Нил Стивенсон
Ртуть
Женщине на втором этаже
К Музе
Яви себя, о Муза. Ты ведь здесь.
Коль правы барды, коих нет давно,
Ты — пламени и дуновенья смесь.
Моё перо, как я, погружено
Во мрак полночный жидкий, без тебя
Тьму лишь расплещет — свет не даст оно.
Оперена огнём — стоишь в тени…
Очнись! Пусть вихри света разорвут
Глухой покров. Навстречу мне шагни!
Но нет, не ты во тьме — лишь я, как спрут
Плыву, незряч, в клубах своих чернил,
Что сам к твоей досаде породил.
Завесу тёмную одно перо
Пронзить способно. Вот оно. Начнём.
Заимствующие основания своих рассуждений из гипотез… создали бы весьма изящную и красивую басню, но всё же лишь басню.
Роджер Котс, предисловие ко второму изданию книги сэра Исаака Ньютона «Математические начала натуральной философии», 1713. [1]
Бостонский луг
12 октября 1714 г., 10:33:52 до полудня.
Енох появляется из-за угла в тот миг, когда палач возносит петлю над осуждённой. Молитвы и рыдания в толпе стихают. Джек Кетч
[2] стоит, руки на весу — ни дать ни взять плотник, вздымающий коньковый брус. Петля сжимает круг синего новоанглийского неба. Пуритане смотрят и, судя по всему, думают. Енох Красный останавливает чужую лошадь у самого края толпы и видит, что цель палача — не продемонстрировать толпе узел, а дать ей краткую (и для пуритан — дразнящую) возможность увидеть врата в мир иной, их же ни один из нас не минует.
Бостон — щепотка холмов в ложке болот. Дорогу вдоль ложки преграждает стена, перед которой, как водится, торчат виселицы, а казнённые, либо их части, болтаются в воздухе или прибиты к городским воротам. Енох только что оттуда и думал, что больше такого не увидит: дальше должны были начаться корчмы и церкви. Впрочем, мертвецы за воротами — обычные воры, казнённые за мирские преступления. То, что происходит сейчас на выгоне, ближе к священнодействию.
Петля ложится на седые волосы словно царский венец. Палач тянет её вниз. Голова женщины раздвигает петлю, как головка младенца — родовые пути. Миновав самое широкое место, верёвка падает на плечи. Колени топырят передник, юбки телескопически складываются под оседающим телом. Палач одной рукой обнимает женщину, словно учитель танцев, а другой поправляет узел, покуда председатель церковного суда зачитывает смертный приговор, убаюкивающий, как соглашение аренды. Зрители почесываются и переминаются с ноги на ногу. Здесь вам не Лондон, так что развлечений никаких — ни улюлюканья, ни ярмарочных фигляров, ни карманников. На дальней стороне луга солдаты в красных мундирах отрабатывают строевой шаг у подножия холма, на вершине которого расположился каменный пороховой склад. Сержант-ирландец орет устало, хотя и с искренним возмущением, — голос плывет по воздуху бесконечно, как запах или дым.
Енох приехал не для того, чтобы смотреть расправу над ведьмой, но раз уж он здесь, повернуть в сторону было бы нехорошо. Звучит барабанная дробь, наступает внезапная неловкая тишина. Енох решает, что это не худшее повешение, какое ему доводилось видеть: женщина не брыкается, не корчится, верёвка не развязывается и не рвётся. Короче, на редкость справная работа.
Он не знал, чего ждать от Америки. Однако, судя по всему, здешний люд исполняет любое дело — включая повешения — с грубоватой сноровкой, которая одновременно восхищает и действует на нервы. Местные жители берутся за тяжелый труд с хладнокровным спокойствием лососей, преодолевающих пороги на пути к нерестилищу. Как будто они от рождения знают то, что другие должны перенимать у родных и односельчан вместе со сказками и суевериями. Может быть, это оттого, что они по большей части прибыли сюда на кораблях.
Когда обмякшую ведьму срезают с виселицы, над выгоном проносится порыв северного ветра. По температурной шкале сэра Исаака Ньютона, в которой ноль — точка замерзания, а двенадцать — теплота человеческого тела, сейчас должно быть градуса четыре. Будь здесь герр Фаренгейт с его новым термометром — запаянной ртутной трубкой, — он бы намерил за пятьдесят. Впрочем, такого рода ветер, налетающий с севера по осени, холодит сильнее, нежели может определить прибор. Он напоминает присутствующим, что, если они не хотят умереть в ближайшие несколько месяцев, надо запасать дрова и конопатить щели. Хриплый проповедник под виселицей, чувствуя ветер, решает, что сам сатана явился по ведьмину душу, и спешит поделиться своими мыслями с паствой. Вещая, он смотрит Еноху в глаза.
Енох чувствует растущее стеснение в груди — предвестие страха. Что мешает им схватить и повесить его как колдуна?
Каким его видят колонисты? Человек неопределённого возраста, явно много повидавший, с седой косицей на затылке, медно-рыжей бородой, светлыми глазами и лицом, продублённым, словно кожаный фартук кузнеца. В длинном дорожном плаще, с притороченными вдоль седла посохом и старомодной рапирой, на отменном вороном коне. Два пистолета за поясом, заметные издалека, скажем, из засады, в которой сидят индейцы, грабители или французские мародёры. (Ему хочется их спрятать, но неумно браться за пистолеты в таком месте.) В седельных сумках (если их обыскать) обнаружатся приборы, склянки со ртутью и кое-что ещё более странное (в том числе, на взгляд бостонцев, опасное) — книги на древнееврейском, греческом и латыни, наполненные алхимической и каббалистической тайнописью. В Бостоне они могут сослужить ему дурную службу.
Однако толпа воспринимает хриплые разглагольствования проповедника не как призыв к оружию, а как сигнал расходиться по домам. Солдаты разряжают мушкеты с глухим звуком, словно на барабан бросили пригоршню песка. Енох спешивается в толпе колонистов, закутывается в плащ, пряча пистолеты, опускает капюшон и становится похож на любого другого усталого пилигрима. Он искоса оглядывает лица, избегая встречаться с кем-либо глазами, и видит на удивление мало воинствующего ханжества.
— Бог даст, — говорит кто-то, — это последняя.
— Последняя ведьма, сэр? — спрашивает Енох.
— Я хотел сказать, последняя казнь.
Обтекая, как вода, подножие крутого холма, люди движутся через погост на южном краю общественной земли (уже переполненный) и вслед за телом ведьмы по улицам. Дома по большей части деревянные, церкви — тоже. Испанцы воздвигли бы один огромный собор — каменный снаружи, позолоченный внутри, — но колонисты ни в чем не могут прийти к согласию. В этом смысле Бостон больше похож на Амстердам — множество церковок (иные почти неотличимы от сараев), и в каждой, без сомнения, учат, что остальные заблуждаются. Хотя, во всяком случае, колонисты могли достаточно столковаться, чтобы повесить ведьму. Её несут к новому кладбищу, устроенному почему-то под зерновыми амбарами. Енох не знает, как расценивать решение хранить источник своей жизни и своих покойников практически в одном месте — как некое послание городских властей или как простую безвкусицу.
Енох видел не один горящий город и сразу примечает на главной улице следы большого пожара. Дома и церкви отстроены заново из дерева и камня. Он минует, видимо, самый большой бостонский перекрёсток, где дорогу от городских ворот пересекает широкая улица, которая ведёт прямиком к воде и продолжается длинной пристанью за полуразрушенным валом из брёвен и камней — бывшей дамбой. Вдоль длинной пристани тянутся казармы. Она так далеко вдаётся в залив, что у её конца смог пришвартоваться большой военный корабль. Повернув голову в другую сторону, Енох видит на холме батарею; канониры в синих мундирах суетятся возле бочкообразной мортиры, готовые накрыть огнём любой испанский или французский галеон, нарушивший неприкосновенность залива.
Итак, протянув мысленную линию от мёртвых воров у городских ворот до порохового склада и дальше от виселицы на выгоне до портовых оборонительных сооружений, Енох получает одну декартову числовую ось (которую Лейбниц назвал бы ординатой); он понимает, чего боятся бостонцы и как церковники с военными поддерживают здесь порядок. Правда, надо еще выяснить, что прочертится вверх и вниз. Бостонские холмы разбросаны среди бесконечной болотистой низины, которая медленно, как сумерки, растворяется в гавани или реке, образуя пустые плоскости, на которых люди с веревками и вешками могут построить любые кривые, какие заблагорассудится.
Енох говорил со шкиперами, бывавшими в Бостоне, и знает, где начало этой системы координат. Он идёт к длинной пристани. Среди каменных купеческих домов есть кирпично-красная дверь, над которой болтается виноградная гроздь. Енох проходит в дверь и попадает в приличную таверну. Люди при шпагах и в дорогой одежде поворачивают к нему голову. Торговцы рабами, ромом, патокой, чаем и табаком; капитаны кораблей, которые всё это перевозят. Таверна могла бы стоять в любой точке мира; в Лондоне, Кадисе, Смирне или Маниле её наполняли бы те же люди. Им глубоко безразлично (если вообще известно), что в пяти минутах ходьбы отсюда вешают ведьм. Здесь Еноху было бы весьма уютно, но он явился сюда не за уютом. Конкретного капитана, которого он ищет — ван Крюйка, — в таверне нет. Енох торопится на улицу, пока трактирщик не принялся зазывать его внутрь.
Снова в Америку, к пуританам. Он входит в узкую улочку и ведёт лошадь по шаткому мостику через речушку, вращающую мельничное колесо. Флотилии стружек из-под плотницкого рубанка плывут по воде, словно корабли на войну. Под ними слабое течение несёт к заливу убойные отбросы и экскременты. Вонь соответствующая. Несомненно, где-то с наветренной стороны притулился свечной заводик, где сало, негодное в пищу, становится свечами и мылом.
— Вы из Европы?
Енох чувствовал, что кто-то за ним идёт, но, оборачиваясь, никого не видел. Теперь он понимает почему: его тень — мальчишка, подвижный, как шарик ртути, который невозможно придавить пальцем. На вид ему около десяти. Тут мальчуган решает улыбнуться и раздвигает губы. Из ямок в розовых дёснах лезут коренные зубы, молочные качаются, как вывеска таверны на кожаных петлях, Нет, на самом деле ему ближе к восьми, просто на треске и кукурузе он не по годам вымахал — во всяком случае, по сравнению с лондонскими сверстниками.
Енох мог бы ответить: «Да, я из Европы, где дети обращаются к старшим „сэр“, если вообще обращаются». Однако он не может пропустить терминологическую интересность.
— Значит, вы зовете это место Европой? — спрашивает он. — Там обычно говорят «христианский мир».
— Здесь тоже живут христиане.
— Ты хочешь сказать, что это тоже христианский мир, — говорит Енох, — а вот я прибыл из какого-то другого места… Хм-м. Быть может, Европа и впрямь более удачный термин.
— А как другие её называют?
— По-твоему, я похож на школьного учителя?
— Нет, но говорите как учитель.
— Так ты кое-что знаешь про школьных учителей?
— Да, сэр, — отвечает мальчишка и осекается, видя, что угодил в капкан.
— И тем не менее в понедельник днём…
— В школе никого нет, все побежали смотреть казнь. Не хочу сидеть и…
— И что?
— Обгонять других сильнее, чем уже обогнал.
— Коль скоро ты обогнал других, то надо привыкать к этому, а не превращать себя в дурачка. Иди, твоё место в школе.
— Школа — место, где учатся, — говорит мальчик. — Если вы соблаговолите ответить на мой вопрос, я чему-нибудь научусь, и это будет означать, что я в школе.
Мальчонка явно опасен. Поэтому Енох решает принять предложение.
— Можешь обращаться ко мне «мистер Роот». А ты кто?
— Бен. Сын Джосайи. Мой отец — свечник. Почему вы смеётесь, мистер Роот?
— Потому что в большей части христианского мира — или Европы — сыновья свечников не посещают школу. Это особенность… здешнего люда. — Енох едва не сказал «пуритан». В Англии, где пуритане — воспоминание давно ушедшей эпохи или докучливые уличные проповедники, такой ярлык успешно означает неотёсанных обитателей Колонии Массачусетского залива. Однако здесь всё напоминает Еноху, что правда куда сложнее. В лондонской кофейне можно всуе поминать ислам, и магометан, но в Каире таких терминов нет. Здесь — пуританский Каир.
— Я отвечу на твой вопрос, — говорит Енох, прежде чем Бен успевает задать следующий. — Как в других краях называют то место, откуда я прибыл? Что ж, ислам — более крупная, богатая и в некотором смысле более умудрённая цивилизация, объемлющая европейских христиан с востока и с юга, — делит мир всего лишь натри части: их часть, сиречь дар Аль-Ислам; часть, с которой они состоят в дружбе, сиречь дар аль-сульх, или Дом Мира; и всё остальное, сиречь дар аль-харб, или Дом Войны. Последнее, вынужден признать, куда лучше слов «христианский мир» описывает края, населённые христианами.
— Я знаю про войну, — самоуверенно говорит Бен. — Она закончилась. В Утрехте подписан мир. Франция получает Испанию. Австрия — Испанские Нидерланды. Мы — Гибралтар, Ньюфаундленд, Сент-Киттс и… — понизив голос, — …работорговлю.
— Да… «Асьенто».
— Тс-с! У нас тут есть противники рабства, сэр, и они опасны.
— У вас есть гавкеры?
— Да, сэр.
Енох пристально изучает мальчика, ибо человек, которого он ищет, тоже своего рода гавкер. Полезно узнать, как смотрят на них в округе менее одержимые собратья. В лице Бена читается скорее осторожность, нежели презрение.
— Но ты говоришь только об одной войне.
— Войне за Испанское наследство, — кивает Бен, — причиной которой стала смерть короля Карла Страдальца.
— Я бы сказал, что смерть несчастного была не причиной, а поводом, — замечает Енох. — Война за Испанское наследство была лишь второй и, надеюсь, последней стадией великой войны, которая началась четверть столетия назад, во времена…
— Славной Революции!
— Как некоторые её называют. Ты и впрямь посещал уроки, Бен, хвалю. Может быть, ты знаешь, что во время Революции английского короля — католика — пнули коленом под зад и посадили на его место протестантских короля и королеву.
— Вильгельма и Марию!
— Верно. А ты не задумывался, из-за чего протестанты и католики вообще начали воевать?
— У нас в школе чаще говорят про распри между протестантами.
— Ах да — явление сугубо английское. Это естественно, ибо твои родители попали сюда в результате именно такого конфликта.
— Гражданской войны, — говорит Бен.
— Ваши выиграли Гражданскую войну, — напоминает Енох, — но после Реставрации им пришлось туго, и они вынуждены были бежать сюда.
— Вы угадали, мистер Роот, — говорит Бен, — ибо именно так мой родитель покинул Англию.
— А твоя матушка?
— Уроженка острова Нантакет, мистер Роот. Правда, её отец бежал сюда от жестокого епископа — ах и епископ, о нем такое говорят…
— Ну вот, Бен, наконец-то я нашёл изъян в твоих познаниях. Ты имеешь в виду архиепископа Лода — ярого гонителя пуритан, как некоторые называют твоих сородичей, — при короле Карле I. Пуритане в отместку оттяпали голову тому самому Карлу на Чаринг-Кросс в лето Господне тысяча шестьсот сорок девятое.
— Кромвель, — говорит Бен.
— Да, Кромвель имел к упомянутым событиям некоторое касательство. Итак, Бен. Мы стоим у этой речушки уже довольно долго. Я замёрз. Моя лошадь беспокоится. Мы отыскали место, в котором твои познания сменяются невежеством. Я с удовольствием исполню свою часть соглашения — чему-нибудь тебя научить, Дабы, вернувшись вечером домой, ты мог сказать Джосайе, что пробыл весь день в школе; впрочем, слова учителя могут разойтись с твоими. Однако взамен я попрошу кое-каких услуг.
— Только назовите их, мистер Роот.
— Я приехал в Бостон, чтобы разыскать некоего человека, который, по последним сведениям, проживал здесь. Он — старик.
— Старше вас?
— Нет, но выглядеть может старше.
— Тогда сколько ему лет?
— Он видел, как скатилась голова Карла I.
— Значит, по меньшей мере шестьдесят три.
— Вижу, ты научился складывать и вычитать.
— А также умножать и делить, мистер Роот.
— Тогда возьми в расчёт вот что: тот, кого я ищу, отлично видел казнь, ибо сидел на плечах у своего отца.
— Значит, годков ему стукнуло совсем мало, разве что родитель его был не слабого десятка.
— В определённом смысле его родитель и впрямь был не слабого десятка, — говорит Роот, — ибо за двадцать лет до того ему по приказу архиепископа Лода в Звёздной палате отрубили уши и нос, однако он не устрашился, а продолжал обличать монарха. Всех монархов.
— Он был гавкер. — И вновь лицо Бена не выразило презрения. Как же это место не похоже на Лондон!
— Ладно, возвращаясь к твоему вопросу, Бен: Дрейк не обладал исключительной силой или мощью телосложения.
— Значит, сын на его плечах был совсем мал. Сейчас ему примерно шестьдесят восемь. Но я не знаю здесь ни одного мистера Дрейка.
— Дрейк — имя, данное его отцу при крещении.
— А какова же его фамилия?
— Её я пока тебе не скажу, — говорит Енох, ибо человек, которого он ищет, может оказаться здесь на очень плохом счету — если его вообще не повесили на Бостонском лугу.
— Как же я помогу вам отыскать того, сэр, кого вы не хотите назвать?
— Ты можешь отвести меня к чарльстонскому парому. Насколько мне известно, он обретается по ту сторону реки Чарльз.
— Следуйте за мной, сэр, — говорит Бен, — но я надеюсь, что у вас есть серебро.
— О да, серебро у меня есть, — отвечает Енох.
* * *
Они огибают возвышенность в северной части города. Здесь от берега отходят пристани, поменьше и постарше большой. Паруса, такелаж, реи и мачты справа по борту сплетаются в огромный гордиев узел, словно буквы на странице в глазах неграмотного крестьянина. Енох не видит ни «Минервы», ни ван Крюйка. Как бы не пришлось ходить по тавернам и наводить справки — то есть терять время и привлекать внимание.
Бен ведёт его прямиком к причалу, от которого готовится отвалить чарльстонский паром. На палубе толпятся зрители недавней казни. Паромщик говорит, что за лошадь придётся платить отдельно. Енох открывает кошель и заглядывает внутрь. На него смотрит герб испанского короля, оттиснутый на серебре, в разной степени затёртом и сплющенном. Имена меняются в зависимости оттого, при каком короле эту монету отчеканили в Новой Испании, но под каждым написано одно: D.G. HISPAN ET IND REX — Милостью Божией король Испанский и обеих Индий. Похвальба, какую все венценосцы печатают на своих монетах.
Эти слова никого не заботят — большинство всё равно не в силах их прочесть. Существенно то, что человек, стоящий на холодном ветру у переправы в Бостоне, не может расплатиться с паромщиком-англичанином английской монетой, которую сэр Исаак Ньютон чеканит на Монетном дворе в лондонском Тауэре. Здесь признают только испанские деньги — те самые, что сейчас переходят из рук в руки на улицах Лимы, Манилы, Макао, Гоа, Бендер-Аббаса, Мокки, Каира, Смирны, Мадрида, Марселя, Мальты и Канарских островов.
Знакомец, провожавший Еноха до лондонских доков месяц назад, сказал: «Золото знает то, что неведомо никому из людей».
Енох встряхивает кошель, пересыпая монеты в надежде, что на поверхность выскочит хотя бы один реал — восьмая часть пиастра; их обычно отбивают от монеты и потому называют битами. Однако он потратил почти все биты на мелкие дорожные нужды. Сейчас в кошельке нет ничего мельче полупиастра — то есть четырёх реалов.
Енох смотрит в проулок и видит кузницу меньше чем в броске камня от пристани. Пара ударов зубилом, и кузнец изготовит ему разменную монету.
Паромщик читает его мысли. Он не видит, что в кошельке, но слышит тяжёлый звон, не позвякивание мелочи.
— Мы отправляемся, — с довольным видом сообщает он. Енох, очнувшись, возвращается мыслями на паром и протягивает серебряный полукруг.
— Мальчик со мной, — твёрдо произносит он, — и потом ты доставишь его назад.
— По рукам, — отвечает паромщик.
Бен едва смел на такое надеяться. Хотя мальчику хватило выдержки не высказать этого вслух, для него прокатиться на пароме — всё равно что отправиться с флибустьерами в Карибское море. Он, не касаясь сходней, прыгает с пристани на палубу.
До Чарльстона меньше мили через устье медлительной реки. Вытянутый зелёный холм усеян длинными узкими стогами за сложенными без раствора каменными оградами. На склоне, обращенном к Бостону, ниже вершины, но выше бесконечных отмелей и заросших рогозом болот, прилепился город, частью заложенный геометрами, частью разросшийся, как плющ.
Дюжие негры взрывают чёрные воды реки Чарльз длинными, закреплёнными в уключинах вёслами, порождая системы завихрений — они закручиваются и образуют затухающие конические сечения, которые сэр Исаак, наверное, сумел бы проанализировать в голове. «Гипотеза вихрей подавляется многими трудностями». Небо — сплетение визирных нитей туго натянутого джута и оструганных стволов. От порывов ветра парусники на рейде вздрагивают и прядают, словно нервные кони при звуке далёких пушек. Неравномерные волны бьют в дощатые корпуса, по которым ползают, конопатя и смоля щели, босоногие матросы. Кажется, что корабли смещаются туда-сюда — параллакс, вызванный движением парома. Енох, которому посчастливилось быть выше остальных пассажиров, вручает поводья Бену и подходит к противоположному борту, чтобы прочесть названия судов.
Он узнает корабль, который ищет, по носовому украшению под бушпритом. Сероглазая женщина в золочёном шлеме дерзко рассекает Северо-Атлантический простор змееносной эгидой и острыми (надо полагать, от холода) сосками. «Минерва» ещё не подняла якорь (что радует), но тяжело нагружена и, судя по всему, готова к выходу в открытое море. Матросы таскают корзины со свежевыпеченными хлебами, такими горячими, что от них ещё идёт пар. Енох оборачивается к берегу, чтобы прочесть уровень прилива по обросшей ракушками пристани, потом в другую сторону — определить высоту и фазу луны. Скоро начнётся отлив, и «Минерва» скорее всего готова будет им воспользоваться. Енох наконец различает ван Крюйка (тот стоит на баке и заполняет какие-то бумаги, разложив их на бочке) и телепатически уговаривает капитана поднять глаза.
Ван Крюйк смотрит в сторону Еноха и напрягается.
Енох, сохраняя внешнюю неподвижность, долго смотрит голландцу в глаза, предостерегая от поспешного отплытия.
Колонист в чёрной шляпе пытается завязать дружбу с одним из негров, который почти не говорит по-английски; впрочем, это не помеха, потому что белый выучил несколько слов на каком-то африканском наречии. Негр очень чёрный, на левом плече у него выжжен герб испанского короля. Скорее всего он из Анголы. Чего он только не повидал! Его похитили более воинственные африканцы, бросили в яму, заклеймили калёным железом в знак уплаченной пошлины, погрузили на корабль и отправили в холодную страну, населённую бледнокожими. Казалось бы, его уже ничем не проймёшь; однако слова гавкера приводят негра в изумление. Сектант размахивает руками и всё сильнее горячится — явно не только от нехватки слов. Вероятно, он состоит в сношениях с лондонскими собратьями и сейчас убеждает ангольца, что тот, как и другие рабы, имеет законное право поднять оружие на господ.
— Ваш конь весьма хорош. Вы привезли его из Европы?
— Нет, Бен. Одолжил в Новом Амстердаме. Я хочу сказать, в Нью-Йорке.
— Почему вы поплыли в Нью-Йорк, коли человек, которого вы ищете, в Бостоне?
— Ближайший корабль в Америку из лондонской гавани отходил именно туда.
— Так вы отправлялись с большой поспешностью!
— Я с большой поспешностью выброшу тебя за борт, если не перестанешь строить умозаключения!
Бен замолкает ровно настолько, чтобы придумать новый тактический манёвр и зайти с другой стороны:
— Хозяин лошади, наверное, ваш близкий друг, коли одолжил вам такого скакуна.
Сейчас Енох должен быть очень осторожен. Хозяин лошади — заметный человек в Нью-Йорке. Если Енох объявит этого джентльмена своим другом, а после наломает в Бостоне дров, то повредит его репутации.
— Не то чтобы друг. Мы впервые увиделись несколько дней назад, когда я постучал в его дверь.
Этого Бен не может взять в толк.
— Тогда с какой стати он вообще пустил вас в дом? Учитывая вашу, прошу прощения, наружность и вооружение? Почему одолжил вам столь ценного скакуна?
— Он впустил меня в дом, потому что на улице происходили беспорядки, и я попросил убежища. — Енох косится на гавкера и подходит поближе к Бену. — Вот послушай кое-что интересное: когда наш корабль подплыл к Нью-Йорку, нам предстало необычное зрелище. Тысячи невольников — частью ирландцы, частью ангольцы — бегали по улицам с вилами и горящими головнями. Солдаты преследовали их перебежками и стреляли залпами. Белый дым от мушкетов мешался с чёрным дымом пылающих складов, преображая небосвод в сверкающий искрами плавильный тигель, дивный на вид, но, как предположили мы, негодный для поддержания жизни. Наш лоцман выжидал, пока начавшийся прилив не понудил его подойти к берегу. Мы сошли на пристань, которую буквально заполонили солдаты в красных мундирах. Так, — продолжает Енох (ибо его рассказ уже начал привлекать непрошеных слушателей), — я оказался возле упомянутой двери. Хозяин одолжил мне лошадь, поскольку мы с ним принадлежим к одному обществу, а я тут в некотором смысле по поручению, с этим обществом связанному.
— Обществу гавкеров, сэр? — шепчет Бен, подойдя совсем близко и оглядываясь через плечо на колониста, который распинается перед невольником. Мальчик давно приметил пистолеты и клинки Еноха и, вероятно, сопоставил их с рассказами родственников о деяниях неукротимой секты в героические дни разграбления соборов и цареубийства.
— Нет, это общество философов, — говорит Енох, пока воображение Бена не разыгралось ещё пуще.
— Философов, сэр!
Енох думал, что мальчик будет разочарован, но у того, напротив, загорелись глаза. Значит, Енох не ошибся: мальчишка опасен.
— Натурфилософов. Тех, кто стремится к естественному знанию. Не путай с другими, которые занимаются…
— Неестественным знанием?
— Меткое словцо. Некоторые считают, что именно неестественное знание повинно в том, что протестанты воюют с протестантами в Англии и с католиками по всему миру.
— Так кто такой натурфилософ?
— Тот, кто пытается избежать разброда в мыслях, следуя тому, что может быть проверено опытом, и строя доказательства в соответствии с законами логики. — Бен только хлопает глазами, и Енох объясняет: — Подобно судье, который держится фактов, отбрасывая слухи, домыслы и призывы к чувствам. Как когда ваши судьи приехали наконец в Салем и сказали, что тамошние жители повредились в уме.
— И как же называется ваш клуб?
— Лондонское королевское общество.
— Когда-нибудь я буду его членом и судьёй в подобных вопросах.
— Я предложу твою кандидатуру, как только вернусь в Англию, Бен.
— Ваш устав требует, чтобы члены Общества в случае надобности ссужали друг другу коней?
— Нет, но есть правило, по которому они должны платить членские взносы — в которых надобность есть всегда, — а помянутый джентльмен не платил взносы многие годы. Сэр Исаак — президент Королевского общества — им недоволен. Я объяснил нью-йоркскому джентльмену, что сэр Исаак смешает его с дерьмом — приношу извинения, приношу извинения. Мои доводы оказались столь убедительны, что он без долгих слов одолжил мне своего лучшего скакуна.
— Красавчик, — говорит Бен и дует коню в ноздри. Тот поначалу не одобрил Бена как нечто маленькое, юркое и пахнущее убоиной, но теперь принял мальчика в качестве одушевленной коновязи, способной оказывать кой-какие мелкие услуги, как то: чесать нос и отгонять мух.
Паромщику скорее забавно, чем досадно обнаружить, что гавкер охмуряет его раба. Он отгоняет сектанта прочь. Тот распознаёт в Енохе свежую жертву и пытается поймать его взгляд. Енох отходит и делает вид, будто внимательно изучает приближающийся берег. Паром огибает плывущий по реке плот из исполинских стволов, помеченных «королевской стрелой», — они пойдут на строительство военного флота.
За Чарльстоном начинается редкая россыпь хуторов, соединённых протоптанными дорожками. Самая большая ведёт в Ньютаун, где расположился Гарвардский колледж. Впрочем, внешне он представляется почти сплошным лесом, который дымится, но не горит. Оттуда долетает приглушённый стук топоров и молотков. Редкие мушкетные выстрелы эхом передаются от деревеньки к деревеньке — видимо, это местное средство связи. Енох гадает, как отыщет здесь Даниеля.
Он подходит к разговорчивой компании, которая собралась в центральной части парома, предоставив менее учёным пассажирам (ибо разговаривающие, очевидно, принадлежат к Гарвардскому колледжу) служить им заслоном от ветра. Это компания напыщенных пьяниц и шустроглазых живчиков, пересыпающая фразы плохой латынью. Одни одеты с пуританской строгостью, другие — по прошлогодней лондонской моде. Грушевидный красноносый господин в высоком сером парике, судя по всему, дон этого импровизированного колледжа. Енох ловит на себе его взгляд и ненароком распахивает плащ, показывая рапиру. Это не угроза, а демонстрация общественного положения.
— К нам пожаловал гость из дальних краёв! Рады приветствовать вас, сэр, в нашей скромной колонии!
Енох совершает все требуемые вежливые телодвижения и произносит все положенные слова. К нему проявляют заметный интерес — явный знак, что в Гарвардском колледже не происходит ничего нового и занимательного. Впрочем, этому заведению всего три четверти века — что здесь может происходить занимательного? Спрашивают, из германских ли он земель, Енох отвечает, что не совсем. Высказывается предположение, что он прибыл с каким-то делом алхимического свойства; догадка блестящая, но ошибочная. Выждав приличествующее время, Енох называет фамилию человека, к которому приехал.
Он никогда не слышал такого зубоскальства. Все как один безумно огорчены, что джентльмен счёл нужным пересечь Северную Атлантику и теперь реку Чарльз, чтобы испортить себе путешествие встречей с этим субъектом.
— Я с ним не знаком, — врёт Енох.
— Тогда позвольте подготовить вас, сэр! — говорит один из собеседников. — Даниель Уотерхауз — человек преклонных лет, но годы обошлись с ним суровее, нежели с вами.
— К нему пристало обращаться «доктор Уотерхауз», не так ли?
Тишину нарушают приглушённые смешки.
— Я не беру на себя смелость кого-либо поправлять, — говорит Енох, — лишь желаю не совершить промашки при личной встрече.
— И впрямь, он считается доктором, — говорит грушевидный дон, — хотя…
— …доктором чего? — спрашивает кто-то.
— Шестерён, — предполагает другой к бурной радости остальных.
— Нет, нет, — с притворным великодушием утихомиривает их дон, — ибо все шестерни бесполезны, пока отсутствует primum mobile, источник движущей силы…
— Франклинов мальчишка! — И все разом смотрят на Бена.
— Сегодня это может быть юный Бен, завтра, допустим, его сменит маленький Годфри Уотерхауз. Впоследствии, возможно, это будет мышь в ступальной мельнице. Но в любом случае vis viva
[3] сообщается шестерням доктора Уотерхауза посредством чего? Кто подскажет? — Дон сократовским жестом подносит ладонь к уху.
— Кривошипов? — предполагает один.
— Шатунов! — кричит другой.
— Отлично! В таком случае наш коллега Уотерхауз — доктор чего?
— Шатунов! — кричит весь колледж хором.
— И наш доктор шатунов до того предан своей работе, что буквально не щадит живота, — восхищённо продолжает дон. — Ходит с непокрытой головой…
— Вытряхивает графитовую смазку из рукавов, садясь преломить хлеб…
— Лучше перца!
— И дешевле!
— Так, возможно, вы приехали, чтобы вступить в его институт?
— Или закрыть его за долги? — Говорящий заходится от смеха.
— Я слышал про его институт, но ничего о нём не знаю, — говорит Енох Роот. Он смотрит на Бена, который покраснел до ушей и, отвернувшись, гладит лошади морду.
— Многие учёные мужи пребывают в таком же неведении, посему не стыдитесь.
— С самого приезда в Америку доктор Уотерхауз подхватил местную инфлюэнцу. Её главный симптом — стремление затевать новые прожекты и начинания вместо того, чтобы исправлять старые.
— Так он не вполне удовлетворен Гарвардским колледжем? — вопрошает Енох.
— О да! Он основал…
— …на собственные средства…
— …и самолично заложил краеугольный камень…
— …краеугольное бревно, если быть точным…
— …в фундамент… как он это называет?
— Институт технологических искусств Колонии Массачусетского залива.
— Где я могу найти институт доктора Уотерхауза? — спрашивает Енох.
— На полпути от Чарльстона к Гарварду. Идите на скрежет шестерён, покуда не увидите самую маленькую и продымлённую хибарку во всей Америке.
— Сэр, вы — образованный и трезвомыслящий джентльмен, — говорит дон. — Коль скоро вас влечёт философия, не лучше ли вам направить стопы в Гарвардский колледж?
— Мистер Роот — видный натурфилософ, сэр! — выпаливает Бен, чтобы не разреветься. По тону ясно, что он считает Гарвард прибежищем неестественного знания. — Член Королевского общества!
Вот нелёгкая!
Дон делает шаг вперёд и, заговорщицки ссутулившись, произносит:
— Простите великодушно, сэр. Не знал.
— Пустяки.
— Доктор Уотерхауз, должен вас предостеречь, подпал под влияние герра Лейбница…
— Который украл дифференциальное исчисление у сэра Исаака, — добавляет кто-то в качестве примечания.
— Да, и подобно Лейбницу заражён метафизическими предрассудками…
— …которые суть пережитки схоластики, сэр, несостоятельность коей сэр Исаак продемонстрировал со всей убедительностью…
— …и сейчас трудится как одержимый над созданием машины — построенной по принципам Лейбница! — которая, он мнит, будет открывать новые истины путём вычислений!
— Может быть, наш гость прибыл сюда, чтобы изгнать из него лейбницевых бесов! — предполагает кто-то очень пьяный.
Енох раздражённо прочищает горло, отхаркивая желчь — гумор гнева и сварливого нрава. Он говорит:
— Несправедливо по отношению к Лейбницу называть его просто метафизиком.
Наступает недолгая тишина, затем — общее веселье. Дон криво улыбается и пытается разрядить обстановку.
— Я знаю одну таверну в Гарварде, где смогу развеять ваши прискорбные заблуждения…
Мысль посидеть за кружечкой пива и просветить этих остряков до опасного соблазнительна. Чарльстонская пристань всё ближе, невольники уже гребут не так широко, «Минерва» натягивает якорные канаты, спеша отплыть, а дело ещё не сделано. Лучше было бы обойтись без лишнего шума, но после слов Бена это невозможно. Ладно, сейчас главное — действовать без промедления.
Кроме того, Енох вне себя.
Он вытаскивает из нагрудного кармана сложенное запечатанное письмо и, за неимением лучших доводов, потрясает им в воздухе.
Письмо берут, изучают — на одной стороне написано «герру доктору Уотерхаузу, Ньютаун, Массачусетс» — и переворачивают. Из обшитых бархатом кармашков извлекаются монокли, и начинается изучение печати — красной, восковой, размером с Бенов кулак. Губы движутся, из охрипших глоток вырывается странное бормотание — попытки читать по-немецки.
До всех профессоров разом доходит. Они пятятся, словно это образчик белого фосфора, внезапно занявшийся огнём. Конверт остается в руках у дона. Тот с мольбой во взоре протягивает его Еноху Красному. Енох в отместку не спешит избавить дона от бремени.
— Битте, майн герр…
— Английский вполне уместен, — говорит Енох, — и даже предпочтителен.
По краям одетой в мантии толпы некоторые близорукие профессора исходят досадой от того, что не могут прочесть печать. Коллеги шепчут им что-то вроде «Ганновер» и «Ансбах».
Кто-то снимает шляпу и кланяется Еноху. Другие следуют их примеру.
Они ещё не успевают ступить на чарльстонский берег, как ученые мужи разводят невероятную суматоху. Носильщики и будущие пассажиры недоумённо таращатся на паром, с которого несутся крики: «Расступись! Дорогу!» Палуба превращается в плавучую сцену, наполненную плохими актёрами. Енох гадает, неужто эти люди и впрямь рассчитывают, что весть об их усердии достигнет ганноверского двора и слуха их будущей королевы? Возмутительно — они ведут себя так, будто королева Анна уже мертва и в могиле, а Ганноверы заняли престол.
— Сэр, если бы вы только сказали мне, что ищете Даниеля Уотерхауза, я бы отвел вас к нему без промедления и без всей этой суматохи.
— Я был не прав, что не открылся тебе, Бен, — говорит Енох.
Задним умом он понимает, что в маленьком городке Даниель должен был заметить такого паренька, как Бен, или Бена бы потянуло к Даниелю, или то и другое вместе.
— Так ты знаешь дорогу?
— Конечно.
— Прыгай в седло, — велит Енох.
Бена не приходится просить дважды. Он взбирается на лошадь, как паук, Енох за ним — с той скоростью, какую дозволяют инерция и достоинство. Они вместе устраиваются в седле, Бен — впереди; его ноги зажаты между коленями Еноха и лошадиными рёбрами. Конь, не одобривший и паром, и профессуру, направляется к сходням, как только их опускают. Самые проворные доктора бегут за наездниками по улицам Чарльстона. К счастью, в Чарльстоне не так много улиц, и преследователи скоро отстают.
Зловонные прибрежные испарения вызывают в памяти Еноха другой болотистый, грязный, наполненный грамотеями и миазмами городок: Кембридж в Англии.
* * *
— В заросли, потом через ручей вброд, — предлагает Бен. — Так мы отвяжемся от профессоров и, может быть, найдем Годфри. С парома я видел, как он шёл сюда с ведром.
— Годфри — сын доктора Уотерхауза?
— Да, сэр. На два года младше меня.
— Его второе имя, часом, не Вильям?
— Откуда вы знаете, мистер Роот?
— Он, весьма вероятно, наречён в честь Готфрида Вильгельма Лейбница.
— Это друг ваш и сэра Исаака?
— Мой — да, сэра Исаака — нет. Но история сия слишком длинна, чтобы рассказывать её сейчас.
— Хватило бы на книгу?
— Даже на несколько — и она до сих пор не завершена.
— Когда же она завершится?
— Порой я страшусь, что никогда. Однако сегодня мы с тобой, Бен, должны приблизить её развязку. Сколько ещё ехать до Института технологических искусств Колонии Массачусетского залива?
Бен пожимает плечами.
— Он на полпути между Чарльстоном и Гарвардом. Ближе к реке. Больше мили, но, наверное, менее двух.
Лошадь не хочет входить в подлесок, поэтому Бен спрыгивает и на своих двоих отправляется выслеживать юного Годфри. Енох находит место для переправы через ручей и, обогнув лесок с другой стороны, видит Бена, который затеял перестрелку яблоками с более бледным и маленьким пареньком.
Енох спешивается и в роли миротворца предлагает мальчикам поехать верхом. Сам он идёт впереди, ведя лошадь под уздцы, но вскоре ту осеняет, что их цель — бревенчатое строение вдалеке, поскольку это единственное строение, и к нему ведёт более или менее протоптанная тропа. Теперь лошадь уже не надо вести, достаточно идти рядом и время от времени подкармливать её яблоками.
— Двое мальчишек, затеявших потасовку из-за яблок в унылом, населённом пуританами краю, напомнили мне примечательное событие, свидетелем коего довелось быть давным-давно.
— Где? — спрашивает Годфри.
— В Грантеме, Линкольншир. Это часть Англии.
— Когда, если быть точным? — в эмпирическом запале вопрошает Бен.
— Легче спросить, чем ответить, ибо эти события перемешались в моей памяти.
— А зачем вы отправились в тот унылый край?
— Чтобы мне перестали докучать. В Грантеме жил аптекарь, именем Кларк, человек исключительно назойливый.
— Тогда почему вы поехали к нему?
— Он докучал мне письмами, прося доставить нечто потребное для его ремесла, и делал это в течение долгих лет — с тех пор, как вновь стало возможным отправлять письма.
— Почему это стало возможным?
— В наших палестинах — ибо я обретался в Саксонии, в городе под названием Лейпциг — благодаря Вестфальскому миру.
— В 1648 году! — менторским тоном сообщает Бен к сведению Годфри. — Конец Тридцатилетней войны.
— А в его краях, — продолжает Енох, — благодаря тому, что королевскую голову отделили от остального короля, каковое событие положило конец Гражданской войне и принесло в Англию некое подобие мира.
— В 1649-м, — торопится сказать Годфри, пока не встрял Бен.
Енох удивлен: неужто Даниель забивает ребенку голову россказнями о цареубийстве?
— Если мистер Кларк докучал вам письмами долгие годы, вы должны были отправиться в Грантем не раньше середины пятидесятых, — говорит Бен.
— Как ему может быть столько лет? — спрашивает Годфри.
— Спроси своего отца, — отвечает Енох. — Я лишь пытаюсь ответить на вопрос «когда». Бен прав. Я не рискнул бы отправиться в путь до, скажем, 1652 года, ибо даже после цареубийства Гражданская война продолжалась ещё пару лет. Кромвель разгромил роялистов -надцатый и последний раз в Вустере. Карл II вместе с недобитыми сторонниками еле унес ноги. К слову, я видел его по пути в Париж.
— Почему в Париж? Это огромный крюк по дороге из Лейпцига в Линкольншир.
— В географии ты сильнее, чем в истории. Как, по-твоему, мне следовало добираться?
— Через Голландскую республику, разумеется.
— И впрямь, я завернул туда, чтобы навестить господина Гюйгенса в Гааге. Но я не стал отплывать из Голландии.
— Почему? Голландцы — куда лучшие мореходы, чем французы!
— Что сделал Кромвель, как только победил в Гражданской войне?
— Даровал всем, включая евреев, право исповедовать любую религию! — шпарит Годфри будто по катехизису.
— Да, естественно, ради этого и затеяли весь сыр-бор, А что ещё?
— Перебил кучу ирландцев, — предполагает Бен.
— Правда твоя, но я спрашивал о другом. Ответ — Навигационный акт и морская война с Голландией. Так что, как видишь, Бен, путь через Париж пусть окольный, но куда более безопасный. К тому же люди, жившие в Париже, тоже мне докучали, а денег у них было больше, нежели у Кларка. Так что мистеру Кларку пришлось обождать, как говорят в Нью-Йорке.
— Почему столько людей вам докучали? — спрашивает Годфри.
— Столько богатых ториев! — добавляет Бен.
— Ториями мы стали называть их значительно позже, — поправляет Енох. — Впрочем, вопрос дельный: что такое было у меня в Лейпциге, в чём нуждались и грантемский аптекарь, и кавалеры, дожидающиеся в Париже, пока Кромвель состарится и умрёт от естественных причин?
— Это что-то имеет отношение к Королевскому обществу? — предполагает Бен.