Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Нил Стивенсон

Смешенье

Морин
От автора

Этот том состоит из двух романов, «Бонанца» и «Альянс». Действие обоих происходит в 1689–1702 гг. Вместо того чтобы расположить их последовательно, вынуждая читателя прыгать из 1702-го в 1689 г., я перемежаю главы одного романа главами другого в надежде, что такое смешенье поможет читателю избежать замешательства.

Когда сперва я в руки взял перо И стал писать, на ум мне не пришло, Что книжечку смогу я написать Подобную; нет, я хотел создать Другую; и, почти закончив ту, Я эту начал, перейдя черту[1]. Джон Беньян, «Путь паломника», Оправдание автором своей книги


Книга четвёртая: Бонанца

Природа человеческая столь превосходна, искры небесного огня пылают в ней столь ярко, что заслуживают всяческого порицания те, кто по малодушию, выдаваемому за осторожность, по лени, величаемой умеренностью, либо из скаредности, притворно именуемой бережливостью, так или иначе, воздерживается от великих и благородных деяний. Джованни Франческо Джемелли Карсри, «Путешествие вокруг света»
Варварийское побережье

Октябрь 1689

Не просто пробуждение, а взрывное окончание невероятно долгого и однообразного сна. Сейчас он не мог уже толком вспомнить, что, собственно, ему снилось; вроде бы он всё время грёб или что-то шкрябал. Короче, он не обиделся, что его разбудили, а если б и обиделся, то сообразил бы придержать язык и скрыть досаду под маской неунывающего бродяги. Ибо сновидения прервал нечеловеческой силы грохот, некая богоподобная сила, на которую не след орать или жаловаться, по крайней мере сейчас.

Палили пушки. Чёрт-те сколько чёрт-те каких. Целые батареи осадных орудий и береговой артиллерии стреляли без остановки.

Он выкатился из-под облепленного ракушками корабельного корпуса, под которым, видимо, прикорнул, и его тут же вдавило в песок волной знойного воздуха. На этом этапе человеку умному, сведущему в делах военных, следовало по-пластунски ползти в укрытие, однако по всему берегу в песок плотно упирались обутые в сандалии волосатые ноги, и никто не торопился падать ничком.

Лежа на спине, он смотрел сквозь мокрый, испачканный в песке подол дерюжной рубахи, окутавшей своего обладателя мягким золотистым сиянием, прямо в незрячее око чужого уда, странным образом видоизменённого. Эту конкретную игру в гляделки он проиграл и, перекатившись обратно, возмущённо встал на ноги, однако позабыл про нависающее корабельное днище и вмазался башкой в ракушки. Завопил благим матом, но никто его не услышал. Даже он сам. Попытался заткнуть уши и крикнуть, но всё равно не услышал ничего, кроме грома пушек. Время осмотреться и сообразить что к чему. Корабельное днище закрывало обзор. С другой стороны в сверкающий залив уходила каменная дамба. Под любопытными взглядами человека с грибообразным удом он зашёл в воду по колено, обернулся и увидел такое, что аж сел.

Залив был усеян крохотными островками. На одном из них возвышалась приземистая круглая крепость, которую возвели (если он что-нибудь смыслил в архитектуре) ценою немалых затрат испанцы, подгоняемые смертельным страхом за свою жизнь. Боялись они, надо полагать, не зря, потому как сейчас над крепостью развевалось зелёное знамя с серебряным полумесяцем. Крепость опоясывали три яруса пушек (вернее сказать, крепость состояла из трёх ярусов пушек), судя по виду и грохоту — шестидесятифунтовых, то есть способных забросить на несколько миль ядро с дыню размером: из окутавшего форт порохового дыма там и тут вырывалось пламя, создавая впечатление грозовой тучи, умятой и загнанной в бочонок.

Белая каменная дамба соединяла укрепление с берегом, который на первый взгляд представал сплошной каменной стеной, уходила отвесно вверх от самой кромки воды и тоже щетинилась пушками. Все они палили с такой частотой, с какой их успевали банить и заряжать порохом.

За стеной раскинулся белый городок. Стоя у подножия высокой стены, обычно мало что увидишь, разве что церковный шпиль-другой. Однако этот город старательно прилепился к отвесному склону, начинавшемуся от самого моря. Впечатление было такое, словно некое чистоплотное божество поставило на попа клинышек Парижа, чтобы оттуда наконец, вытекло всё дерьмо. С самого верха, на месте ломика или рычага, которым должно было орудовать гипотетическое божество, торчала ещё одна, на этот раз мавританского вида, восьмиугольная фортеция, утыканная ещё более колоссальными пушками, а также мортирами для навесной стрельбы по морю. Все они тоже палили — как и орудия на различных дополнительных фортах, бастионах и пушечных платформах вдоль городской стены.

В редкие промежутки между громовыми раскатами шестидесятифунтовок он различал подголосок ружейного и пистолетного огня и теперь (перенеся внимание на более мелкие детали) увидел на стене нечто вроде дымной лужайки, только вместо травы на ней росли люди. Некоторые были в белом, другие — в чёрном, но преобладали яркие одежды: белые шаровары, подпоясанные разноцветными шёлковыми кушаками, пёстро расшитые жилеты (часто один на другом), на голове — фески или тюрбаны. Почти все одетые таким образом люди держали в каждой руке по пистолю и либо палили в воздух, либо перезаряжали.

Обладатель экзотической залупы — смуглый, в скуфейке поверх курчавых, чудно выстриженных волос — подобрал рубаху и заплескал по воде — взглянуть, не случилось ли чего с товарищем. Тот по-прежнему двумя руками сжимал голову, отчасти чтобы остановить кровотечение из рассечённой о корабельное днище кожи, отчасти чтобы черепушку не снесло грохотом. Чернявый наклонился, посмотрел ему в глаза и зашевелил губами. Лицо оставалось серьёзным и в то же время чуточку насмешливым.

Он ухватился за протянутую руку и встал. Костяшки пальцев у обоих были содраны в кровь, а ладони — такие мозолистые, что почти могли бы ловить на лету пули.

Интересно, куда палят все эти пушки, и есть ли шанс уцелеть? В заливе собрался флот из трёх-четырёх десятков кораблей, и, ясное дело, они тоже палили. Однако те, что походили на голландские фрегаты, не стреляли по восточного вида галерам и наоборот; равным образом, видимо, ни одно судно не осыпало ядрами белый город. Все корабли, даже европейской постройки, несли на мачтах зелёный флаг с полумесяцем.

Наконец его взгляд остановился на судне, примечательном тем, что оно одно в отличие от всего вокруг не плевалось дымом и пламенем. То была магометанского вида галера, исключительно красивая, во всяком случае — по мнению тех, кому по вкусу чрезмерная роскошь: её нефункциональные части полностью состояли из золочёных финтифлюшек, сверкавших на солнце даже сквозь пелену дыма. Латинский парус был убран, и галера величаво скользила на вёслах.

Он поймал себя на том, что чересчур пристально изучает движения весёл и восхищается их слаженностью куда больше, что пристало вменяемому бродяге. Напрашивался вопрос: по-прежнему ли он бродяга и в своём ли уме? Смутно помнилось, что какую-то часть своей жизни, и он мыкался по христианскому миру, постепенно теряя рассудок от французской болезни, но сейчас голова казалась вполне ясной, только из неё куда-то выветрилось, кто он, как сюда попал и что вообще в последнее время происходило. Да и непонятно, какой смысл вкладывать в понятие «последнее время», учитывая длину бороды, доходившей до пояса.

Канонада стала ещё громче, если такое возможно, и достигла наивысшей точки в тот миг, когда золочёная галера подошла к выдающейся в залив пристани. Внезапно всё смолкло.

— Что, чёрт меня дери… — начал он, но конец фразы заглушил звук, восполнявший пронзительностью то, что проигрывал канонаде в громкости. В изумлении прислушавшись, он различил некое сходство между этим и музыкой. Ритм присутствовал, правда, исключительно бурливый и сложный, и мелодия тоже; не похожая ни на какой цивилизованный строй, она отдавала дикими ирландскими песнопениями. Гармония, нежность, напевность и другие качества, обычно ассоциируемые с музыкой, отсутствовали начисто. Ибо турки, или кто там они были, не признавали флейт, скрипок, лютней и других благозвучных инструментов. Их оркестр состоял из барабанов, тарелок и исполинских боевых гобоев, выкованных из меди и снабженных скрипучими, скрежещущими язычками, — такими звуками мог бы сопровождаться вооружённый штурм заселённой скворцами колокольни.

— Смиренно приношу извинения всем шотландцам, с которыми сталкивался в жизни, — прокричал он. — Их музыка всё-таки не самая отвратная в мире.

Его товарищ поднёс ладонь к уху, но мало что услышал, а понял и того меньше.

Надо сказать, почти весь город прятался за стеной, каких не видывал христианский мир. Однако по эту сторону имелось множество пирсов, волноломов, орудийных платформ, полосок илистого берега — и всё, способное выдержать вес человека или лошади, было заполнено людьми в диковинном обмундировании. Короче, происходило некое подобие военного смотра. И впрямь, после того, как по рядам несколько раз прокатился многоголосый рёв, отзвучали адская музыка и очередные залпы, разные важные турки (в нём крепла уверенность, что это именно турки) начали проезжать через ворота в могучей стене и исчезать в городе. Первым ехал невероятно грозный и величественный всадник на вороном жеребце. По бокам от него выступали два барабанщика. От барабанного боя накатило необъяснимое желание схватиться за вёсла.

— Это, Джек, aгa янычар, — сказал обрезанный.

Имя «Джек» показалось знакомым или, по крайней мере, сподручным. Значит, он Джек.

За барабанщиками ехал седобородый старик, почти такой же великолепный, как ага янычар, но не столь тяжело вооружённый. «Премьер-министр», — сказал Джеку его спутник. Потом, на своих двоих, проследовали десятка два более или менее пышно разодетых офицеров («ага-баши»), за ними целая толпа в роскошных тюрбанах, украшенных первоклассными страусовыми перьями («булюк-баши», — последовал комментарий).

Становилось ясно, что этот тип из тех, кто не упустит случая блеснуть познаниями и просветить недоумков. Джек собрался уже сказать, что не нуждается в просвещении, но что-то его остановило. Отчасти смутное ощущение, что они с этим малым знакомы, причём давно, а значит, тот всего лишь пытается поддержать разговор. Отчасти — некая языковая закавыка. Откуда-то Джек знал, что булюк-баши соответствуют капитанам, ага-баши на один ранг выше и что ага янычар — генерал. Однако он не мог взять в толк, с какой стати понимает всю эту тарабарщину. Поэтому Джек молчал, покуда в хвост процессии пристраивались многочисленные ода-баши (лейтананты) и векиль-харджи (урядники). Различные ходжи — например, соляной ходжа, таможенный ходжа, ходжа мер и весов — следовали за главным ходжой; далее выступали чауши в длинных изумрудных одеяниях, подпоясанных алыми кушаками, и белых кожаных шапках; их фантастически закрученные усы лихо завивались вверх, алые подбитые башмаки грозно стучали по каменной пристани. Следом промаршировали кадии, имамы и муфтии. И наконец, с золочёной галеры на причал спустилась рота великолепных янычар. За ними появился человек в ярдах кипенно-белой ткани, собранной при помощи множества массивных золотых брошей в наряд, который наверняка бы рассыпался, если бы человек шёл, а не ехал на белом красноглазом коне, обвешанном драгоценной сбруей в том количестве, какое только может нести лошадь, не спотыкаясь обо все эти роскошества.

— Новый паша — прямиком из Константинополя.

— Гром меня разрази — из-за него-то, и палили все пушки?

— Нового пашу принято встречать полутора тысячами выстрелов.

— Где принято?

— Здесь.

— А здесь — это где?

— Прости, я запамятовал, что ты был не в себе. Город, высящийся вон на той горе, — Несокрушимый бастион ислама, Бич христианского мира, Узда Италии и Гроза Испании, Форпост священной войны, покоривший все моря и сбирающий со всех народов законную дань.

— Враз не выговоришь.

— Англичане называют его Алжир.

— Что ж, в христианском мире я видел, как на целые войны тратилось меньше пороха, чем в Алжире на то, чтобы поздоровкаться с пашой; так что, может быть, твои слова — не пустая похвальба. Кстати, на каком языке мы говорим?

— Его называют «лингва франка» или «сабир». Часть слов в нём из провансальского, испанского или итальянского, часть — из арабского и турецкого. В твоём сабире, Джек, больше французского, в моём — испанского.

— Уж точно ты не испанец!

Собеседник поклонился (правда, шапочку не снял); пейсы, соскользнув с плеч, закачались в воздухе.

— Мойше де ла Крус к вашим услугам.

— Моисей Креста?! Что за имечко такое еврейское?

Мойше, похоже, не находил своё имя особенно комичным.

— История долгая — даже по твоим меркам, Джек. Довольно сказать, что нелегко быть иудеем на Пиренейском полуострове.

— Как ты здесь очутился? — начал Джек, но его перебил рослый турок с «бычьим хером» в руке, который замахал на Джека и Мойше, приказывая им выйти из прибрежной полосы и возвращаться к работе: сиеста была фини, и теперь, когда паша проехал через баб в ситэ, наступило время трабахо[2].

Трабахо заключалась в том, чтобы отскребать ракушки от ближайшей галеры, вытащенной на берег и перевёрнутой килем кверху. Джек, Мойше и ещё десяток невольников (ибо никуда было не деться от факта, что все они здесь невольники) принялись скоблить днище галеры различными грубыми металлическими орудиями. Турок расхаживал взад-вперёд, помахивая «бычьим хером». Высоко над ними слышалось подобие канонады — это процессия двигалась по улицам города; на счастье, бой барабанов, завывание осадных гобоев и штурмовых фаготов приглушала высокая стена.

— Сдаётся мне, ты и впрямь выздоровел.

— Что бы ни плели тебе алхимики и врачи, французская хворь не лечится. У меня короткое просветление, вот и всё.

— Отнюдь. Некоторые видные арабские и еврейские целители утверждают, что упомянутая хворь выходит из организма полностью и навсегда, если у больного несколько дней кряду держится исключительно высокий жар.

— Не то чтобы я очень хорошо себя чувствовал, но жара у меня нет.

— Однако несколько дней назад ты и ещё несколько человек слегли с сильнейшей suette anglaise[3].

— Никогда про такую не слыхивал, даром, что сам англичанин.

Мойше дела Крус пожал плечами, насколько такое возможно, когда сковыриваешь ракушки ржавой зазубренной киркой.

— Здесь она хорошо известна — прошлой весной выкашивала целые селения.

— Может, тамошние жители просто слишком долго слушали местную музыку?

Мойше снова пожал плечами.

— Болезнь вполне реальная — может, не столь страшная, как антонов огонь, носовертица или письма-из-Венеции…

— Отставить!

— Так или иначе, Джек, ты слёг с таким жаром, что другие тутсаки в баньёле две недели жарили кебабы у тебя на лбу. Наконец как-то утром тебя объявили мёртвым, вынесли из баньёла и бросили на телегу. Наш хозяин отправился в казначейство уведомить ходжа-эл-пенджик, чтобы в твоей купчей проставили отметку о смерти, — это необходимо для выплаты страхового возмещения. Однако ходжа-эл-пенджик, памятуя о скором приезде нового паши, желал самолично убедиться в правильности записи; за любые огрехи, выявленные при ревизии, его ждет, по меньшей мере, битьё по пяткам.

— Можно ли из этого сделать вывод, что рабовладельцы часто мухлюют со страховкой?

— На некоторых из них клейма негде ставить, — сообщил Мойше. — Поэтому мне велели сопровождать ходжу-эл-пенджика в баньёл и показать ему твоё тело, а прежде я долгие часы дожидался во дворе, покуда ходжа-эл-пенджик проводил сиесту в тени лаймового дерева. Потом мы отправились в баньёл, но к тому времени тебя уже увезли на янычарское кладбище.

— Куда-куда? Я такой же янычар, как и ты!

— Тс-с-с! Так я и заключил за те несколько лет, что был прикован рядом с тобой и выслушивал твой автобиографический бред. Поначалу рассказы казались невероятными, затем — даже занимательными, но после сотого и тысячного повторения…

— Хватит! Не сомневаюсь, Мойше де ла Крус, что у тебя хватает собственных неприятных качеств, даже если я в отличие от тебя их не помню. Сейчас я хочу знать одно: почему меня приняли за янычара?

— Во-первых, когда тебя взяли в плен, при тебе была янычарская сабля. Военный трофей? Во-вторых, ты бился с таким ожесточением, что недостаток мастерства остался незамеченным.

— Я намеревался пасть в бою, иначе проявил бы меньше первого и больше второго.

— В-третьих — неестественное состояние твоего члена сочли знаком строгого воздержания.

— Вынужденного!

— И заключили, что ты сам себя укоротил.

— Ха! Всё было совсем не так…

— Стоп! — Мойше схватился за голову.

— Я забыл, что ты всё слышал.

— В-четвертых: у тебя на руке выжжена арабская цифра 7.

— Я тебе скажу, что это буква V и означает она «вагабонд».

— Сбоку похожа на семёрку.

— И почему это делает из меня янычара?

— Когда новобранец принимает присягу и становится ёни-ёлдаш — это низший чин, — у него на руке выжигают номер казармы, чтобы знать, к какой сеффаре он принадлежит и какой баш-ёлдаш за него отвечает.

— Ясно. Сочли, что я из седьмой казармы некоего османского гарнизона.

— Совершенно верно. А поскольку ты был явно не в себе и никуда, кроме как на галеры, не годился, тебя решили оставить тутсаком, невольником, пока не умрёшь или не придёшь в рассудок. В первом случае тебя бы похоронили как янычара.

— А во втором?

— Это ещё предстоит узнать. Тогда мы считали, что имеет место первый случай. Поэтому мы отправились за городскую стену на кладбище оджака.

— Можно ещё разок?

— Оджак, или, по-нашему, очаг — турецкий янычарский орден, созданный по подобию мальтийского.

— Вот этот малый, который идёт, чтобы огреть нас «бычьим хером», принадлежит к очагу?

— Нет. Он служит у корсара, владельца нашей галеры. Корсары — ещё одно совершенно отдельное сообщество.

После того, как турок несколько раз вытянул Мойше и Джека «бычьим хером» и отправился вразумлять других невольников, Джек попросил Мойше продолжить рассказ.

— Мы с ходжой-эл-пенджиком отправились на кладбище. Мрачное это место, Джек: бесчисленные гробницы, по большей части в форме перевёрнутых скорлупок, призванные напоминать становища юрт в Трансоксианской степи — прародине, по которой до сих пор тоскуют все турки, хотя, если она и впрямь так выглядит, я их не понимаю. Тем не менее, мы час бродили среди каменных юрт, ища твоё тело, и уже собирались поворачивать вспять, когда услышали глухой голос, выкликающий какие-то не то заклятия, не то пророчества на неведомом языке. Так вот ходжа-эл-пенджик и без того был на взводе — бесконечная прогулка по кладбищу навела его на мысли о демонах, ифритах и прочей нечисти. Когда он услышал твой голос, несущийся, как мы скоро поняли, из мавзолея убиенного аги, он едва не припустил к городским воротам. Однако под рукой был не просто невольник, а и еврей в придачу, поэтому меня отправили в гробницу — посмотреть, что будет.

— И что же?

— Я нашёл тебя, Джек. Ты стоял в жутком, но восхитительно прохладном склепе, молотил по крышке саркофага, в котором покоится ага, и повторял какие-то английские слова. Смысла их я не понял, но звучали они примерно так: «Эй, любезный, принеси-ка мне кружечку твоего лучшего портера!»

— Я точно был не в своем уме, — пробормотал Джек, — ибо в таком климате куда лучше светлое пльзеньское.

— Ты был по-прежнему шалый, но я заметил в тебе искру, какой не видел уже год или два — уж точно с тех самых пор, как нас продали в Алжир. Я подумал, что жар лихорадки вкупе с палящим солнцем, на котором ты пролежал несколько часов, выгнал французскую хворь из твоего тела. И впрямь с тех пор ты день ото дня становишься всё вменяемее.

— И как всё это воспринял ходжа-эл-пенджик?

— Ты вышел голый и красный от солнечных ожогов, как варёный рак, и тебя приняли за некую разновидность ифрита. Надо сказать, что турки страшно суеверны и особенно боятся евреев. Считается, будто мы обладаем некими оккультными способностями, и каббалисты в последнее время немало потрудились для укрепления этой веры. Тем не менее, скоро всё прояснилось. Наш хозяин получил сто ударов по пяткам палкою толщиной с мой большой палец, а затем его раны полили уксусом.

— Н-да, я бы предпочёл «бычий хер»!

— Надеются, что через месяц-другой хозяин сможет стоять. А тем временем мы пережидаем равноденственные шторма и приводим в порядок нашу галеру, как ты и сам видишь.



По ходу рассказа Джек косился на других галерников и видел невероятное смешение рас. Здесь были негры, европейцы, евреи, индусы, азиаты и множество других, незнакомых ему народностей, однако никого из команды «Ран Господних».

— А что с Евгением и мистером Футом? Выражаясь поэтически: получено ли за них страховое вознаграждение?

— Они на левом весле. Евгений гребёт за двоих, мистер Фут не гребёт вовсе, поэтому в контексте хорошо управляемой галеры они практически неразделимы.

— Так они живы?

— Живы и здравствуют — ты увидишь их позже.

— Почему они не отскабливают ракушки вместе со всеми? — обиженно поинтересовался Джек.

— Зимними месяцами в Алжире, когда галеры не выходят в море, гребцам дозволяется — нет, горячо рекомендуется — заниматься отхожим промыслом. Хозяин получает долю от заработанного. Те, кто ничего не умеют, отскабливают ракушки.

Новость эта Джека не обрадовала, и он накинулся на ракушки с такой злостью, что едва не врубился в корпус галеры. Немедля последовал нагоняй — не от надсмотрщика-турка, а от приземистого рыжего невольника, работавшего рядом.

— Мне плевать, ты, правда, тронутый или только прикидываешься, но обшивку изволь беречь, не то нам всем крышка! — гаркнул тот на английском пополам с голландским. Джек был на голову его выше и собрался уже воспользоваться своим преимуществом, но рассудил, что надсмотрщик, который лупит за простой разговор, вряд ли одобрит потасовку. Кроме того, за спиной у рыжего голландца стоял довольно крупный детина и поглядывал на Джека с той же брезгливой недоверчивостью. Детина смахивал на китайца, хотя не выглядел ни щуплым, ни забитым. И он, и голландец казались мучительно знакомыми.

— Эй, малый, потрави-ка немного! Ты не хозяин, не капитан. Что нам за дело до какой-то царапины — лишь бы на плаву держалась!

Голландец недоверчиво помотал головой и вернулся к ракушке, которую отсекал от галеры с тщательностью эскулапа, удаляющего мочевой камень эрцгерцогу.

— Спасибо, что не устроил сцену, — сказал Мойше. — Нам, на правом весле, важно поддерживать мир.

— Эти двое гребут вместе с нами?!

— Да, а пятый в городе, занят собственным промыслом.

— Так на кой нам хорошие с ними отношения?

— Помимо того, что мы восемь месяцев в году сидим на одной скамье?

— Да.

— Мы должны грести слаженно, чтобы сохранять паритет с левым веслом.

— А если мы не будем грести слаженно?

— Галера начнёт…

— Кружить на месте, понятно. А нам-то что?

— Помимо того, что нам спустят шкуру «бычьим хером»?

— Я так понимаю, это само собой.

— Гребцы подобраны друг к другу. Покуда мы гребём наравне с левым веслом, мы составляем комплект из десяти невольников. В таком качестве нас продали нынешнему хозяину. Однако если Евгений и его товарищи по скамье начнут грести сильнее, нас разделят — твои друзья окажутся на разных галерах либо даже в разных городах.

— И поделом им.

— Извини, не понял.

— Нет, это ты меня извини, — сказал Джек, — но мы ишачим здесь, на этом вонючем берегу. Ладно я — чокнутый бродяга, но ты, судя по всему, — образованный еврей, голландец — явно корабельный офицер, и бог его знает этого китайца…

— Вообще-то он японец, воспитанный иезуитами.

— Отлично: всё к одному.

— К чему же?

— Чем Евгений и мистер Фут лучше?

— Они создали своего рода предприятие, в котором Евгений — рабочая сила, а мистер Фут — руководство. Чем именно они занимаются, объяснить трудно. Позже сам увидишь. А пока важно, чтобы вся десятка оставалась вместе!

— За каким лешим тебе это надо?

— Просидев несколько лет на галерной скамье, я в тайне составил план, который принесёт нам десятерым богатство и свободу, хотя не обязательно в такой последовательности, — сказал Мойше де ла Крус.

— Предусмотрен ли планом вооружённый мятеж? Поскольку…

Мойше закатил глаза.

— Я просто силюсь вообразить, какая роль может быть отведена мне в плане — если, разумеется, он составлен не сумасшедшим.

— Этот вопрос я до сегодняшнего дня сам частенько себе задавал. Признаюсь, в ранних версиях плана предполагалось, как можно раньше выбросить тебя за борт. Однако сегодня, когда с трехъярусных батарей Пеньона и грозных башен касбы прогремели полторы тысячи выстрелов, сдаётся, в твоей голове расчистились последние заторы, и ты окончательно пришёл в рассудок — или, во всяком случае, почти пришёл. Теперь, Джек, у тебя есть своя роль в плане.

— И мне её откроют?

— Ты будешь нашим янычаром.

— Я не…

— Погоди! Видишь того малого, который отскребает ракушки?

— Которого? Их тут добрая сотня.

— Высокий, похож на араба с примесью негритянской крови — то есть египтянина.

— Вижу.

— Это Ниязи с правого весла.

— Он — янычар?

— Нет, но довольно среди них прожил и покажет, как себя вести. Даппа — чёрный, вон там — научит тебя нескольким турецким словам. А Габриель — японский иезуит — отменный фехтовальщик. Он быстро тебя поднатаскает.

— А зачем по плану нужен лжеянычар?

— Вообще-то нужен настоящий; — вздохнул Мойше, — однако выбирать не приходится.

— Я так и не получил ответа на свой вопрос.

— Позже — когда соберёмся все вместе.

— Ты говоришь, как придворный, сладкими эвфемизмами. Что значит «соберёмся»? Когда нас прикуют за ошейники где-нибудь в тёмных подземельях касбы?

— Ощупай рукой шею, Джек, и скажи, носил ли ты в последнее время ошейник?

— Э… сдаётся, что нет.

— Скоро конец работы — мы пойдём в город и встретимся с остальными.

— Ха! Так-таки прямо и пойдём? Будто свободные?

Через час с высоких башен, понатыканных по всему городу, послышались странные завывания, и в касбе выстрелила одна-единственная пушка. Тут же все невольники положили орудия и парами-тройками побрели к городу. Семеро участников плана задержались подождать голландца, ван Крюйка, который не хотел уходить, не доведя работу до конца.

Мойше приметил оброненный топорик, нахмурился, поднял его, очистил от мокрого песка и принялся стрелять глазами по сторонам, ища, куда бы его пристроить. При этом он в задумчивости подбрасывал топорик. Поскольку весь вес заключался в обухе, рукоять беспорядочно крутилась в воздухе. Тем не менее, Мойше всякий раз ловко её ловил. Наконец взгляд его остановился на сухом бревне, вбитом в песок и подпиравшем корпус галеры. Мойше снова подкинул топорик раз, другой, потом резко отвёл его за голову, высунул язык, мгновение помедлил и метнул. Топорик один раз медленно повернулся в полёте и замер, вонзившись углом лезвия в сухое бревно.

Семеро галерников поднялись к подножию колоссальной стены и зашагали к городским воротам. Джек шёл вместе со всеми, невольно втягивая голову в ожидании удара бичом. Однако удара не последовало. Ближе к городу он расправил плечи и пошёл свободнее. Вся команда примкнула к нему и к Мойше: вспыльчивый голландец, японец-иезуит, негр с волосами, свитыми в упругие жгуты, египтянин по имени Ниязи и пожилой испанец, страдающий чем-то вроде нервного тика. Когда они проходили в ворота, он громко обратился к стоящим на страже янычарам. Джек понял не все испанские слова, хотя общий смысл разобрал: «Слушайте меня, нехристи поганые, содомиты вонючие, мы составили тайный заговор!» Джек не стал бы такого сейчас говорить, но Мойше и остальные только весело перемигнулись с янычарами и вошли в город: Притон разбойников, Осиное Гнездо, Бич Христианского Мира, Цитадель Веры.



Главная, необычайно широкая улица Алжира была заполнена турками, которые сидели, скрестив ноги, и потягивали дым из кальянов. Джек, Мойше и остальные шли по ней недолго. Мойше юркнул в стрельчатую арку, такую узкую, что в неё пришлось проходить боком, и устремился вперёд по каменному, открытому сверху коридору немногим шире арки. Идти приходилось вереницей и вжиматься в стену всякий раз, как кто-нибудь шёл навстречу. Ощущение было такое, словно находишься в глубине древнего здания, хотя, поднимая глаза, Джек видел щелочку неба между глухими стенами, встающими ярдов на десять — двадцать. Террасы и садики на кровлях соединяли мостки и деревянные лестницы. Временами по ним с крыши на крышу порхали одетые в чёрное фигуры, темные и неуловимые, как летучие мыши. Разглядеть их толком не удавалось; Джек видел только, что все они одеты как Элиза под Веной, и по походке угадывал женщин.

Внизу, на улице — если допустимо назвать улицей столь узкий проход, — женщин не было. Зато мужчины собрались самые разнообразные. Отличить янычар не составляло труда; попадались греки и славяне, но преобладали раскосые азиаты. Наряд их (весьма роскошный) составляли широкие плиссированные шаровары, подпоясанные кушаком, за который были заткнуты всевозможные пистоли, кинжалы и ятаганы; здесь же болтались кошели, кисеты, трубки и даже часы. Сверху — свободная рубаха и нескольких жилетов, каждый — выставка галуна, золотых булавок, богатой вышивки. На голове — тюрбан, на ногах — остроносые туфли, иногда поверх всего — длинная епанча. Однако чаще всего встречались мавры или берберы, жившие здесь до того, как пришли со своими порядками турки. На этих были широкие хламиды или просто длинные куски материи, обернутые вокруг тела и удерживаемые хитроумными кушаками или булавками. Изредка попадались евреи, всегда в чёрном, и считанные европейцы — в том, что носили у себя на родине, пока не обасурманились.

Некоторые были в одежде того же фасона, что и юные франты, осаждавшие Элизу в амстердамской «Деве», но порою Джек замечал стариков в плоёном воротнике, испанской шляпе и с бородой клинышком. «Тьфу ты, Господи! — вскричал Джек при виде одного из таких. — Почему мы — невольники, а вон тот старый хрыч, ковыляющий по лестнице, — уважаемый гражданин?»

Вопрос привёл в недоумение всех, кроме негра со жгутами на голове, который только рассмеялся и покачал головой.

— Некоторые вопросы задавать очень опасно, — сказал он. — Знаю по опыту.

— Так кто ты такой и почему говоришь по-английски лучше меня?

— Меня зовут Даппа. Я — полиглот.

— Я не понимаю, что это значит, — сказал Джек. — Впрочем, поскольку мы всего лишь кучка рабов, затерянных в чужой крепости, думаю, не будет вреда выслушать твои объяснения.

— Вообще-то мы не затеряны, а идём самой прямой дорогой, — заметил Даппа, — но моя история коротка в отличие от твоей, Джек, и я успею её изложить. Так вот в каждом невольничьем порту должен быть человек, знающий множество языков. Как иначе чёрные работорговцы, добывающие товар во внутренних частях материка, договорятся с капитаном, чей корабль бросил якорь у берега? Работорговцы происходят из разных племён и говорят на разных наречиях; точно так же и капитан может оказаться англичанином, голландцем, французом, португальцем, испанцем, арабом или кем угодно. Всё зависит от исхода различных европейских войн, о которых мы в Африке ничего не знаем, покуда над фортом в устье реки не сменится флаг.

— Можешь не продолжать — я участвовал в нескольких таких войнах.

— Джек, я из города на реке, которую белые называют Нигер. Жизнь там привольная — еда растёт на деревьях. Я мог бы бесконечно петь дифирамбы родному краю, хотя довольно просто сказать, что это рай. Если забыть про институт рабства, который был у нас всегда. Сколько помнят наши жрецы и старейшины, арабы поднимались по реке и выменивали рабов на ткани, золото и другой товар.

— А откуда брались рабы?

— Хороший вопрос. Раньше их пригоняли из местностей выше по реке — длинными колоннами, с деревянными колодками на шее. А некоторых жителей нашего города обращали в рабство за долги или за преступления.

— Так у вас есть приставы? Судьи?

— В моем городе священнослужители обладают огромной властью и делают многое из того, что в твоей стране делают приставы и судьи.

— Под священнослужителями ты вряд ли разумеешь таких, в смешных нахлобучках, бормочущих на латыни…

Даппа рассмеялся.

— Когда арабы или католики пытаются обратить нас в свою веру, мы их выслушиваем, а потом просим сесть в лодки и возвратиться, откуда приплыли. Нет, мы в моём городе придерживаемся традиционной религии, деталями которой я не стану тебя утомлять. Скажу лишь, что у нас есть чтимый оракул. Это…

— Знаю. Слыхал о них в пьесах.

— Отлично. Тогда довольно будет сказать, что паломники со всей округи стекаются к жрецам аро — оракулам нашего города. Так вот: примерно в то же время, когда одни португальцы начали подниматься по реке, чтобы нас обратить, другие начали прибывать за невольниками. Ничего особенного — арабы занимались этим спокон веков. Однако постепенно — настолько постепенно, что на протяжении своей жизни человек не замечал изменений, — покупатели стали появляться чаще, а стоимость рабов выросла. Голландцам, англичанам и другим белым требовалось всё больше невольников. Храмы жрецов аро украсились золотом и серебром, невольничьи караваны с верховьев реки стали многочисленнее и приходили чаще. И всё равно спрос превышал предложение. Жрецы, исполнявшие роль судей, обращали в рабство все больше людей за всё меньшие провинности. Они разбогатели и заважничали, по улицам теперь разъезжали не иначе, как в золочёных паланкинах. Впрочем, некоторая категория африканцев лишь больше их уважала, видя в этой роскоши знак, что жрецы — могущественные колдуны и предсказатели. Посему с ростом работорговли росли и толпы паломников со всей дельты Нигера, приходивших получить исцеление от болезни или посоветоваться с оракулом.

— Пока я не вижу ничего нового по сравнению с христианским миром, — заметил Джек.

— Разница в том, что со временем у жрецов иссякли и преступники, и рабы.

— То есть как это «иссякли преступники»?

— В рабство обращали за самую пустяковую провинность, а живого товара по-прежнему не хватало. Тогда жрецы постановили, что любой, кто предстанет перед оракулом и задаст глупый вопрос, будет немедленно схвачен и продан в неволю.

— М-м… Если глупые вопросы в Африке задают так же часто, как у меня на родине, то решение должно было породить целый поток несчастных…

— Да. И всё же паломники продолжали стекаться в наш город.

— Ты был одним из них?

— Нет. Мне посчастливилось родиться в семье жреца. В детстве я говорил без умолку, и меня решили сделать полиглотом. Поэтому, когда в городе оказывался белый или араб, я селился с ним и старался, выучить язык. А когда появлялись миссионеры, я с той же самой целью выказывал интерес к их вере.

— Как же ты стал рабом?

— Однажды я отправился вниз по реке в Бонни, невольничий форт в устье Нигера. По пути я посетил множество городов и понял, что мой — лишь один из множества невольничьих рынков на реке. Испанец-миссионер, с которым я путешествовал, сообщил, что такие центры работорговли, как Бонни, расположены по всему африканскому побережью. Впервые я осознал размах невольничьего промысла — и весь его ужас. Поскольку ты сам раб, Джек, и не раз выражал недовольство, я не стану развивать эту тему и вернусь к своему рассказу. Я спросил миссионера, как европейская религия, основанная на любви, оправдывает такую жестокость. Испанец ответил, что в церкви по этому поводу существуют большие разногласия, но, в конечном счете, для работорговли есть только одно оправдание: негров, которых белые работорговцы покупают у чёрных, немедленно крестят, и польза, приносимая этим бессмертной душе, искупает страдания, что предстоит до конца дней терпеть смертному телу. «Ты хочешь сказать, — вскричал я, — что против законов Божьих обращать в рабство негра, если он уже христианин?» «Да, верно», — отвечал миссионер. И тут я преисполнился тем, что вы называете рвением. Мне очень нравится это слово. В своём рвении я вскочил на первую же шлюпку, шедшую вверх по реке. То был баркас Королевской африканской компании, который вёз куски ситца в обмен на невольников. Добравшись до родного города, я отправился прямиком в храм и, как бы вы сказали, «пролез по блату» к высшему из верховных жрецов аро. Я знал его с детства — он доводился мне кем-то вроде дяди, и мы не раз ели из одной миски. Он восседал на золотом троне, в львиной шкуре, обвешанный бусами из раковин каури. Я в волнении произнёс: «Знаешь ли ты, что есть способ наконец, покончить со злом? Закон христианской церкви гласит, что крещёного нельзя обратить в рабство!» «К чему ты клонишь? — спросил предсказатель. — Точнее, в чём твой вопрос?» «Очень просто, — отвечал я. — Почему бы нам не крестить весь город (католики — настоящие специалисты по массовым крещениям) и всех паломников, которые входят в городские ворота?»

— И что ответил оракул?

— После мгновенного колебания он обернулся к стоящим рядом стражам и легонько повёл мухобойкой. Стражи выскочили вперёд и принялись связывать мне руки за спиной. «Что это значит? Что со мной делают, дядя?» — вскричал я. Он ответил: «Это уже два… нет, три глупых вопроса, и я обратил бы тебя в рабство трижды, будь такое возможно». «Боже мой, — сказал я, начиная осознавать весь ужас происходящего, — разве ты не видишь чудовищности того, что творишь? В Бонни и других невольничьих портах наши братья умирают от болезней и отчаяния ещё до того, как их погрузят на каторжные невольничьи корабли. Сотни лет спустя дети их детей будут жить на чужбине изгоями, ожесточённые мыслями об участи предков! Как можешь ты — достойный с виду человек, выказывающий любовь к своим жёнам и детям, — соучаствовать в таком неописуемом преступлении?» «А вот это дельный вопрос!» — ответил оракул и новым движением мухобойки отправил меня в невольничью яму. В Бонни я вернулся на том же английском баркасе, что доставил меня вверх по реке, а мой дядя украсил свой дом ещё одним куском ситца.

Даппа расхохотался, сверкая красивыми белыми зубами в быстро сгущающихся сумерках алжирского проулка.

Джек выдавил вежливый смешок. Хотя остальные невольники, вероятно, ещё не слышали историю Даппы на английском, они узнали ритм и улыбнулись в положенном месте. Дерганый испанец рассмеялся от души и сказал: «Надо быть безмозглым негритосом, чтобы находить это смешным!», но Даппа оставил его слова без внимания.

— Рассказ неплох, — заметил Джек, — однако не объясняет, как ты попал сюда.

Вместо ответа Даппа оттянул ворот драной рубахи и показал правую грудь. В сумерках Джек еле-еле различил рисунок шрамов.

— Я не знаю букв, — сказал Джек.

— Тогда я научу тебя двум. — Прежде чем Джек успел отдёрнуть руку, Даппа поймал его указательный палец. — Это «D», — сказал он, водя Джековым пальцем по шраму. — Оно означает «duke», то есть «герцог». А это — «Y», Йорк. Герцог Йоркский. Его клеймо выжгли мне в Бонни.

— Не хочется сыпать тебе соль на раны, Даппа, но теперь этот самый малый — король Англии.

— Уже нет, — вставил Мойше. — Его сбросил Вильгельм Оранский.

— Ну вот, первая хорошая новость, — пробормотал Джек.

— Дальше в моей истории нет ничего примечательного, — продолжал Даппа. — Меня продавали из одного форта в другой. Невольники из Бонни ценились дешево, поскольку мы, выросшие в раю, непривычны к сельскохозяйственному труду. Иначе меня отправили бы прямиком в Бразилию или на Карибские острова. Я оказался в трюме португальского корабля, идущего на Мадейру, и его захватил тот же рабатский корсар, что прежде взял на абордаж твоё судно.

— Надо поторапливаться, — сказал Мойше, запрокидывая голову.

Внизу давно была ночь, хотя в нескольких футах над ними угол стены заливал алый закатный свет. Маленькая колонна невольников прибавила шаг и, миновав несколько поворотов, оказалась на относительно широкой улице (то есть Джек уже не мог одновременно коснуться противоположных стен). Судя по луковой шелухе и отбросам под ногами, здесь располагался базар, сейчас же прилавки были пусты и лавки закрыты.

На углу дожидался темноволосый, странно знакомый молодой человек. Он говорил на сабире с акцентом, в котором Джек по парижским воспоминаниям узнал армянский. Однако не успел Джек удивиться или задуматься, как они вышли на открытое место вроде площади с общественным фонтаном для питья посередине и несколькими большими, ничем не примечательными зданиями по сторонам. В одно из них, ярко освещенное, пыталось разом пробиться внутрь множество людей. Здесь были и невольники, и янычары, а также обычная алжирская доля берберов, евреев и христиан. Приблизившись к толпе, Мойше посторонился, пропуская вперёд испанца, который тут же принялся расчищать дорогу в здание: выкрикивать самые страшные оскорбления, какие только Джек слышал, толкать вооружённых турок под рёбра и наступать на загнутые носы их туфель. Джек ждал, что ему снесут голову саблей просто за компанию с грубияном, однако жертвы пинков и оскорблений, узнав испанца, разражались хохотом, после чего принимались с весельем наблюдать за тем, как достаётся стоящим впереди. Мойше и другие, не теряя времени, протискивались за его спиной, так что добрались до входа быстро и, очевидно, вовремя. Ещё немного, и было бы поздно — турки-стражники что-то сердито закричали, указывая на западную часть неба, потемневшую до почти невидимой сини, словно пламя свечи силилось пробиться сквозь фарфоровое блюдечко. Один из стражников вытянул плетью Даппу и японца-иезуита; Джек успел увернуться.

Мойше упомянул, что они живут в месте, которое называется «баньёл». Джек заключил, что это оно и есть: двор, окружённый несколькими ярусами галерей, разделённых на множество конурок. Галереи напомнили Джеку старинные лондонские театры на Мейд-лейн между саутворкским болотом и Темзой — «Розу», «Надежду» и «Лебедь». С одним отличием: там вооружённые люди старались не пустить Джека внутрь, здесь — наказать за то, что он задержался.

Разумеется, это был не театр, а невольничье жильё. И всё же на галереях, на плоской крыше баньёла и во дворе (по крайней мере сейчас) толпились свободные алжирцы. Часть двора сбоку от центрального резервуара с водой была отгорожена верёвками наподобие сцены или борцовского ринга; по периметру её стояли факелы — так часто, что пламя их сливалось в огненную раму, ярко озарявшую пустой участок посередине.

Все турки, набившиеся во двор, были очень возбуждены. Нигде, кроме как в становище бродяг, Джек не видел столь буйной толпы. Те, кто не ругался из-за места и не заключал какие-то сложные пари, внимательно следили за приготовлениями в углу ринга. Джек понимал, что лишь два вида зрелищ могут так сильно распалить молодых мужчин, а поскольку секс янычарам запрещён, оставалось предположить какого-то рода насилие.

Пробившись вслед за Мойше в один из углов бурлящей площади, Джек был сражён наповал — хотя и не слишком удивлён — видом Евгения, совершенно голого, если не считать кожаной набедренной повязки, и обильно смазанного маслом, а также мистера Фута в великолепном алом наряде, потряхивающего туго набитым кошелём. Однако не успел Джек пробиться поближе с расспросами, как Евгений опустился на одно колено. Само по себе ничего особенного — но на толпу это подействовало как взрыв гранаты. Все вокруг попятились, оставив Евгения посреди пустого пространства, галереи замолкли и тут же разразились криками: «Рус! Рус! Рус!»

Евгений развёл руки на весь их трёхаршинный размах, потом хлопнул в ладоши, так, что с земли поднялась пыль, снова раскинул руки и ещё дважды повторил хлопок. Затем он опустил правую руку к земле ладонью кверху, поднял её к лицу, поцеловал пальцы и коснулся ими лба. Во время этой церемонии крики «Рус! Рус! Рус!» звучали приглушённо, но как только Евгений вскочил на ноги и выбежал на ринг, поднялся такой ор, что у Джека зазвенело в ушах, как от салюта полутора тысяч пушек. Евгений принял странную вызывающую позу — левый локоть упёрт в ладонь правой руки, подбородок на левой ладони — и застыл.

Несколько минут ничего не происходило, только пылали факелы и с темнеющих небес неслись громкие крики. Наконец другой основательно умасленный человек в кожаном набедреннике выполнил ту же последовательность движений и встал напротив Евгения в той же позе. Это был очень чёрный негр, не такой высокий, как Евгений, но более грузный. Гомон усилился. Мистер Фут, добавивший к своему наряду недешевого вида плащ, вышел на ринг и принялся выкрикивать какое-то объявление; он поворачивался, так что каждый зритель увидел его гланды, хотя услышать, разумеется, ничего не мог. Покончив с этим, мистер Фут торопливо отступил за верёвку. Евгений и негр повернулись лицом друг к другу, свели ладони, словно играющие дети, потом отвели головы назад и что есть силы сшиблись физиономиями. Джек опешил; когда они снова запрокинули головы и сшиблись снова, у него захватило дух; когда то же самое произошло в третий раз, он подумал, что так оно и будет продолжаться, пока один не потеряет сознание. Тут как раз они разняли руки и разошлись, пошатываясь. Кровь бежала по лицам из разбитых бровей.

И вот началась собственно борцовская схватка. Она мало отличалась от тех, что Джек повидал на своем веку, только была гораздо грязнее. Немедленно у обоих противников руки оказались в масле, так что им пришлось расцепиться и втереть в ладони пыль. Как только они сцепились вновь, пыль эта перешла на их тела. Через несколько минут Евгений и негр оказались с ног до головы в каше из пота, крови, масла и алжирской пыли. У Евгения стойка была шире, но негр держал центр тяжести низко, и ни одному не удавалось повалить другого. Поворотный миг настал через несколько минут после начала схватки, когда негр изловчился схватить Евгения за яйца и крепко их сжать, что было умно, одновременно выжидательно глядя тому в глаза, что было куда глупее. Ибо Евгений, превозмогая боль с выдержкой, от которой у Джека всё внутри похолодело, со всей силы ударил противника головой в лицо. Раздался оглушительный треск, брызнула кровь. Африканец разжал хватку и схватился за расквашенную физиономию. Евгений легко бросил его в пыль, чем поединок и закончился.

— Рус! Рус! Ру-у-с! — ревели янычары.

Евгений с философическим видом прошёлся вдоль верёвки. Мистер Фут шагал за ним с раскрытым кошелём, куда турки бросали монеты — по большей части целые пиастры. Джеку зрелище нравилось — пока весь кошель не перекочевал к дородному турку, который сидел возле ринга в чем-то вроде носилок, возложив на оттоманку замотанные бинтами ступни.



— В России я принадлежал к тайному обществу, в котором мы воспитывали другу друга нечувствительность к пыткам, — спокойно поведал Евгений некоторое время спустя.

Все потрясённо замолчали, и Джек воспользовался затишьем, чтобы мысленно обрисовать ситуацию.

После долгой череды боёв факелы загасили, турки и свободные алжирцы разошлись, а в баньёле остались одни невольники. Оба весла в полном составе собрались на крыше выкурить по трубочке. Тонюсенький месяц висел где-то далеко-далеко — над Сахарой, подумалось Джеку. Небо было черным-черно, а звёзд — куда больше, чем ему доводилось видеть. Алжирская касба мерцала редкими огоньками; ночь полностью принадлежала десятерым невольникам.



Левое весло

ЕВГЕНИЙ-РАСКОЛЬНИК, он же Рус.

МИСТЕР ФУТ, бывший владелец «Ядра и картечи» в Дюнкерке, ныне предприниматель без портфеля.

ДАППА, негр-полиглот.

ИЕРОНИМО, злобный высокородный испанец.

НИЯЗИ, погонщик верблюдов с Верхнего Нила.



Правое весло

ДЖЕК «КУЦЫЙ ХЕР» ШАФТО, Эммердёр, король бродяг.

МОЙШЕ ДЕ ЛА КРУС, еврей, у которого есть План.

ГАБРИЕЛЬ ГОТО, японец-иезуит.

ОТТО ВАН КРЮЙК, голландский моряк.

ВРЕЖ ИСФАХНЯН, младший из парижских Исфахнянов, ибо армянин, которого они встретили на базаре, оказался именно им[4].



— Нас удерживает в этом городе неумолимая воля рынка, — начал Мойше де ла Крус.

Джек заподозрил вступление к хорошо отрепетированной и очень длинной речи, поэтому торопливо перебил:

— Ха! О каком рынке речь?

Однако, судя по лицам остальных, никто, кроме него, скептицизма не проявлял.

— Ну как же! О рынке фьючерсов на выкуп тутсаков, расположенном всего за три двери отсюда вон по тому проулку, — сказал Мойше. — Там каждый, у кого есть деньги, может приобрести долю в купчей тутсака, то есть военнопленного, в расчете, что того выкупят, и каждый пайщик получит свою часть за вычетом пошлин, налогов и сборов, установленных пашой. Это главная доходная статья городского бюджета.

— Ладно, извини, я решил, будто ты притягиваешь за уши какое-то сложное сравнение…

— Сегодня, наблюдая за Евгением во время боя, — продолжал Мойше, — я подумал, что упомянутый рынок — своего рода незримая длань, держащая нас за яйца.

— Погоди, погоди! Это что, пошли какие-то каббалистические суеверия?

— Нет, Джек, вот теперь я прибег к сравнению. Незримой длани нет — но она всё равно что есть.

— Отлично. Продолжай.

— Законы рынка требуют, чтобы с тутсаком, которого, скорее всего, выкупят, обращались хорошо…

— А такие, как мы, оказываются на галерах, — закончил Джек. — Мне понятно, почему я низко котируюсь на этом рынке и мои яйца незримая длань сжимает особенно крепко. Мистер Фут — банкрот, Евгений принадлежит к секте, члены которой друг друга истязают, Даппа — персона нон грата во всех землях южнее Сахары, семья Врежа Исфахняна хронически на мели. Сеньор Иеронимо если и обладает какими-то достоинствами, которых я до сих пор не разглядел, явно не из тех, кого близким захочется выкупать. Историю Ниязи я не знаю, но могу вообразить. Габриеля занесло не на ту сторону земного шарика. Всё более или менее ясно. Однако ван Крюйк — корабельный офицер, а ты, судя по всему, головастый еврей. Почему не выкупили вас?

— Мои родители умерли от чумы, охватившей Амстердам после того, как Кромвель перекрыл нам иностранную торговлю, и многие честные голландцы вынуждены были, покинув дома, ночевать в антисанитарной обстановке, — начал ван Крюйк с явной обидой в голосе.

— Отставить, капитан! Похож я на круглоголового? Я тут ни при чём.

— Меня выкормили казённые кормилицы в приюте. Священник-реформат, спасибо ему, научил читать и считать, но я вырос трудным подростком…

— Представляю! Чего ещё ждать от рыжего, голландского, малорослого приютского забияки? — воскликнул Джек. — И всё-таки, думаю, какой-нибудь корсар нашёл бы тебе работу получше, чем отскребать ракушки.

— Когда мне было восемнадцать, каналы замёрзли, и солдаты короля Людовика вторглись на коньках, насилуя всё, что движется, и, сжигая остальное. Голландская республика готовилась погрузиться на корабли и отплыть в Азию. Требовалось много моряков. Меня прямо из тюрьмы взяли в VOC[5]. Вместе с беженцами я попал на Тексел, где получил сундучок с одеждой, трубку, табак, Библию и книгу под названием «Благочестивый мореходец». Двадцать четыре часа спустя я на военном корабле подносил канонирам мешки с порохом, уворачиваясь от английской картечи. Через год беготни с порохом и работы на помпе я стал из юнги матросом. Совершив три рейса в Индию и обратно, сделался офицером.

— Отлично! Так почему ты не офицер здесь?

— Десять лет я жил в постоянном страхе перед пиратами. Наконец мои кошмары сбылись, и у меня отняли корабль — иногда его можно увидеть в заливе и, вслушавшись, различить стоны пленников в его трюме.

— Кажется, я начинаю понимать, отчего ты не жалуешь пиратов и их промысел, — сказал Джек, — как и пристало всякому благонамеренному голландцу.

— Ван Крюйк не захотел обасурманиться и теперь гребёт вместе с нами, — добавил Мойше.

— А ты сам? Принято считать, что евреи своих в беде не бросают.

— Я — криптоиудей, — отвечал Мойше, — и даже больше крипто, чем иудей. Я вырос на экваторе. У побережья Африки есть остров Сан-Томе, суверенное владение той европейской державы, которая последняя отправит флот его обстрелять. Однако много лет только португальцы знали, где он находится, и потому остров был португальским. Так вот мои предки были испанские евреи. Двести лет назад, когда из Испании окончательно изгнали мавров и открыли Америку, королева Изабелла велела всем евреям убираться вон. Те, кто, как теперь понятно, были поумнее, «натянули чулки Вилладиего», то есть драпанули во все лопатки до самого Амстердама. Мои предки всего лишь перебрались через границу в Португалию. Однако инквизиция была и там. Когда Альваро де Каминья отправился губернатором на Сан-Томе, он взял с собой две тысячи еврейских детей, вырванных инквизицией из лона семьи. Сан-Томе владел монополией на работорговлю в той части мира — Альваро де Каминья крестил этих детей и заставил их работать на себя. Однако они тайно хранили свою веру, совершали взаперти полузабытые обряды и молились на ломаном древнееврейском, даже преклоняя колени перед золочёным алтарём с телом и кровью Христа. То были мои предки. Почти пятьдесят лет назад Сан-Томе захватили голландцы. Вероятно, это спасло жизнь родителям моего отца, ибо на испанских и португальских землях инквизиция начала свирепствовать с новой силой. Вместо того чтобы сгореть на португальском аутодафе, мой дед вместе с бабкой перебрался в Новый Амстердам, где занялся единственным известным ему ремеслом — работорговлей на службе Голландской Вест-Индской компании. Потом город захватил флот герцога Йоркского. К тому времени мой отец успел вырасти и жениться на девушке-манхатто…

— Это ещё кто такие? — спросил Джек.

— Местное индейское племя, — объяснил Мойше.

— То-то я заметил в форме твоих глаз и носа чегой-то этакое.

Лицо Мойше, озарённое лишь алым отсветом трубки, приняло ностальгическое выражение, от которого Джеку инстинктивно стало не по себе. Расстегнув верхнюю пуговицу на драной рубахе, Мойше вытащил болтавшееся у него на шее на кожаном шнурке какое-то туземное изделие.

— В потёмках трудно разглядеть эту цацку, — сказал он, — но третья бусина справа в четвёртом ряду — грязновато-белая — одна из тех, за которые голландец Петер Минуит купил у манхатто их остров, когда мама была ещё совсем крошкой в вигваме своего отца.

— Господи, да ты должен её беречь! — воскликнул Джек.

— Я её и берегу, — отвечал Мойше с лёгкой ноткой раздражения, — как легко может видеть любой дурак.

— Ты хоть представляешь, сколько она стоит?

— Практически ничего — но для меня она бесценна как память о матушке. Так или иначе, возвращаясь к рассказу — мои родители натянули чулки Вилладиего и рванули в Кюрасао, где я и родился. Матушка умерла от оспы, батюшка — от жёлтой лихорадки. Я, не зная, куда податься, прибился к тамошней общине криптоиудеев. Мы решили перебираться в Амстердам, как нашим предкам следовало поступить с самого начала. Сообща мы оплатили проезд на невольничьем корабле, везущем в Европу сахар. Его захватил рабатский корсар, и все мы оказались на галере, где гребли под «Хаву Нагилу», которая, по причине своей привязчивости, оказалась единственной известной нам еврейской песней.

— Отлично, — сказал Джек. — Теперь я поверил, что незримая длань держит нас за яйца, как борец-нубиец держал Евгения. Далее, как я понимаю, все мы должны, уподобившись русскому, превозмочь боль и явить пример твёрдости духа и тому подобной херни. Впрочем, я готов слушать — всё лучше, чем лежать в баньёле под хоровой кашель тысячи чахоточных галерников.

— План, несомненно, покажется тебе несбыточным, пока Иеронимо не ознакомит нас с некоторыми поразительными фактами, — произнес Мойше, поворачиваясь к дерганому испанцу, который тут же встал и отвесил ему учтивый поклон.

Тщеславие, состоящее в выдумывании или предположении заведомо отсутствующих у нас способностей, присуще большей частью молодым людям и питается историями и вымыслами светских щеголей; оно часто исправляется с возрастом и под влиянием деловой жизни.[6] Гоббс, «Левиафан»
— Меня зовут превосходительнейший дон Иеронимо Алехандро Пеньяско де Альконос Квинто, маркиз де Асуага и де Орначос, граф де Льерена, Баркаротта и де Херес-де-лос-Кабальеорос. виконт де Льера, Энтрин Альто-и-Бахо и де Кабеса-дель-Буэй, барон де Барракс, Баса, Нерва, Хадраке, Брасатортас, Гаргантиэльиде Ва Ль-де-лас-Муэртас, сеньор де Аталая, бенефициарий рыцарского ордена Калатравы-де-ла-Фреснеда.