Владимир Березин
Кролик, или Вечер накануне Ивана Купалы
Дачная повесть
Спрашивается, как обстоят дела, и вообще – обстоят ли они?
Венедикт Ерофеев. Записная книжка от православного нового года 1981.
Гости, соответственно, съезжались на дачу. Кто-то приехал загодя, а кто-то зацепился в городе и никак не мог доехать. А ведь только на дачу и нужно ездить летом, дальше дачи – никуда.
Это уж ясное дело, что нормальный человек, когда полетит тополиный пух, норовит потеть в чужом неприкаянном месте, где квакает и клацает иностранная речь, где песок желтее и в море тонуть приятно – оттого, что приобщаешься к интересному заграничному миру и помираешь как настоящий иностранец.
А в отличие от нормального, умный человек сидит летом в городе.
Ходит на работу в шлепанцах, галстуков не носит, а если пойдет дождь, то умного человека он застигает в гостях у красивой женщины с печальными глазами. Они сидят на широком подоконнике и смотрят, как снаружи коммунальной квартиры дождь моет узкий переулок. Жить им в тот момент хорошо, потому как соседи уехали на дачу, и можно стать печальными несколько раз, пока умному человеку снова придется надеть шлепанцы и отправиться домой к своему семейству. Там тепло и влажно после дождя, а из-под раковины пахнет мертвой крысой.
Летом в городе хорошо.
А путешествовать можно зимой – зимой на путешественника смотрят жалостно, ему открывают дверь, и как куль его суют на полати, накормив предварительно мясной похлебкой. Ишь, думают хозяева, нелегкая выгнала человека из дома – вона как жизнь его обернулась. И ставят бережно его обледенелые шлепанцы под лавку.
Летом же – шаг вправо, шаг влево – только на дачу.
I
Слово о том, что, выйдя поутру в магазин, можно попасть совсем в другое место, а также поучительная биография одного человека в непростое для человечества время смены общественных формаций.
Как-то утром я, взяв мешок, пошел в лабаз за едой. В небе набухала какая-то неприятность, и все вокруг напряглось как кот, напрудивший лужу на ковер, – то ли его начнут совать туда носом сразу, то ли лужа успеет высохнуть, и хозяин ничего не заметит.
Я брел, шаркая тапочками, и думал, как мне хочется избавления от жары. Как мне хочется совершить путешествие в прохладу осени, как мне хочется на чужую осеннюю дачу. Это должна быть настоящая академическая дача – не садовый курятник и не глупый краснокирпичный коттедж.
Настоящая академическая дача должна быть деревянной и скрипеть половицами. Вот она, стоит посреди сосен на большом участке. Из ее окон не видно заборов, а только кусочек крыши такой же, соседней – скрипучей и деревянной.
Я представлял себе, как эту дачу получил давно покойный академик. Он получил ее за то, что придумал какой-нибудь особый стабилизатор к атомной бомбе. Но академика уже нет на свете, а вот его внучка позвала нас всех в гости – пить, петь и греться у камина.
Эта экспозиция тривиальна, поэтому я расскажу сразу о мечте.
На этой даче, рано утром, нужно проснуться и выйти на крыльцо. Все твои спутники еще спят, напившись и налюбившись за ночь. Все еще тихо в рассветный час, и вот ты садишься на деревянное и скрипучее, как сама дача, крыльцо и понимаешь – жизнь удалась.
Но внучки академиков уже давно сменяли свои дачи на studio в
Сан-Франциско, давно эти дачи поделены между родственниками, давно они проданы на сторону. И, вместо резных скрипучих дворцов, давно там поставлены бетонные надолбы и ДОТы новых хозяев.
Курить мне негде.
Тут ход моих мыслей прервался, потому что я вдруг увидел старого знакомого. У лабаза я обнаружил своего приятеля Леонида
Александровича Гольденмауэра, такого же длинного, как и его фамилия.
Леня курил длинную сигару, приобняв за плечи мосластую барышню с большим бюстом, плохо умещавшимся в рискованной кофточке.
– Иди сюда, писатель, – сурово сказал он. – Вот, познакомься…
А впрочем, неважно.
– У нас тут возникла мысль поехать к Евсюкову на дачу, – продолжил
Леня. – Что скажешь? Шашлыки там, купание по-взрослому, ночь нежна и прочий скот Фицджеральд.
При словах о купании мосластая сделала движение бюстом.
– А ты договоришься с Рудаковым, – закончил Гольденмауэр.
Я понял, зачем я им был нужен. Рудаков не жаловал Гольденмауэра за вальяжность и эмигрантскую жизнь. А меня, наоборот, жаловал – за вещмешок, тельняшку и еще за то, что мы пели с ним “Раскинулось море широко” на палубе одного гидрографического судна. Поэтому я долго ковырялся носком ботинка в асфальте, пока Гольденмауэр окончательно не обсыпал меня вонючим сигарным пеплом.
И мы пошли к Рудакову.
Я-то знал, отчего Гольденмауэр чувствует себя неловко. На дачу Лене очень хотелось, но Евсюков его недолюбливал, да и с Рудаковым у него были свои счеты. Дело в том, что Леня был перебежчиком. В те загадочные времена, когда наши вожди участвовали в гонках на лафетах, он поехал вместе с выставкой советского авангарда в Берлин.
Тот Берлин оставался вполне восточным, хоть в нем не было уже
Сталин-аллеи. Но для молодого Гольденмауэра это путешествие без визы было вполне заграничным. Перед ним лежала страна, где делали игрушечные железные дороги PIКO, компьютеры “Роботрон” и фотопленку с составным названием “орвохром”. Дин Рид еще плавал туда-сюда по своим озерам, а Варшавский договор был в состоянии навалять кому угодно – даже своим. Гольденмауэр, вместо того, чтобы искать сервиз
“Мадонна” в свободное от музейной работы время, сидел в темном музее и пил непривычно хорошее пиво.
Ночью, накануне отъезда он проник в пустой музейный зал, благо, это было почти обязанностью. Гольденмауэр прошел мимо спичечного зиккурата имени Третьего Интернационала, мимо черных и красных квадратов, филоновской мясорубки и страшных моноклей Родченко. Он вытащил из подсобного помещения красивую немецкую стремянку и поднялся к потолку. Там, разлапистый, похожий на летучую мышь, висел татлинский махолет.
Гольденмауэр продел руки в ветхие кожаные петли и отвязался от растяжек. Несколько раз он стукнулся о стены, но скоро дело пошло на лад- он с уханьем пролетел по залу, свалив несколько экспонатов, и выпорхнул в окно под крышей.
Стараясь иметь за спиной Солнце, он летел к Стене. Руки с непривычки устали, крылья скрипели, но цель была близка.
Доктор биологии Клопшток поглядел на него в подзорную трубу и аккуратно записал в тетрадке для наблюдений: “Видел большую летучую мышь. Пьяную или в брачной поре”.
После этого Клопшток потерял интерес к феномену – ведь он уже был описан.
Задрав голову, в недоумении, смотрели на татлинский махолет бойцы
Немецкой народной армии в шлемах-казанах. Пальцы их замерли на спусковых крючках тоже в недоумении, и Леонид Гольденмауэр благополучно перелетел через серый бетонный занавес.
Солнце обгоняло его, двигаясь, как и он, с Востока на Запад, но не успело оно подняться высоко, как Гольденмауэр, отдуваясь как жаба, упал в западноберлинский лес.
Было тихо и пусто, отчетливо стучал дятел. Леня прислушался к звукам дикой природы – в отместку за предательство ему до обидного мало прокуковали вдалеке.
Он был здесь не нужен – никто не искал его и не спрашивал, зачем он выбрал свободу.
Так началась заграничная жизнь Леонида Гольденмауэра. И вот долгие годы, пока мы боролись против тоталитаризма на своих кухнях, он жировал по иностранным бидонвилям и на каждый ужин имел сочный гамбургер с жареной картошкой.
Оттого и не любил его Рудаков.
II
Слово о непростом быте великого человека по фамилии Рудаков, технике глубокого бурения и особенностях дачной кулинарии.
Мы свернули в мокрый от водолейных усилий коммунальных служб двор, упали в затхлый подъезд. Главное было пролезть через две детские коляски, скутер и мотоцикл у лифта. Наконец, мы позвонили в заветную дверь.
Рудаков жил на первом этаже запущенного и потертого дома. Это позволило ему украсить квартиру буровым станком, двумя корабельными мачтами, стопкой покрышек и несколькими детьми. Дети были, впрочем, почти не видны.
Не сказать, что нам были рады. Рудаков, в больших семейных трусах, сидел перед небольшой дырой в полу – скважина уходила в черное никуда, откуда время от времени слышался звук проносящихся поездов метрополитена.
– Знаешь, что… – начал я. – У нас тут возникла мысль.
С Рудаковым так и нужно было разговаривать – прямо, без обиняков. Я знал толк в подобных разговорах и, сказав это, замолчал надолго. Мы наклонились над дыркой одновременно, стукнувшись лбами. Снова сблизили головы и, еще раз посмотрев в черноту, стали разглядывать друг друга.
– А что там?
– Вода, – отвечал Рудаков. – Там чудесная артезианская вода. По крайней мере, должна быть.
Дырка дышала жаром, и, похоже, в ней застрял черт, объевшийся горохового с потрошками супа.
– Меня обещали повезти на дачу, – не вытерпев, сказала невпопад мосластая.
– Так, – осуждающе сказал Рудаков. – На дачу, значит. Это, значит, вы к Евсюкову собрались? Понимаю.
– А что? – вступился я. Очень мне стало жаль эту девушку, которую мы таскаем по городу безо всяких перспектив для нее, да и в ее отношении – для меня. – Посидим в лесу, у костра…
– Что я, волк, в лесу сидеть? – задумчиво протянул Рудаков.
– Ну в доме посидишь, водку попьешь. Поехали.
– А я-то вам зачем?
И тут Гольденмауэр выдохнул нашу главную тайну:
– Ну, ты ведь дорогу знаешь.
– И что? Что с того? Что, я теперь должен… – Рудаков не договорил, потому что Гольденмауэр сделал политическую ошибку и брякнул:
– А какие там девки будут…
Рудаков втянул голову в плечи, будто по комнате, холодя все живое, пролетело имя злого волшебника. Поникла герань на окошке, пропустили удар часы с кукушкой, а в буровом станке что-то лязгнуло наподобие затвора. Напрасно Гольденмауэр это сказал, совершенно напрасно.
И вот тогда, именно тогда, бросаясь в атаку как эскадрон улан летучих на тевтонскую броню, именно тогда я забормотал, как сумасшедший нищий на переходе, тогда заглянул Рудакову в глаза, будто просил миллион, тогда замолол языком, забился перед ним, как проповедник общечеловеческих сектантских ценностей, именно тогда стал дергать за одежду, как уличный продавец пылесосов.
– Постой, друг. Постой. Ты ведь, верно, знаешь, что там будет шашлык. Сладкий и сочный дачный шашлык. Ведь человек в нашем отечестве только то и делает на даче, что шашлык. А какой шашлык, не поверишь ты никогда – потому что каждый раз он выходит другим, и каждый раз – только лучше. Особым образом влияет дачный воздух на шашлык – то он сочный, то сладкий, вот какой на даче шашлык.
И то он тебе прелесть, то радость, то чудо какое на ребрышках, то мясо богово или просто божественное. А то выйдет курица особого рода, может, и не курица то будет, а двуногое существо без перьев, белое, странное, с крыльями – похожее на ангела. А насадишь на шампур какую-нибудь нашинкованную свинью и откусишь потом – а и вовсе не свинья, а баранина с тонким вкусом выйдет. Вот что делается с шашлыком на даче. А уж что, милейший Рудаков, на даче произойдет с говяжьим шашлыком, то я тебе и описать не берусь.
А знаешь ли ты, друг Рудаков, что происходит на даче с водкою? Самой что ни на есть затрапезной дрянной водкою? Сама собой бутылка из мутного фабричного стекла превращается на дачном воздухе в потный хрустальный графин, а та водка, которую ты даже в рот не взял, оказывается нектарином твоего сердца, альдегиды и масла, примеси и замеси растворяются в дачном воздухе, и душа твоя тает вместе с водкой во рту, еле успевает растаять, когда тебе несут на отлете шампур с шашлычной монистой.
– Я вспомнил, как ехать, – хмуро сказал Рудаков и скрылся по ту сторону бурового станка выяснять отношения с женой.
III
Слово о том, как начинается хороший московский день и каким простым способом можно упростить принятие решений.
Жаркий московский день накатывался на нас тележным колесом.
Стремительно высыхали ночные лужи, в переходах раскладывали ненужные вещи для их скорой продажи, а дворник, покачиваясь, думал – убрать куда-нибудь дохлого пса или пусть он лежит в назидание окрестным жителям. Стояли два прораба с русскими фамилиями, обозначенными тут же на плакате, в них плевался, открыв окно, пенсионер неизвестного имени. Молодая мать волокла за шкирку упитанную девочку. У банка столпилась очередь обманутых вкладчиков. Вкладчики обзывали друг друга и толкались портфелями. Рудаков шел впереди морской походкой, дымя трубкой, как паровоз. Я трусил на месте тендера, а Гольденмауэр со своей спутницей замещали пассажирские вагоны.
– А с чего это нам на метро ехать? – крикнул Гольденмауэр нам в спину. – Пойдемте через Промзону к станции.
– Зачем нам Промзона? Какая станция? – удивился Рудаков.
Меня тоже это сразу насторожило.
Гольденмауэр, однако, настаивал – к чему нам ехать на Курский вокзал, говорил он, на Курском вокзале много опасностей, с него уезжают в никуда, а если задержишься невзначай, то тебе такой алфавит покажут, что держись. Надо, говорил Леня, идти через
Промзону к станции, а там электричка повезет нас через весь город, мимо реки и вокзалов – прямо туда, куда надо.
Мы с Рудаковым купили пива. Тут ведь такое дело – сразу надо пива купить, и хоть пить его невозможно, хоть это напиток пивной, облагороженный, бывший “Буратино”, но тут ведь дело в том, чтобы купить пива- а дальше все пойдет само собой, все покатится, как тот самый день, как камень с горы, как сброшенная статуя вождя.
И мы с Рудаковым согласились идти через Промзону.
IV
Слово о том, какие неожиданные испытания несет в себе посещение тех мест, где тебя не ждут^1.
V
Слово о ширине Русского пути и весенних дачах.
…После этого ужаса мы даже не бежали, а как-то неслись, подпрыгивая, среди высокой травы и помойных куч.
Рудаков вдруг увидел рельсы. Рельсы, справедливо решили мы, – это железная дорога, а железная дорога – это станция.
Мы замедлили ход и, неловко ступая, пошли по шпалам. Идти по шпалам, как известно, неудобно – да тут еще солнце начало палить, наше теплое пиво куда-то пропало, день уже казался неудачным.
– Слышь, писатель, – сказал Рудаков. – А знаешь ли ты, что такое
Русский путь?
– Ясен перец, – отвечал я. – Знаю. Русский путь имеет ширину и длину. Длина его бесконечна, а ширина Русского пути – одна тысяча пятьсот пятьдесят два миллиметра.
– Правильно, – посмотрел Рудаков на меня с уважением. – А знаешь почему? Так я тебе расскажу, пока мы тут как кролики по шпалам скачем. Вот слушай: подруливают, давным-давно, всякие олигархи к
Николаю-императору и говорят: давай, значит, железную дорогу проложим, туда-сюда кататься будем. Бумагами шелестят, все такие расфуфыренные, сами про себя уже бабло считают, прикидывают, складывают да вычитают.
Тут император их и спрашивает:
– А какой ширины дорогу делать будем?
Ну, те и хвастаются – побольше, значит, чем у французов-лягушатников да у немцев-колбасников. А про итальянцев-макаронников даже упоминать не приходится. Император и говорит:
– Да на хрен больше!
Так они и сделали.
Впечатленный этой историей, я начал вычитать и складывать. Хрен выходил небольшой, совсем небольшой. До обидного.
И я мучительно соображал, как это император прикладывал свой хрен к чертежам, или доверил на это дело хрен секретаря, или что там еще у них случилось. Отчего, скажем, они не позвали в компанию фрейлин – тогда пропускная способность железных дорог бы у нас несколько увеличилась.
Но тут вмешался Гольденмауэр, который, как оказалось, все внимательно слушал. Леня сразу начал показывать свою образованность и надувать щеки. Дескать, Русский путь – это всего лишь пять футов ровно, и никаких особых и дополнительных хренов тут не предусмотрено.
Что-то было в этих рациональных объяснениях скотское. Унизительное было что-то в них.
– Ишь, га-а-ндон, – прошипел Рудаков еле слышно. И мы пошли дальше в молчании. Из-за поворота действительно показалась станция, обнесенная высоким забором от безбилетных пассажиров. Рудаков тут же нашел в этом заборе дырку. Мы, тяжело дыша как жабы перед дождем, пролезли сквозь нее на платформу – прямо в трубный глас подходящей электрички.
Мы впали в вагон, называемый “моторным”, – это вагон, который дрожит дорожной страстью, дребезжит путевым дребезгом. Сядешь в такой вагон
– разладишь навеки целлюлит, привалишься щекой к окну – жена дома решит, что попал в драку.
Гольденмауэр что-то тихо говорил своей спутнице, Рудаков спал, а я тупо глядел в окно. Бескрайние дачные просторы раскрывались передо мной. Домики летние и дома зимние, сараи под линиями электропередач, гаражные кучи, садовые свалки – все это было намешано, сдобрено навозом, мусором, пыльной травой и тепличными помидорами.
Всюду за окном нашего зеленого вагона была жизнь – как на картине художника Ярошенко.
Я вспомнил, как ехал так же, как сейчас, тоже ехал на чужой праздник и на чужую дачу, ехал долго – и все среди каких-то пыльных полей.
Жара наваливалась на Подмосковье безжалостным солнцем, казалось, на окрестности вылили с неба целый ушат радиации.
Вдоль дороги стояли кирпичные кубические дома в три этажа. Было такое впечатление, что по окрестностям пробежал великан Гаргантюа и рассыпал повсюду свои красные кубики.
Если присмотреться, то можно было понять – на какой стадии оборвался жизненный путь хозяина. Этот успел подвести дом под крышу, а этот только вырыл яму, и тут же его взорвали в “мерседесе”. Вот поросший лопухами фундамент застреленного бандита, а вот черные провалы вместо окон – хозяин бежал в Гондурас.
Около одного дома, правда, была построена ротонда в духе классицизма и чуть подальше – китайская пагода. Пагода, казалось, служила сортиром.
Заграница приблизилась к дому этого человека безо всяких побегов.
Я размышлял о новой формации привидений – учитывая, сколько тел закатано в бетонные фундаменты этих домов. Тем более что покупать дом убитого у коллег всегда было плохой приметой.
Но тут я приехал на вполне достроенную дачу моих друзей. Все окрестности были уже уставлены автомобилями, похожими на гигантские обмылки. Мы приехали справлять день рождения Аннушки.
Вовсю трещал огонь в гигантском мангале, протяжно, как раненая птица, пела какая-то французская певица – она жила в маленькой коробочке под приборной доской. Вообще, все машины стояли с открытыми дверцами, так что француженка просто оказалась первой, кого я услышал.
Я поцеловался с именинницей, вручил ей коробку, похожую на торт, обнялся с двумя известными людьми и одним неизвестным и уселся в уголке.
Стол уходил куда-то за горизонт. Я убедился, что и другого конца не видно.
День рождения напоминал Британскую империю – за этим столом никогда не заходило солнце.
Ко мне тут же наклонился неизвестный человек, с которым я обнимался.
– Тебе рабочие не нужны, а? – спросил он сноровисто и, не дожидаясь ответа, забормотал: – Я ведь сразу за ними на рынок подъезжаю и беру пучка два.
“Пучка два”, – повторил он несколько раз, прислушиваясь к себе и вспоминая. Я легко представил себе, как продавцы увязывают нескольких молдаван и украинцев в пучки и пакуют в “газель”, что трогается вслед за джипом покупателя.
Аннушка ходила где-то далеко, как луна по краю неба.
Она была нашей Лилей Брик, Мэрилин Монро нашего городка. Все мы побывали в ней, вернее, она благосклонно принимала нас в себе, но в каждом случае это был приход в гости, а не обустройство на новом месте жительства.
Каждый помнил ее грудь и плечи, запах кожи, капельки пота – но дальше жизнь не продолжалась. Дальше падал нож фотографического резака, что пользовали в советские времена любители квартирной проявки и печати.
Фотографии, на которых мы сидим за столами и равноправными участниками которых стали горные пики бутылок и долины салатов, – вот что осталось.
Муж-красавец тоже наличествовал – такой муж, который был положен
Аннушке. Вот он, проходя мимо, хлопнул меня по плечу. Мы улыбнулись друг другу, вместе с заботой стирая с лица прошлое.
Аннушка сидела в кресле-качалке рядом с крыльцом. Муж подошел к ней и укрыл ее ноги пледом. Солнце приобрело красный вечерний оттенок и стало слепить мне глаза.
Именинница раскачивалась, глядя на пирующих.
И тут я понял, что все гости были повязаны друг с другом одной леской, неснимаемый остаток этого прошлого обручил всех – и в странных сочетаниях, о которых я даже и не пытался догадываться. Что и моя светская соседка в черном платье была в общем кадастре – я не сомневался.
И мигни Аннушка, пошевели пальцем, свистни – стронется весь стол, полетят наземь тарелки, поползет весь гостевой люд на коленях к ее креслу. Поползет, кланяясь и бормоча, будто сирый и убогий народ, призывающий Государя на царство. А то, пуще, как та французская босота вокруг парфюмерного гения, двинется толпа к Аннушке. И рухнет наша прежняя жизнь, потому что мы все поскользнулись на ее масле.
Охнул я и облился водкой.
И, бормоча чуть слышно:
– Два пучка, два пучка… Да, – тут же налил снова.
VI
Слово о том, как можно поступить, когда решительно не знаешь, как нужно поступать.
Но чья-то безжалостная рука начала отнимать у меня стакан.
Оказалось, что я давно сплю, а Гольденмауэр трясет нас с Рудаковым, схватив обоих за запястья. Мы вывалились, крутя головами, на перрон.
– Чё это? Чё? – непонимающе бормотал Рудаков.
– Приехали, – требовательно сказал Гольденмауэр. – Дорогу показывай.
– Какая дорога? Где? – продолжал Рудаков кобениться. – Может, тебе пять футов твои показать?
Потом, правда, огляделся и недоуменно произнес:
– А где это мы? Ничего не понимаю.
– Приехали куда надо. Это ж Бубенцово.
На здании вокзала действительно было написано “Бубенцово”, но ясности это не внесло.
– А зачем нам Бубенцово? – вежливо спросил Рудаков.
– Мы ж на дачу едем.
– Может, мы куда-то и едем, да только причем тут это
Бубенцово-Зажопино? Позвольте спросить? А? – Рудаков еще добавил в голос вежливости.
Мы с мосластой развели их и задумались. Никто не помнил, куда нам нужно и, собственно, даже какая нам нужна железнодорожная ветка.
Спроси нас кто про ветку – мы бы не ответили. А сами мы были как железнодорожное дерево пропитаны зноем, будто шпала – креозотом или там бишофитом каким. Отступать, впрочем, не хотелось – куда там отступать.
– А пойдем, пива купим? – вдруг сказала мосластая.
Я ее тут же зауважал. Даже не могу сказать, как я ее зауважал.
Мы подошли к стеклянному магазину и запустили туда Рудакова с мосластой.
Мы с Леней закурили, и он, как бы извиняясь, сказал:
– Ты знаешь, я не стал бы наседать так – ни на тебя, ни на Рудакова, но очень хотелось барышню вывести на природу. А ведь дачи – всегда место не только романтическое, но и многое объясняющее. Мне на дачах многое про женщин открывается. Как-то я однажды был в гостях у своего приятеля. Назвал приятель мой друзей в свой загородный дом, а друзья расплодились, как тараканы, да и принялись в этом доме жить.
Я даже начал бояться, что приятель мой поедет в соседний городок и позовет полицаев – помогите, дескать, бандиты дом захватили.
Разбирайся потом, доказывай…
Гольденмауэр сделал такое движение, что можно было бы подумать, что он провел всю молодость по тюрьмам и ссылкам.
– …Но как-то все, наконец, устали и собрались домой. Лишь одна гостья куда-то делась, в последний раз ее видели танцующей
“Хаванагилу” под дождем на пустых просеках. Мы стали ее ждать и продолжили посиделки. В этом ожидании я наблюдал и иную девушку, что делала странные пассы над головами гостей. У меня, например, этими пассами она вынула из левого уха какую-то медузу. По всей видимости, это особый термин, сестра чакр и энергетических хвостов. Знаешь, так и живу теперь – без медузы.
В первый момент жизнь без медузы мало чем отличалась от жизни с медузой – тем более что медуза после извлечения оставалась невидимой. Но потом произошло то, что навело меня на мысли об участии Бога в моей жизни.
– Я к чему тебе все это рассказываю? Дело в том, что несколько лет назад я ухаживал за одной барышней. Несмотря на платоничность отношений, я серьезно задумывался тогда о том, понравилось ли бы ей пить со мной кофе по утрам. Надо сказать, эта девушка была красива, а ум ее обладал известной живостью. Однако это было несколько лет назад, и вот, наконец, я встретил ее в дачной местности.
Так вот, после того, как из меня вынули медузу, я вдруг обнаружил, что в другом конце стола сидит страшная тетка с мешками под глазами
(снаружи) и рафинированным презрением ко мне (внутри). Нечто подобное бывает в венгерских фильмах, которые мы с тобой так любили в нашем пионерском детстве, тех детских фильмах, в которых принц, оттоптав свои железные сапоги и миновав все препятствия, сжимает в объятьях принцессу. Но та внезапно превращается в злобную ведьму.
Очень я удивился этому превращению. Видимо, Господь спас меня тогда от утреннего кофе и сохранил для какого-то другого испытания. Более страшного.
Они пробыли в магазине полгода и тут же выкатились оттуда с десятью пакетами. В зубах у Рудакова был зажат холодный чебурек.
Надо было глотнуть противного теплого пива, а потом решительно признаться друг другу в том, что мы не знаем что делать.
Спас всех, как всегда, я. Увидев знакомую фигуру на площади у автобусов, я завопил:
– Ва-аня!
Знакомая фигура согнулась вдвое, и за ней обнаружились удочки.
Рудаков ловко свистнул по-разбойничьи, и из человека выпал и покатился зеленый круглый предмет, похожий на мусорную урну.
Фигура повернулась к нам. Это был Ваня Синдерюшкин собственной персоной.
VII
Слово о том, что можно услышать в сельском автобусе, и о том, отчего на чужие дачи опасно ездить зимой.
– Да, влетели вы, точно. – Синдерюшкин сел на мусорную урну, оказавшуюся рыбохранилищем, а по совместительству – стулом. – Вам возвращаться надо, а завтра поедете. С Курского. Или там с какого надо. Тут есть, конечно, окружной путь, но как всякий путь окруженца он представляет собой глухие окольные тропы. Так, впрочем, можно и до Тихого океана дойти.
– Слушай, а поедем с нами? – предложил Гольденмауэр, которому, понятное дело, терять было нечего.
– С ва-ами-ии… – Синдерюшкин задумался, но все поняли, что его рыболовный лед непрочен и скоро тронется.
– Точно-точно, – вмешался Рудаков. – Шашлыки, водка.
– Ну, водкой меня не купишь – вон у меня целый ящик водки.
Мы с уважением посмотрели на зеленую дюралевую урну, которую он называл ящиком.
– Что-то в этом есть римское и имперское, – заметил образованный
Гольденмауэр. – Урна, прах, сыграть в ящик. Водка как напиток для тризны…
Но его никто не слушал.
– Ладно, – махнул рукой Синдерюшкин, – ничего не надо. Пойдем, тут надо на автобусе проехать, а дальше пойдем пешком через мезонную фабрику.
Автобус оказался старым пердуном, что чадил черным, сверкал в полях желтым, а сидеть нужно было на облезлом. Мы сгрудились на задней площадке – звенело пиво, бился о потолок кондуктор предположительно женского полу – но со свиным рылом. Рядом орала и дрыгалась как вербный плясун кошка в клетке. Мы простились – кажется, навек – с асфальтом, и автобус принялся прыгать как черт. Черт, черт, как он прыгал! Мы болтались в нем как горох в супе или зерна в ступе – улюлюкая и клацая зубами. Дачница, стоявшая рядом, била стеклярусным ожерельем Рудакова по носу. Кормящая мать, не отнимая младенца от одной груди, другой лупила Гольденмауэра по щекам. Синдерюшкин же уселся на свой ящик-сидуху и перестал обращать внимание на окружающих. Только его удочки били нас по лицам, отсчитывая ухабы.
Лишь два молодых человека, очевидно ботаника, вели между собой неспешный разговор:
– Я наверняка знаю травы лучше любого быка и коровы, однако ж я их не ем, – говорил один.
– Но быки и коровы не познали травы так, как познали ее мы, – продолжал тему другой.
– Я учил травы по монографии Клопштока, но познал их недостаточно.
Всякий знахарь познал траву лучше меня. Но чует ли знахарь траву? – снова вступал первый.
– Что Клопшток? Он не волшебник. Вряд ли Клопшток выйдет в ночь полнолуния за папоротником, нужен ли Клопштоку папоротник?
– Может, Клопштоку и не нужен папоротник, но он ему желанен?
– Нет, Клопшток часть той стальной машины, где дышит интеграл, ему невозможно познать папоротник. Но мы превзошли его – благодаря…
Тут оба спорщика воровато оглянулись и прекратили разговор.
В этот момент их скрыла чья-то парусиновая спина, и больше я их не видел.
Понемногу благостность снизошла на нас – вокруг блистали малахитом и яхонтом поля, кучерявились облака, летел мимо шмель.
Все было правильно, и дорога сама вела нас к цели.
Однако наш провожатый друг поскучнел. Что-то его насторожило.
– А нас там точно ждут? – затревожился Синдерюшкин. – А то, конечно, лето сейчас, но ехать на чужие дачи просто так – врагу не пожелаешь.
Рудаков тут же спросил, при чем тут лето.
– Ну летом-то всегда живым уйдешь, природа примет. А зимой другое дело…
И Синдерюшкин рассказал нам свою историю.
– Пригласили меня на дачу, – набив трубку, начал он. – Айда, говорят, новые мормышки опробуем. Ну, думаю, известное это дело.
Мормышки… Они коловорот не тем концом держат. Ясно же – водку пить будем. Собрался все же да поехал.
Дачная местность, мясные угли на шампурах, водки выпили, до мормышек, понятно, руки не дошли.
Дача хорошая, богатая и благоустроенная. Дело к ночи, а я, старый да тертый, рыболовный спальничек с собой прихватил. Собираюсь укладываться на фоне общего пляса и лобзания, но тут ко мне в комнату заходит девушка ростом в сто тридцать пятую статью
Уголовного кодекса и говорит:
– Я, – говорит, – знаю вас давным-давно, вы лучший друг моих родителей, и должна сказать вам следующее: я с детства вас хочу.
Эх, ломаться в протвинь! Мне нужен труп, я выбрал вас – до скорой встречи. Фантомас. Ну, говорю, понятное дело, что здоровье на фронте с афганскими басмачами потерял, обрезан по самые помидоры, и прочие дела. Девочка-то вышла – но вместо нее зашла хозяйка и говорит…
Сурово так говорит, напряженно:
– Ну и свинья же ты, Ваня. Ты зачем на дачу приехал?
Я ушел в глухую несознанку и говорю:
– Да вот, блин, туда-сюда, мормышки припас…
– Ты мне тут не увиливай. Почему девушку обидел? Видишь, все тут по парам.
Нашелся я, взял эту мужнюю жену за руки и бормочу:
– Ну, ты же умная интересная женщина, зачем мы ведем этот бестолковый разговор.
Тут хозяйка вдруг говорит:
– Ну да, я понимаю, что ты приехал сюда не ради нее, а ради меня…
Что тебе малолетки?!
Во, блин, думаю, погнали наши городских. Из огня да в полымя. И начинается вокруг меня такой фильм “Сияние”. Кругом снег, мороз, а я как Джек Николсон, сумасшедший писатель, со страшной бабой в ванне.
Хозяйка пошла танцевать со своим прямоходящим мужем да и вывихнула себе колено.
Тут я и разошелся.
– Стоять-бояться! – кричу. – Сосульку хватай, к колену прикладывай!
А ты в город готовься ехать за подмогой…
Всех разогнал, всех спас и победил.
Одно плохо – спать все равно не выходит. Тут девочка-центнер храпит как слон, тут молодые любятся, извините за это простонародное выражение, и пыхтят в ухо так, будто и сам ты уже в свальном грехе участвуешь. Стоишь будто на ночной стахановской вахте. При всем этом увечная жена не может найти сочувствия со стороны пьяного супруга и бьет им в стену. Ему-то что, он спать продолжает, а за стенкой-то я лежу.
Плюнул я и пошел гулять мимо черноты заборов. Снег пушистый, с неба свет струится – хорошо по чужим дачам ездить, да на воле лучше.
Да и подледный лов – не дачное дело-то. Не дачное.
Мы недолго сочувствовали нашему товарищу, потому что брякнули стекла, лязгнуло что-то под рифленым полом, а сбоку высунулись свиные рыла, поводя глазками.
– Мезонная фабрика, – сказали рыла. – Кому сходить?
Нам это, нам было сходить.
VIII
Слово о том, что можно увидеть на мезонной фабрике, и о том, как сложно порой разводить кроликов.
Перед нами встал высокий бетонный забор. Сверху на нем была наверчена колючая проволока, вдалеке торчала наблюдательная вышка.
На вышке, правда, никого не было – зато на заборе, красивыми буквами под трафарет, было выведено: “Стой, стреляют без предупреждения”.
Гольденмауэр побледнел – видимо, ему вспомнилось что-то из прошлого.
Рудаков почесал затылок, а я просто вздохнул.
– Ничего-ничего, тут все завсегда понятно, – ободрил нас Синдерюшкин и одновременно еще больше запутал. Он повел нас мимо стены по тропинке. Через пять минут обнаружилось, что стена обрушена и огромные бетонные плиты лежат плашмя по обе стороны от периметра.
Пока никто не стрелял; но тут ведь такое дело – как стрельнут, так поздно, а предупреждать нас не собирались. Дорога вела нас вдоль гигантских елок, травы по грудь и грибов, взятых напрокат из сказки одного британского педофила.
Внезапно елки расступились, и мы увидели огромный – до горизонта- пруд с черной водою.
Синдерюшкин подобрал камешек и кинул им в водную поверхность.
Камешек не сделал ни одного блинчика и, не булькнув, ушел в глубину.
Было такое впечатление, что Синдерюшкин швыряется камнями в магическое черное зеркало. Пруд сожрал еще пару камней, прежде чем
Синдерюшкин повернулся к нам и сказал:
– Это физический пруд. Хрен знает, что это такое, но тут така-а-я рыба. Я вам даже отказываюсь говорить, какая тут рыба. Тут удочку кинешь и та-а-акое поймаешь, что держите меня семеро. Правда, я кота начал кормить, и некоторая неприятность вышла.
– Сдох? – подала голос мосластая, которая до этого долго молчала.
– Почему сдох? Ушел. Ему неловко стало среди нас – мы не могли разговор поддержать. А тут я бы поселился – кролей, скажем, разводить можно. Интересно, какие тут кроли вырастут…
Было тихо и пустынно, жара не спадала, над прудом дрожало разноцветное марево.
Вдруг из кустов, мягко шурша шинами о камушки, выехал автомобиль селедочного цвета. Из него, загребая руками, выпал щуплый человечек в белом костюме. Щуплый стал раздеваться, аккуратно и бережно раскладывая одежду на капоте. Он разложил костюм, несколько мобильных телефонов, снял из подмышки кобуру, несколько наручных часов и, наконец, подошел к черной воде в одних черных трусах, иначе называемых семейными. Из другой одежды на нем оставалась только пудовая золотая цепь.
– Эй! – крикнул Рудаков. – Брат!
– А? – Человечек был явно недоволен, что его оторвали.
– А я говорю – цепь-то сыми, утонешь ведь, – еще раз крикнул
Рудаков. Щуплый посмотрел на него недобро и ступил в воду.
– Ну, все, со знаменитым прудом вы уже познакомились, – оторвал нас от картины купания Синдерюшкин. – Пойдемте дальше.
И мы пошли – чего, спрашивается, смотреть. Действительно.
– Вона, гляди. – Синдерюшкин показал на длинное здание. – Мезонная фабрика и есть.