Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Письмо Элизы Даниелю.

Апрель 1690 г.



НЬЮТОН хочет нас уверить, что время отмеряется тиканьем Божьих карманных часов: постоянное и неизменное, оно служит абсолютным мерилом любых движений. ЛЕЙБНИЦ склоняется к взгляду, согласно которому время — смена отношений между предметами, и движения, которые мы наблюдаем, позволяют нам воспринимать время, а не наоборот. НЬЮТОН изложил свою систему к удовлетворению, нет, к восторгу всего мира, и я не могу найти в ней изъяна; и всё же система ЛЕЙБНИЦА, хоть и не опубликованная, куда точнее описывает моё субъективное восприятие времени. Осенью прошлого года, когда и я, и всё вокруг меня пребывало в постоянном движении, мне казалось, что прошло много времени. Когда же я добралась до Версаля, обосновалась в поместье Ла-Дюнетт на холме Сатори и наладила домашнюю жизнь, четыре месяца пронеслись стремительной чередой.

Дело, за которым меня отправили в Версаль, удалось в основном завершить ещё до Рождества, после этого я только улаживала частности. Вероятно, теперь мне следовало бы вернуться в Дюнкерк, где от меня больше пользы. Однако здесь меня удерживают различные узы, которые со временем лишь крепчают. Каждое утро я еду через лесок к южной оконечности пруда Швейцарцев, отделяющего земли де Лавардаков от королевских владений. Здесь, за стенами дворца, лежит старая деревушка Версаль, ныне весьма разросшаяся. С тех пор как восемь лет назад король перенёс сюда двор, в деревне выросло множество церквей и монашеских обителей, в том числе монастырь Святой Женевьевы, где обрёл приют мой «сиротка». Если погода позволяет, я катаю его в коляске по королевскому огороду — вдающейся в деревню оконечности Версальского парка. Имея назначением снабжать дворцовую кухню овощами, огород этот уступает великолепием знаменитым партерам. Однако здесь куда больше интересного для детских глазёнок и ручонок, особенно теперь, с наступлением весны. Садовники чинят шпалеры в ожидании, что через несколько месяцев их завьют горох и бобы; судя потому, как жадно смотрит Жан-Жак на «лесенки», он научится взбираться на них раньше, чем ходить. Иногда мы заходим чуть дальше, в оранжерею — огромную сводчатую галерею, расположенную по трём сторонам прямоугольного двора и обращенную к югу, чтобы стены нагревались на зимнем солнце и сохраняли тепло. Внутри в деревянных кадках растут апельсиновые деревца, дожидаясь лета, когда садовники смогут вынести их наружу. Маленький Жан-Жак зачарованно разглядывает зелёные шарики, спрятанные в тёмной листве.

К положенному часу я привожу его в монастырь Святой Женевьевы и оставляю кормилице. Вы можете подумать, что после этого я скачу прямиком в Версаль и окунаюсь в придворную жизнь. Отнюдь — чаше всего я поворачиваю и еду через лес Сатори в Ла-Дюнетт, где занимаюсь различными делами. Поначалу они были больше финансового свойства, теперь — по преимуществу светские. Впрочем, учтите, что Ла-Дюнетт отстоит от главного дворца не дальше, чем Трианон или другие павильоны, посему воспринимается не как отдельное поместье, а скорее как часть королевского. Эта иллюзия усиливается архитектурой: Ла-Дюнетт возводил тот же человек, что и сам Версаль.

Поместье Ла-Дюнетт раскинулось на возвышенности Сатори, которая начинается от склона, обращенного к пруду Швейцарцев и южному крылу королевского дворца. От взглядов дофина, дофины и прочих августейших обитателей этого крыла его скрывают деревья, но стоит миновать лесок, как попадаешь в уменьшенное подобие королевского парка. В частности, владения де Лавардаков разделяют внушительные каменные стены с массивными чугунными решётками, через которые можно попасть из одного дворца в другой. Стены оканчиваются кирпичными домиками, призванными, по-видимому, символизировать кордегардии. Никакого практического смысла я в них усмотреть не смогла — наверное, они поставлены для красоты, как шишечки на балюстраде. Таких домиков в Ла-Дюнетт четыре. Два не отделаны внутри, у третьего меняют крышу, в четвёртом живу я. Он такой маленький, что мои немногочисленные домочадцы еле в нём поместились. Стоит он в лесу Сатори, так что я в любое время дня могу выскользнуть через заднее крыльцо и поехать в Версаль, минуя гравийные дорожки, радиально расходящиеся от главной усадьбы Ла-Дюнетт. Так я частенько и поступаю, отправляясь на обед или на церемонию вечернего туалета к какой-нибудь герцогине или принцессе. Таким образом, моя здешняя жизнь практически не зависит от де Лавардаков. Впрочем, по меньшей мере раз в неделю я должна обедать с Этьенном под присмотром герцогини д\'Аркашон.

С герцогом д\'Аркашоном я пока не знакома. Прежде, служа в Версале гувернанткой, я несколько раз видела его издали, в окружении других сановников, но по незначительности своего положения не могла быть ему представлена. Затем моё положение изменилось, однако герцог был на юге, занимался какими-то делами. Большую часть 1689 года он прожил в Версале, как раз в моё отсутствие, и отбыл на юг за несколько недель до моего приезда в декабре. Его ждали к Рождеству, но герцога вновь задержали дела. Несколько раз в неделю он пишет герцогине из Марселя, где приглядывает за галерами Средиземноморского флота, или из Лиона, где встречается с королевскими банкирами, закупает провиант, порох и тому подобное, или из Аркашона, где печётся о семейных делах де Лавардаков, или из Бреста, где надзирает за отправкой войск и припасов в Ирландию. Госпожа герцогиня всегда отвечает в тот же день, надеясь, что письмо застанет его до отъезда в какой-нибудь очередной порт. Таким образом, герцог узнал кое-что обо мне и моих действиях либо отсутствии оных и в последнее время начал писать мне лично. По всему сдаётся, что я могу быть полезна семейству не только в качестве потенциальной пары для Этьенна. Герцог собирается участвовать в какой-то денежной операции на юге, в результате которой рассчитывает к концу лета получить крупную сумму в звонком металле. Деталей он из осторожности не сообщает, но если я правильно поняла, он просит меня заняться переводом партии слитков через Лион.

Так что мне будет, наконец, чем себя занять, и время вновь замедлится, поскольку я начну стремительно двигаться и менять взаимоотношения со всем вокруг.

Ла-Дюнетт

Середина июля 1690

«Ла-Дюнетт» означает «ют», высокая надстройка на корме корабля, с которой капитан видит всё. Оно пришло в голову Луи-Франсуа де Лавардаку, герцогу д\'Аркашону, примерно двенадцать лет назад, когда тот стоял на взлобье холма, глядя между двумя облетелыми деревьями на замёрзшее болото — будущий пруд Швейцарцев, и южный фланг огромного строительного участка, коему вскоре предстояло стать дворцом Людовика XIV.

Король всё возводил быстрее всех, отчасти потому, что мог использовать армию, отчасти потому, что забрал себе лучших строителей. Ла-Дюнетт ещё была голым пустырём с красивым названием, когда его величество уже пригласил своего кузена герцога д\'Аркашона осмотреть новый дворец. Дольше всего они пробыли в апартаментах королевы: анфиладе спален и приёмных, протянувшейся от салона Мира до караульни на верхнем этаже южного крыла. Король и герцог прошли по ней раз, другой, третий, останавливаясь у каждого окна и обозревая Южный партер, оранжерею и лес Сатори. В конце концов герцог уяснил то, что король старался ему внушить, а именно: любое здание, воздвигнутое на вершине холма, испортит королеве вид из окна и создаст впечатление, будто де Лавардаки заглядывают в её опочивальню. В итоге большая кипа дорогостоящих чертежей пошла на растопку каминов в парижском особняке д\'Аркашонов, а герцог пригласил самого Ардуэн-Мансара и поручил тому спроектировать дворец хоть и великолепный, но невидимый из королевиных окон. Мансар поставил здание за вершиной холма. Таким образом, вид из окон самого дворца получился ограниченный. Однако Мансар заложил променад, ведущий вокруг сада в бельведер, скромно прилепившийся на склоне и замаскированный виноградом. Отсюда вид был великолепен.

Перед обедом герцог и герцогиня д\'Аркашон пригласили гостей (общим числом двадцать шесть) прогуляться в бельведер, освежиться на ветерке (день стоял жаркий) и полюбоваться Версалем, его садами и водоёмами. С такого расстояния невозможно было различить отдельных людей и разобрать голоса, но отчётливо угадывались скопления народа. В городе, за плацдармом, францисканцы развели перед монастырём костёр и плясали у огня; временами порыв ветра доносил обрывки их пения. Праздновали и вдоль Большого канала, протянувшегося на милю по центральной оси королевских садов. Здесь преобладали парики. Даже конюхи на плацдарме разожгли костёр, к которому стянулись сотни простолюдинов: горожан, слуг из Версаля и близлежащих вилл, а также селян, которые, завидев дым и заслышав колокольный звон, сбежались посмотреть, что происходит. Многие, вероятно, представления не имели, кто такой Вильгельм Оранский и почему надо радоваться его смерти, что, впрочем, ничуть не помешало им присоединиться к веселью.

Этьенн д\'Аркашон поднял бокал, призывая собравшихся у бельведера к молчанию.

— Учтивость не позволяет провозгласить тост за гибель Вильгельма Оранского[15], хотя тот был безбожным узурпатором и врагом Франции, — начал он. Слова эти повергли гостей, которые стояли на цыпочках, ожидая тоста, в полнейшее замешательство, но прежде, чем они опомнились, Этьенн сумел выбраться из риторической западни: — Посему предлагаю поднять бокалы за победу французского оружия и освобождение Британских островов в битве на Бойне.

Так все и сделали.

— Единственное, — продолжал Этьенн, — что могло бы наполнить сегодняшний день ещё большим ликованием, это весть о победе на море, и Господь ответил на наши молитвы. Французский флот, коего верховным адмиралом имеет честью быть мой батюшка, выбил англичан и голландцев с Бичи-Хед и сейчас грозит устью самой Темзы. Франция побеждает повсюду: в Ирландии, во Фландрии и в Савойе. За Францию!

Вот это уже был тост! Все выпили. Затем последовало «За короля!», потом «За короля Англии!» (подразумевался Яков Стюарт) и «За господина герцога!». Последний тост герцогу пришлось пропустить, так как не полагается пить за своё здоровье. После этого он поднял бокал: «За герцогиню де ля Зёр, столько сделавшую для укрепления нашего флота». На что Элиза вынуждена была сказать: «За капитана Жана Бара, который, как говорят, вновь отличился у Бичи-Хед на своём корабле „Альсион“!»

Госпожа герцогиня, глядевшая на Версаль в оптический прибор, внесла в разговор нотку противоречия, а именно: «Посмотрите, Луи-Франсуа, там у канала празднуют не смерть Вильгельма Оранского, там чествуют вас!» — и вручила супругу золотой кадуцей (символ Меркурия, подателя информации) с линзами, искусно вставленными в глаза двух серебряных змей, обвивших центральный стержень. Герцог поднёс его к лицу опасливо, словно боялся, что змеи вопьются жалами в его щеки, и заморгал в линзы. Однако всякий, обладающий хорошим зрением, мог и невооружённым глазом видеть, что на Большой канал спустили несколько барок, и теперь там разыгрывается битва у Бичи-Хед. Неумелые гребцы вздымали фонтаны брызг, похожие издали на пороховой дым. То и дело эхо от хлопка золочёным веслом по воде раскатывалось ружейным эхом. Пьяная абордажная команда, быть может, всё ещё разгорячённая воспоминаниями о декабрьском представлении Жана Бара, прыгала с барки на барку, раскачиваясь; на шёлковых тросах, роняя самшитовые опоры и камчатные навесы, круша бархатную мебель. Такое могли позволить себе только принцы крови или незаконные дети королевских особ. Барка поменьше перевернулась; гости у бельведера испуганно замолчали, но смех и остроты вспыхнули с новой силой, как только незадачливых корсаров принялись втаскивать в подоспевшую лодку и кончиками шпаг выуживать из воды их парики.

— Великий день! — объявил герцог, похожий в парадном адмиральском мундире на отрастивший ноги галеон. Он обращался к супруге, потом, что-то вспомнив, добавил: — И надеюсь впереди новые славные перемены и для нас, и для Франции!

Глаза его, повернувшись в глазницах, остановились на Элизе. Поскольку огромный парик венчала сдвинутая набок адмиральская шляпа, герцог старался без необходимости не двигать головой; манёвр этот требовал не меньшего расчёта, чем смена галса при управлении трёхмачтовым кораблём.

Элиза, осознав его затруднения, шагнула в поле зрения герцога.

— Не могу понять, почему вы так на меня смотрите, господин герцог, — сказала она.

— Вскоре, если я сумею настоять, вы услышите от Этьенна некое предложение, и тогда всё разъяснится.

— Предложение вроде того, о котором вы упоминали в письмах?

Герцог сразу занервничал, глаза его забегали, проверяя, не слышал ли кто, и вновь остановились на Элизе, которая улыбкой заверяла его в своей осторожности. Герцог сделал несколько шагов к ней — раскоряченной походкой африканской матроны, несущей на голове корзину с бананами.

— Не скромничайте, предложение Этьенна будет совершенно другого рода. Хотя я и впрямь хотел бы, чтобы оба предложения прозвучали в один день, осенью. Скажем, в октябре. На мой день рождения. Что вы на это скажете?

Элиза пожала плечами.

— Я не смогу ответить, пока не выслушаю предложений.

— Это мы устроим! Мальчик всё ещё во многих отношениях очень юн — не вышел из того возраста, когда полезно принять отеческий совет, особенно в том, что касается дел сердечных. Я слишком долго отсутствовал. Теперь я вернулся — по крайней мере на время — и буду его направлять.

— Я рада, что вы вернулись, пусть и ненадолго, — сказала Элиза. — У меня странное чувство, будто мы встречались — наверное, оттого, что ваши бюсты и портреты повсюду, а ваши пригожие черты отразились в лице Этьенна.

Герцог подошёл почти вплотную. Он недавно надушился туалетной водой, чем-то левантийским, но даже сильный аромат цитруса не мог заглушить какой-то другой запах. Видимо, птица или мышь несколько дней назад испустила дух под беседкой, а теперь на жаре начала вонять.

— Скоро обед, — сказал герцог. — Я пробуду здесь неделю. Встреча с королём и советом. Потом на берег Ла-Манша — встречать победоносный флот. Дальше на юг. Я уже велел приготовить мою яхту. Нам с вами надо поговорить. После обеда, наверное. Встретимся в библиотеке, пока гости будут гулять по саду.

— Буду с нетерпением ждать, что вы разъясните свои загадки, — сказала Элиза.

— Ах, всё я не разъясню! — объявил герцог, явно довольный собой. — Только самое необходимое.

Элиза резко повернула голову и устремила взгляд на нескольких гостей, вышедших из беседки покурить. Невежливо было так обрывать разговор с герцогом, но Элиза сделала это непроизвольно. Повернуть голову её заставило слово, произнесённое одним из мужчин. Слово это было une esclave — рабыня. Обронил его Луи Англси, граф Апнорский. Формально он был англичанином, но часть жизни провёл во Франции и ни платьем, ни речью, ни манерами не отличался от французских дворян. Апнор бежал из Англии вместе с Яковом Стюартом и стал заметной фигурой при дворе короля-изгнанника в Сен-Жермен-ан-Ле. Не в первый раз Элиза встречалась с ним на приёме.

Слово esclave в подобном обществе звучало довольно часто: многие в Версале получали доходы от невольничьего промысла. Однако обычно оно употреблялось в мужском роде, единственном числе и обозначало полный корабль невольников, идущий к плантации на Карибских островах. В женском роде единственного числа оно произносилось столь редко, что заставило Элизу повернуть голову.

Краем глаза она приметила белый овал женского лица и поймала устремлённый на себя взгляд. Элиза встрепенулась так резко, что, в свою очередь, привлекла чьё-то внимание. Надо лучше держать себя в руках. Хотелось бы знать, кто эта женщина, но обернуться и посмотреть значило бы себя выдать. Вместо этого Элиза попыталась сохранить в памяти образ смотревшей на неё женщины — высокой, в розовом платье.

Она вновь повернулась к герцогу, собираясь извиниться за то, что отвлеклась. Однако тот, торопясь закончить разговор и подойти к кому-то другому, учтиво откланялся и заспешил прочь. Элиза несколько мгновений провожала герцога взглядом. Когда он проходил мимо дамы в розовом, та на мгновение подняла глаза, и Элиза узнала герцогиню д\'Уайонна.

Разрешив загадку, она вновь перевела внимание на Апнора и его клевретов.

Французские советники Якова Стюарта решили, что, отвоевав Ирландию, надо будет захватить Йглм и использовать его как своего рода люнет для атаки на северную Англию. Отчасти этим объяснялась популярность Элизы при обоих дворах: французском в Версале и английском в Сен-Жермене. Соответственно за последние полгода она столько раз видела и слышала Апнора, что могла бы повторить наизусть начало его истории о бегстве из Англии.

Он отправил своих челядинцев в замок Апнор — готовиться к отплытию во Францию, сам же задержался в Лондоне (по ею словам, с риском для жизни), чтобы проследить за чем-то неимоверно важным. Дело было настолько глубокого и мистического свойства, что Апнор отказывался говорить о нём прилюдно. Следовало понимать, что оно имело какое-то отношение к алхимии или, по крайней мере, что Апнор пытается уверить в этом как можно больше народа. «Я не мог позволить, чтобы некоторые сведения попали в руки узурпатора либо его приспешников, что тщатся показать себя сведущими в материях, им на самом деле недоступных».

Так или иначе, завершив лондонские дела, Апнор вскочил на коня (он был большой ценитель лошадей, так что эта часть рассказа всегда сопровождалась подробной родословной скакуна, куда более выдающейся, нежели у большинства людей) и поскакал в замок. Его сопровождали два пажа с несколькими запасными лошадьми. Всё утро они мчались по южному берегу Темзы. Здесь дорога время от времени пересекает притоки Темзы, и там всегда есть мост или брод.

На одном из таких мостов Апнор приметил одинокого всадника, судя по платью — простолюдина, однако вооружённого. Тот явно кого-то подстерегал.

Слушателям хватило этой подробности, чтобы классифицировать историю, как член Королевского общества классифицировал бы незнакомое растение. Она принадлежала к жанру «Рассказы о том, как на знатного человека напали в дороге негодяи» — самому популярному за французскими обедами. Просторы Франции кишели разбойниками и бродягами, а дворянам, живущим в Версале, приходилось время от времени навешать свои поместья. Дорожные тяготы и опасности входили в число их немногих общих переживаний, а, следовательно, служили излюбленной темой для разговоров. Звучали они настолько часто, что всем порядком надоели; тем более ценились новые вариации. Рассказ Апнора отличался двумя достоинствами: действие его происходило в Англии и разыгрывалось на фоне революции.

— Я хорошо знаю этот отрезок пути, — говорил Апнор, — посему отправил одного из пажей, Фенли, по боковой дороге, ведущей к броду в полутора милях выше по реке.

Он концом трости начертил на дорожке грубую схему.

— Мы со вторым спутником осторожно двинулись по главной дороге, высматривая, не притаились ли в кустах сообщники негодяя. Однако их не было — всадник ждал на мосту один!

Слушатели зачарованно внимали — история принимала неожиданный оборот. Обычно в кустах пряталось мужичьё с дубинами.

— Всадник, видимо, заметил, куда мы глядим, и крикнул: «Не тратьте время, милорд, это не засада! Я — один. Вы — нет. Соответственно я вызываю вас на дуэль. Без секундантов». И он вытащил палаш — прямую саблю, какую только и могли изобрести простолюдины, когда им неосторожно разрешили носить оружие.

Апнор, разумеется, говорил на французском, передавая речь негодяя с самым вульгарным простонародным акцентом. Минуты две он расписывал клячонку противника, полудохлую и вдобавок едва не падающую от усталости.

Граф считался одним из лучших фехтовальщиков двух стран. В молодости он отправил на тот свет немало соперников, но в последние годы почти не дрался, поскольку его манера требовала проворства и остроты зрения. Тем не менее одна мысль, что какой-то шельмец вызвал Апнора на дуэль, рассмешила французов почти до колик.

Апнору хватило ума излагать свою историю в наивно-ироничном ключе.

— Я был скорее… озадачен, чем встревожен. Я ответил: «У тебя передо мною преимущество, любезный. Скажи хотя бы, как тебя зовут, и за что ты хочешь меня убить».

«Я — Боб Шафто», — отвечал он.

На этом месте слушатели всякий раз замирали — замерли и сейчас.

«Не родственник ли Жаку?» — спросил я. (Ибо такой же вопрос задавали себе те, кто обступил Апнора.)

Он ответил: «Брат». На это я сказал: «Едем со мной во Францию, Боб Шафто, и я отправлю тебя на галеры в солнечное Средиземное море — может, встретишься там с братом!»

Слушатели Апнора пришли в восторг. Все слышали про Жака Шафто или Эммердёра, как называли его в этих краях. Имя его звучало в разговорах не так часто, как пару лет назад, ибо вести об Эммердёре не приходили с дебоша в особняке Аркашонов. О том, что именно тогда произошло, упоминали редко, во всяком случае — в присутствии де Лавардаков. Элизе оставалось догадываться, что приключился некий конфуз. Поскольку общественное мнение связывало её теперь с семейством де Лавардаков, при ней об этом случае тоже не разговаривали. Она уже не чаяла когда-нибудь выяснить подробности. Джек Шафто, от имени которого французских придворных когда-то бросало в дрожь, превратился в мифического персонажа и быстро забывался. Время от времени его выводили в очередном плутовском романе.

Тем не менее произнести имя Шафто в доме д\'Аркашона было не просто дерзостью — это попахивало афронтом. Вероятно, потому-то герцог резко оборвал разговор с Элизой и удалился в противоположном направлении. Такие вещи кончаются дуэлями. Некоторые слушатели заметно нервничали. Однако Апнор ловко повернул рассказ, намекнув, что Джек Шафто жив и гребёт на одной из галер герцога д\'Аркашона. Теперь Элиза рискнула обернуться на хозяина дома. Тот стоял багровый, но улыбался; потом удостоил Апнора лёгким намёком на кивок (более сильное движение грозило бы благополучию адмиральской шляпы). Апнор отвечал низким поклоном. Слушатели, поняв, что поединка удалось избежать, засмеялись ещё громче.

Апнор продолжил рассказ.

— Этот Роберт Шафто сказал: «Мы с Джеком давно разошлись, и дело моё никак с ним не связано».

Я сказал: «Так почему ты не даёшь мне проехать?»

Он ответил: «Я утверждаю, что вы хотите вывезти из Англии нечто, вами незаконно присвоенное».

Я удивился: «Ты обвиняешь меня в краже, любезный?!»

Он сказал: «Хуже. Я говорю, что вы лживо заявляете права на английскую девушку Абигайль Фромм».

Я возразил: «Вовсе не лживо, Боб Шафто. Я владею ею так же безраздельно, как ты — своими драными башмаками, что подтверждает документ, подписанный милордом Джеффрисом».

Он сказал: «Джеффрис в Тауэре. Ваш король в бегах. А вы, если не отдадите мне Абигайль, будете в могиле».

Апнор полностью завладел вниманием слушателей — не потому, что хорошо рассказывал, а потому что сумел связать подзабытое, но по-прежнему громкое имя Джека Шафто с бурными событиями в Англии. Разумеется, французскую знать завораживала привычка англичан казнить или вышвыривать из страны собственных королей. Мысль, что Вильгельм Оранский и его английские союзники состоят в тайном сговоре с всемирной сетью бродяг, придавала делу особую пикантность.

Обед уже объявили, и граф видел, что время поджимает. Он быстро свёл повествование к концу, после чего все направились к усадьбе. В этой истории Апнор прочёл Бобу Шафто проповедь, указал тому на место и разъяснил преимущества сословной системы, а тем временем Фенли, переехавший реку вброд, подскакал сзади с намерением заколоть Боба ударом в спину. Боб в последний миг услышал приближающегося противника и взмахнул палашом, чтобы отбить удар. Шпага Фенли вонзилась в круп Бобовой клячонки, и та встала на дыбы. Боб не совладал с лошадью, поскольку отбивался от второго удара (и поскольку людям его звания вообще не след ездить верхом). Тем не менее Боб всё же отрубил Фенли правую руку выше локтя, но в итоге выпал из седла. (Можно вообразить себе веселье слушателей — великолепных наездников.) Он упал «как куль с овсом» на каменный парапет моста. Апнор со спутником поскакали к нему, держа наготове пистолеты. Шафто от страха потерял равновесие и свалился в реку. Здесь история стала подозрительно расплывчатой, поскольку гости вошли в дом и принялись рассредоточиваться вдоль длинного обеденного стола. То ли Шафто утонул, то ли погиб от пули Апнора, который стоял на мосту и упражнялся в стрельбе по увлекаемому течением противнику. «И что есть река, как не озеро, которое вырвалось из указанных ему пределов и теперь беспомощно низвергается в бездну?»



Обед был как обед: мертвечина, приготовленная и приправленная соусами так, чтобы не поняли, сколь долго она пролежала мёртвой. Немного ранних овощей; впрочем, зима выдалась долгая, весна запоздала, и на огороде еще почти ничего не поспело. Очень плотные и сладкие лакомства, выписанные герцогом из Египта.

Элиза сидела напротив герцогини д\'Уайонна и старалась не встречаться с ней взглядом. Герцогиня была дама не первой молодости, крупная, но не рыхлая, и носила много драгоценностей, что смотрелось несколько вызывающе. (Их следовало либо заложить, а средства пожертвовать на войну, либо спрятать.) Элизу раздражало и само её присутствие, и богатство, и то, что она сделала, а главное — уверенная манера держаться. Другие женщины завидовали Элизиной уверенности в себе; сейчас она поймала себя на сходном чувстве к герцогине д\'Уайонна.

— Как ваш маленький сиротка? — спросила герцогиня Элизу в середине обеда. Вопрос был либо наивный, либо бестактный. Несколько гостей повернули головы в их сторону — словно кошки, заметившие какое-то движение в комнате.

— О, я считаю его не своим, а Божьим, — ответила Элиза, — и он совсем не такой маленький. Ему год — во всяком случае, мы так думаем, поскольку не знаем точной даты его рождения. Уже ходит, чем доставляет уйму хлопот нянькам.

Те, у кого были маленькие дети, рассмеялись. Элиза тонко просчитала ответ, чтобы заранее отбить атаки герцогини по всем возможным направлениям, однако та лишь взглянула как-то непонятно и больше ни о чём не спросила.

Вошёл с депешей молодой офицер, в котором Элиза узнала герцогского адъютанта Пьера де Жонзака. Герцог, утомленный разговором, с жаром схватил конверт. Гости донимали его шутками о том, что он ничего не ест; герцог объяснил, что должен соблюдать диету «из-за пищеварения» и уже поел в одиночестве. Он вскрыл депешу, просмотрел, грохнул ладонью о стол и некоторое время трясся от беззвучного смеха, одновременно мотая головой в знак того, что известие отнюдь не комическое.

— Что случилось? — спросила герцогиня д\'Аркашон.

— Донесение было ошибочным, — объявил её супруг. — Францисканцам придётся потушить костёр. Вильгельм Оранский жив.

— Однако нам достоверно известно, что его сбило с коня пушечным ядром, — вмешался граф Апнорский. Как приближённый Якова Стюарта он получал самые свежие известия из действующей армии.

— Да, сбило. Однако он жив.

— Как такое возможно? — Гул за столом не утихал минут двадцать. Элиза поймала себя на том, что думаете о Бобе Шафто, который должен был участвовать в сражении на Бойне, если не умер зимой от чумы или других болезней. Когда она случайно посмотрела через стол, то вновь заметила на себе пристальный взгляд герцогини д\'Уайонна.



— Теперь об операции, — сказал герцог, раскурив трубку. Аромат табака заглушил трупный запах, который Элиза впервые почувствовала в беседке — по какой-то причине он преследовал её даже в гостиной. Хотелось встать и распахнуть дверь, чтобы впустить благоухающий розами воздух сада, но это нарушило бы их уединение. — Она будет включать перевозку большого количества серебра. Я просил бы вас поехать в Лион и обо всём условиться.

— Серебро и впрямь поедет через Лион, или только…

— Да, да. Вы его увидите. Это не просто перевод через Депозит.

— Тогда почему Лион? Есть более удобные места.

— Видите ли, серебро сгрузят с моей яхты в Марселе. Оттуда его проще всего доставить в Лион — по Роне, разумеется.

— Что ж, понимаю. Это самый безопасный путь. Скажите, речь идёт о монетах?

— Нет, мадемуазель.

— А… Мне представлялись пиастры.

— Нет, это чушки. Хороший металл, не перечеканенный на монеты.

— Теперь я лучше понимаю ситуацию. Чушки и впрямь не стоит возить далеко. Вам нужен переводной вексель на банк в Париже.

— Совершенно верно.

— Замечательно. В Лионе этим занимаются несколько торговых домов.

— Да. И при обычных обстоятельствах мне было бы всё равно, к какому из них обратиться. Однако в данном случае я попрошу вас не прибегать к услугам Хакльгебера. У меня есть подозрение, что по завершении операции старый бес Лотар будет очень па меня зол. — И герцог рассмеялся.

— Могу ли я заключить, что дело как-то связано с пиратством?

Хотя герцог, очевидно, нашёл вопрос глупым, благовоспитанность взяла верх.

— Без сомнения, именно этот ярлык навесит на него Лотар, дабы оправдать любые… встречные меры. Однако на войне такого рода действия вполне законны. Я уверен, что вы не видите в них ничего предосудительного, мадемуазель, учитывая вашу дружбу с Жаном Баром и то, что вы совместно с маркизом д\'Озуаром прямо ему покровительствуете.

Он от души рассмеялся, обдав Элизу своим дыханием. На неё повеяло смертью. И ещё неким воспоминанием.

— Что с вами, мадемуазель? Вам нехорошо?

— Здесь очень душно.

— Так идёмте в сад! Мне больше нечего добавить, кроме того, что поездку в Лион вам следует планировать не позже, чем на конец августа.

— Мы с вами там увидимся?

— Неизвестно. Есть ещё один аспект операции, не имеющий касательства к деньгам, но тесно связанный с честью моей семьи. Здесь замешаны личные счёты, которые ни в коей мере не должны вас занимать. Разумеется, эту часть дела я должен выполнить сам — в том-то весь и смысл. Не знаю, где и когда именно. Тем не менее можете рассчитывать, что к своему дню рождения, четырнадцатого октября, я буду в Париже в особняке Аркашонов. Ожидается великолепное празднество, я уже составляю планы. Будет король, мадемуазель. Тогда мы и увидимся, а если Этьенн выполнит свой сыновний долг, то, думаю, сможем и объявить о счастливом событии!

Он повернулся и подал Элизе руку, и та сдержалась, чтобы не отшатнуться от его запаха.

— Не сомневаюсь, что всё будет как вы решили, мсье, — сказала она. — Но коли мы выходим в сад, я хотела бы, с вашего позволения, сменить тему и поговорить о лошадях.

— С превеликим удовольствием! Я их большой ценитель.

— Вижу, ибо свидетельства вашей к ним страсти окружают меня с самого приезда. Ещё тогда я заметила, что в вашей конюшне есть альбиносы.

— О да!

— Увидев их, я подумала, что они популярны среди французской знати, и рассчитывала увидеть других таких у короля и благородных господ по соседству. Однако за всё время не встретила ни одного.

— Уж надеюсь! Вся их ценность в том, что они редки и потому заметны. Турецкая кровь.

— Можно ли спросить, у кого вы их купили? Некий французский заводчик вывозит их с Леванта?

— Да, мадемуазель, — отвечал герцог, — и он сейчас имеет честь держать вас под руку. Это я несколько лет назад вывез Пашу во Францию из Константинополя через Алжир путём невероятно сложного обмена.

— Пашу?

— Производителя, мадемуазель, жеребца-альбиноса, родоначальника всех остальных!

— Наверное, он был великолепен.

— Он и сейчас великолепен, мадемуазель, ибо жив до сих пор!

— Неужели?

— Он стар, и его редко выводят из конюшни, но в тихие вечера вроде сегодняшнего вы можете видеть, как он разминает в загоне дряхлые косточки!

— И когда же вы привезли Пашу?

— Когда… Дайте-ка вспомнить… лет десять назад.

— Точно?

— О нет, что я говорю! Время летит так быстро! Этим летом будет одиннадцать.

— Спасибо, что удовлетворили моё любопытство и проводили меня в ваш чудесный сад, мсье, — сказала Элиза, наклоняясь к кусту, чтобы понюхать розу — и спрятать от герцога лицо. — А теперь я погуляю одна, чтобы проветрить голову. Возможно, дойду до загона и засвидетельствую своё почтение Паше.



Как многие другие люди, Элиза за всю жизнь никогда не оказывалась дальше, чем на вержение камня, от открытого огня. Всюду что-нибудь горело: печь, костёр, свеча, трубка с табаком или гашишем, кадило, фонарь, факел. То было ручное пламя. Все знают, что огонь может вырваться на свободу. Элиза видела следы пожаров в Константинополе, в Венгрии, где турецкое войско сжигало целые деревни, в Богемии, где на каждом шагу попадались старые крепости, спалённые во время Тридцатилетней войны. Однако ей не доводилось наблюдать, как безобидная искра превращается в бушующее пламя, пока два года назад патриотически настроенная толпа не спалила до основания дом господина Слёйса, уличённого в предательстве республики. Тогда сторонники Вильгельма Оранского кидали в окна факелы. Господин Слёйс и его домочадцы сбежали, не успев заколотить дом. Несколько минут ничего не происходило. Волнение толпы нарастало: свет факелов, медленно догоравших в тёмных брошенных комнатах, доводил её до неистовства. И вдруг в верхнем окне занялось жёлтое зарево — вспыхнула гардина. Вероятно, это спасло жизнь тем нападавшим, которые уже готовы были лезть в выбитые окна и крушить дом голыми руками. Пламя медленно разгоралось, охватывая одну комнату за другой. Зрелище было занятное, но не особо впечатляющее, толпа уже начала скучать. И вдруг, в какое-то мгновение, пламя переступило невидимый порог и просто взорвалось, охватив весь дом. Оно ревело, втягивая воздух, срывая с толпы парики и шляпы. Горящие головни летели, как метеоры. Вихри белого пламени сталкивались и поглощали друг друга. Земля гудела. Реки расплавленного свинца — ибо в доме хранился свинец — выплеснулись на улицу и растеклись между камнями мостовой светящейся сеткой, остывавшей от жёлтого к оранжевому и красному. В какой-то миг чудилось, будто еще минута — и пламя охватит весь Амстердам, а за ним всю Голландскую республику, однако его сдержали кирпичные противопожарные стены по обе стороны дома. Стеснённый ими пожар казался ещё страшнее, чем если бы вырвался на свободу, — вся ярость сосредоточилась между этими стенами вместо того, чтобы расплескаться и сойти на нет.

Слёзы — субстанция жидкая; педанты могут возразить, что они по своей природе противоположны огню и не имеют с этой стихией ничего общего. И всё же как Элиза никогда не оказывалась далеко от огня, так поблизости от неё кто-нибудь всегда проливал слёзы. Дети были повсюду, они постоянно плакали. Взрослые — реже, но с ними это тоже случалось, особенно с женщинами. В алжирских баньёлах, в гареме Топкапы, при дворах европейских владык Элиза проводила большую часть времени в обществе женщин разного возраста и положения, и редкий день проходил без того, что бы хоть у одной глаза не наполнились слезами от боли, гнева, радости или горя. Сама она частенько позволяла себе всплакнуть в одиночестве, особенно после рождения Жан-Жака. Однако те слёзы напоминали пламя свечи или кухонного очага — часть домашней жизни, управляемая, непримечательная.

Порою Элиза видела рыдания другого рода — дикие, до судорог, с вырыванием волос, раздиранием одежды и заламыванием рук. Сама она такого не испытывала до сего вечера, пока не вошла в загон за конюшнями герцога д\'Аркашона на возвышенности Сатори и не оказалась нос к носу с Пашой — арабским жеребцом-альбиносом, которого видела на пристани в Алжире одиннадцать лет назад. Их с матерью похитили на берегу Внешнего Йглма берберийские корсары, подчинявшиеся, как выяснилось, европейцу. Весь путь до Алжира обеих растлевал в тёмной каюте необрезанный человек с белой кожей, любитель протухшей рыбы. В Алжире они попали в баньёл и стали достоянием некоего торгового предприятия, о котором было известно очень мало, лишь то, что оно импортирует из христианского мира некоторые товары, в том числе рабов, и экспортирует шёлк, духи, оружие, лакомства, приправы и другую восточную роскошь. Как только Элиза немного подросла, её продали в Константинополь в обмен на этого коня. Впрочем, если верить герцогу, обмен был куда сложнее, что усугубляло обиду, ибо означало, что одна Элиза не стоила этой лошади. Тогда она поклялась найти и убить смердящего тухлой рыбой человека из тёмной каюты. Памятуя обширность христианского мира — в одной Франции двадцать миллионов душ! — она полагала, что поиски затянутся надолго.

Это её и подвело. Она прожила в Европе всего семь лет! А первого де Лавардака встретила всего через два, самого же герцога д\'Аркашона увидела, пусть издали, через четыре. Будь она чуть внимательнее, его можно было давным-давно узнать и убить.

И чем она вместо этого занималась? Дружила с натурфилософами Что-то из себя корчила. Зарабатывала деньги, которых всё равно лишилась.

Слёзы, брызнувшие из Элизиных глаз, когда она вошла в затон и увидела Пашу, соотносились с обычными будничными слезами как пожар в доме Слёйса с огоньком свечи. Казалось, они выплеснутся из оков тела, примнут траву, зальют луг солёной росой, бросят Пашу на распухшие от старости колени, сорвут ограду, заставят деревья гнуться и стонать. Возможно, тогда Элизе полегчало бы. Однако вихрь горя, ярости и унижения не вырвался за пределы грудной клетки, поэтому тяжелее всего пришлось рёбрам. И корсет на что-то сгодился — иначе она бы сломала себе хребет. Подобно вспыхнувшему дому Слёйса, она гудела и трещала, а слёзы, бежавшие по щекам, жгли, как расплавленный свинец. Нa Элизино счастье, гости собрались вдалеке и ничего не слышали за взрывами собственного смеха. Единственным свидетелем был Паша. Коня помоложе напугало бы превращение графини де ля Зёр в Медею, в фурию. Паша только повернулся боком, чтобы удобнее было за ней наблюдать, и продолжил щипать травку.

— Представления, не имею, что на вас нашло, мадемуазель, — произнёс рядом женский голос. — Впервые вижу, чтобы на кого-то так подействовала лошадь.

Герцогиня д\'Уайонна точно подгадала время. Минутой раньше Элиза не смогла бы остановиться, даже если бы её обступили все гости. Однако рыдания понемногу перешли в медленные всхлипывания, которые Элиза сумела унять, как только поняла, что на неё смотрят.

Она выпрямилась, сделала глубокий вдох и икнула, ничуть не сомневаясь, что выглядит зарёванной и смешной, будто не повзрослела и на день — ни душою, ни телом — с того времени, когда впервые увидела Пашу. Эта мысль заставила её невольно втянуть голову в плечи: в тот день она навсегда потеряла мать, сейчас рядом стояла более крупная, сильная, опытная и богатая женщина, материализовавшаяся так же внезапно, как исчезла матушка одиннадцать лет назад. Опасное сравнение.

— Молчите, — произнесла герцогиня д\'Уайонна, — вы не в состоянии говорить, а мне безразлично, почему эта лошадь произвела на вас такое впечатление. Учитывая, кто её хозяин, могу лишь предположить, что речь идёт о чем-то невыразимо гнусном. Подробности, вероятно, скучны и мерзки, а главное, не важны. Всё, что меня интересовало, мадемуазель, я увидела на вашем лице во время и после обеда. Теперь я знаю, что вы странно воспринимаете рассказы о девушках, проданных в рабство. Что ваша участь довольно сходна: вы не любите Этьенна де Лавардака, но вскоре будете вынуждены выйти за него замуж. Что вы презираете его отца-герцога. Пожалуйста, не отпирайтесь, не то боюсь, как бы я не рассмеялась вам в лицо.

Она выдержала паузу, давая Элизе возможность возразить, но та промолчала.

Герцогиня продолжала:

— Я читаю подобные ситуации не хуже, чем мсье Бонавантюр Россиньоль читает шифры. Я думала, что мне одной выпала такая участь, пока не попала в Версаль! Довольно скоро я поняла, что человек не должен так несправедливо страдать. Есть много способов исправить дело. Никто не живёт вечно, а многим не следовало бы доживать и до их нынешних лет.

— Я знаю, о чём вы говорите, — сказала Элиза. В первый миг собственный голос показался ей странным: он принадлежал совершенно другой Элизе, которая только что с криком родилась из прежней. Она прочистила саднящее горло и мучительно сглотнула. Взгляд невольно устремился к мыловарне герцогини д\'Аркашон.

— Вижу, — заметила её собеседница.

— Вы бессильны повлиять на мои намерения.

— Разумеется, о моя гордая девочка!

— Мои цели определены годы назад. Что до средств, возможно, мне бы пригодился ваш совет. Мне безразлично, что будет со мной, но если я стану добиваться своей цели явными средствами, может пострадать дитя в сиротском приюте.

— Так знайте, что вы принадлежите к самому рафинированному обществу, какое видел свет, — сказала герцогиня. — Ему ведомы изящные способы осуществить всё, что только возможно пожелать. Столь знатной даме, как вы, не пристало действовать открыто и грубо.

— Учтите, что речь не о наследстве. Речь о чести.

— Нимало не удивляюсь. Вы меня презираете. Я видела это по вашим взглядам. Презираете, поскольку думаете, будто я стремилась завладеть деньгами покойного мужа. Теперь вы нуждаетесь в моем совете, но прежде даёте понять, что вы лучше меня, ваши мотивы чище. А теперь послушайте меня. В мире очень мало людей, готовых убивать ради денег. Глупо верить, будто французский двор кишит этими редкими индивидуумами. Прежде здесь довольно многие участвовали в чёрных мессах. Вы и впрямь думаете, будто все эти люди просыпались однажды утром с мыслью: «Сегодня я поклонюсь Князю Тьмы»? Разумеется, нет. Просто какая-то девица в отчаянном желании заполучить мужа, чтобы её не отправили до конца дней в монастырь, узнаёт, что такой-то и такой-то готовит приворотное зелье. Она копит деньги, едет в Париж и покупает колдовское снадобье у шарлатана. Ясное дело, оно не действует, но она убеждает себя, будто немного подействовало. Теперь она мечтает о чём-нибудь более сильном, например, о магическом заклятии. Шажок за шажком, и вот она уже крадёт в церкви освященную гостию и отправляется в погреб, где над её обнажённым телом отслужат чёрную мессу. Опрометчивая глупость, рождающая зло. Однако стремилась ли девушка к злу? Разумеется, нет.

— С юными сердцами, движимыми любовью, мы разобрались, — сказала Элиза. — А как насчёт замужних женщин, чьи мужья умирали внезапной смертью? Они тоже действовали из любви?

— Собираетесь ли действовать из любви вы, мадемуазель? Я не слышала, чтобы ваши хорошенькие губки произнесли слово «любовь». Я слышала слово «честь» и полагаю, что у нас с вами больше общего, нежели вы готовы признать. Вы — не первая женщина в мире, готовая мстить за поруганную честь. Всем известно, что Этьенн де Лавардак вас соблазнил…

Элиза фыркнула.

— Вы думаете, дело в этом? Мне плевать.

— Признаюсь, мадемуазель, мне безразлично, почему вы хотите, чтобы ваш брак был кратким, а вдовство — долгим.

— О нет. Этого заслужил не Этьенн.

— Значит, герцог д\'Аркашон? Прекрасно. О вкусах не спорят. Однако вы должны понять, что изящные методы не терпят спешки. Если хотите убить герцога сейчас, заколите его. Если хотите некоторое время радоваться его смерти и вырастить своего малютку, запаситесь терпением.

— Я готова терпеть, — сказала Элиза, — до четырнадцатого октября.

Книга четвёртая: Бонанца

Кадисский залив

5 августа 1690

Испанцы при всей лени и при всём богатстве и обширности своих колоний, способных удовлетворить самую ненасытную алчность, не останавливались, доколе оставались новые неизведанные земли или по крайней мере неоткрытые золотые и серебряные копи. Даниель Дефо, «План английской торговли»
Одним глазом Джек смотрел в вёсельный порт сквозь неподвижный пласт жара, лежащий на воде, как жидкое стекло на расплавленном олове в чане стеклодува. На низком песчаном берегу скакали белые призраки, огромные и бесформенные. Никто не понимал, что это такое, пока галиот не подполз к берегу, словно таракан по ручке ковша. Тогда выяснилось, что вдоль всего берега тянутся бассейны, в которых на солнце выпаривается соль. Невидимые с моря работники лопатами сгребали её в конусы, холмы и пирамиды. Когда галерники это поняли, то едва не умерли от жажды. Они работали вёслами почти без остановки несколько дней кряду.

Кадис вдаётся в залив, словно каменный нож. Белые здания выросли на нём, как щётка кристаллов. Галера подошла к причалу, выступающему в море, и взяла на борт запас воды; корсары, чтобы держать участников предприятия на коротком поводке, снабжали их водой в очень ограниченном количестве. Однако начальник порта не позволил им задержаться надолго, поскольку (как они увидели, обогнув мыс) в лагуне стояло на якоре множество кораблей, поразивших бы Джека, не бывай он в Амстердаме. По большей части они были крутобокие, с высокой кормой, испещрённые пушечными портами. Джек впервые созерцал испанские галеоны в полной красе — до сих пор ему доводилось видеть лишь обломки на рифе возле Ямайки. Тем не менее, узнать их не составило труда.

— Мы не слишком рано, — сказал он. — Теперь остаётся один вопрос: не слишком ли мы поздно?

Они с Мойше де ла Крусом, Врежем Исфахняном и Габриелем Гото переглянулись и разом вопросительно посмотрели на Отто ван Крюйка.

— Пахнет хлопком-сырцом, — сказал тот, потом встал и посмотрел поверх планширя на город. — Грузчики таскают тюки в генуэзские склады. Хлопок как самый объёмистый выгружают первым, значит, галеоны бросили якорь не так давно.

— И всё же, сдаётся, мы опоздали — наверняка бриг вице-короля направился прямиком к Бонанце, — проговорил раис, то есть капитан, Наср аль-Гураб.

— Не обязательно, — возразил ван Крюйк. — Большая часть кораблей ещё не приступила к разгрузке, значит, не кончился таможенный досмотр. Что там с бакборта, кабальеро?

Иеронимо смотрел через вёсельный порт со своей стороны.

— Рядом с одним из больших кораблей стоит барка под славным стягом его величества безмозглого от рождения изморыша. — Он пробормотал короткую молитву и перекрестился. Такие или ещё менее лестные выражения частенько срывались с его губ при попытке выговорить «король Карл II Испанский». — Скорее всего, это шлюпка кровососов.

— Ты хочешь сказать, таможенников? — уточнил Мойше.

— Да, христоубивец ты краснорожий, дикарь пархатый, именно это я и хотел сказать, прошу извинить мою неточность, — учтиво ответил Иеронимо.

— Однако бригу вице-короля не обязательно проходить таможенный досмотр в Кадисе — можно сделать это в Санлукар-де-Баррамеда, не дожидаясь очереди, — заметил Мойше.

— Вице-король наверняка разместил часть неправедного добра, в том числе и на галеонах. У него есть все причины дождаться окончания досмотра, — ответил Иеронимо.

— Ха! Отсюда я вижу Кайе-Нуэва! — воскликнул ван Крюйк. — Сегодня она пестрит шелками и страусовыми перьями.

— Это что, улица портных? — спросил Джек.

— Нет, биржа. Половина европейских негоциантов собралась здесь, и все разряжены по французской моде. Год назад они отправили товары в Америку, теперь приехали за выручкой.

— Я вижу его, — проговорил Иеронимо с ледяным спокойствием, от которого Джеку стало немного не по себе. — Он скрыт галеоном, но я вижу на мачте штандарт вице-короля.

— Бриг?! — спросили разом несколько голосов.

— Он самый, — ответил Иеронимо. — Провидение, что столько лет дрючило нас в жопу, привело наше судно сюда в самое удобное время.

— Так, значит, гром, прокатившийся вчера над заливом, был не грозой, а пушками, приветствующими галеоны, — произнёс Мойше. — Давайте попьём воды, отдохнем и направимся к Бонанце.

— Хорошо бы кому-нибудь из нас пойти в город и поболтаться рядом с Домом Золотого Меркурия, — заметил ван Крюйк.

Слова эти сказали бы Джеку не больше птичьего щебета, если бы не внезапное воспоминание.

— В Лейпциге, есть торговый дом с таким же названием — он принадлежит Хакльгеберам.

Ван Крюйк продолжил:

— Как лососи сходятся с океанских просторов в устья быстрых рек, так Хакльгеберы стремятся туда, где движутся большие потоки золота и серебра.

— Почему нас должны заботить их кадисские дела?

— Потому что им есть дело до наших.

— Пустой разговор. Ни одного человека с этого галиота не впустят в город, — отрезал Мойше.

— Думаешь, в Санлукар-де-Баррамеда будет иначе? — фыркнул ван Крюйк.

— О, в город я нас провести сумею, капитан, — заверил Джек.



После того, как спал дневной жар, они двинулись на вёслах к северу, держась правым бортом к соляными промыслам. Судно их представляло собой полугалеру, или галиот, приводимый в движение двумя латинскими парусами (от которых сейчас, при слабом переменчивом ветре, почти не было проку) и шестнадцатью парами вёсел. Каждым из тридцати двух вёсел гребли двое, так что полный комплект гребцов составляли шестьдесят четыре раба. Как и весь план, вопрос этот был продуман самым тщательным образом. Огромная боевая галера с двумя дюжинами скамей, пятью-шестью гребцами на каждое весло и сотней вооружённых корсаров на борту была бы немедленно атакована испанским флотом. Самой маленькой галере — бригантине — требовалось втрое меньше гребцов, нежели галиоту. Однако на таком крохотном судёнышке было невозможно или, во всяком случае, непрактично держать невольников, так что гребли свободные; подойдя к купеческому кораблю, они выхватывали сабли и превращались в корсаров. Посему бригантина вызвала бы больше подозрений, нежели значительно более крупный галиот; она вмещала до трех десятков корсаров, в то время как команда галиота (не считая скованных невольников) была куда меньше. В данном случае она состояла всего из восьми корсаров, притворявшихся мирными торговцами.

Галиот имел форму совка для пороха. Под босыми ногами гребцов располагались доски, закрывавшие неглубокий трюм, но больше палуб не было, кроме шканцев на корме, приподнятых, как у всех галер этого типа, высоко над водой. Таким образом, галиот был открыт взглядам почти на всю длину; всякий, заглянув внутрь, видел несколько десятков скованных невольников и распиханный повсюду товар — свёрнутые ковры, кожи и ткани, бочонки с финиками и оливковым маслом. Тощие фальконеты на носу и на корме, куда было не подобраться из-за товара, только увеличивали иллюзию беспомощности. Лишь очень дотошный наблюдатель заметил бы, что гребцы как на подбор исключительно сильные и здоровые — лучшие, какие нашлись на невольничьих базарах Алжира. Десятеро сообщников сидели ближе к бортам, чтобы удобнее было смотреть в вёсельные порты.

— В такой штиль вице-королевского брига придётся дожидаться ночь или две, — заметил Джек.

— Всё зависит от приливов и отливов, — отвечал ван Крюйк. — Нам нужен ночной отлив. И штиль, чтобы ускользнуть под покровом мрака. На рассвете поднимется ветер, и тогда нас сможет догнать любой, кто увидит. — Он сбился на бормотание, раздумывая о прочих возможных помехах, которые на стадии разработки плана казались несущественными, а теперь, словно тени на закате, выросли до угрожающих размеров.

Медный вечерний свет уже бил в вёсельные порты правого борта, когда галиот чуть ниже осел в воде и затрепетал от встречного течения. Поначалу они ничего не заметили — это была первая крупная река после Гибралтара, да и, если на то пошло, с самого Алжира. Джек руками и спиной чувствовал, почему древние гребцы-мавры назвали её Вади-аль-Кабир — Великой рекой. Когда Иеронимо ощутил веслом её ток, он встал и через порт подставил ладонь гребню волны. Проглотив пригоршню воды, он закашлялся, потом лицо его приняло блаженное выражение. «Пресная вода, вода Гвадалквивира, бегущего с гор, обители моих предков», — объявил он и ещё долго вещал в том же роде. Во время церемонии его весло бездействовало, а следовательно, не могли двигаться все вёсла левого борта.

— Что до меня, — громко произнёс Джек, — я больше знаком с помойными канавами, нежели с горными ручьями, и не могу поверить, что мы проделали такой путь ради удовольствия покружить в сточных водах Севильи и Кордовы!

Иеронимо выпятил грудь и приготовился вызвать Джека на дуэль, но надсмотрщик вытянул его «бычьим хером» по спине, напомнив всем, что они по-прежнему невольники. Джек задумался, что будет, когда Иеронимо дадут шпагу.

Следующие несколько часов оказались сплошным напоминанием об их рабской доле. Гребли вверх по течению, вечернее солнце било в глаза. Ван Крюйк сыпал ругательствами почти без остановки — Джек подумал, что для офицера нет ничего унизительнее, чем смотреть назад, не видя, куда движешься. Однако постепенно им начали попадаться на глаза верхушки мачт, а слуха коснулся дивный скрежет скользящих в клюзы якорных канатов. Теперь можно было склониться над вёслами и дать роздых усталым спинам.

Наср аль-Гураб, раис, был сыном янычара и алжирки. Он неплохо говорил и на испанском, и на сабире, на котором и сказал сейчас: «Выведите сменных гребцов». Доски приподняли, четверо мокрых невольников вылезли на палубу из трюма и быстро сменили Джека, Иеронимо, Мойше и ван Крюйка. Всё это происходило под парусом, который расстелили якобы для починки, чтобы любопытные матросы с реев или марсов соседних кораблей не приметили странного преображения галерников в свободных. Тем временем — на случай, если кто-нибудь считает головы — четверо корсаров удалились подремать в тень высоких шканцев. Вытащили мешок старой одежды, награбленной у пленных, томящихся сейчас в Алжире, и четверка сообщников начала перебирать тряпьё, словно дети, затеявшие игру в переодевание.

— На палубе предпочтительны тюрбаны, — объявил Джек, — потому что у меня волосы соломенные, у ван Крюйка — рыжие, а что до Мойше…

Все довольно долго смотрели на Мойше, пока тот не сказал:

— Дайте кинжал, я отрежу пейсы. Такая уж наша криптоиудейская доля.

— Да отрастут они такими пышными и длинными, чтобы тебе пришлось заправлять их в голенища, — произнёс Джек.

Последний час до заката они провели на высоких шканцах в тюрбанах и длинных алжирских бурнусах. Санлукар-де-Баррамеда вставал над ними с южного берега, где река впадает в залив. Он походил на неумелую уменьшенную копию Алжира. На песчаном берегу под стеной рыбаки разбирали сети. Ван Крюйк мельком взглянул на город, потом вырвал у раиса подзорную трубу, забрался на мачту и долго смотрел на воду, изучая течение и запоминая, где расположен пресловутый подводный вал. Мойше разглядывал предместье выше по течению от города, сразу за крепостной стеной: Бонанцу. Казалось, она состоит исключительно из вилл, каждая за собственной стеной. Через некоторое время ретивый Иеронимо различил над одной из них флаг с гербом вице-короля — во всяком случае, так можно было заключить по хлынувшему из него потоку ругательств.

Джек, со своей стороны, высматривал место, куда с наступлением темноты можно будет подойти на лодке. Между стенами вилл росли, как грибы, бродяжьи лачуги, а вглядевшись получше, можно было различить и глинистое месиво на участке берега, куда бездомные спускались за водой. Джек запомнил направление по компасу, не зная, впрочем, какой от этого будет толк в темноте, когда их начнёт сносить течением.

— Глупо было идти в город при свете дня, — сказал Иеронимо, — а с наступлением ночи глупо не идти. Ибо сейчас Санлукар-де-Баррамеда посещают только контрабандисты. Если мы не попытаемся сделать что-нибудь незаконное в первую же ночь, то вызовем подозрение властей!

— На случай, если кто-нибудь спросит… какой незаконный предлог мы назовём? — спросил Джек.

— Скажем, что должны встретиться с неким испанским господином, не назвавшим нам своего настоящего имени.

— Испанские господа, как правило, чрезвычайно гордятся своими именами — кто из них отказался бы себя назвать?

— Тот, кто встречается по ночам с еретическим отребьем, — отвечал Иеронимо. — И, на твоё счастье, в этом городе таких хоть отбавляй.

— На вон той шхуне что-то многовато высокопоставленных англичан и голландцев, — заметил ван Крюйк, кося синим глазом на корабль, стоящий ярдах в ста ниже по реке.

— Шпионы, — объяснил Иеронимо.

— Чего они тут высматривают? — спросил Джек.

— Если испанцы спрячут под замок серебро, доставленное галеонами, рухнет вся заграничная торговля христианского мира, — объяснил Мойше. — За год обанкротится половина лондонских и амстердамских компаний. Вильгельм Оранский такого не допустит — скорее уж объявит войну Испании. У него лазутчики и здесь, и наверняка в Кадисе, они там чтобы сообщить, придётся ли объявлять войну в этом году.

— Чего ради испанцам прятать серебро?

— Португальцы открыли в Бразилии новые золотые россыпи и — Даппа тебе скажет — нагнали туда толпы рабов. Через десять лет количество золота в мире вырастет неимоверно, и цена его в серебряном выражении неминуемо упадёт.

— То есть серебро подорожает, — сообразил Джек.

— Поэтому у испанцев есть все основания его придержать.

Покуда они разговаривали, на Испанию спустилась ночь. Погасли огни в окнах Санлукар-де-Баррамеды и на виллах Бонанцы, где закончили готовить обед. Иеронимо рассказал товарищам о привычке испанцев обедать на ночь глядя, и это обстоятельство уже включили в план. Ритм волн, лениво накатывающих на берег, изменился — по крайней мере так объявил ван Крюйк. Он произнёс несколько голландских слов, означавших «начался отлив», и слез по верёвочной лестнице в заблаговременно спущенный на воду ялик. Здесь он взял анкерок, небольшой — на три ведра — бочонок, оторвал верхнее донце, внутрь положил камней для балласта и установил свечи. Когда их зажгли, он отпустил анкерок в Гвадалквивир и почти час наблюдал, как светящийся буй медленно уплывает в море. Джек тем временем пытался не потерять из виду облюбованное место для высадки, которое постепенно превратилось в чёрное пятно на фоне далёких фонарей.

Они сменили тюрбаны и бурнусы на европейскую одежду, которой в мешке было предостаточно, сели в ялик и двинулись на вёслах поперёк течения. Джек указывал направление к месту высадки. Дважды ван Крюйк приказывал табанить и бросал лот. Иеронимо полдороги прибинтовывал нижнюю челюсть к голове; процесс отнюдь не ускорялся его привычкой размышлять вслух. Размышлять для Иеронимо значило вгонять окружающих в ступор пышными аллюзиями на классическую поэзию. В данном случае он был Одиссеем, горы Эстремадуры — скалами сирен, а длинная полоска ткани — верёвками, которыми Одиссей привязал себя к мачте.

— Если план так же дурён, как это сравнение, мы, считай, покойники, — заметил Джек, когда Иеронимо окончательно примотал себе челюсть.

Прибытие всех четверых в становище бродяг вызвало бы переполох — во всяком случае, так уверил товарищей Джек. Посему он в одиночестве прошёл несколько ярдов по воде и выбрался на берег, где, сочтя, что никто его не увидит (а следовательно, не поднимет на смех), плюхнулся на колени и, как конкистадор, поцеловал землю.

Сейчас ему следовало исчезнуть. Он никогда здесь не бывал, однако про становище слышал: оно считалось маленьким, но богатым — перевалочным пунктом для бродяжьей аристократии. В нескольких днях ходьбы вдоль побережья, под стенами Лиссабона, раскинулся целый бродяжий город, а дальше путь на север уже хорошо известен. Если поднажать, к зиме можно поспеть в Амстердам, оттуда же добраться до Лондона всегда было несложно, а уж тем более теперь, когда Голландия и Англия — почти что одна страна.

Таков был секретный план, который Джек с самого начала тщательно прорабатывал в голове, не особо вникая в то, как Мойше шлифует и совершенствует свой. Довольно было юркнуть в ближайшие кусты и дальше идти, не останавливаясь. Возможно, это погубит план Мойше, но (как заключил Джек из того немногого, что не пропустил мимо ушей) у них бы всё равно ничего не вышло. Затея, в которой участвует столько народа, изначально обречена на провал.

И всё же ноги Джека отказывались исполнять его волю. Постояв немного, он осторожно двинулся вдоль берега, замирая и прислушиваясь через каждые два шага, однако в кусты так и не метнулся. Что-то — сердце или какой-то другой орган — блокировало команды, которые мозг посылал ногам. Может быть, потому, что сообщники в отличие от Элизы явили ему доброту, верность и снисхождение. Может быть, потому, что вонь бродяжьего становища и жалкий вид первых увиденных людей явственно напомнили, как беден и грязен христианский мир на большем своём протяжении. К тому же Джек любопытствовал, чем всё кончится, — как зритель, что идёт на медвежью травлю посмотреть, медведь разорвёт собак в кровавые клочья или наоборот.

Но что на самом деле сбивало его с пути — или направляло на верный путь, уж как посмотреть, — так это причастность ко всей истории герцога д\'Аркашона. За девять месяцев, прошедших с аудиенции у паши, роль герцога вырисовалась гораздо отчетливее — скрывая, что знает турецкий, Даппа сумел многое разузнать.

У Джека не было особых причин забивать голову мыслями о своём недруге — богатом негодяе, каких много. Однако, ошалев от Элизиных чар, он как-то вызвался убить д\'Аркашона. Это хоть отчасти напоминало какую-то цель в жизни (поддерживать сыновей всё равно и скучно, и невозможно). Да и сам герцог подлил масла в огонь решимостью достать бродягу из-под земли. Такое обоюдное внимание льстило Джековой гордости. Он видел здесь то, что его парижский приятель Сен-Жорж назвал бы хорошим тоном. Удрать сейчас и до конца дней хорониться от герцога в лондонских трущобах — определённо дурной тон.

Когда Джек и его брат Боб фехтовали на потеху зрителям в Дорсете, их награждали за отвагу и артистизм; если солдаты швыряют мальчишкам мясо за проявления хорошего тона, может быть, мир за то же самое осыплет Джека серебром?

И всё же окончательное решение Джек принял только четверть часа спустя. Он крался по окраине бродяжьего становища, куда не достигал свет костров, считая людей, пытаясь определить их настроение, ловя обрывки разговоров на жаргоне. Внезапно между ним и костром, не больше чем в пяти футах, возник высокий силуэт с замотанной головой и натянутым арбалетом в руке. Очевидно, в соответствии с планом, Иеронимо отправили следить за Джеком и уложить его выстрелом, если попытается улизнуть.

И тут Джек понял, что не сбежит. Не из страха — от Иеронимо он бы ускользнул без труда, — а из дешёвой сентиментальности самого низкого пошиба. Иеронимо всеми фибрами души стремился в Эстремадуру, до которой было рукой подать, но намеревался повернуться спиной к ней, лицом почти к неминуемой смерти. Ничего пронзительней Джек за пределами театра не видел. Глаза его наполнились слезами, и он решил остаться с товарищами до конца.

Оторвавшись от Иеронимо, он вышел к костру и (немного успокоив бродяг) представился ирландцем, насильно завербованным в Ливерпуле вместе с другими папистами (объяснение до скучного правдоподобное). Далее Джек сообщил, что они с друзьями хотят до отправки в Америку поклониться чтимому у моряков образу святой Марии Попутных Ветров (согласно Иеронимо, это тоже должно было прозвучать очень правдоподобно) и готовы заплатить несколько реалов тому, кто проведёт их в город. Желающие нашлись сразу, так что через час Джек, Мойше, ван Крюйк и Иеронимо (без арбалета) были в Санлукар-де-Баррамеда.

Иеронимо с ван Крюйком направились в дымные и шумные портовые улицы, а Джек с Мойше — в богатый район на холме. Мойше не знал, куда идти, поэтому они некоторое время бродили, заглядывая в окна, пока не оказались перед домом, украшенным золочёной статуей Меркурия. Памятуя Лейпциг, Джек машинально посмотрел вверх. Хотя зеркал на палке здесь не обнаружилось, он различил огонёк раскуриваемой сигары, быстро померкший в облачке выпущенного дыма, — на крыше дежурил наблюдатель. Мойше тоже его приметил и за руку потащил Джека вперёд. Когда они проходили мимо окна, Джек повернул голову и узрел полустёртое воспоминание из подточенной сифилисом памяти: лысую одутловатую голову над столом, за которым ели и разговаривали несколько человек, но большей части светловолосых.

Когда дом остался позади, Джек сказал:

— Я видел Лотара фон Хакльгебера. А может, его портрет во главе стола — хотя нет, я видел, как шевелятся губы. Ни один художник не смог бы так запечатлеть этот лоб, что пушечное ядро, и злобные глаза.

— Я тебе верю, — произнес Мойше. — Значит, ван Крюйк был прав. Идём к остальным.

— Зачем была нужна эта разведка?

— Прежде чем наживать смертельных врагов, желательно выяснить, кто они, — проговорил Мойше. — Мы выяснили.

— Лотар фон Хакльгебер?

Мойше кивнул.

— Мне казалось, наш враг — вице-король.

— За пределами Испании вице-король бессилен — чего не скажешь о Лотаре.

— Какое отношение ко всей этой истории имеет дом Хакльгебера?

— Представь, что ты живёшь в парижском особняке. Водонос приходит раз в день. Как правило, но не всегда. Иногда вёдра у него полные, иногда полупустые. А дом у тебя большой, и вода нужна постоянно.

— Вот почему в таких домах устраивают цистерны для воды, — отвечал Джек.

— Испания — большой дом. Ей постоянно нужно серебро, чтобы закупать товары в других странах, например, ртуть из рудников Истрии или зерно на севере. Однако деньги поступают раз в год, когда галеоны бросают якорь в Кадисе или раньше бросали здесь. Галеоны — водонос. Банки Генуи и Австрии сотни лет служат…

— Денежными цистернами, — закончил Джек.

— Да.

— Однако Лотар фон Хакльгебер, насколько я понимаю, не генуэзец.

— Лет шестьдесят назад Испания временно обанкротилась, генуэзские банкиры не получили, что им причиталось, и оказались в затруднительном положении. В итоге произошли различные слияния и браки по расчёту. Центр банковского дела переместился к северу. Вот каким образом у Хакльгеберов появился роскошный дом в Санлукар-де-Баррамеда и, надо полагать, ещё более роскошный в Кадисе.

— Но если Лотар здесь, то?…

— То он, наверное, собирается принять серебряные чушки, которые мы намерены завтра украсть, и расплатиться с вице-королём чем-нибудь ещё, например, золотом, которое удобнее тратить.

В портовом районе, уворачиваясь от нетвёрдых на ногах пьянчуг и вежливо отказывая потаскухам, они отыскали ван Крюйка и Иеронимо, изображавших, соответственно, голландского коммерсанта, желающего контрабандой вывезти в Америку партию тканей, и его компаньона-испанца, которому недавно по какой-то причине отрезали язык. Оба сидели в таверне и беседовали с сильно помятым испанским господином, который, как ни странно, неплохо говорил по-голландски. То был cargador metedoro, маклер, посредничающий между контрабандистами-католиками и их протестантскими коллегами. Джек и Мойше прошли мимо стола, показывая, что они здесь, потом встали у выходов на случай непредвиденного столкновения — скорее для порядка, чем из соображений практических, поскольку были по-прежнему безоружны. Некоторое время они ждали, пока ван Крюйк закончит беседу с каргадором. Разговор шёл урывками, поскольку испанец параллельно участвовал в двух карточных играх и в обеих проигрывал. Он явно был из тех, кто в игре начисто теряет голову, и Джек почувствовал сильное искушение ободрать его как липку, однако решил, что сейчас это будет неуместно.

Не то чтобы в прошлом Джек часто руководствовался соображениями уместности. Однако он только сейчас полностью осознал, что упустил единственную возможность бежать, а значит, поставил свою жизнь на карту, точнее, на успех плана, над которым мысленно потешался всего час назад. Плана невероятно сложного и рассчитанного на то, что разные люди проявят в нужное время столь редкие качества, как отвага и сообразительность. Короче, такого, к которому можно примкнуть, только когда другого выхода нет. До сих пор Джек делал вид, будто он со всеми, только потому, что рассчитывал вовремя дать дёру.

Однако остальные сообщники были не такие, как Джон Коул[16]. Мойше, ван Крюйк и прочие больше походили на Джона Черчилля[17].

Соответственно, Джек играть не сел, а удовольствовался кружкой пива (первым хмельным напитком за последние лет пять) и платоническим созерцанием шлюшек, первых женщин, на которых мог поглазеть (алжирские тёмные промельки — не в счёт) с тех пор, как расстался с Элизой. Но тогда чёткость картины нарушил летящий гарпун.

Ван Крюйк резко поднялся из-за стола, однако он улыбался. Через несколько минут все четверо бежали вдоль крепостной стены, выглядевшей так, будто матросы на протяжении столетий пытались подмыть её основание струями мочи.

— Мы обо всём условились, — сказал ван Крюйк. — Он думает, будто мой груз прибудет завтра или послезавтра на яхте, которая постарается как можно быстрее миновать подводный вал. Говорит, это обычное дело, и обещает подкупить солдат, чтобы ночью ей подали сигнал из пушек.

Они прошли под статуей Санта-Мария-де-лос-Буэнос-Айрес, которая не произвела па них впечатления — каменная фитюлька в не слишком большой нише, — и покинули город так же, как в него попали, путём небольших взяток. Через час они были уже в Бонанце, отмечали дорогу от бродяжьего становища к вилле вице-короля зарубками на деревьях. Звёзды над Испанией только-только начали меркнуть, когда вся четвёрка вернулась на галеот. Корсары и остальные сообщники сперва возликовали, что план всё-таки начал осуществляться, затем помрачнели и сникли. Все попытались уснуть, но мало кому это удалось.



С утра дым из трубки ван Крюйка потянулся, клубясь в лучах горячего солнца, вверх по течению, свидетельствуя о том, что ветерок есть, пусть и совсем слабый. Все обрадовались, что бриг придёт из Кадиса сегодня, за исключением ван Крюйка, усмотревшего в ветерке признак меняющейся погоды. Голландец до конца дня расхаживал взад и вперёд между скамьями, словно надсмотрщик, только бичом не хлопал, а возился с трубкой и мрачно поглядывал на небо. Джек не мог взять в толк, чего ради так изводиться из-за погоды, которая даже и не меняется вовсе, пока, протискиваясь мимо ван Крюйка между скамьями, не расслышал его бормотания и не понял, в чём дело. Голландец не проклинал стихии, а молился, причём не за успех плана, а за свою бессмертную душу. Ван Крюйк попал гребцом на галеры, поскольку не захотел стать корсаром. В долгих спорах на крыше баньёла сообщники убедили его, что речь не идёт о пиратстве, поскольку серебряные чушки вице-короля — изначально контрабандные, а сам вице-король ничем не лучше флибустьера. В конце концов ван Крюйк всё же сдался, но сейчас его терзал страх перед геенной огненной.

Тем временем под шканцами и на той части палубы, которую скрывал расстеленный парус, шли приготовления. Обычным невольникам дали поесть, выпить воды и отдохнуть. Сообщники распаковывали и раскладывали всевозможные странные приспособления. Корсары украшали реи и снасти пёстрыми флажками и вымпелами.

Работа прервалась только раз во второй половине дня, когда появился бриг вице-короля, тоже под множеством ярких вымпелов и флагов. Поначалу Мойше и другие соучастники испугались, что он доберётся до виллы задолго до темноты и серебро разгрузят сегодня же у них на глазах. Однако бриг, обменявшись пушечными выстрелами с крепостью, остановился перед пресловутым валом. Капитан выслал шлюпку промерить глубину, потом часа два дожидался прилива, прежде чем вновь поднять паруса и войти в реку. Ван Крюйк лежал на палубе, выставив подзорную трубу в вёсельный порт, и смотрел с нервной сосредоточенностью охотящейся кошки.

По реке бриг двигался не быстрее. Стоило ему войти в устье, как паруса обвисли. Их убрали, и в порты нижней палубы просунули длинные вёсла. Бриг медленно пополз к Бонанце.

За это время раис, Наср аль-Гураб, успел поднять якоря. Дело это было долгое — восемь невольников выхаживали шпиль, восемь свободных работали с кабалярингом. Галиот стронулся с места вскоре после того, как бриг его миновал, и быстро догнал более медлительное и крупное судно, после чего начал к нему приближаться. Как только они оказались на расстоянии окрика, на шканцы поднялся мистер Фут в огненном шёлковом кафтане, поднёс к губам начищенный медный рупор и принялся толкать речь. Никто бы не догадался, что он репетировал её месяц. Испанский его был настолько чудовищен, что Иеронимо (голый и прикованный к скамье) корчился от омерзения. В той мере, в какой слова мистера Фута несли хоть какой-то смысл, они должны были убедить испанцев на борту вице-королевского брига, что тех непременно заинтересуют великолепные товары, привезённые мистером Футом, владельцем и капитаном галеры, с Востока. Мистер Фут даже приказал поднять ковёр на гик словно парус.

На палубе брига произошёл раскол между тружениками и руководством. Матросы (по крайней мере те, что сейчас не гребли) были не прочь поразвлечься; они принялись грубо подначивать мистера Фута, прохаживаясь но поводу нелепого убранства галиота и бессвязной речи «капитана». Однако офицерам по должности веселиться не полагалось: они кричали мистеру Футу, чтоб держался подальше. Тот лишь приложил ладонь к уху, как будто не понимает, и приказал развесить ещё более аляповатые ковры на всём возможном рангоуте. Для этого рейса они скупили самый завалящий товар в самых дрянных алжирских лавчонках.

Когда между вёслами брига и галиота оставалось всего несколько саженей, испанский капитан резко взмахнул саблей. По этому сигналу артиллеристы на баке дали выстрел поперёк курса галеры, так что гребцов на передних скамьях освежило фонтаном брызг. Мистер Фут изобразил полнейшую растерянность (что не составило ему никакого труда), досчитал до пяти, обернулся к рулевому и замахал руками как сумасшедший. В алом, пламенеющем под закатным солнцем кафтане он выглядел точь-в-точь попугай с подрезанными крыльями, которого гоняет по корзине змея. Галиот отстал под смех и улюлюканье команды брига.

Со своей скамьи Джек видел, как скрытый шканцами ван Крюйк набрасывает на бумаге такелаж брига. Наброски должны были пригодиться Джеку, который о таких делах знал больше понаслышке, чем по собственному опыту. Пока они держались близко к бригу, он успел разглядеть двух испанских офицеров, которые забрались на грот-марс и в подзорные трубы усердно изучали галиот. Даже если бы сообщники не знали, что бриг нагружен серебром, они бы догадались об этом по такому проявлению бдительности. За свои труды испанцы были вознаграждены зрелищем нескольких десятков скованных невольников и весьма скромного числа свободных при полном отсутствии вооружения. Что важнее, они основательно рассмотрели галиот и при следующей встрече должны были с ходу его узнать.

Некоторое время на галере царила полная суматоха — достаточно долго, чтобы капитан-испанец поверил, будто купчишки со страха потеряли голову, — затем забил барабан, и гребцы налегли на вёсла. Галиот устремился вверх по течению, оставив бриг позади. Примерно через полчаса барабан смолк, и галиот вновь бросил якоря — на этот раз выше Бонанцы, меж зловонных заболоченных берегов. Джека тут же освободили от цепи, и он забрался до середины грот-мачты, откуда смог наблюдать последние четверть часа многомесячного путешествия брига из Веракруса в Бонанцу. На закате испанцы наконец бросили якорь у виллы вице-короля. Над рекой прокатились крики «ура!» и пушечный салют. От причала отошла шлюпка, чтобы забрать на берег вице-короля с супругой.

Позже Даппа, смотревший в подзорную трубу, сообщил, что на пристани выставили десяток мушкетёров и фальконет, чтоб палить по чему ни попадя. Но до заката с брига не перевезли ничего, кроме каких-то тюков и сундуков, явно с вещами, а значит, разгрузка откладывалась до рассвета.

— Есть что-нибудь ниже по реке? — выразительно спросил ван Крюйк.