Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Марта Кетро

От составителя

О сетевой литературе говорят разное. Кто-то считает Интернет прибежищем графоманов, на которых деревья жалко переводить, кто-то, напротив, уверен, что только там и осталось свободное некоммерческое творчество, и «напечатался» означает «подался». По мне, так сетевая литература — это одно из порождений современной городской мифологии: все о ней знают, но никто толком не видел. Все время оказывается, что самое интересное постепенно выбирается из сети, а то, что выбираться не желает, вроде бы и не совсем литература… Интернет может стать отличной стартовой площадкой в начале большого пути, комфортным пространством для создания портфолио и обкатки текстов, но никак не единственным и самоценным полем писательской деятельности. Блог, безусловно, отличный инструмент, он позволяет освоить главный навык литератора — писать регулярно (а лучше — ежедневно). Ведение дневника будит творческий потенциал, но мне кажется, довольно странным весь этот потенциал снова в дневник и вкладывать. Дело в том, что в блоге мы создаем имидж, вступаем в личные отношения с читателем и оценка текста во многом зависит от того, насколько автор харизматичен. Можно так смешно и мило рассказывать о том, как воспитываешь своего кота, что тебе потом простят неловко слепленную повесть — «зато человек хороший». Мило говорить о житейском — это тоже редкий дар, но при наличии маломальских литературных амбиций, обычно хочется большего, некой трансформации реальности посредством текста. Раньше или позже каждый пишущий человек временно теряет легкость бытия и начинает на полном серьезе заниматься творчеством. И как получить объективную оценку результата, если в сети тебя читают, в сущности, «родственники» — те, кому ты изначально нравишься? Выход на бумагу — это огромный риск, проверка на прочность: что останется, если убрать обаяние и «самопиар»? Книга, которую вы держите в руках, — это тот самый «сухой остаток». Позвольте рассказать о том, как она создавалась.

Миллионы людей ведут сетевые дневники, день за днем описывая свою жизнь или изощряясь в литературных экспериментах. Интернет несет читателю тонны мусора и крупинки золотого песка, и умение выбирать самое интересное становится весьма востребованным талантом. «В Интернете есть все», это аксиома, но ты попробуй найди то, что нужно…

Идея собрать «лучшее из ЖЖ» носилась в воздухе давным-давно. К сожалению, издатели обычно не рискуют печатать сборники рассказов, если автор, или авторы, не раскручены до небес. И то, что ACT взялся за этот проект, большая удача.

На ум приходит несколько вариантов организации сборника. Например, можно было пройтись по «тысячникам», попросить у них лучшие рассказы и обеспечить, таким образом, отличные продажи — у каждого из них найдется сколько-то сот верных читателей, которые с радостью купят сборник из-за любимого имени. Или более человеческий вариант: предложить составителю (мне то есть) набрать тексты от знакомых писателей и сделать книжку крепких профессиональных рассказов.

Но легких путей мы не ищем, поэтому был выбран самый скользкий и трудный путь — конкурс. Два месяца я только и делала, что читала. 556 заявок, около тысячи рассказов самого разного качества. Я сознательно не смотрела в анкетные данные конкурсантов, оценивая только качество текста, а потом, если оно меня устраивало, интересовалась «кто это сделал». Примерно в половине случаев чуда не происходило — хорошие истории приходили от литераторов, популярных не только в сети, но и за ее пределами. Но были и совершеннейшие открытия: новые имена, неожиданная стилистика, иноязычие на грани шока. Начинаешь читать с ощущением «так не пишут», а заканчиваешь с мыслью «иначе не написать».

И я особенно рада за этих «новеньких» авторов. Станут ли они писать дальше или публикация в нашем сборнике будет для них единственным печатным опытом — не важно. Главное, они нашли огромное мужество показать свои тексты, пожертвовали самолюбием, участвуя в конкурсе среди сотен других «начинающих и продолжающих». Впрочем, нет, смелость понадобилась им гораздо раньше, на стадии написания рассказов. Чтобы говорить о любви и смерти, о жизни в самых разных ее проявлениях, прикасаясь к больным и нежным темам бытия, нужно очень много душевных сил. В этом сборнике есть не просто рассказы, но человеческие документы, повествующие о судьбах живых непридуманных людей.

Впрочем, есть и сказки, в которых сквозь волшебство просвечивает реальность. Выверенные профессиональные тексты перемежаются с непричесанной прозой дебютантов. Объединяет их талант, личностная сила авторов и, пожалуй, любовь к жизни — всякой-разной: горькой, счастливой, страшной, прекрасной, короткой, долгой. Бесценной.

Юлия Рублева (ulitza)[1]

Французская история

В этой истории тогда принимали участие все, кому не лень. Подруга проездом из Германии научила меня грассировать. Старый приятель, от которого год не было ни слуху, ни духу, написал мне в аську, не поздоровавшись: «Все французы — лягушатники». Короче, я собралась замуж за француза.

А началось все в Испании. У меня была неделя отпуска, я бродила по вечерам по бульварчику маленького городка Санта-Сусанны, привыкала к своему одиночеству и смотрела, как в кафе вальсируют пожилые немецкие пары. И однажды я купила билет на пароход, который возил туристов на «дальний пляж». На верхней палубе ветер бил в лицо, а впереди сидела супружеская пара. Он время от времени наклонялся и целовал жену в открытую шею. От них веяло счастьем, и здоровьем, и любовью.

И тут я взвыла. Меня так давно никто не целовал, не признавался в любви, вообще — не любил! Я одна-одинешенька уже третий год, в самом расцвете, почему? Наверное, мне всю жизнь предстоит быть одной, вдруг, в конце концов, с моей шеей что-то не так?! И, чуть не плача, я трогала свою шею сзади и смотрела в морскую даль мокрым взглядом. Ветер вышибал слезы. Я видела, что кругом все парами, а я одна. Это отчаянно, остро чувствуется, когда вокруг море и солнце, и невозможно с головой уйти в работу, и всей кожей ощущаешь, что тебе только тридцать три, и ты еще легко можешь ходить без лифчика, потому что грудь молода и упруга.

В общем, я провалялась на этом дальнем пляже часа четыре, загорела и поплавала, людей было как сельди, и я старалась ни о чем не думать. Но когда вернулась в Санта-Сусанну, и стемнело от нахлынувшего дождя, и я осталась в своем номере, вот тогда я сдалась и поревела. И, поревев, сказала себе: ты сейчас нарядишься в свое новое белое платье, накрасишься и пойдешь и выпьешь маленькую бутылочку красного вина за ужином. Нечего здесь валяться в темноте и одиночестве. А потом уже будешь реветь.

Я накрасилась и пошла.

Справа от меня за столиком сидел дядька с неопрятным рыжим хвостом, собранным в резинку. Напротив него — очкарик с треснутым мутным стеклом. Дальше — какой-то амбал с красными щеками. Вот, снова сказала я себе. Поглядеть даже не на кого. И уткнулась в арбуз.

Через минуту я подняла голову и увидела, что вместо рыжего сидит мужчина моей мечты. Лет сорока на вид, внешности, знаете, моей любимой, типа Шона Коннори. Брюнет. С карими глазами и живым умным лицом. Он о чем-то разговаривал с очкариком, у него был приятный голос. Я уныло подумала: блин, он наверняка женат. И опять уткнулась в тарелку.

Когда я вновь подняла глаза, Шон Коннори сидел напротив меня, улыбался и явно собирался меня клеить. Как он оказался за моим столиком, я не поняла.

— Жиль, паризьен, — сказал он.

— Джулия, Москоу, — сказала я.

— Жюли? — переспросил Жиль. — Рюс? — И закричал на весь ресторан: — Есть тут кто-нибудь, кто может переводить на русский?! — Кричал он по-французски, но я поняла.

До моего отъезда оставалось три дня.

…Наверное, в этот вечер нам ворожили черти, потому что на его крик что-то ответили по-французски слева от меня, вызвав у француза бурную радость. Тут же ко мне обратились по-русски:

— Мадам, вы из Москвы?

Я обернулась — за соседний столик присаживалась молодая пара.

— Меня зовут Марин, я молдаванин, живу в Париже, — на чистом русском языке представился молодой человек. — Могу вам переводить.

С помощью Марина быстро выяснилось следующее: что меня приглашают погулять и на дискотеку, что я шарман и прочее, что большое горе этот мой отъезд через три дня и нам нельзя терять времени. Это был такой напор и кавалерийский наскок, что я только кивала.

…За первую ночь я выучила по-французски названия частей тела и счет до десяти. Наутро, еле шевеля языком, я позвонила гиду и отменила экскурсию, потому что сил не было никуда ехать. Мне хотелось только спать, но Жиль заходил ко мне в номер под дурацким предлогом помыть руки и снова оставался. Мы гуляли по бульварчику Санта-Сусанны, и он, как заведенный, целовал меня в шею и в полоску живота над джинсами. Мы говорили о наших котах и детях, и в какой-то момент я спросила, женат ли он, — и он сказал: нет проблем, я разведен. Мне даже было лень думать, врет ли он. Он знакомил меня со всеми своими знакомцами, и было видно, что его распирает от удовольствия.

Под утро я проснулась оттого, что он на меня смотрит и гладит по голове, по лицу… «Анжелик…», — шептал он. Я спросонок удивилась, что курортный роман может быть таким бурным и правильным, по всем законам жанра. В этот день мне предстояло ехать на гору Монтсеррат, в святой монастырь, и я не стала отменять экскурсию, потому что мне просто дико хотелось побыть отдельно от него хотя бы несколько часов.

Я поехала. На горе, в монастыре, я поняла, что ни слова не понимаю из рассказа гида, что мне хочется добрести до скамейки и подремать, и, подойдя к какой-то одинокой девушке, попросила: «Простите. Можно я с вами похожу, я боюсь заблудиться и отстать от группы, и ничего не могу запомнить».

Девушку звали Таня. И она работала переводчиком во французском культурном центре в Москве. Черти продолжали ворожить. Я вцепилась в нее изо всех сил, объяснила, что ко мне пристал сумасшедший француз, и за целый день прогулок с ней научилась говорить маленькие фразы: «пойдем на завтрак», «я хочу спать», «я ничего не хочу» и «мне приятно».

На следующий день я уезжала.

И в последнее утро он сделал мне предложение. Часов в пять утра. Он говорил: пойдем на море, смотреть, как встает солнце. Я отбрыкивалась изо всех сил. Он вытащил меня из кровати, поставил перед балконом, обнял и что-то сказал со смешным словом «пюз». Я ничего не поняла. Тогда он сделал жест, будто надевает мне на палец кольцо. Я напугалась. Это выходило за рамки жанра. А он взял с тумбочки московский журнал про кино, с Чулпан Хаматовой в свадебном наряде на обложке, и ткнул пальцем. Я не знала, куда деваться. Я сказала по-английски, что это все серьезно и что я буду думать.

В Москве все продолжалось. Смешное слово «пюзи» значило «супруга». Он звонил ежедневно, иногда по восемь раз. Французский я постигала нечеловеческими темпами. Он каждый раз умудрялся сообщать мне какие-то новости. От того, что рассказал про меня своей кошке и бывшей жене, до того, что ходил в мэрию и сделал мне приглашение приехать. В один прекрасный день позвонила его бывшая жена Мартина и по-английски предупредила, что приглашение готово на такие-то даты. А однажды на работе мне некогда было выйти за дверь и пришлось, мешая французские, английские и русские фразы, что-то ему объяснять. Закончила я разговор в полной тишине: коллеги как-то странно на меня смотрели, а потом хором заорали: «Колись, ты едешь в Париж?! А ты сказала, что нас десять человек и мы тоже хотим??»

К концу сентября виза была готова. Жиль заказал мне билеты, и я забрала их в офисе «Эйр Франс». Приехал бывший муж в командировку и заодно проводить меня, как он выразился, в последний путь. Он называл его «Жюль» и, похоже, слегка ненавидел. А я была в смятении. Я не была в него влюблена ни на секунду. Он мне просто нравился. Очень нравился, не более того. Но черт меня побери, мне надо было что-то решить и надо было увидеть Париж. Он называл меня «фам фаталь», женщина судьбы. Но я никакой своей судьбы в нем не чувствовала. Тем не менее у меня не было ни одного предлога отказываться.

В аэропорту Шарля де Голля он встречал меня с розами.

* * *

В Париже легкий, вкусный воздух. Очень чистый, просто изумительный. Париж и сам весь легкий, прозрачный и романтичный. Из аэропорта мы поехали в центр, в какой-то старый район. Немного погуляли. Потом поехали в магазин «La maison de Tescargot». В магазинчике их было сортов 15, наверное.

Потом приехали к Жилю. Я зашла и обалдела: на столе в гостиной мой большой портрет, в спальне возле кровати вообще иконостас из моих фотографий… Мне стало страшно. Я не знала, что снимки, которые я ему посылала, превратились для него в фетиш. Сам он выглядел каким-то измученным и похудевшим. Он сказал, что к моему приезду отдраил всю квартиру. Он сказал: это твой дом, Жюли.

Он приготовил улиток — очень просто, в печке. Они запеклись, и из них вытек душистый масляный сок с приправами. Маленькой вилочкой с двумя зубцами мы вынимали улиток из раковин, макали вкусный французский хлеб в масло, пили красное бургундское вино. Вина у него оказался целый шкаф.

Потом мы говорили. Я объясняла, что мне сложно решиться на что-то. Я только что переехала в Москву. У меня любимая работа, я не хочу ее терять. Я не хочу начинать здесь все сначала, и Маша не хочет уезжать из России. Потом мы легли спать.

Ночью я проснулась оттого, что Жиля рядом не было. Он сидел в гостиной в какой-то скорбной позе.

— Ты знаешь, Жюли, я не знаю, что теперь мне делать. Я не могу заснуть, — сказал он. — Я так надеюсь, что ты все-таки еще подумаешь.

На следующий день мы поехали в Руан. Там жила подруга моей подруги, русская, которая взялась нам немного помочь с нашими переговорами. Мы сидели в итальянском кафе. Жиль сказал, что хочет ребенка, и погладил меня по щеке. Я поняла это и без перевода. Он говорил, переводила Галя, что, как только увидел меня, сразу понял, что я его судьба. Вот он такой и видел свою жену. У него было два гражданских брака, но впервые он хочет жениться официально, хочет, чтобы я носила его фамилию. Я маялась, мне было тоскливо. Я представляла себе этот брак, созданный его страстью и моим одиночеством, размеренные вечера, блинчики на завтрак, спокойные поездки на машине за покупками по выходным. И моя вечно отсутствующая душа, включенный по вечерам компьютер и невозможность все исправить. А если еще ребенок…

Я хотела бы ребенка, но от любимого мужчины. Я ничего не имею против быта и не боюсь повседневности.

…Но, может быть, решиться на это? Может быть, это будет гостевой брак, предложила я ему. Я не могу жить в чужом языке, русский язык — это мой хлеб и любовь, я умру от тоски во Франции. Нет, говорит Жиль, я не могу гостевой, Жюли. Прости, я изведу себя ревностью и тебя замучаю. И ты не сможешь получить гражданство. В обычном браке ты получила бы его через год. И он согласен удочерить Машу.

На этом месте я очнулась и завопила: «У Маши есть отец! Жиль, я не могу, не могу. Я не могу сейчас увозить дочь, для нее это будет травмой. Я не хочу уезжать сама». На этом наши переговоры почти завершились. Я обещала, что подумаю еще, буду думать все мое пребывание здесь, десять дней.

Мы вставали рано утром и шли на поезд RER — это что-то типа загородного метро. Полчаса до центра Парижа. Жиль отправлялся на работу в свою контору. А я шлялась по Парижу где хотела. Какой же он маленький и красивый! Это было счастьем, и я забывала про Жиля начисто.

…Мост через Сену, где я открыла только что купленные духи Lanvin, и ветер унес у меня из рук целлофановую обертку. Три столика на бульваре, за одним из которых я просидела час, выпив две чашки кофе. Пожилой официант, небрежно ставящий перед тобой старый начищенный кофейник и горячие тосты с тунцом. Тяжелая огромная дверь издательства «Галлимар», которое я собиралась поискать специально, а через пять минут буквально в него уткнулась. Бутик «Ла Перла» на Вандомской площади в девять утра, где в витринах на солнце сверкал белоснежный мех. Продавщица в маленькой лавочке на бульваре Сен-Жермен, с которой мы, прямо по Булгакову, трещали на французском, пока я примеряла чудные шали, шарфы и шапочки.

И отовсюду: «Бонжур, мадам». И улыбки.

Бульвар Ланне, где русское консульство. Тихие дорогие особняки. Во всем квартале — ни одного кафе, и лишь недалеко от метро — небольшой ресторанчик, куда на обед приходили старые ухоженные француженки в бриллиантах. Там я сидела по утрам и учила французский по самоучителю, тут же практикуясь на официантах. Полицейские, нереально любезные и снисходительные, в белых перчатках.

Магазинчик, где я купила моцареллу, минералку и шоколадку. Я съела это все на скамейке в Люксембургском саду, куда зашла тоже совсем случайно. Свежий горьковатый сентябрьский воздух. Рыжие каштановые аллеи, блестящие каштаны на земле, чугунные скамейки, тишина. Я сидела на удобном стуле-кресле в этом саду, грелась на солнышке и понимала, что в Париже мне хорошо быть одной.

И Лувр. Усталая Джоконда с охраной, под стеклом, на которую было жалко смотреть. Запрещенные фотовспышки, китайцы, японцы в наушниках. Голландцы, к которым я шла через бесконечные переходы и потом тихо всматривалась, пытаясь научиться видеть в них свет. Сад Тюильри, который мне показался маленьким и скучным.

Набережная Сены, Дворец правосудия. На другом берегу — барахолка, где можно купить русские открытки, какие-то шурупы, картину, шкатулку. Улица цветочных магазинов, где идешь под аркой из переплетенных растений, стараясь не наступить на горшки с цветами. Битком набитые ресторанчики в час дня. Вкусные до умопомрачения запахи на узких улочках.

Вечера с Жилем и вполне семейные выходные дни. Он был очень терпеливым и добрым. Я что-то готовила каждый день. Однажды я напекла ему кукурузных блинов и погладила рубашки. Я не курила за эти дни ни разу. Я разговаривала с Галей по телефону и с русскими женщинами в нашем консульстве, где мне надо было получить какую-то бумажку. И все они говорили одно и то же: во Франции безработица.

На моей кредитной карте были деньги. И у меня были наличные. Я могла покупать все, что захочу. Но я не покупала, примеряя себя к новой жизни, где Жиль по утрам говорит «Жюли, экономим!» и где у меня нет собственных средств. Я познакомилась с петербурженкой Алисой Лешартье, которая зазывала меня в «Самаритен» попробовать какие-то необыкновенные пирожные. И чувствовала, что, живя с Жилем, я не увижу никаких пирожных и посиделок с подружками.

Я не знаю, как это назвать точно, но от него веяло какой-то беспредельной патриархатщиной. Я им не восхищалась, и мне не хотелось его слушаться. Поэтому в любой момент я могла превратиться в разъяренную стерву, испортив жизнь и себе, и ему. Для меня это был однозначный мезальянс, неравный брак. Но я все-таки колебалась.

Он так заботливо укрывал меня в машине пледом, так терпеливо сносил все мои капризы, так ничего не требовал — лишь бы я была! Он ходил за мной по пятам и все время меня нюхал, целовал, тискал. Он говорил, что любит мой запах и мой смех.

Мы поехали в Версаль с его братом, его женой и детьми. Их маленькая дочка с необычным именем Киян, лет шести, почему-то меня полюбила. В ресторане за обедом она подошла ко мне и молча поцеловала в щеку. Все чуть не зарыдали от умиления. У меня просто сжалось сердце. Именно тогда, в Версале, я замыслила побег. Я знала, что вряд ли увижу когда-нибудь еще Киян и ее сестру. Я еле улыбалась окружающим и с трудом понимала, о чем они говорят. Мне было уже все равно. Я хотела домой. В Россию, где хамят и не говорят «пардон». Но где все разговаривают на русском и где ты своя.

Я мучительно размышляла, что в России у меня есть только любимая работа и дочь. Я редактор и мама. Меня уже давно нет как женщины, жены, любовницы. И снова я колебалась. Прилетев в Москву, я думала несколько дней. Меня все спрашивали: ну что ты решила? И я не могла ответить.

Ответ, ясный и понятный, пришел ко мне однажды серым московским утром, когда я на такси ехала на работу. И это было «нет». И огромное облегчение. Словно гора с плеч упала.

Ну, в общем-то, и все. На этом история закончилась. Жиль звонит мне и пишет до сих пор. Редко, но регулярно. Мне было трудно ему сказать, что я не приеду, но я сказала.

Давным-давно я написала колонку про французскую песенку. Интересно, что ее «французская» часть сбылась почти дословно.

* * *

…Я хотела бы жить во французской песенке. Знаете, такой легкий шансон — любовь, ля-ля, завтрак в отеле с видом на Лазурный берег, кофе, горячий рогалик, поцелуи в шею, роза и ревность. Он ее целует везде-везде, она надувает губки и строит глазки официанту. Или — она на него глядит нежным и глубоким взглядом, а он сидит в профиль и чистит апельсин, девочка моя, так-то. Потом все друг друга бросают. Такая любовная историйка. На историю не тянет, ведь правда?

Хотите историю — полезайте жить в русский романс. Вот где вы увязнете в речном песке, под луной, в сумасшедшем одиночестве. Там все невозможно, не спрашивайте почему. Никаких поцелуев, роз и апельсинов. Одна тоска и надрыв. Скомканный платочек, сухие глаза: рыдать нельзя, это из оперы. Бракосочетаться тоже нельзя, это загубит все на корню, и вообще желателен трагический конец, чтобы один разлюбил или, на худой конец, умер.

В общем, похоже, самый смак — это водевиль. Там можно нормально обглодать куриную ножку, а твоя любовь, не стесняясь, будет хлестать пиво. В этой любовной истории вы растолстеете и поздоровеете, научитесь напевать дурацким голосом и щипать друг друга за ушко.

Есть еще испанская гитара, но там вас непременно задушат из ревности. Еще можно жить, жуя жвачку, в попсе, но лучше — в русском роке, только вы должны быть спимшись. Главное не лезть в военный марш и государственный гимн.

Ну а все-таки французская песенка — это хорошо. Поцелуи в шею, роза, ревность, и главное — все как-то обходится.

Владимир Березин (berezin)

Америка Латина не пенис канина

— Это все неправда, — сказал Клопов. — Я выдумал про медный взгляд сейчас, вот тут, сидя с вами на скамейке. Я, видите ли, разбил сегодня свои часы, и мне все представляется в мрачном свете. Даниил Хармс. Медный взгляд
…Никогда я не любил станции метро, где на одной платформе сходятся поезда разных направлений и веток. Вечно все перепутаешь, уедешь не туда, окажешься ночью в ледяной пустыне, опоздаешь на собственную свадьбу.

Так оно и вышло. Видать, кто-то посмотрел на меня медным взглядом, да так, что я, перепутав все, уехал еще дальше в чужую, совсем ненужную сторону. А ведь человек — хрупкий сосуд, будто тонкая фарфоровая чашка, — вот она свалилась с полки и летит, но уже понятно: ее ничто не спасет. С медным взглядом ровно то же самое — как учил нас один поэт: если человек взглянул на другого человека медным взглядом, то уж рано или поздно он неминуемо убьет его. И вот я очнулся на пустынном мраморном паркете оттого, что правильный милицейский человек сказал мне:

— Пора.

И я осознал свою трагическую ошибку. Ночной поезд увез меня в те места, где ближе Шатура и Рязань ближе и свистит ветер в промзонах.

«Надо сваливать», — подумал я.

— Сваливай, — добро сказал милицейский человек, подслушав скрипучий ход моих ночных мыслей.

Ночные милицейские люди Москвы все равно что шаманы. Мне рассказывали про одного такого: к нему на станции метро «Сокол» вышел Спаситель. Спаситель был пьян и шел по перрону, предлагая всем огромную сушеную рыбу, в народе называемую воблой. Не всякий будет в таком случае перечить, а ночной милиционер не испугался, отнял рыбу и отправил Спасителя обратно, туда, откуда тот взялся, — в адскую черноту тоннеля, к Гильгамешу и гигантским крысам-мутантам. Я считаю, что этот милиционер был круче, чем Великий Инквизитор. Да и тот тоже был неплох, хотя и в фуражке задом наперед.

Вокруг мельтешились темень и ветер. Я был изгнан из транспортного рая в уличный ад — торопиться было некуда.

А когда ты оказываешься один на один со своим городом, главное — не суетиться. Сочтя финансы, я пошел на шашлычный чад. Это была особая шашлычная — для своих, для тех, кому принадлежит город Москва по ночам: людям в оранжевых жилетах, караульным продавцам, ремонтникам и непонятным людям в кепках. Там курили люди, сидя на корточках, а за палатками стоял на огне казан — для своих. Толстый восточный человек в вязаной шапочке, натянутой до ушей, давал указания подчиненным.

Я взял пайку и притулился за столиком, открутив на полную мощность громкость в телефоне. Телефон мне служил тем, чем служили парням в моем детстве гигантские блестящие кассетные магнитофоны — их носили на плече, прогуливаясь по улице. Телефон играл Баха, но быстро соскучился и пошел играть все, что было в запасе. Наконец внутри него возникла пауза, и далекий человек сказал раздельно, под овации:

— El pueblo unido…

Овации прервали его, но он продолжил:

— Jamds serd vencido…

Толстый в шапочке метнулся ко мне, и я пожалел о том, что рядом нет продолговатого тяжелого, но он попросил:

— Сделай громче, а?

— Громче не будет, — угрюмо ответил я.

Он все равно подсел ко мне — что ж, имел право, он был тут хозяином. И вдруг таджик запел, вторя далекому чилийцу, — на хорошем испанском, отбивая такт пальцами по пластику стола:



De pie, cantar que vamos a triunfar.
Avanzan ya banderas de unidad.
Y tu vendrds marchando junto a mf у asf verds
tu canto у tu bandera florecer, la luz
de un rojo amanecer
anuncia ya
la vida que vended…



Оказалось, что у него в Душанбе был интернациональный клуб, и чилийские политэмигранты пели эту песню со школьной сцены. Да и у меня были в жизни чилийские школьники — правда, родители их были чином повыше и осели в столице. Но и мои чилийцы не сказать, чтоб были довольны новой родиной.

Одно я помнил точно — как все они умели ненавидеть. Новую власть в своей прежней стране они ненавидели четко и яростно. Можно много говорить о чикагской школе, монетаризме, политике и корпорациях, но, когда исчезнет твой отец или твою мать найдут на дороге за городом с дыркой в голове, все абстракции пропадают.

Спустя много лет я по-прежнему жил в местности, что была насыщена захиревшими домами успешливых советских людей. Часть этих людей сгинула в никуда, иные поднялись и живут теперь в специальных местах под Москвой. Ну а часть просто вымерла без партийной манны, сыпавшейся когда-то в специально отведенных местах. Хоть народ и недолго водили по пустыне переходного периода, но уж какая там манна…

Эти люди вросли в свои норы, как кроты, и их видели редко. Но как-то я шел на службу и вдруг услышал вопрос в спину:

— А пончо-то у вас настоящее?

— Настоящее, — ответил я. — А что?

И только тогда я повернулся на голос. Сзади стоял аккуратный человек лет семидесяти, очень примерного вида — в старинном гэдээровском плаще, перетянутом плащевым же ремнем, в шляпе с узкими полями, в чистой рубашке и древнем чинном галстуке.

Смотрел на меня этот человек и, не слыша вопроса, продолжал:

— Не из Чили?

— Нет, — ответил я безнадежно.

— Да… — махнул рукой человек и протянул скорбно: — Да… В Чили-то мы облажа-а-ались…

И ушел он куда-то вбок, исчез, успев, однако, в двух словах рассказать мне всю свою биографию и второй том учебника «История СССР».

Мы с таджиком были из другого теста, два других обломка империи, которые случайно соединились, и две стороны скола совпали в точности. Так совпадают два осколка только что разбитой чашки: совпасть-то они совпадут, да чашки не вернешь. Кто-то давным-давно поглядел на нас медным взглядом.

Оказалось, что он жил в девяносто третьем в Курган-Тюбе и мы могли видеть друг друга. Впрочем, какая в девяносто третьем в Курган-Тюбе была жизнь?

Он вдруг сказал:

— А я вот так до Латинской Америки не добрался. А мог бы, я пять лет учил язык.

— А я вот не выучил. Америка Латина, патриа о муэрте. Кстати, загадка: почему Володя Тетельбойм? Почему именно Володя? Не Владимир? Непонятно.

Это, собственно, был один из чилийских коммунистов, основатель чилийского комсомола при Альенде. Он ответил:

— Понимаешь, брат, в латиноамериканском варианте это — Блядимир. А Вова — это «Боба», что у них типа «придурок».

— Ничего. Я по-китайски Фолацзимиэр Белецзинь. Тоже не сахар.

— Чужие имена — что сор на ветру. Кому теперь рассказывать про Серхио Ортегу и радиостанцию «Магальянес» — не девкам же с дороги? — Он кивнул в сторону отработавших свое девушек. Девушки сосали химические коктейли из банок, закинув натруженные ноги на пластиковые кресла. — А ты долго там жил?

— Долго, — отвечал я, — потому что там и вправду время текло медленно, как сметанная кровь гевеи. Я качался в гамаке, смотрел на океан и курил кривую пахучую сигару. Сигары действительно были изрядно вонючи и чадили, будто пароходы, что пришли сюда за бананами. Я разглядывал через створ гамака танцы при свете мигающих ламп: крутили попами негры и индейцы, а также всякая разноцветная их смесь, а над ними крутили свой вечный танец москиты.

Иногда ко мне подплывала черепаха и смотрела на меня круглыми добрыми глазами.

А по вечерам ко мне заходил Команданте Рамон де Буэнофуэно Гутьеррес и играл со мной в шахматы. В эндшпиле его жена, Мария-Анна-Солоха Гутьеррес, сверкая в мою сторону негритянскими глазами, делала мне загадочные знаки под столом. На шее унее горело монисто из человеческих зубов, оправленных в чистое золото.

По утрам мы с Команданте упражнялись в стрельбе из пистолета. У меня пистолета не завелось, хотя в этих местах они заводятся в кармане быстро — как плесень от тропической сырости. Мы стреляли по бутылкам — я рисовал на них углем физиономии мужей своих бывших жен, а он — лица американских президентов и местных продажных генералов. Потом, привесив пистолет к поясу, он уезжал проверять революционные плантации коки, а я читал его жене Тютчева и Заболоцкого.

И под утро снова ко мне приходила мудрая черепаха, на панцире которой вырезана не то карта древних кладов, не то места захоронения промышленных отходов. Еще там было нацарапано короткое русское слово — не мой ли предшественник, купец Артемий Потрясин, прошедший сельву и мальву, оставил его черепахе на память в некоей четверти одного из канувших в Лету веков.

Наконец я купил на Центральном рынке этого городка пончо — в тех краях это почетная и героическая одежда, названная так в честь знаменитого народного героя Пончо Вильи, страстного борца против испанских колонизаторов. Это он поднял инков и панков, чтобы они умерли стоя, а не жили на коленях.

Закутавшись в него, я сидел сычом на берегу океана и разглядывал вновь появившуюся черепаху.

— Патриа о муэрте, вот в чем, правда, сестра, — говорил я черепахе ласково. — Поняла, старая?!

Событий было мало. Впрочем, иногда на лужайку перед домом приходил павлин — биться с туканом. Я всегда был на стороне последнего. Тогда и Солоха Гутьеррес высовывалась из окна, в струях не то муссона, не то пассата пело монисто у нее на шее, да клацали человечьи зубы на ветру…

— Ха, — таджик почесал затылок. — Складно.

Он снял шапочку и вытер голову полотенцем, и тут я увидел, что у него нет ушей — так, обрубки. Понятно, что тогда, в девяносто третьем, он был за юрчиков, когда пришли вовчики. Я тогда не любил и тех, и других, но уж юрчики были не в пример ближе.

Таджик внимательно посмотрел мне в глаза и вдруг спросил:

— А у тебя как с регистрацией?

Я ответил, что все нормально, давно живу.

— Жаль, — вздохнул он. И это была искренняя жалость, оттого, что он не мог сделать мне липовую бумагу.

Но не меня любил этот таджик, а свою молодость, отзвучавшую гитарной струной. Мы курили, и я спросил его, чем он занимается, — так просто, из вежливости.

— Травой, — ответил он. — Нет, ты не понял, дурак. Я траву сажаю, тут, на газонах. Страшная трава, как резиновая.

— Резиновая? Да тут другая не выживет. Далеко сажаете?

— Поедешь на Савеловскую?

— Ясно дело, поеду.

И мы забрались в совершенно кинематографический «ЗиЛ», на кабине которого в конвульсиях билась желтая лампочка. За рулем сидел хмурый таджикский соплеменник в оранжевом жилете.

— Давай поставь снова, а? — сказал хозяин ночной Москвы, и мы понеслись по пустым проспектам, под хор раненых птиц:



De pie, cantar que vamos a triunfar.
Avanzan ya banderas de unidad.



Я раздухарился и вторил ему по-русски, что, дескать, пора, вставай разгневанный народ, к борьбе с врагом готовься патриот. Ну и, разумеется, о том, что в единстве наша сила и мы верим, мы знаем: фашистов ждет могила.

Верхний город спал — спали мои собутыльники Пусик, Лодочник и Гамулин. Спали мои родственники и сослуживцы, а вокруг шла ночная жизнь — грохотали асфальтоукладчики, полыхало огнями ночное строительство, и остовы будущих домов на фоне светлеющего неба напоминали пожарища. Это был тайный город, не оттого, что он прятался от кого-то, а оттого, что его не хотели замечать.

На востоке, где-то над заводскими кварталами, розовело, били сполохи и набухала гроза. Рассвет боролся с тучами — и непонятно было, кому из них — свету или сумраку — уступать дорогу.

Тинатин Мжаванадзе (merienn)

Лелка и Кето

В каждом батумском дворе есть несколько вездесущих персонажей.

Вредная Бабулька, как правило, живет одна, но это непринципиально, главное — все про всех знает и во все сует свой нос. Детям запрещает играть как под ее окнами, так и везде, ругается с соседями и распускает сплетни.

Наркоман (или Алкаш) — в общем, кому какая разница, каким именно способом человек губит свою жизнь? Добрый в минуты трезвости, ярмо на шее семьи в остальное время, беспринципный, пугало для девиц на выданье.

Отец Семейства — пузатый, денежный, тиран и деспот. Дети у него — избалованные сволочи, жена — забитая дура, которая потихоньку крутит с каким-нибудь молокососом.

Чокнутый Интеллигент — чаще всего бобыль, поэт или художник, может, у него есть пожилая мама, а бывает, что и семья — жена и дети, но, как правило, они его любят, но не уважают и немного стесняются.

Эмансипированная Дама — она не для этого бренного мира. Как ее сюда занесло — в красках поведает Вредная Бабулька. Ходит в шортах и с собачкой на поводке. По мнению двора, либо не в себе, либо редкая курва.

Перспективный Жених — преуспевающий молодой человек приятной наружности и с карьерой на взлете, возможно, бизнесмен. Его так задолбали потенциальные невесты, что он с перепугу женится годам разве что к сорока.

Дворовая Красавица — куда там разным Мисскам! Она юна, свежа и неприступна, ходит со свитой и чаще всего бывает похищена каким-нибудь раздолбаем.

Почему Жених и Красавица не женятся? Его же инцест! Соседи же, вместе выросли, играли в «мяч-в-кругу» и бадминтон — почти брат и сестра.

Ах, не верьте, бывает, что и женятся.

Персонажей не счесть — Великая Мать, например, или Веселая Студентка, а бывает еще — Русский Врач или Армянский Звукооператор, но они не такие вездесущие.

Да, и куча разнообразной детворы — утомительным для барабанных перепонок, но таким умилительным фоном.

Во дворе есть стол под навесом, заросший мхом водопроводный кран, и растет старая акация. Она цветет розовыми пушистыми комочками, память о которых преследует уехавших на край света жителей двора до конца жизни.

— Деточка моя, послушай меня, я же твой папа: ну вот что ты вбила себе в голову, что нравишься Гие?! Ты у меня красавица, кто ж спорит, но это совсем не главное. Не женится он на тебе, поверь мне.

— Ну почему, папочка?! Чего у меня нет, что есть у других?

— Ну, потому что он из такой семьи…

— А чем моя семья хуже любой другой? Ты же не вор, не убийца, не пьяница, и я ничем вас не осрамила. Что же ему может не нравиться — моя сестра, да? Папа, скажи, из-за Кето он может от меня отказаться?!

Жора грузно встал со стула:

— Не морочь мне голову — да и себе тоже. И смотри, чтобы мать не услышала твои бредни!

— …Осторожнее бери чашку — кофе горячий… Помнишь, как мы устраивали розыгрыши? А «рукопись, найденая на дне чемодана»? Как было весело, боже мой.

— А как вы с Аликом поженились, помнишь? Мы тут через окна лезли и ночами валяли дурака — эхх, молодость…

— А наши дети ни во что нас не ставят, говорят мне: ты выбрала себе папу, а нас оставь в покое, мы за такого не выйдем. Нас с отцом не уважают, потому что мы бессребреники и ремонта нет лет двадцать. Если повезет — повесятся на шею какому-нибудь прожигателю жизни и будут всю жизнь страдать.

— Это ты о собственных детях?! Ха-ха-ха, насмешила, Таточка. А вот эта красавица, вон идет с подносами, — их подружка, если не ошибаюсь? Боже мой, статуэтка, а не девочка!

Вылитая Рэкел Уэлш! Да любой прожигатель жизни не глядя возьмет ее себе только ради эстетического удовольствия!

— Да ну тебя, Гоги. У моих девок хотя бы нет скелетов в шкафу, а у Лелки — посмотри на ее родителей, и главное — на сестру. Во-он они, возле своего подъезда.

— Вот эта, что с малышней бегает? Боже мой, вот эта в очках? Госееподи, они сестры?! Даты врешь все, не может этого быть.

— Гоги, отойди от окна, любопытная скотина, — вроде интеллигентный дядька, а сам — как мои дочери, хамло несчастное!

— Слушай, прямо передернуло всего… Как это случилось — они ее удочерили, что ли?

— Генетический прокол — вот что это такое, только наоборот. У Кето родовая травма, ее щипцами тащили — ну и вот, инвалид на всю жизнь, а так — была бы точная копия своих мамы с папой. А вторая родилась — жемчужина. Посмотри, на ней же глаз отдыхает. Добрая душа, всегда веселая, никогда ничего у родителей не потребует. Ну откуда у этих кашалотов такая дочь?!

— Есть многое на свете, друг Горацио… Таточка, а твои дочери Шекспира читают? Все, молчу, молчу…

— Хозяйка! Хозяйка, где вы там?! Я закончил циклевку, завтра можно лаком крыть.

— Тигран, подожди, куда уходишь — сначала обедать, все уже на столе. А почему у тебя руки всегда в карманах? Воспитание хромает, да?

— Лела-джан, я ненарочно, у меня с детства редкое заболевание: посмотрите, если не противно.

— Ой! Что это: как чешуйки! Это больно?

— Да нет, не больно, но люди таращатся. Надо все время кремом мазать. Потому и за руку ни с кем не здороваюсь.

— Мне совсем не противно. Тигран, а ты почему паркетчиком работаешь, ты же столько всего знаешь? Вон, все кроссворды подряд отгадал.

— Детка, да сдался тебе этот Гия: даром что красавчик, да не про нашу честь, да и мужем хорошим не будет. Не будет, и все тут — послушай, что я говорю. Аджарцы — прекрасные люди, но мужья гуляют, это у них не зазорно, а прямо как подвиг. Вот мегрелы — хорошие мужья, но строгие слишком и с детьми не помогают — это у них стыдно считается. Имеретинцы — чересчур выпендриваться любят, и застолья бесконечные — замучаешься готовить и убирать. Даа… Так что лучше наших гурийцев никого нет. Да и не всякий гуриец тебе подойдет, а только озургетский! Ланчхутские — бездельники, им бы только революции устраивать.

— Папуля, тебя послушать — останусь я в девках или уж в деревню куда-нибудь, корову доить.

— А чем плохо? Свежий воздух, детей хорошо там растить… Ну, ладно, молчу, молчу. Ты — наша радость, Бог тебе пошлет хорошего парня.

…— Кето не виновата, что она такая, правда, же, Тигран? И ничего наследственного — это врачи ей устроили в роддоме, бедная мама всю жизнь плачет. Сколько уже приходили просить палу моей руки — и каждый раз одно и то же: увидят Кето — и след их простыл.

— Ты на нее сердишься?

— За что? Она ведь и так несчастная, а я уж как-нибудь не потеряюсь. Знаешь, она меня в детстве все время таскала на руках. Заматывала, как куклу, и нянчила. Мне говорит: Лелка, я твоих детей буду баюкать! Она добрая. Иногда дети ее дразнят — она камнями бросается, но если ее не обижать — совсем как ребенок.

— Вот они, тихони-то! Родители с ней носились-носились, а она возьми и сбеги, да с кем?! С паркетчиком!!! Не-ет, если женщина сучка, ее ничем не остановишь — пробьет стены!

— Тетя Соня, ты чего такая злая, черт бы тебя побрал?! Уйди отсюда куда-нибудь, иначе глаза вырву, и все мне только спасибо скажут!

— Лаша, успокойся, дорогой, — хотя, на мой взгляд, лучше не глаза вырвать, а язык. А вы, сударыня, не забывайтесь: паркетчик — такой же человек, как и любой другой!

— Ах, вы, мерзавцы!!! Нашлись тут агнцы Авраамовы! Один — наркоман, а другой — недоделанный поэтишка! Что вы понимаете в женщинах, придурки! Вот такие негодяйки, как эта ваша красавица Лела, позорят своих родителей! Сбежала, да еще и с брюхом!

— Что, серьезно, Лела убежала с Тиграном?!

— А что ей оставалось, если только он один полюбил ее настолько, чтобы плюнуть на общественное мнение.

— Да уж, дорогая Нора, вы-то ее поймете: она тоже будет что-то вроде вас, только классом похуже!

— Ах, тетя Соня! У меня как раз перец закончился — не могли бы вы на секунду опустить язык в кастрюлю? Только на секунду, а то я отравлюсь.

— Тьфу, бесовская баба! Некуда двинуться порядочной женщине — кругом разврат и беззаконие!

— Закройте рот хоть ненадолго! Кто-нибудь знает, где наши юные влюбленные?

— Жора в ужасе, говорит, убьет обоих собственными руками.

— Никто никого не убьет, господи, все будет хорошо, и все будут счастливы.

Кето стоит одна в темноте возле подъезда.

— Моя Лелка… — размазывает она слезы по лицу. — Где моя Лелка?

Мария Троицкая (rnorecheeba)

Офисные наблюдения

…Анита Сидорова, старший бухгалтер. Оригинальное имя и простая фамилия. Рыжие кудряшки и суетливые крылья белых рук. Когда говорит, словно порхает ими. Не то чтобы раздражает, но вначале общения не можешь оторвать глаз от кистей этих рук: кажется, что они живут сами по себе.

Про таких говорят «женщина неопределенного возраста». Я не припомню, можно уточнить в отделе кадров, но вроде бы ей тридцать. Хотя вполне может быть чуть за двадцать — слишком наивен взгляд светло-голубых, неярких глаз; либо чуть за сорок — мешковатая одежда, усталая морщинка на лбу. Правда, на губах чаще всего живет приветливая улыбка.

У нее визгливый голос, выдающий слегка истеричную натуру, и быстро меняющееся настроение. Однако больше всего меня удивляет ее любимая тема для разговоров. Это маточные трубы.

— Понимаешь… — говорит Анита, бодро размахивая сигаретой перед носом индифферентной помощницы нашего юриста, — в полость матки вводится специальный катетер, по которому затем вливается контрастное вещество…

Помощница юриста привычно кивает и, брезгливо морщась, неприязненно смотрит на сигарету Аниты, норовящую угодить помощнице прямо в рот. К подобным разговорам все уже привыкли и всерьез их не воспринимают, просто делают скучающее лицо, вовремя поддакивают и думают о чем-то своем. Я сильно сомневаюсь, что о работе. В лучшем случае, о сезонной распродаже в соседнем торговом центре среднего пошиба.

Лишь иногда Анита имеет возможность привлечь внимание публики на самом деле. Это происходит, когда к нам в контору приезжает кто-то новый. Анита, в общем, профессионал, иначе бы она давно была уволена, но стоит хотя бы немного увести разговор прочь от бизнеса, на сцену торжественно, как Монсеррат Кабалье и Николай Басков, поднимаются маточные трубы…

На корпоративной новогодней вечеринке, куда мы сдуру пригласили нескольких представителей партнеров, за другим концом стола я вижу тоскливо-озадаченное лицо одного из них. Внезапно смех и бессмысленный застольный треп стихают, и в повисшей на несколько минут тишине ликующе звенит голос сидящей рядом с представителем Аниты: «Понимаете, это очень важно! Если трубы непроходимы… У меня вообще врач есть! Говорит, что все решаемо!» Представитель в отчаянии кивает головой и краснеет. Я сочувствующе улыбаюсь ему: вряд ли у сорокалетнего мужика, страдающего одышкой и, скорее всего, геморроем, есть проблема с маточными трубами.

Не представляю, есть ли у нее семья или хотя бы любовник. Как можно трахать женщину, для которой квинтэссенцией существования являются маточные трубы? Для которой маточные трубы — это альфа и омега. Инь и Ян, Штепсель и Торопунька… Даже думать об этом не хочется.

Спустя пятнадцать минут выхожу в коридор клуба, немного подышать свежим воздухом и заодно сделать пару фальш и поздравительных звонков. Анита стоит, прижавшись к стеклу огромного окна холла, и тихо разговаривает по телефону. Я подхожу к ней поближе и, не отдавая себе отчета в том, что это, может статься, неприлично, трогаю за плечо. Она испуганно вздрагивает, поворачивается ко мне, и я вижу совершенно мокрое от слез ее лицо.

Слезы сплошной стеной катятся по Анитиным щекам и падают на мраморный пол большими, совершенно круглыми каплями. Я почти слышу их стук о мрамор. При этом она не прекращает разговора по телефону неожиданно ровным, тихим голосом.

— Да-да, не волнуйся… конечно. Я скоро буду, только не волнуйся. Тебе это вредно. Ну, перестань. Перестань меня изводить, пожалуйста…

Надеюсь, это она не с маточными трубами…

Александр Николаенко (alex27j)

Ванька



Тебя там встретит огнегривый лев
И синий вол, исполненный очей…



При входе меня встретил многоголосый плач, от которого не спасали закрытые двери палат. Даже не плач — крик. Громкий крик, во всю силу голосовых связок, помноженную на объем детишечьих легких. Те, кто был простужен, — гудели как могли. Ныли. Подвывали. Хрипели, прерываясь только для того, чтобы набрать новую порцию воздуха или закашляться. И так как детей было много, то перерывы эти были незаметны.

Крик был плотным настолько, что казалось, он вперемешку с запахами хлорки, медикаментов и фекалий пропитывает воздух.

В первое мгновение захотелось в панике выскочить за дверь, захлопнуть ее за собой и подпереть, и я даже сделал шаг назад, но стоящая за мной старшая медсестра необъятных размеров занимала собой весь проем. Да и дверь, ведущая в детское отделении больницы, была уже закрыта, отрезая все пути к отступлению.

— Ну-ну, спокойно! Давай-давай, иди. Переодеться можешь в ординаторской. Халат есть? Вот и славно. Переоденешься — скажешь. Дам задание. Сколько у тебя часов-то всего? — Она заглянула в направление на практику. — Сорок, это хорошо. В общем, переодевайся давай. Как тебя зовут-то? Дмитрий… Ну, давай, Дмитрий, двигай.

До ординаторской я дошел, стараясь не смотреть по сторонам. Каждый раз, когда я, конвоируемый старшей, проходил мимо очередной палаты, мне казалось, что стеклянные квадратики, вставленные в двери и закрашенные в нижней части белой краской, грозят расколоться от крика.

— Тут у нас те, которым годик в среднем, из них еще никто не ходит, правда, кое-кто уже стоит. Тут — до пяти лет. На отделении только отказники и из детских домов, так что сними лежать некому, как с домашними. С теми, бывает, мамашки остаются на все время.

В ординаторскую я буквально втиснулся — дверь не открывалась полностью. Старые доски пола покоробились, заклинивая собой дверь. Маленькая комнатка, без единого окна, стол, покрытый клетчатой клеенкой, на столе стандартный чайник из алюминия и привычно-запретная электроплитка. И все тот же вездесущий запах.

Переодевание не заняло много времени. Снял куртейку, повесил в шкафчик, поставил в угол шмотник, предварительно достав из него халат. Вдох-выдох — готов. Пошел.

— О! Молодец, оперативненько. Я уж думала, тебя вытаскивать придется. Ну, что же: фронт работ просторный, но начнем, я думаю, с процедур. Подмывать детей умеешь?

Я помотал отрицательно головой. Откуда мне; но видеть, конечно, видел.

— Ага. Понятно. Ну, пойдем, покажу. — Для своей комплекции она двигалась очень быстро.

— Начнешь отсюда. — И открыла дверь в палату. Оттуда на меня буквально обрушились детские плач и крик.

В палате было… Было сразу и не понятно, сколько тут детей. Кажется, семеро. Кроватки стояли вдоль стен, стандартные кроватки-загончики, деревянные, с решетчатыми боковинами. А в них стояли, сидели, лежали дети. И плакали. Все они плакали.

Сестра привычными движениями выдернула ребенка из ближайшей кроватки. Именно выдернула, в какой-то момент мне показалось даже, что ребенок сейчас выскользнет из ее рук, она не удержит его, и он взлетит к самому потолку. Но обошлось: она ловко перехватила его под мышки и понесла в угол, где стоял пеленальный столик, а к стене была присобачена раковина. Не прикреплена, не приделана, а именно «присобачена»: под ней находилась конструкция из деревянных брусьев, призванная придать устойчивость самой раковине, что с трудом удерживалась двумя здоровенными крюками, просунутыми в фаянсовые проушья.

Дальнейшее воспринималось как плохой обучающий фильм, с ребенком вместо куклы. В мгновение ока он был распеленут, загаженные пеленки и подгузник из бывшей простыни полетели в угол, а сам он — незамедлительно засунут под струю воды, где зашелся в крике. Пухлые руки старшей вертели его под струей, омывая кожу от фекалий, одновременно массируя опрелости. Раз-два, три-четыре… Быстро, профессионально, как казалось — бездушно. Пять-шесть, семь-восемь… Я тщетно старался запомнить движения, хотя бы их последовательность. Девять-десять — ребенок уже посыпан тальком из большой миски и обернут подгузником. Все. Готово. И я стою, хлопая глазами, ничего толком не поняв, борясь с тошнотой и чувством брезгливости; мальчик с желанием помочь, но не понимающий как.

— Запомнил? Бери следующего — и вперед, а я послежу. Да не бойся, я тут, если что, подскажу…

Когда я распеленал первого, меня чуть не стошнило. У ребенка явно было расстройство желудка, и перепеленывали его еще рано утром, если не вообще вечером. Тяжелый запах ударил мне в нос сразу, как только я наклонился, чтобы вытащить это орущее существо из кроватки. Вода оказалась почти холодной, и руки быстро потеряли чувствительность. Впрочем, ребенку холод тоже не сильно нравился: он отчаянно старался вывернуться из-под струи, не понимая, что тем самым выворачивается и из моих рук. В общем, на помывку ушло минут пятнадцать, столько же — на наворачивание чистого подгузника. В конце процедуры были измотаны все: сам пацан, я и старшая, попеременно ловящая ребенка, подтыкающая висящие хвосты подгузника и ругающая мою криворукость… Второй ребенок, девочка, был готов к запихиванию обратно в кроватку куда быстрее, третьего я уже попытался выдернуть так же, как это делала старшая, за что получил пространное объяснение того, что она обо мне думает…

Крик не стихал, но я почти перестал его замечать. К обеду я добрался до четвертой палаты, где были детишки чуть постарше. Там мы и познакомились с Ваней.

Ваня был единственным, кто не орал и не плакал совсем. На вид года четыре-пять. Он сидел в своей кроватке, просунув ноги между прутьями, уткнувшись лбом в руки, вцепившиеся в эти самые прутья так, что белели костяшки. Помните: стояли звери у самой двери, они кричали, но их не пускали?[2] Это была первая ассоциация, что пришла мне в голову, когда я встретил его взгляд… Напряженный взгляд взрослого человека. Повидавшего виды. Плакать — это для него было унижением, слабостью. Непозволительной слабостью. Плакать — это для детей.

В них стреляли, они умирали…

Его кровать стояла в самом дальнем углу, почти у окна. Он смотрел на меня настороженно, с подозрением, и мне почему-то захотелось перед ним извиниться, что-то объяснить…

— Погоди. Я сейчас. Вот только с этой ору шей кучей разберусь — и к тебе, хорошо? Я быстро, ладненько?

Старшая вошла тогда, когда я надевал подгузник на последнего ребенка. Вернее, предпоследнего. С Ванькой мы договорились: сначала я заканчиваю с детьми, а потом я к его услугам. Так будет проще — для всех.

— Ну, как успехи? О, смотрю, освоился. А Ваня?

Я оторопел. Имени его мне никто не говорил. Ваней я назвал его так — для себя, сам не знаю, почему.

— С ним мы договорились. Он следующий.

— Ну, ну… Может, мне им заняться? Учти, он у нас тут самый проблемный. Даже сестры с ним не всегда справляются.

— Нет, спасибо, мы сами. Правда, Вань? — сказал я, сажая в кровать уже запеленатого ребенка.

— Ну, пошли. Да ты чистенький! Вань, в туалет хочешь ведь? Давай-ка, на горшок. Сейчас, только достану…

Я уже было начал снимать подгузник, когда он как бы дернул меня за рукав. Именно «как бы», чуть заметно. Как будто просто случайно зацепил рукав халата. Но очень неоднозначно: именно в тот момент, когда я начал разматывать подгузник. Оглянувшись на старшую, я обнаружил ее в крайне довольном расположении духа: она стояла, опершись на одну из кроватей, и иронично улыбалась. Взгляд ее как бы спрашивал: ну, что делать будешь?

— Что, не снимать?

— А я предупреждала. Начнешь снимать — вот тогда ты поймешь, что такое Ванька. Весь наш гвалт тут покажется тебе детским лепетом. Давай вдвоем: я одна с ним не справляюсь, не удержать… Это же волчонок настоящий…

— Не надо. Скажите, а процедурная у вас тут где? Там сейчас свободно?

— Да напротив почти, а что?

— Ничего. Сейчас, минуту…

Я посадил Ваньку на руку, он как-то деликатно уцепился за мое плечо. Присев, я поднял с пола горшок, и мы, сопровождаемые старшей, пошли в процедурную.

— Подождите, пожалуйста, мы сами, хорошо?

— Ну-ну… Если что, зови.

В процедурной стояла ширмочка. Занеся Ваньку за нее, я посадил его на кушетку и поставил на пол горшок.

— Ну, что? Дальше сам? Или мне?

Вы видели когда-нибудь глаза большой, пушистой собаки, которая всю жизнь прожила с хозяином и внезапно оказалась на улице? Приходилось ли вам смотреть ей в глаза, когда вы пытаетесь дать ей кусок сосиски, чтобы подманить? Вы-то уже решили, что возьмете ее, уже пожившую на улице, с грязной, но все еще ухоженной шерстью, а вот она… Она вас еще оценивает. Подойдет — не подойдет. Она уже знает цену фальшивой ласки, когда за пьяным сюсюканьем может последовать пинок. Она уже не пойдет просто за куском сосиски — она пойдет за новым хозяином. Это не уличный пес, благодарный за еду и заискивающе смотрящий: не перепадет ли еще кусочек? Это собака и хозяин в одном лице, знающий себе цену и имеющий достоинство, может быть, именно ваш будущий соратник. Но — только — может быть.

Ванькин взгляд именно оценивал. Да — нет. Принять — нет.

— Сам. — Голос у него был под стать поведению, совсем не детский.

— Хорошо. Только я не выйду совсем, ладно? Но ты тут оставайся, за ширмой… Нужен буду — позови.

— Как?

— Вадик я. — У меня не повернулся язык соврать. — А ты — Ваня. Вот и познакомились. Давай, ведь еле терпишь уже…

Старшая мне не поверила. Сунулась проверять — все ли нормально. Получила полную порцию презрения в тот момент, когда рукой прощупывала: не навалено ли в штаны?

Вечером мы перед сменой пили чай. Старшая, палатная сестра, ночная смена, которая была еще не в полном составе. Я был посажен на самое удобное место: как я понял, обычно тут сидела старшая. Мне даже досталось печенье. От которого я, конечно, отложил парочку. И, уже уходя, занес его Ваньке.