему закралось неприятное подозрение.
Перевернув тело ногой, он едва не закричал. Катин брат умирал долго. На лице его была маска боли. Комната поплыла перед Димиными глазами.
Если бы я знал как. Как его уничтожить?
— Ответь мне на последний вопрос. — Дима, держа за голову, поднял Умку на уровень глаз. Чёрные глаза смотрели доверчиво и чуть насмешливо.
— Спрашивай, Дима.
— Скажи, когда люди перестанут искать лёгкие пути? — Ответа он дожидаться не стал. Хруст ломающихся шейных позвонков, маленькое тельце упало на пол и стекленеющие чёрные глаза тупо уставились на металлическую ножку шифоньера.
Дима засунул пистолет в рот и собрался выстрелить, когда взор его упал на клетку с попугаем. Эти чёрные глаза были ему знакомы.
— НИКОГДА! — каркнул попугай. И улыбнулся.
Данное дело отправилось для расследования в Федеральную службу безопасности. Там оно вскоре попало на глаза одному неглупому офицеру, который докопался до истины. Как ты уже мог догадаться, этим офицером был я.
Ну ладно. Пора заканчивать. Мне нужно готовиться к завтрашней встрече с канцлером Германии.
2100 год
Фасад дома с зарешечёнными окнами, песочница с грязным песком, металлический теннисный стол. Под ним… кажется котёнок. Точно, чёрный котёнок. Мокрый жалкий котёнок спрятался от дождя.
Наконец из-за угла показался парень в синей ветровке, спешащий попасть под крышу. Игорь отошёл от окна и включил новости.
«…был убит в собственном рабочем кабинете. Убийца застрелен при попытке к бегству…»
Лилия Баимбетова
ВСАДНИЦА ГОРА
Я — лист, опавший прошлой осенью.
Я — огонек сгоревшей свечи.
Я — дуновение ветра в пустой комнате.
Я — Сортис.
Шаги мои так легки, что я прохожу по миру, ничем не омрачив свою душу.
Шаги мои так легки, что я прохожу по лесам, не шелохнув ни травинки.
А как прекрасны леса мои, желтеющие в лучах осеннего солнца! Нет, та золотая пора, драгоценная, словно сокровищница древних царей, эта пора не пришла. Леса мои только подернуты желтизной, тронуты дыханием осени, как тронута бывает морозом зеленая трава. Как прекрасны леса мои! День за днем я хожу по этим лесам, вдыхаю их воздух, сухой и горько-пряный, ступаю по земле и палым листьям. Их немного еще — листьев, упавших на землю, — только черемуха растеряла всю свою листву, да клены иногда задумчиво роняют лист-другой.
День за днем я хожу по лесным тропам, где земля утоптана настолько, что корни древесные оказались на поверхности. Душа моя спокойна, как вода в каменной чаше. И хожу, шаг за шагом, по тропам, проложенным не моими ногами. Мир мой, земля моя, леса мои — жизнь моя, бесконечная, день за днем, минута за минутой!
Надвинулась осень, и леса мои стоят притихшие, ждут чего-то, и я жду вместе с ними. Я — маленькая колдунья из Исте-ле-и-Вэзил, я — бывшая всадница Гора, я — кто или что? Какая разница. Мое место — здесь. Я сама избрала свою судьбу.
Правда ли то, что существует для каждого раз и навсегда определенный путь, судьба или рок? Неважно. Ведь все равно любой человек зажат в тисках своего рода, традиций, воспитания, морали; любой человек идет по туннелю меж высоких
стен — и не может свернуть ни в ту сторону, ни в эту. Свободен лишь тот, кто сможет отринуть все, вырваться из тисков своего мира, умереть для всех. Я умерла дважды. Я покинула свой народ ради Гора, и я покинула Гора ради самой себя.
Я кричу об этом небу над моей головой, я шепчу об этом лесам моим. Я — Сортис, это все, что я могу противопоставить миру, это все, что у меня есть. Я — Сортис, и душа моя легка, словно перо из крыльев птенца.
Я здесь совершенно одна. И одиночество совершено не тяготит меня, оно никогда не казалось мне тягостным, уж такой я родилась. Мне всегда было уютнее наедине с собой, чем в чьем-то обществе; что ж, здесь я одна, и никто не мешает мне. Я слушаю леса.
Вечереет. Небо все глубже, все темнее. Летом в такие вечера хочется плакать — грусть и покой разлиты в воздухе; осенью же кажется, что ты безвозвратно теряешь что-то. Еще один день, еще один день утрачен, и его не вернуть, и зима все ближе. Зимою леса мои засыпают, и сон этот очень похож на смерть, и оттого я не люблю зиму, но принимаю ее, когда она приходит, принимаю, как все на свете. И душа моя спокойна, как вода в каменной чаше.
Весь день я бродила по лесу и, утомившись, решила отдохнуть на пригорке. Расстелила на пожухлой траве шерстяной черный плащ, прилегла — и странный сон сморил меня, странный сон, больше похожий на наваждение.
Темная пещера привиделась мне, черное озеро было посередине, и тяжело плескалась холодная вода в каменных берегах. Посреди озера высился каменный столб, поросший бледным мхом. К столбу этому прикован был — человек или дух, не разберешь. Голова его опустилась на грудь, длинные волосы окунались в близкую воду. С плеч свисало замшелое тряпье.
Казалось, он не первый век стоит здесь, прикованный к столбу, посреди темной пещеры, в ледяной воде подземного озера. Пещера утомленно стонала, не в силах далее выносить его присутствие. А мне, мне вспомнился Гор мой, Гор-са-Исет, Сокол мой с белым знаменем. Так бывало, когда входил он в комнату, и мощь его переполняла стены, и билась, словно океанский прибой. И этот, привязанный, был из таких, высших духов, стихий или богов.
Ах, что мне было до него? Странное видение захватывало меня и вело, но ничем оно не затронуло мою душу. Я не пожалела пленника, не озаботилась его судьбой. Но видение не отпускало меня, и я стояла и смотрела. Он похож был на Гора. И не похож. Гор-са-Исет был богом, этот же напоминал скорее природного духа или же стихию. Когда я пришла в замок Гора, Сокола моего с белым знаменем, смешная девчонка с длинными косами, соколоподобный повелитель мой не жалел времени, обучая меня зачастую самым простым вещам. И до сих пор я помню, как говорил он: люди и боги суть точки на плоскости, стихии же суть сама плоскость. Боги отличаются от людей лишь степенью своего могущества. А стихии бесконечны, их души объемлют вселенную, и когда они являются в человеческом облике, ты видишь всего лишь часть их личности. Но стихии не бессмертны, как и мы, как и боги. Их можно пленить, их можно убить. Так убили когда-то стихию подземного огня, воплощенную душу пламени, и огонь тот успокоился, затих, словно колдовским сном скованный. Лишь изредка вырывается он из своей подземной тюрьмы, да тут же и угасает. Душа его мертва. Так некогда убили и стихию папоротника; и там, где шумели папоротниковые леса, скрывающие динозавров, теперь папоротник едва поднимается на метр от земли. И этого пленника, прикованного к замшелому столбу, убивал кто-то, убивал так же верно, как если б снес ему голову мечом.
Но я не озаботилась этим и пленника не пожалела. Мир скользит сквозь меня, не затрагивая мою душу, и она всегда спокойна, словно вода в каменной чаше. Никогда не было у меня слишком много привязанностей, и с каждым годом их все меньше. Что мне до мира, что мне до больших или малых событий?
Я — лист, опавший прошлой осенью.
Я — огонек сгоревшей свечи.
Я — дуновение ветра в пустой комнате.
Я есть, но меня почти нет. Я таю, словно туман над озерами. Мои шаги легки, мир ничем не омрачит мою душу. Мои шаги легки, я ничем не затрону мир, проходя его тропами.
А пленник поднял голову и взглянул на меня. Лицо его было переменчиво, словно вода горного потока, черты менялись беспрестанно, и лишь глаза оставались все теми же: огромные, раскосые, цвета расплавленного серебра. Он смотрел на меня, и бесконечная усталость была в его глазах. Тысячелетиями он стоял здесь, не в силах освободиться, и знал, что обречен на смерть. И вот смерть была в шаге от него, вот уже он чувствовал ее дыхание, вот уже гладила она его волосы, гладила плечи, изнемогшие под тяжестью неразрывных цепей. Он умирал и знал это.
А я, онемелая, смотрела в глаза эти, глаза цвета расплавленного серебра, и видела в них — леса, зеленеющие и облетающие, в ненастье и под яркими лучами солнца, видела столетние дубы и тоненькие осины. Ах, если что-то еще трогает меня в этом мире — это леса, И вот стихия леса умирала предо мной, и я знала, что не допущу этого, и душа моя была спокойна, словно вода в каменной чаше.
Я — Сортис. Я утверждаю это всем своим существованием.
Я легче пера из крыльев птенца, ветер несет меня, куда захочет. Я не берусь менять мир, но знаю, о, как хорошо я знаю, когда и что я должна сделать. Легкими шагами ушла я от своего народа в заоблачный замок Гора-са-Исет и присягнула ему на верность и поклялась вечно хранить его меч и следовать за ним в битвах. Легкими шагами я ушла от соколоподобного моего повелителя, презрев все свои клятвы. Я не тревожусь, не страшусь, не трепещу. Я делаю то, что делаю, ибо я — Сортис.
Я вошла в озеро, и вода его была ледяной, словно смерть. Я коснулась цепей, слушая самое себя. Нет, не мне снимать эти заклятые цепи, не мне, маленькой колдунье из Истеле-и-Вэзил, бывшей всаднице Гора. Я могу сражаться с богами и повергать их во тьму, но не сумею снять этих цепей. А время уходило — капля по капле, так вытрясают из бутылки последние капли вина или масла. Время уходило. Время ушло, то время ушло, когда разговаривали деревья и направлялись к полям сражений, выдернув корни из родной земли. Вот отчего замерли леса в дремотном сне — оттого, что душа их пленена враждебной силой.
Но я — Сортис, я делаю то, что делаю, и шаги мои легки, и клятвы мои непостоянны. Я клялась, что никогда не покину Гора, и ушла от него. Уходя, я клялась никогда не встречаться с ним.
Но нынче я воззвала к нему.
И он пришел, Гор-са-Исет, Сокол с белым знаменем, и я плакала, протягивая к нему руки, а ведь он никогда не видел раньше слез моих, соколоподобный мой повелитель. И я ничуть этого не устыдилась, ибо я не знаю стыда.
Оковы пали под взглядом Гора, и на руки он подхватил обессиленного пленника, и закутав в плащ свой, белый с алым подбоем, понес вон из пещеры. Когда я вослед за Гором вышла из пещеры, и солнечный свет брызнул мне в глаза, мне показалось, что не пленник, а сама я воскресла. Гор уложил пленника на траву, на плащ свой, белый с алым подбоем, и обернулся ко мне.
— Он умирает, — сказал Гор, и так давно не слышала я голос его, птичий и металлический одновременно, так давно я не слышала его, что звук этот резанул мне уши.
— Все равно — умирает?
— Ты знаешь это, не так ли? Знаешь не хуже меня. Он умирает, но ты можешь отдать себя смерти вместо него.
И я взглянула в соколиные черные глаза, я смотрела, и солнце слепило меня. Ветер шелестел в листве.
Сожалеть ли мне, бояться ли мне смерти? К чему? Я — огонек сгоревшей свечи. Шаги мои легки, душа моя спокойна.
— Отдай ему свои силы, — сказал Гор. — И все будет хорошо с ним. Но ты умрешь, Сортис.
— Я знаю.
— Боишься ли ты?
— Да, — сказала я. — Очень.
— Ты ли это, Сортис Бесстрашная? — усмехнулся мой Гор.
— Ты ли это, Гор Безжалостный? — отозвалась я со слабой улыбкой.
Когтистая птичья лапа коснулась моей щеки.
— Прощай, Сортис, — сказал он.
— Прощай, мой Гор.
И он исчез. И только плащ его, белый с алым подбоем, остался здесь. Я подошла и села на край плаща. И, помедлив, сбросила всю защиту свою, все щиты, укрывающие сущность мою от внешнего мира. Даже у обычного человека немало таких щитов, у меня же было вдвойне. И вот, оставшись без них, я поняла, что умираю. Словно я открыла шлюзы, и все, чем я была, есть и буду, хлынуло неудержимым потоком — вовне.
Я умирала и не страшилась этого.
Я — лист, опавший прошлой осенью.
Я — огонек сгоревшей свечи.
Я — дуновение ветра в пустой комнате.
Я — Сортис.
Шаги мои так легки, что я прохожу по миру, ничем не омрачив свою душу.
Шаги мои так легки, что я прохожу по лесам, не шелохнув ни травинки.
Шаги мои так легки, что в царство смерти я приду, как родная.
Я проснулась с криком. Вечерело. Воздух становился прохладен, небо на западе синело, готовясь принять ночной сумрак. Изломанные тени деревьев чертились на траве. Закутавшись в свой черный плащ, я поднялась с травы и пошатнулась, ноги не держали меня. Сон. Всего лишь сон! Медленно, словно столетняя старуха, двинулась я домой. И слезы текли по щекам моим, но я улыбалась, и душа моя была спокойна, словно вода в каменной чаше. Боль и страх, тоска и сожаление никогда не коснутся меня, ведь я — Сортис.
Ту ночь я спала безмятежно, как ребенок, и ни один дурной сон не потревожил мой покой. А поутру, когда солнце взошло над кромкой леса, меня разбудил стук в дверь. И я сошла вниз по лестнице, и часы важно и медленно отбили бессмысленное время. Запах осени лился в открытое окно, и на полу лежали опавшие листья.
Бездумная, отворила я дверь. И обмерла. И отступила на шаг.
Он стоял предо мной, вовсе не такой, каким я видела его вчера. Не умирающий, страшный и грязный, с пустым взором, вовсе нет. Он стоял предо мной, спокойный и тихий, в свободных одеждах, и черные волосы струились по плечам его, и глаза цвета расплавленного серебра взирали на меня. Я не страшилась смерти, но взгляда этого устрашилась. Ибо он спрашивал с меня больше, чем я могла дать.
Правда ли то, что существует для каждого раз и навсегда определенный путь, судьба или рок? Ведь все равно любой человек зажат в тисках своего рода, традиций, воспитания, морали; любой человек идет по туннелю меж высоких стен — и не может свернуть ни в ту сторону, ни в эту. Свободен лишь тот, кто сможет отринуть все, вырваться из тисков своего мира, умереть для всех. Я умерла дважды. Я покинула свой народ ради Гора, и я покинула Гора ради самой себя.
Я — Сортис, и мне пришло время снова обрести и потерять. И я не устрашусь этого. Я покину свою свободу ради другого.
Гость мой шагнул в комнату и раскрыл мне объятья. И я пошла к нему, как заблудившийся ребенок идет на дальний и неверный свет, медленно, с глазами, полными слез. И душа моя была спокойна, словно вода в каменной чаше. Ибо я легче пера из крыльев птенца, ветер несет меня, куда захочет. Ибо я — Сортис.
Мы лежали на берегу озера, а в мире осень снова вступала в свои права, и впервые это не печалило меня. Ибо я знала, что все будет хорошо, ибо я знала, что леса мои с приходом зимы не впадут в сон, подобный смерти. Ибо воплощенная душа леса была предо мной.
Он улыбался. Может быть, сам не замечая этого.
— Постой, куда ты?
— Я искупаться хочу.
— Холодно же, Сортис, осень на дворе.
— Я всадница Гора! — провозгласила я гордо, опрокидываясь в воду. Он засмеялся, глядя на меня, но в озеро за мной не полез. Я давно уже поняла, что он не любит открытых водоемов, зато безумно любит дождь, словно деревце, готов часами стоять, запрокинув голову, подставляя лицо капели.
Водичка, и правда, была холодноватая. Над озером, в ровной рамке из желтеющих лесов, плыло бледно-голубое небо с размытыми пятнами облаков.
— Сортис, замерзнешь. Сортис, возвращайся.
Я кувыркнулась в воде, нырнула. Вода была мутной, зеленоватой. Чьи-то руки легко подхватили меня, вырвали из воды с россыпью брызг. Я вскрикнула — и засмеялась, обнимая его. Мое счастье, его счастье — все перепугалось однажды и длилось, длилось, длилось, никак не желая кончаться. И очень давно я не вспоминала о том, кто я.
Но и тогда я была все той же Сортис, не больше и не меньше. Я была все той же Сортис, и счастье, любовь, радость ничего не прибавили мне.
Я была огоньком сгоревшей свечи.
Я была дуновением ветра в пустой комнате.
Я была счастлива, я дарила — и вбирала в себя, и носила его ребенка, но я все еще оставалась той же Сортис, и ничто в мире не могло взволновать мою душу. Ибо моя душа подобна воде в каменной чаше. Ибо все в мире преходяще, и я знаю это доподлинно, я знаю это. Ибо я Сортис. Я кричу об этом небу над моей головой, я шепчу об этом лесам моим. Я — Сортис, это все, что я могу противопоставить миру, это все, что у меня есть. Я — Сортис, и душа моя легка, словно перо из крыльев птенца.
Он обнимал меня, целовал мои мокрые волосы. Так они и не отросли по-настоящему с тех пор, как я носила птичий шлем с клювом надо лбом. Впервые придя в заоблачный замок повелителя моего Гора-са-Исет, я остригла косы свои, и с тех пор время словно остановилось, и волосы у меня не отросли ни на чуть-чуть. И я не удивлялась. Ах, стоит только связаться с богами, духами и стихиями! — возврата нет, а удивляться сил не хватит.
К вечеру мы вернулись домой. Я заварила чай, разлила по чашкам. Он обнял меня, и я прислонилась к нему с немалым удовольствием. С мокрых его волос капала вода. Волосы он никогда не сушил, полотенца не признавал совершенно. Я смеялась над ним, но он меня и слушать не желал.
Такой вот он был. Вот такой.
— Ты думаешь о ребенке, Сортис?
— Стараюсь не думать, — я напряглась, признаться.
— Ну, что ты, родная? — расстроено сказал он.
— Ничего. Все женщины боятся первых родов. Все женщины…
Я говорила, говорила, а внутри меня рос страх. Со дня на день я должна была родить, со дня на день. Я хотела плакать, я хотела, чтобы меня утешали, а вместо этого мне приходилось утешать его.
— Пойдем наверх, — сказала я.
— Я тебя отнесу.
Он схватил меня в охапку, и я засмеялась, заболтала в воздухе ногами. Он носил меня легко и уверенно, словно я пушинкой была. По скрипучей лестнице он взлетел едва ли не бегом. Последнее время мне тяжело было ходить по этой лестнице, вдруг оказалось, что она слишком крутая и долгая.
Он укладывал меня в постель — словно ребенка.
— Спи, Сортис.
— Куда ты? Я не засну без тебя.
Последние месяцы он почти не покидал меня, и я ужасно разбаловалась. Он улыбался в ответ на мои капризы, по мере сил потакал.
— Я только задерну шторы и лягу. Закрывай глаза, родная. Я послушно зажмурилась. Скоро он лег рядом со мной, и я ткнулась носом в его плечо, и уснула, вдыхая его запах, запах листвы, земли и ветра.
Я пробудилась, видно, уже за полночь. Стояла глухая тьма. Всю меня пронзала боль, зарождавшаяся где-то внутри. Я едва сдержала стон.
«Что со мной?
Я — умираю?
Нет, ведь я, я… воды отходят… не может быть… так скоро, так сразу… ведь я не готова… так больно! Так больно!»
Я схватилась растерянной рукой за его руку.
— Что, родная? — пробормотал он сонно. Я только всхлипнула в ответ.
Он тотчас проснулся, испуганный этим неожиданным звуком.
— Что такое? Что ты, родная?
И я заплакала, тихо, даваясь слезами. Боль крутила и вертела меня, а пуще боли был страх, неожиданный, всепоглощающий.
— Сортис, не плачь… Сортис, что мне сделать?
— Как ты думаешь… я рожу… дерево? — засмеялась сквозь слезы, и снова заплакала.
Ах, сколько бы слез я не пролила глухой ночью, прижимаясь лицом к мокрой подушке, я все та же Сортис, я — Сортис, и ничего в мире этого не изменит.
Кого я рожу от тебя, ангел мой, любовь моя, муж мой? Как мне больно, как мне страшно! Этот ребенок разорвет мою душу, разорвет меня в клочья. Разве может быть иначе, если родить мне предстоит — стихию.
Неужели я умираю?
За шторами рассвело. Лучи света пробивались в комнату, режа пыльный полумрак. Было вроде и прохладно, но я обливалась потом. А после все так же, в поту, задыхаясь, я следила за тем, как лучики эти окрашиваются алым и гаснут. Прошел день, снова наступила ночь.
Часы внизу медленно и важно пробили полночь — бессмысленное, никому не нужное время. А с последним ударом меня пронзила такая боль, что я закричала, пронзая криком темноту над лесами.
— Сортис! — он держал мои руки, и плакал, и ничем не мог помочь мне, а я кричала, надрываясь, надсаживая голос.
Я — лист, опавший прошлой осенью.
Я кричала и задыхалась от собственного крика. Боль рвала меня на части, боль огненными пальцами разрывала меня на кусочки — снова и снова. Будто начинку для пирожков готовила — о, эта хозяйственная боль.
Я — огонек сгоревшей свечи,
— Я — Сортис.
Я — лист, опав…
Сознание мое меркло.
А потом я услышала над собой резкий, металлический, совершенно нестерпимый голос, говоривший четко и раздельно:
— Храбрая Сортис. Бесстрашная Сортис.
И другой, столь же нестерпимый голос прибавил равнодушно:
— Мертвая Сортис.
И с каким-то неожиданным безразличием я поняла и приняла это знание: я умерла. Тот и Осирис говорили надо мной в непроглядной тьме характерными металлическими голосами. «Мертвая Сортис». Это я, это я — мертвая Сортис. И мой ребенок. Здесь, в этой кромешной тьме, боль отпустила меня, и не сразу отчего-то вспомнила я о своем нерожденном ребенке. Я встрепенулась.
— Глупая Сортис, — сказал кто-то. Голоса их были так похожи, что я не различала еще, кто говорит.
— Мой ребенок…
— Твой ребенок? Ты ЭТО называешь ребенком? Воистину — глупая Сортис!