Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Роберт Луис Стивенсон

Уир Гермистон

ВСТУПЛЕНИЕ

В краю холмистых вересковых пустошей, в стороне от больших дорог, вдали от людских жилищ, среди лиловых болот возвышается сложенный из камней могильный тур, а чуть к востоку от него и вниз по склону лежит надгробная плита с полустертой надписью. Здесь, внизу, Клейверхаус собственной рукой застрелил знаменитого Ткача-Богомольца из Болуири, и зубило «Старого Смертного» подновляло буквы на этом забытом надгробье. Народная история и семейное предание наложили две кровавые отметины на этот укромный уголок среди холмов; ибо вслед за тем, как два столетия назад здесь с доблестным безрассудством, не раздумывая и не сожалея, отдал свою жизнь сподвижник Камерона, молчание мхов еще однажды было нарушено треском выстрелов и предсмертным криком.

«Ведьмино Поле» — называлось это место встарь. Теперь его зовут «Могилой Фрэнки». Одно время поговаривали, будто Фрэнки не спится в земле. Как-то в сумерках, идучи мимо сложенных на могиле камней, его встретила Агги Хогг, и он заговорил с ней, только у него зубы стучали и нельзя было разобрать ни слова. В другой раз он будто бы с целых полмили гнался за Робом Тоддом (хотя, конечно, кто поверит Робби?) и о чем-то жалобно его просил. Но наш век отличается скептицизмом, суеверные украшения отпали одно за другим, и только голые разрозненные факты, словно наполовину обнажившиеся кости похороненного здесь великана, остались в памяти немногочисленных обитателей здешних мест. И по сию пору, зимними непогожими вечерами, когда мокрый снег лепится по стеклам и скотина загнана в хлева, звучит у очага, под молчание молодых с прибавлениями и поправками старых, рассказ о милорде верховном судье и его сыне, молодом Гермистоне, с которым неизвестно что потом сталось; о двух Кристинах и о Четырех Черных Братьях из Колдстейнслапа, и о Фрэнке Иннисе, «безрассудном молодом адвокате», приехавшем в эту глушь, чтобы здесь обрести свой конец.

ГЛАВА I. ЖИЗНЬ И СМЕРТЬ МИССИС УИР

Лорд верховный судья был в тех местах человек чужой; зато супругу его знали там с детства, как и всю ее родню до нее. «Спесивые Резерфорды из Гермистона», последним отпрыском которых она была, славились с давних времен как недобрые соседи, дурные подданные короля, плохие мужья своих жен, но, впрочем, хорошие хозяева своего имущества. Рассказы о них ходили по всей округе, и имя их даже упоминается на страницах нашей шотландской истории, хотя отнюдь не всегда в лестном свете. Один из них пал в сражении при Флоддене; другой был повешен Иаковом Пятым на воротах собственной четырехугольной сторожевой башни; третьего зарезали во время попойки с Томом Дэлиеллом, а четвертый (это был как раз родной отец Джин) умер на заседании «Клуба Адского Пламени», которого он был основателем и президентом. Многие тогда в Кроссмайкле качали головами, усматривая в этом суд божий, потому что последний Резерфорд пользовался очень дурной славой и у знати и у простого народа, равно среди беспутников и среди людей богобоязненных. Ко времени его кончины у него в суде было затеяно ровно десять тяжб, из них восемь заведомо несправедливых. Столь же трагический конец постиг и его приспешников: его управитель, правая его рука во многих левых делах, был однажды ночью сброшен лошадью и утонул в трясине на Коровьем болоте; и даже его поверенный (хотя у крючкотворов руки длинные, что позволяет им оставаться в тени) тоже ненадолго пережил его: у него лопнула жила и он умер скоропостижной смертью.

Но во всех поколениях, пока Резерфорды-мужчины скакали по холмам в окружении своих молодцов или буянили в кабаках, дома их всегда ждали жены с бескровными лицами, заточенные в четырех стенах сторожевой башни, а позже — помещичьего дома. Долго ждала своего часа эта линия мучениц, но под конец дождалась и восторжествовала в лице последней представительницы семьи — Джин Резерфорд. Она носила имя Резерфордов, но была наследницей их кротких жен. В ранней юности она была даже не лишена какой-то прелести. Соседи помнили ее ребенком, порой непослушным, как маленький эльф, с милыми капризами, с грустными минутными забавами; помнили и первый утренний проблеск красоты, так никогда и не воплотившейся. Она поблекла, не расцветя, и то ли за грехи отцов, то ли из-за горючих слез матерей, став взрослой, вся как-то сникла, стушевалась. Чуждая радостям и страстям, худосочная и вялая, она жила богомольной, робкой, чувствительной, слезливой и ни к чему не способной.

Для многих явилось неожиданностью, что она вышла замуж — у нее были все задатки старой девы.

Но случай привел ее встретить Адама Уира, в ту пору недавно назначенного лордом генеральным прокурором, человека нового, но уже завоевавшего признание, победно преодолевавшего любые препятствия, и вот теперь, уже на возрасте, обратившегося мыслями к женитьбе. Он был из тех, кто ищет в жене скорее покорности, чем красоты, и однако же Джин Резерфорд, очевидно, чем-то поразила его с первого взгляда. «Кто она? — спросил он у хозяина дома, а получив ответ, добавил: — Да, видно, что леди. Она напомнила мне… — и после паузы (которую кое-кто имел дерзость приписать вдруг всплывшим воспоминаниям сердечного свойства) справился: — А она набожна?» — вслед за чем по собственной просьбе был вскоре ей представлен. Это знакомство — «ухаживание» прозвучало бы здесь святотатством — велось с присущим мистеру Уиру усердием и долгое время служило источником легенд в кулуарах Эдинбургского парламента. Описывали, как он с розовым от щедрых послеобеденных возлияний лицом входил наконец в гостиную и устремлялся прямо туда, где сидела избранница его сердца, и заводил с ней шутливый разговор, а она сама не своя, в смятении едва лепетала в ответ: «Ах что вы, мистер Уир!», или «В самом деле, мистер Уир?», или «Как можно, мистер Уир?» Вечером, в канун того дня, когда состоялась помолвка, один человек, подойдя близко к нежной парочке, слышал, как дама невыразительно-вежливо спросила: «Право, мистер Уир? Что же с ним было потом?» — на что последовал басовитый ответ кавалера: «Повешен, сударыня, повешен».

Что двигало им и что двигало ею, об этом гадали многие. Очевидно, мистер Уир считал, что ему нужна именно такая невеста; быть может, он принадлежал к тому разряду мужчин, которые полагают слабую голову украшением женщины — за что неизменно и расплачиваются в этой жизни. Родовитость и состояние невесты не оставляли желать лучшего. Разбойники-предки и сутяга-отец оставили Джин богатое наследство. Муж должен был получить круглый капитал и много акров земли, сулившие видное положение его потомкам, а также титул ему самому, когда наступит срок ему занять место в верховном суде.

А Джин, вероятно, влекло любопытство к этому неведомому созданию — мужчине, который подошел к ней с бесцеремонностью пахаря и апломбом адвоката. Будучи так разительно не похож на все, что она знала, любила и понимала, он, возможно, представлялся ей крайним воплощением, если не идеалом, своего пола. И, кроме того, он был не из тех людей, кому отказывают. Ко времени сватовства ему было уже за сорок, а на вид и того больше. К упорству мужества в нем добавлялся сенаторский авторитет почтенного возраста; он внушал страх, быть может, и не благоговейный, но неподдельный. Судьи, адвокаты и самые многоопытные из запирающихся свидетелей склонялись перед его волей — могла ли не склониться Джин Резерфорд?

Заблуждение относительно глупых женщин, как я уже сказал, всегда несет за собой кару, и лорд Гермистон принужден был расплачиваться с первых же дней. Его дом на Джордж-сквер велся из рук вон плохо — один только винный погреб оправдывал высокие затраты, да и то потому, что им занимался сам судья. Когда за обедом что-нибудь оказывалось неладно — а это случалось постоянно, — милорд подымал глаза от тарелки и говорил, глядя на жену: «Сдается, этому хлебову место в пруде, а не в суповой миске». Или же обращался к дворецкому «Вот что, Мак-Киллоп, унесите эту радикальную баранью ногу, пусть ее французы едят, а мне подать лягушачьи лапки. Куда это годится — целый день в суде вешаю радикалов, а дома должен оставаться без обеда?»

Это, разумеется, была лишь манера выражаться, — он ни разу в жизни не повесил человека только за то, что тот радикал, — ибо не таковы были предначертания закона, верным слугой которого он являлся. И, разумеется, говорилось это отчасти ради красного словца, но шутки такого мрачного свойства, произносимые его зычным басом и сопровождаемые особо грозным взором, заслужившим ему в Парламенте имя «Гермистона-Вешателя», порождали полное смятение в душе его жены. Безмолвная, трепещущая, сидела она перед ним, и с каждым новым блюдом, с каждым новым испытанием глаза ее испуганно поднимались к лицу милорда и снова опускались долу; если он молчал, но ел, она чувствовала невыразимое облегчение; если же он выражал недовольство, мир для нее одевался мраком. Потом она шла к поварихе, — а это всегда была ее сестра во господе — и говорила: «Ах, моя милая, как ужасно, что милорду не могут угодить в его собственном доме!» Она плакала и молилась вместе с поварихой, и повариха молилась вместе с миссис Уир; а на следующий день к столу подавались кушанья ничуть не лучше вчерашних: и новая повариха, сменявшая эту, бывала не лучше прежней, но не менее набожная.

Приходилось только удивляться, как лорд Гермистон все это сносил, однако он был чревоугодник стоического склада и довольствовался добрым вином, лишь бы его было побольше. Но случались минуты — с полдюжины раз за всю его женатую жизнь, — когда терпение его иссякало. «Эй! — гремел он, сопровождая свой возглас грозным жестом, — унесите это вон! И подать мне хлеба с сыром».

Никто из домочадцев не смел возразить или ослушаться; обед прерывался; миссис Уир во главе стола, не прячась, заливалась слезами; а его милость сидел против нее и, подчеркнуто не обращая ни на что внимания, жевал свой хлеб с сыром. Лишь однажды отважилась миссис Уир воззвать к нему после такой сцены. Он проходил мимо нее к себе в кабинет.

— Адам! — только промолвила она с трагическим рыданием в голосе и протянула к нему обе руки, в одной из которых был зажат насквозь вымокший носовой платок.

Он остановился, обратил к ней сверху вниз гневное лицо, и во взгляде его мелькнул огонек иронии.

— Вздор! — сказал он. — Все ваши вздорные выдумки. Что мне за прок от божеской прислуги? Божеский суп — вот что мне нужно. Подайте мне кухарку, которая умеет варить картошку в мундире, и по мне пусть она будет хоть уличной девкой!

И с этими словами, прозвучавшими как богохульство для ее нежного слуха, он прошел к себе в кабинет и захлопнул за собой дверь.

Таков был его дом на Джордж-сквер. Иначе обстояло дело в Гермистоне, где хозяйством заправляла Керсти Эллиот, сестра местного лэрда и дальняя родственница миссис Уир. Здесь царил порядок в доме, и был здоровый деревенский стол. Керсти была женщина, каких мало, — опрятная, толковая, хозяйственная; в молодости Прекрасная Елена вересковых пустошей, она и теперь оставалась хороша, как кровная лошадь, и свежа, как ветер с холмов. Пышная, румяная, громогласная, она вершила все домашние дела властной рукой, не скупившейся при случае и на оплеухи. Набожная она была лишь в той мере, в какой того требовала в те дни простая благопристойность, и это служило для миссис Уир предметом многих горьких дум и многих слезных молитв. В домоправительнице и госпоже повторились извечные Марфа и Мария; и Мария, правда, не без укоров совести, полагалась на сильную Марфу, как на каменную гору. Даже лорд Гермистон питал к Керсти особое уважение. Мало с кем еще он чувствовал себя так непринужденно, мало над кем так благосклонно и весело подтрунивал. «Мы с Керсти любим перекинуться шуточкой-другой», — заявлял он в самом приятном расположении духа, намазывая свежим маслом испеченные Керсти ячменные лепешки и дружелюбно посматривая на прислуживающую за столом домоправительницу. От этого знатока человеческих душ и дел, равнодушного к славе и людской любви, была сокрыта, может быть, только одна истина: он даже и не подозревал, что Керсти его ненавидит. Он-то считал, что как хозяин и служанка они с Керсти очень подходят друг к другу: оба здоровые, работящие, простые шотландцы, безо всяких вывертов и фокусов. Но на самом деле Керсти отдала всю преданность и любовь своей слезливой, худосочной хозяйке, сделав из нее себе божество и единственное дитя, и нередко, прислуживая милорду за столом, едва сдерживалась, чтобы не ударить его.

Таким образом, когда семья находилась в Гермистоне, здесь отдыхал душой не только милорд, но и миссис Уир тоже. Сложив с себя мучительное попечение о вечно незадававшихся обедах, она сидела над шитьем, читала душеспасительные книги и ходила на прогулки (ибо таков был приказ милорда) иногда одна, а иногда в обществе Арчи — единственного ребенка от этого почти противоестественного брака.

Сын стал для нее новым источником жизни. С ним расцветали ее заиндевевшие чувства, пробуждалось сердце, грудь глубоко вдыхала жизненные веяния. Чудо собственного материнства не переставало приводить ее в изумление. Вид держащегося за ее юбки маленького человечка пьянил ее ощущением собственной силы и леденил сознанием ответственности за него. Она заглядывала в будущее, представляла себе сына уже взрослым и играющим самые разные роли на подмостках мира, и у нее захватывало дух, и в то же время сердце исполнялось отваги. С ним одним могла она порой забыться и вести себя совершенно естественно; но как раз ради него она придумала для себя и упорно выдерживала особую линию поведения. Арчи должен был вырасти великим и добродетельным человеком, по возможности, служителем божиим и уж, во всяком случае, святым. Она стремилась увлечь его своими любимыми книгами, такими, как «Письма» Резерфорда или «Милость неизреченная» Скугала. Она завела обыкновение (как ни странно вспоминать об этом сейчас) уносить ребенка на Ведьмино Поле, усаживаться с ним на Камень Ткача-Богомольца и рассказывать ему там о мучениках-пресвитерианах до тех пор, покуда у них обоих из глаз не начинали катиться слезы. Ее взгляд на историю был бесхитростен и прост: там все было либо бело, как снег, либо черно, как сажа; по одну сторону — кроткие праведники с псалмами на устах, по другую — гонители, кровожадные, в сапожищах, с багровыми от вина лицами; страждущий Христос и беснующийся Вельзевул. Слово «гонитель» жгло сердце бедной женщины; для нее оно знаменовало собой последнюю степень зла; и печать этого слова была на ее доме. Ее прапрадед поднял меч против помазанника божия на Ральонском поле и испустил дух, как гласит предание, на руках у злодея Дэлиелла. Не могла она закрыть глаза и на то, что, живи они с мужем в те стародавние времена, сам Гермистон, несомненно, оказался бы в стане кровавого Мак-Кензи и вероломных Лодердейла и Роутса — открытых врагов господа. Сознание это лишь придавало пыла ее рассуждениям: слово «гонитель» она произносила особым голосом, от которого кровь стыла в жилах маленького Арчи. Но однажды, когда они все вместе ехали в карете, их окружила толпа, крича и улюлюкая, и слышались возгласы: «Долой гонителя! Да сгинет Гермистон-Вешатель!» Маменька плакала, прикрыв лицо платком, а папаша опустил стекло и глядел на буянов с тем грозно-насмешливым выражением на лице, с каким, как говорили, он произносил смертные приговоры. Арчи тогда был слишком поражен, чтобы задавать вопросы, но едва только, приехав, он остался с матерью наедине, как пронзительный его голосок потребовал объяснения: почему они называли папашу гонителем?

— Что ты, что ты, мое сокровище! — воскликнула мать. — Что ты говоришь, мой дорогой! Ведь это все политика. Никогда не задавай маменьке вопросов о политике, Арчи. Твой папаша — большой, важный человек, и не нам с тобою судить его. Пусть бы все мы так же выполняли каждый свой долг, как выполняет твой папаша на своем высоком посту. Я не хочу больше слышать таких неподобающих, таких неуважительных вопросов! Ты, конечно, не хотел быть неуважительным, мой ягненочек, маменька знает, уж маменьке ли это не знать, мой любимый! — И так она соскользнула на безопасную тему, а на сердце у ребенка осталось смутное, но неизгладимое ощущение чего-то неладного.

Жизненную философию миссис Уир выражало одно понятие — нежность. По ее представлениям, вселенная, вся в отблесках адского пламени, была таким местом где хорошие люди должны пребывать в постоянном экстазе нежности. Твари и растения не имеют души, они живут в этом мире лишь один краткий миг, пусть же отпущенный им срок протечет без страданий. А что до бессмертных людей, то сколь многие из них движутся по черной тропе прямо в бездну, навстречу грозным ужасам своего бессмертия! «Птицы небесные не сеют, не жнут…», «Кто ударит тебя по правой щеке…», «Равно насылает господь дождь свой…», «Не судите, да и не судимы будете» — вот изречения, составлявшие ее евангелие; в них одевалась она, как в одежды, вставая по утрам, с ними, не расставаясь даже на ночь, ложилась вечером спать; они постоянно были у нее на устах, точно любимый мотив, пропитывали самый воздух вокруг, словно любимые духи.

Местный пастор был ученый проповедник, и милорд с удовольствием его слушал; но миссис Уир питала к нему почтение как бы издалека: пока раздавались раскаты его голоса, гремевшего, точно пушки осажденного города, где-то на крепостном валу догматизма, она тем временем пребывала, отгороженная от всех и вся, в цветнике своей собственной веры, обильно поливаемом слезами умиления. Как ни трудно в это поверить, но в груди этой бесцветной, ни к чему не приспособленной женщины пламенел огонь истовой веры; она могла бы стать гордостью и украшением какой-нибудь монашеской обители. Наверное, никто, кроме Арчи, не знал, что она умеет быть красноречивой; никто, кроме него, не видел ее раскрасневшейся, с крепко сжатыми перед грудью ладонями, всю светящуюся нежным жаром. Есть один поворот в аллеях Гермистонского парка, откуда внезапно открывается вид на Черную Вершину, которая иногда кажется простым, поросшим травою холмом, а в иные дни на закате горит алмазом небесным (по собственному выражению миссис Уир). В такие вечера, завидев вдруг за поворотом золотой силуэт в небе, она крепче сжимала ручку мальчика, и голос ее начинал звенеть, как в песне. «Возвожу очи мои к горам!» — повторяла она. Или же восклицала: «О, Арчи, разве не похоже это на горы Неффалимские?» — И слезы ручьем катились у нее из глаз.

На впечатлительного ребенка этот непрестанный красивый аккомпанемент к жизни оказывал глубокое воздействие. Материнская набожность и смирение передались ему в полной мере, но если у нее они были врожденными свойствами души, у него они оставались внушенным уроком. Природная детская воинственность нет-нет да и прорывалась бунтом. Какой-то мальчишка из Поттер-роу однажды ударил его по лицу; он дал сдачи, после чего противники сразились по всем правилам на задворках у конюшен, и Арчи вернулся домой, явно не досчитываясь передних зубов и отнюдь не по-божески похваляясь потерями врага. То был горестный день для миссис Уир; она оплакивала и замаливала прегрешения сына до самого прихода милорда, когда ей вновь пришлось принять тот трепетно-сдержанный вид, с каким она всегда встречала супруга. Милорд, против обыкновения, не был в тот день рассеян и тотчас заметил утрату сыновних зубов.

— Арчи подрался с кем-то из уличных детей, — пояснила миссис Уир.

Голос милорда загремел, как редко случалось ему греметь в семейном кругу.

— Я этого не потерплю, сэр! — воскликнул он. — Ты слышишь? Я не допущу этого! Не потерплю, чтобы мой сын затевал потасовки с грязными оборванцами!

Встревоженная мать была даже благодарна ему за поддержку: втайне она опасалась обратного. В ту ночь, укладывая мальчика в кровать, она говорила:

— Вот видишь, мой миленький! Я ведь предупреждала тебя, что скажет твой отец, когда узнает, в какой тяжкий грех ты впал. Давай теперь мы с тобой вместе помолимся господу, чтобы он уберег тебя впредь от таких искушений или же дал силы им противостоять!

Но это усилие женского лицемерия пропало даром. Лед нельзя сковать с железом; и так же были несовместимы взгляды верховного судьи и миссис Уир.

Характер и положение отца уже давно служили для Арчи серьезным камнем преткновения, и с каждым годом сомнения его все возрастали. Отец почти всегда молчал; когда же он прерывал молчание, то говорил все только о делах мирских в мирском тоне, и часто в таких выражениях, которые ребенок приучен был считать грубыми, а порой употребляя слова, которые, как знал Арчи, произносить было грех. Нежность — это первый долг человека, а милорд был неизменно груб. Бог — это любовь, имя же милорда (для всех, кто его знал) было — страх. В мире, схему которого начертала перед ребенком мать, таким людям было уготовано определенное место. Ибо есть люди, которых следует жалеть и за которых полагается молиться (хоть это, очевидно, бесполезно); их называют «нечестивцы», «козлища», «враги господа», «погибшие души». Арчи перебрал все ярлыки и пришел к неизбежно напрашивавшемуся выводу, что лорд верховный судья — величайший из грешников.

Мать была с ним искренней, но не до конца. Существовало одно влияние в жизни, которого она боялась для своего дитяти и которому тайно противоборствовала, — влияние отца; и, отчасти не отдавая себе отчета, отчасти сознательно закрывая глаза на смысл своих действий она упорно подтачивала авторитет милорда в глазах его сына. Пока Арчи молчал, она действовала без угрызений, заботясь лишь о боге и о вечном спасении своего ребенка; но настал день, когда Арчи заговорил. Шел 1801 год, мальчику уже исполнилось семь лет, а любознательностью и умением логически рассуждать он значительно превосходил свой возраст; и вот тогда-то он задал матери вопрос открыто. Если судить других грешно и неправильно, как же так папаша — судья? Как же так он занимается греховным делом и носит титул, который есть название греха?

— Я этого не понимаю, — заключил маленький талмудист, качая головой.

В ответ ему мать произнесла немало общих слов.

— Нет, непонятно, — упорствовал Арчи. — И вот что я вам скажу, маменька, по-моему, мы с вами не должны оставаться с ним под одной крышей.

Тут в ней проснулось раскаяние; она вдруг поняла, что предавала своего мужа, повелителя и кормильца, которым — насколько ее вообще затрагивали дела мирские — по-своему даже гордилась. Она принялась пространно втолковывать сыну, какой великий и почитаемый человек его отец, как важно то, что он делает в этой юдоли горестей и неправды, как высок его пост, недоступный разумению малых сих. Но слишком прочно было здание, которое она возводила все эти годы. У Арчи уже был наготове ответ: разве не простым душам, не малым сим принадлежит царствие небесное? Разве величие и почет не пустые соблазны грешного мира? И потом, как же тогда толпа, которая осыпала их однажды бранью, когда они ехали в карете?

— Все это, может, и так, — заключил мальчик, — но, на мой взгляд, папаша не вправе быть судьей. И это еще не самое страшное, как я понимаю. Я слышал, что его называют «Судья-Вешатель», — как видно, он жесток. Вот что я вам скажу, маменька, мне на память приходит стих: для такого человека лучше было бы, если бы повесили ему жерновный камень на шею и бросили его в глубочайшую пучину морскую!

— О, мое дитятко! Никогда не говори таких вещей! — причитала она. — Ты должен чтить отца своего и мать свою, мой миленький, чтобы продлились дни твои на этой земле. Ведь те, кто хулит его, — безбожники, безбожники французы, Арчи! Ведь не хочешь же ты быть заодно с безбожниками французами? О, это разбило бы мне сердце! И потом, Арчи, разве ты сейчас не берешь на себя право судить? Неужели ты забыл заповедь божью? Вспомни о сучке в чужом глазу, мой дорогой.

Павел Корнев

И только тут, перенеся военные действия во вражеские пределы, перепуганная женщина вздохнула спокойнее. Не подлежит сомнению, что ребенка довольно легко заговорить избитыми фразами, но много ли проку от такой победы — это еще вопрос. В глубине души ребенок чувствует, что это лишь увертки, и внутренний голос говорит ему, что они недостойны. Он как будто бы и соглашается, но про себя остается при собственном убеждении. Так даже в естественные, извечные взаимоотношения матери и дитяти просачивается яд лицемерия.

Негатив. Том II

Когда в тот год закрылись заседания верховного суда и семья перебралась в деревню, в Гермистоне обратили внимание на то, как сильно сдала госпожа. Она то как бы теряла связь с внешней жизнью, то вновь ненадолго ее обретала, иной раз часами просиживая неподвижно в каком-то недоуменном оцепенении и вдруг пробуждаясь к лихорадочной, беспомощной деятельности. Обходила усадьбу, бессмысленно разглядывая девушек, занятых по хозяйству; ни с того ни с сего принималась рыться в старых шкафах и комодах и останавливалась, не доведя дела до половины; начинала о чем-нибудь оживленно говорить и тут же неизвестно почему замолкала. На лице у нее теперь постоянно сохранялось такое выражение, словно она запамятовала что-то важное и никак не может вспомнить; и перебирая никому больше не нужные, трогательные сувениры своей молодости, она как будто искала среди них ключ к этой загадке утерянных мыслей. В те дни она без конца делала подарки соседям и прислуге и, даря, не скрывала сожаления, чем вконец смущала одариваемых.

Часть первая. Провокация

В последний вечер она так долго сидела над каким-то рукоделием и трудилась над ним с таким страдальческим старанием, что милорд, обычно не проявлявший любопытства, поинтересовался, что это она делает.

Она залилась краской.

— Это для вас, Адам, — едва вымолвила его супруга. — Комнатные туфли… Я… вам никогда не шила комнатных туфель.

— Вот глупая женщина! — буркнул его милость. — Хорош бы я был, если бы стал разгуливать в расшитых шлепанцах!

На следующий день, когда миссис Уир собралась на свою всегдашнюю прогулку, Керсти попробовала вмешаться. Служанка глубоко страдала от этого внезапного нездоровья госпожи, сердилась, бранила ее, уговаривала, как всегда, пряча под сварливыми нападками искреннюю тревогу своего любящего сердца. И вот настал день, когда она с деревенской бесцеремонностью потребовала, чтобы миссис Уир осталась дома. Но та ответила только: «Нет, нет. Так распорядился милорд», — и спустилась с крыльца. На полянке за домом копошился маленький Арчи, возводя из грязи какие-то свои детские сооружения; она постояла минутку, словно хотела позвать его с собой, потом передумала, вздохнула и, покачав головой, пошла своим обычным путем в одиночестве. Девушки, стиравшие белье в ручье, проводили глазами свою хозяйку, когда она, кое-как одетая, прошла мимо усталой, разбитой, ковыляющей походкой.

Глава 1

— Никудышная она у нас, — сказала ей вслед одна.

Дожидаться первого февраля я не стал и, последовав совету Георгия Ивановича, позвонил на курсы контрольно-ревизионного дивизиона заранее. В итоге пришлось распрощаться с идеей поваляться с книжкой на койке и ехать в учебный центр ОНКОР, который располагался на северо-восточной окраине Новинска. Со стороны города его территория примыкала к промзоне, с противоположной тянулся обнесённый колючей проволокой полигон. Там порыкивали танковые двигатели, трещали пулемётные очереди и время от времени громыхали взрывы.

— Замолчи, — оборвала ее другая, — женщина больна, а ты…

На плацу отрабатывали строевой шаг пехотинцы, а на стенде сразу за проходным пунктом обнаружилась карта с отметками основных учебных корпусов. Курсы контрольно-ревизионного дивизиона проходили в неприметном двухэтажном здании на каких-то совсем уж глухих задворках, пришлось изрядно поплутать, прежде чем вывернул к его крыльцу.

— А по-моему, она всегда была такая, — возразила первая. — В девках растрепа, так и в бабушках недотепа.

Дежуривший на проходной сержант проверил документы и сверился со списком посетителей, после велел подниматься в двенадцатый кабинет. На двери того красовалась табличка «Ноготок Д.Г., заведующий».

А бедная женщина, предмет их спора, некоторое время бесцельно бродила по парку. Неведомые приливы и отливы в ее сознании носили ее туда-сюда, точно морскую траву по волнам. Она шла по одной дорожке, потом останавливалась, возвращалась, сворачивала на другую; куда-то устремлялась, тут же сама забывая, куда, окончательно утратив способность выбирать и придерживаться избранной цели. Но вдруг она словно вспомнила что-то и приняла важное решение: круто повернув, она заторопилась к дому и вошла в столовую, где Керсти хлопотала с уборкой, — вошла с нетерпеливым видом человека, которому нужно исполнить важное поручение.

Подтянутый господин в штатском, представившийся Денисом Гавриловичем, в пять минут оформил все необходимые документы и выдал стопку потрёпанных брошюр.

— Керсти! — начала было она и сразу же запнулась; но потом убежденно проговорила: — Мистер Уир не благочестивый человек, но он был мне хорошим мужем.

— Ничего секретного тут нет, но всё же исключи доступ к учебным материалам посторонних, — предупредил он, постучав пальцев по отметке «ДСП» на обложке верхней из книжиц. — Подготовку по рукопашному и ножевому бою будешь проходить на базе комендатуры, стрелковую — у нас. Самостоятельным изучением пособий не пренебрегай, график обучения плотный, на одни только занятия уповать не стоит.

То был, должно быть, первый случай с тех пор, как ее муж получил свой высокий сан, что она опустила почетный привесок к его имени, которым эта тихая женщина так непоследовательно гордилась. Керсти поглядела и поразилась перемене в ее лице.

— Понял, — кивнул я. — А насчёт подготовки в комендатуре к кому обратиться?

— Бога ради, что с вами, сударыня? — воскликнула она, бросаясь к миссис Уир.

— Не знаю, — покачала головой ее госпожа. — Но он не благочестивый человек, моя милая.

— Спроси куратора, он подскажет, — заявил Денис Гаврилович, очевидно имея в виду капитана Городца. — Сюда подходи второго числа к половине третьего, и чтоб без опозданий!

— А ну-ка, садитесь вот сюда, скорее! Господи, да что же это с нею? — повторяла Керсти, насильно усаживая бедную женщину в кресло милорда, стоящее у камина.

— Боже мой, что это? — задыхаясь, проговорила миссис Уир. — Керсти, что это? Мне страшно.

На этом наше общение подошло к концу, и я получил возможность воплотить в жизнь своё намерение поваляться с книжкой на кровати. Только не следил за детективной интригой или ходом пиратских сражений, а пытался вникнуть в области знания, предельно далёкие от меня до сегодняшнего дня.

То были ее последние слова.

Ночь спускалась на землю, когда милорд возвращался домой. За спиной у него полыхал закат — черные тучи на огненном фоне, а впереди у дороги его поджидала Керсти Эллиот. Лицо ее распухло от слез, и она обратилась к нему голосом громким и неестественным, заводя старинное варварское причитание, вроде тех, что еще и поныне в каких-то формах бытуют на вересковых холмах Шотландии.

Принципы организации наружного наблюдения, способы выявления слежки и варианты ухода от неё, ведение допросов и основы вербовки, организация законспирированных ячеек, тайников и явочных квартир, использование шифровальных блокнотов и прочих средств тайной связи, порядок ведения обысков, официальных и негласных, мотивация сексотов и прочая, прочая, прочая. Вишенкой на торте стал разговорник айлийского, оксонского, срединского, нихонского и диалекта северных провинций Джунго. Содержавшийся в них словарный запас не мог похвастаться разнообразием, но способностью к языкам я сроду не отличался и вовсе не был уверен, что сумею понять хоть что-нибудь из ответов на свои вопросы о полученном задании, местных пособниках и расположении военной части.

Ещё и прятать от Василя всё это добро приходилось, иначе моё увлечение столь странной литературой повлекло бы за собой совершенно ненужные расспросы и подозрения.

— Господь да сжалится над тобою, Гермистон! Господь да укрепит тебя! Горе мне, что должна я приносить такие вести!

В среду впервые отправился на занятие в институт. Накупил тетрадей и заранее заточил сразу три карандаша, а уже перед выходом сообразил, что их попросту не в чем нести. Пришлось брать вещевой мешок, что вид мне придало откровенно нелепый.

Но деваться было некуда — подвёл карманные часы по сигналам точного времени и выдвинулся к психиатрической клинике, где условился встретиться со Львом. А там оказался изрядно фраппирован тем обстоятельством, что мой бывший одноклассник отправился на занятия не своим ходом и даже не на извозчике, а на персональном автомобиле. И не какой-нибудь малолитражке, вовсе нет! Рядом со мной притормозил длинный седан! Место водителя было отделено от пассажирских сидений шторкой, а самих сидений оказалось два: одно напротив другого.

Он натянул поводья и, нагнувшись в седле, мрачно заглянул ей в лицо.

Лев с упёртой в пол тросточкой восседал на заднем, глаза его закрывали круглые непроницаемо-чёрные очки слепца. Я так удивился, что даже не сразу заметил расположившуюся напротив моего товарища барышню — строгую, спортивную и вполне симпатичную, но не более того. На вид ей было года двадцать два.

— Французы высадились? — был его первый вопрос.

— Падай, Петя! — Лев хлопком по сиденью пригласил присоединиться меня к нему и представил спутницу: — Это Милена.

— О господи! Одно у тебя на уме. Бог да укрепит тебя для горькой вести, бог да утешит тебя в горе!

Я уселся рядом с товарищем, захлопнул дверцу и уточнил:

— Кто-нибудь умер? — спросил его милость. — Не Арчи?

— А Милена у нас…

— Нет, слава тебе, господи! — в испуге ответила женщина более естественным тоном. — Нет, нет, от этого бог упас. Госпожа умерла, милорд; кончилась прямо у меня на глазах. Один разок вздохнула, и не стало ее, голубушки. Ах, моя добрая мисс Джинни, как хорошо я ее помню!

— Ну… — Лев выпятил губы. — Сиделка-секретарь, наверное. Опекун. Нянька. Чёрт, я думал, ты первым делом об очках спросишь!

И снова щедро полился старинный шотландский плач, который с таким искусством и вдохновением от века исполняют простые землячки Керсти.

Лорд Гермистон застыл в седле, глядя на нее. Потом он овладел собой.

Я только фыркнул.

— Да мне бы с мыслями собраться! И да — очки тебе зачем?

— Да, — проговорил он. — Это неожиданно. Но она с самого начала была женщиной хилой.

Автомобиль тронулся с места, покатил очень плавно и мягко, тогда Лев слегка расслабился, откинулся на спинку и сказал:

И он торопливой рысью тронул к дому, а Керсти быстро шагала за ним по пятам.

— Для начала решили свести к минимуму все отвлекающие факторы. Если стану ориентироваться исключительно на сверхъестественное чутьё, будет меньше шансов, что упущу его из-под контроля.

— Ну ты вообще! — только и протянул я. — Какие предметы хоть выбрал?

Почившую госпожу положили на кровать прямо в том платье, в котором она вернулась с прогулки. Она была незаметной в жизни, осталась невзрачной и в смерти — то, что видел сейчас перед собою ее муж, который смотрел на нее, заложив руки за могучую спину, было бесцветным воплощением незначительности.

Мы сверили наше сегодняшнее расписание и обнаружили, что совпадает только первая пара общей теории сверхэнергии. Да, собственно, никаких других занятий Лев на этой неделе посещать больше и не собирался.

— Посмотрим, как пойдёт, — вздохнул он и нервно стиснул тросточку.

— Она и я не были скроены друг для друга, — наконец произнес он. — Безмозглая была затея, этот брак. — Затем добавил с необычной для него мягкостью: — Бедная, бедная курица! — И внезапно обернувшись, спросил: — Где Арчи?

Керсти, как оказалось, заманила мальчика к себе в комнату и сунула ему кусок хлеба с вареньем.

Оставалось лишь посочувствовать товарищу. И сам потерялся, когда первый раз в институт зашёл, а у меня лишь урезанный эрзац ясновиденья, не полноценный дар. Как бы у Льва мозги не закипели от перенапряжения. Сверхэнергетических помех там — мама не горюй!

— Ты, я погляжу, умеешь на своем поставить, — заметил судья, смерив домоправительницу долгим угрюмым взглядом. — Подумаешь, пожалуй, я мог бы сделать выбор и похуже — взять в жены сварливую Иезавель, вроде тебя!

Ещё было интересно, как далеко распространяется влияние покровителей моего бывшего одноклассника. Всерьёз ожидал, что автомобиль проедет на территорию студгородка через служебные ворота, но нет — водитель обогнул сквер с фонтаном у центрального входа и подрулил к мраморному крыльцу, помпезному и украшенному барельефами и статуями.

Спешившие на занятия студенты принялись замедлять шаг, а уж когда первой выбравшаяся наружу Милена придержала дверцу для Льва, стали оборачиваться даже те, кто проигнорировал появление автомобиля. Я покинул салон, поглядел по сторонам и проклял всё на свете за опрометчивое решение надеть плащ и прихватить вещмешок. Деревенщина — деревенщиной, право слово!

— Кто сейчас думает о вас, Гермистон? — закричала на него оскорбленная женщина. — Мы думаем о той, кто уже избавилась от земных печалей. Могла ли она сделать выбор хуже, вот что ответьте-ка мне, Гермистон, ответьте перед ее телом, хладным, как сырая земля!

Лев растерянности никак не выказал, позволил Милене взять себя под руку и двинулся к ступеням, постукивая тросточкой по брусчатке. Я двинулся следом, чувствуя себя откровенно не в своей тарелке.

— Ну, есть такие, которым не угодишь, — сказал его милость.

— Увидимся на паре, — шепнул товарищу и, предъявив на входе карточку вольного слушателя, свернул в служебный коридор.

Рядом невесть откуда возник средних лет господин в неброском костюме-тройке и с красной повязкой на рукаве.

ГЛАВА II. ОТЕЦ И СЫН

— Молодой человек, постойте!

Лорд верховный судья был известен многим; Адама Уира, вероятно, не знал никто. Ему нечего было прятать от людей, не в чем было оправдываться — просто он безмолвно и полностью довольствовался самим собой; та часть человеческой природы, которая уходит в белый свет на добычу славы или любви (нередко покупая их за фальшивую монету), у него просто отсутствовала. Он не добивался, чтобы его любили, ему это было безразлично; сама мысль об этом была ему, наверно, незнакома. Он пользовался всеобщим уважением как юрист и всеобщей ненавистью как судья и с нескрываемым презрением относился к тем, кого превосходил, — к менее ученым юристам и менее ненавистным судьям. Во всем остальном его дела и дни являли полнейшее отсутствие каких бы то ни было признаков честолюбия; он жил механически, с безразличием, в котором было даже что-то величественное.

Я развернулся, раскрыл удостоверение ОНКОР и сказал:

Своего маленького сына он видел мало. Во время многочисленных болезней его детства судья аккуратно справлялся о его здоровье и ежедневно навещал больного: входил в комнату с натужно веселым выражением на страшном лице, отпускал несколько неуместных шуток и тут же удалялся к несказанному облегчению ребенка. Один раз, когда выздоровление Арчи совпало с началом судебных вакаций, милорд в своей карете сам отвез мальчика в Гермистон, куда того обычно доставляли на поправку. По всей вероятности, в тот раз его больше, чем всегда, встревожило нездоровье сына, потому что это путешествие навсегда заняло в памяти Арчи особое место: за дорогу отец успел пересказать ему, с начала и до конца, с потрясающими подробностями, три настоящих дела об убийстве.

— Сегодня с трёх до семи у вас дежурю. Можно вещи закинуть, чтоб с собой не таскать? Там ничего ценного нет.

Вахтёр наморщил лоб.

Арчи прошел обычный путь всех эдинбургских мальчиков: учился в школе, потом поступил в университет; и Гермистон все это время едва утруждал себя проявлением даже видимости интереса к успехам сына в науках. Правда, каждый день после обеда мальчика по особому знаку приводили пред очи отца — он получал горсть орехов и стакан портвейна, который выпивал под сардоническим взглядом судьи. «Ну, сэр, что вы сегодня проходили по вашей книжке?» — саркастически спрашивал милорд и задавал сыну несколько вопросов на юридической латыни. Ребенку, только еще одолевавшему начала, Кордерия, Папиниан и Павел оказывались, естественно, не под силу. Но папаша ничего другого не помнил. Он не был суров с юным школяром, приобретя за годы судейства неисчерпаемый запас долготерпения, но не заботился ни скрыть, ни поудачнее выразить свое разочарование. «М-да, тебе еще многому предстоит выучиться», — мог небрежно заметить милорд, не подавляя зевка, и тут же снова погрузиться в свои мысли на все время, пока ребенка не уводили спать, а милорд, захватив графин и стакан, перебирался в задние покои, окна которых выходили на луга, и там сидел над своими делами далеко за полночь. В Эдинбургском суде не было человека осведомленнее, чем он; его профессиональная память вызывала изумление; если приходилось высказываться по какому-то делу без предварительной подготовки, никто не мог сделать это основательнее, чем он, и, однако, никто тщательнее его не готовился к слушанию. Нет сомнения, что, засиживаясь так до глубокой ночи или задумываясь за столом и забывая о присутствии сына, его милость вкушал от тайных радостей, недоступных простым смертным. Отдаваться всем существом одному интеллектуальному занятию — это и значит достичь успеха в жизни; но, пожалуй, только в юриспруденции и высшей математике такая поглощенность может длиться всю жизнь, не принося поздних сожалений, и в самой себе находить постоянную несуетную награду. Эта атмосфера отцовского самозабвенного трудолюбия была для Арчи лучшей школой. Правда, она не прельщала его, даже, наоборот, отталкивала и угнетала. Все это так. Тем не менее она присутствовала, неприметная, как тиканье часов, и суровый идеал делал свое дело, подобно безвкусному, но ежедневно принимаемому укрепляющему средству.

— Линь… Линь… Линь… — забормотал он, потом прищёлкнул пальцами. — Да, точно! Тебя на служебный вход поставили, туда иди.

— Туда — это куда?

Но Гермистон все же не был целиком предан одной страсти. Он еще отличался приверженностью к вину; он просиживал за графином до зари и прямо из-за стола отправлялся в суд, сохраняя ясную голову и твердую руку. После третьей бутылки в нем начинали отчетливо проступать плебейские черты; резче делался простонародный выговор; грубее — тупые простонародные шутки; он становился гораздо менее грозным и неизмеримо более отвратительным. Мальчик же унаследовал от Джин Резерфорд болезненную брезгливость, странно сочетавшуюся с безудержной вспыльчивостью. На школьном дворе в кругу товарищей детских игр он кулаками расплачивался за грубое слово; за отцовским столом (когда подошло ему время присутствовать на этих попойках) он бледнел от омерзения и молчал. Изо всех гостей отца только один не был ему отвратителен — Дэвид Кийт Карнеги, лорд Гленалмонд. Лорд Гленалмонд был высок и худощав, имел длинное лицо и длинные, тонкие кисти рук; говорили, что он похож на статую Форбса, героя Куллоденской битвы, установленную в здании Парламента. В глубине его синих глаз и на седьмом десятке не погас молодой огонь. Разительно отличаясь от всех присутствующих за столом, он казался артистом и аристократом, попавшим по недоразумению в грубое общество, и это привлекло к нему внимание мальчика; а так как интерес и любопытство — два чувства безотказнее и быстрее всего вознаграждаемые в этом мире взаимностью, лорд Гленалмонд тоже заинтересовался мальчиком.

— Прямо по коридору. Никуда не сворачивай и не промахнёшься.

— Так это ваш сын, Гермистон? — спросил он, кладя ладонь на плечо Арчи. — Он уже совсем взрослый юноша.

Я поблагодарил вахтёра, направился в указанном направлении и действительно — не промахнулся, хоть под конец и начал подозревать, что забрёл куда-то не туда, очень уж протяжённым оказался коридор.

— Тю! — отозвался утонченный родитель. — Весь в маменьку: боится слово сказать.

Привёл он меня в вестибюль с лифтами, и тут было далеко не столь многолюдно, как на центральном входе, да и публика показалась старше основной массы студентов; надо понимать, через эту проходную в институт попадали исключительно преподаватели, аспиранты и лаборанты. Дежурило там два сонных вахтёра, и зачастую они даже не просили предъявлять удостоверения — с кем-то раскланивались, с кем-то здоровались. Оба были операторами.

Тут же на лавочке обнаружился Михей, он подошёл поздороваться, заодно представил меня, и вахтёры не прогнали взашей, только предупредили, что работать буду с их сменщиками, а после старший в паре проводил до караульного помещения и отпер дверь.

Но гость удержал мальчика подле себя, побеседовал с ним, обнаружил в нем вкус к изящной словесности и чистую, пламенную, застенчивую юношескую душу, и по его приглашению Арчи стал каждое воскресенье навещать его в его голой, холодной и мрачной гостиной, где вечерами старый лорд предавался чтению в изысканном холостяцком одиночестве. Доброта, изящество и утонченность всего облика старого судьи, его мыслей и речей находили отклик в сердце Арчи. Ему захотелось вырасти таким же; и когда настал час выбирать профессию, пример лорда Гленалмонда, а вовсе не лорда Гермистона привел его на юридический факультет. Гермистон втайне гордился этой дружбой, но отзывался о ней весьма презрительно. Он не упускал повода поддеть их насмешливым словцом, и это, по правде сказать, было ему вовсе не трудно, потому что ни Арчи, ни его престарелый друг не умели парировать его нападок. Ядовитые насмешки над всеми этими никчемными бездельниками и неучами — поэтами, художниками, музыкантами и их поклонниками — постоянно были у него на устах. «Ах, синьор Тру-ля-ля, — это было его любимое выражение. — Бога ради, избавьте нас от синьора!»

— Поживей давай, самый час пик начинается! — сказал он, запуская меня внутрь.

— Вы ведь большие друзья с моим отцом, правда? — спросил однажды Арчи лорда Гленалмонда.

— Я никого так искренне и глубоко не уважаю, Арчи, — ответил тот. — Он вдвойне заслуживает почтения: как превосходный юрист и как кристальной честности человек.

— Вы и он такие разные, — продолжал мальчик, глядя в глаза старому судье с такой же страстностью, с какой глядится любовник в глаза своей возлюбленной.

— Это верно, — отозвался судья. — Мы очень разные. Боюсь, что и вы с ним тоже разные. Но мне было бы грустно, если бы мой юный друг судил несправедливо о своем отце. Он обладает всеми достоинствами римлянина — такими же были Катон и Брут. Мне думается, имея такого отца, уже можно гордиться своей родословной.

— О, я предпочел бы, чтоб он был простым пастухом с пледом на плечах! — с неожиданной горечью воскликнул Арчи.

— А это сказано весьма неразумно и к тому же, я полагаю, не вполне искренне, — возразил Гленалмонд. — О таких словах потом неизменно вспоминаешь с раскаянием. Это всего лишь книжная эффектная фраза, она отнюдь не точно выражает ваши мысли, да и самые ваши мысли не продуманы вами до конца, и ваш отец, окажись он сейчас здесь, без сомнения, сказал бы по этому поводу: «Синьор Тру-ля-ля!»

С того дня Арчи, по-юношески болезненно чувствительный, избегал разговоров на эту тему. И, быть может, напрасно. Дай он себе волю выговориться, выразить в словах все, что было у него на сердце, как это свойственно и необходимо юности, и об Уирах из Гермистона, пожалуй, нечего было бы писать. Но даже слабого намека на опасность попасть в смешное положение оказалось вполне достаточно; в мягкой укоризне, какой прозвучали слова его друга, он прочел запрет, и не исключено, что прочел правильно.

Помимо старого судьи, у мальчика не было ни друзей, ни просто приятелей. Серьезный и пылкий, он прошел школу и колледж, огражденный от толпы равнодушных стеной своей застенчивости. Он вырос красивым юношей с открытым, выразительным лицом, с изящными, живыми манерами; был умен, получал награды, блистал в студенческом Дискуссионном клубе. Казалось бы, вокруг такого юноши должны были толпиться многочисленные друзья; но что-то в нем — отчасти материнская чувствительность, отчасти отцовская суровость — удерживало его в стороне от товарищей. Знаменательно, хотя и странно, что в глазах сверстников Арчи был сын своего отца-судьи Гермистона. «Вы ведь приятель Арчи Уира?» — спросили как-то у Фрэнка Инниса; и Иннис ответил со свойственным ему остроумием и несвойственной ему глубиной проникновения: «Я знаком с Уиром, но не знаю никакого Арчи». Арчи не знал никто — симптом болезни, нередко поражающей единственных сыновей. Он плавал под собственным, никому не ведомым флагом. Из мира, в котором он жил, была изгнана всякая надежда на душевное человеческое участие, и он взирал вокруг на своих товарищей-студентов, равно как и в будущее, на череду однообразных дней и неинтересных знакомств, без надежды и любопытства.

Но с течением времени бесчувственный и закоснелый старый грешник стал испытывать к сыну чресл своих и единственному продолжателю рода душевное тяготение и нежность, в которые сам с трудом мог поверить и уж, разумеется, никак не в состоянии был выразить. Радамант, за сорок лет привыкнувший лицом, голосом, жестом внушать ужас и отвращение, возможно, и велик, но едва ли способен вызвать к себе любовь. Он, правда, делал попытки расположить к себе Арчи, но к ним не следует относиться насмешливо — они были неназойливы, а неудачи, которыми они кончались, переносились поистине стоически. Таким железным, несгибаемым натурам не приходится рассчитывать на сочувствие. И судья, так и не добившись дружбы сына, ни даже простого его доброжелательства, продолжал торжественное восхождение по голым широким ступеням своего долга, не находя привета, но не ведая колебаний. Что ж, его отношения с Арчи могли бы приносить ему больше радости, в этом он, вероятно, иногда отдавал себе отчет; но радость — всего лишь побочный продукт сложной химии жизни, на нее рассчитывают только дураки.

Что думал по этому поводу Арчи, нам, кто давно уже стал взрослым и забыл свою молодость, представить себе несколько труднее. Он никогда и ни в чем не попробовал понять человека, с которым встречался за завтраком и обедом. Скупость на страдания и жадность на удовольствия — таковы два полюса юности; и Арчи принадлежал к скупым. Стоило откуда-то повеять холодом — он поворачивался спиной, стараясь как можно меньше подвергаться пронизывающему ветру. Он избегал отцовского общества; в присутствии отца предпочитал смотреть в сторону, насколько позволяли приличия. День за днем, месяц за месяцем освещала лампа эту пару за столом — милорда, багроволицего, угрюмого, презрительного, и Арчи, неизменно мрачневшего и как бы тускневшего в отцовском присутствии; и не было, наверное, во всем мире более чужих друг другу людей. Отец с величавым простодушием либо говорил о том, что было интересно ему самому, либо спокойно молчал. А сын лихорадочно выискивал какую-нибудь безопасную тему для застольной беседы, которая не грозила бы лишний раз обнаружить душевную грубость милорда или его благодушное бессердечие, и вел разговор боязливо, с осторожностью дамы, идущей, подобрав юбки, по узкой тропе. Если он все же оступался и милорд начинал произносить речи, терзавшие его чувствительность, Арчи, выпрямившись на стуле и насупившись, почти совсем замолкал, но милорд, не смущаясь, продолжал выставлять напоказ свои худшие качества перед безмолвствующим, негодующим сыном.

— Что верно, то верно, негодное то сердце, что не знает веселья, — заключал обычно милорд свои невыносимые излияния. — Однако мне пора снова становиться к плугу.

И он уходил и, как повелось, замыкался у себя в задних покоях, между тем как Арчи устремлялся в вечерний город, весь трепеща от ненависти и презрения.

ГЛАВА III. КОЕ-ЧТО О ТОМ, КАК БЫЛ ПОВЕШЕН ДУНКАН ДЖОПП

Однажды — дело было в 1813 году — Арчи забрел на заседание Уголовного суда. Служитель с булавой провел и усадил сына судьи, председательствовавшего на процессе. За деревянной загородкой скамьи подсудимых серело лицо жалкого и гнусного негодяя Дункана Джоппа, которому грозил смертный приговор. Вся его жизнь, разгребаемая сейчас на людях, была позор, порок и трусливое малодушие; перед людьми открывалась вся подлая нагота преступления. И этот жалкий человек слушал и даже по временам как будто бы понимал — словно иногда он забывал, в каком ужасном месте находится, и помнил лишь свой позор, его в это место приведший. Голова его оставалась опущенной, руки сжимали край деревянного барьера; волосы свисали ему на глаза, и время от времени он откидывал их назад. Он то вдруг оглядывался на публику, охваченный жестоким страхом, то смотрел прямо в лицо своему судье и нервно глотал слюну. На горле у него был повязан грязный лоскут фланели; и эта тряпица перетянула в душе Арчи ту чашу весов, на которую была брошена жалость в противовес отвращению. Стоявший перед ним был на самом пороге небытия; пока еще это человек, способный видеть и воспринимать; но еще немного времени, и, сыграв свою краткую роль в уродливом последнем спектакле, он перестанет существовать. А он, между тем, с такой естественной человеческой непоследовательностью, от которой сжималось сердце, кутал свое простуженное горло.

Прямо против Арчи в кресле с высокой спинкой, облаченный в судейский пурпур, с неподвижным лицом в белой раме парика, восседал милорд Гермистон. Воплощенная честность, он даже не считал нужным изображать беспристрастие, которое было бы тут только маской: перед ним, как сказал бы он сам, сидел человек, заслуживающий виселицы, вот он и отправлял его на виселицу. И нельзя было не видеть, что делал он это со вкусом. Чувствовалось, что он получает удовольствие, применяя свои отточенные способности, что он любуется собственным зорким взглядом, без труда проникающим в самую суть факта, и доволен каждой своей грубой, издевательской репликой, камня на камне не оставляющей от жалких потуг защиты. Он шутил, внося под мрачные своды закона что-то от кабацкого веселья. И подсудимый, жалкое отребье рода человеческого, с фланелевым лоскутом на шее, был загнан на эшафот под глумливое улюлюканье.

У Дункана была любовница, существо едва ли не более жалкое и значительно старшее, чем он. Хныча и почтительно приседая, она вышла на свидетельское место, чтобы еще добавить к бремени улик груз своего предательства. Гулким басом милорд произнес слова присяги, которые ей полагалось повторить, и добавил с презрительной угрозой:

— Думай, что будешь говорить, Джэнет. Меня не проведешь, со мною шутки плохи.

Когда же она срывающимся голосом уже вела свой рассказ, его милость прервал ее вопросом:

— Почему же ты так поступила, а, старая карга? Уж не должен ли я понимать тебя так, что ты была любовницей обвиняемого?

— Да, с соизволения вашей милости, — плачущим голосом подтвердила женщина.

— Нечего сказать, хорошенькая парочка! — заметил милорд; и в его презрении прозвучала такая беспощадная жестокость, что даже на галерее не раздалось ни смешка.

Заключительная речь судьи тоже содержала несколько перлов.

— Это отребье держалось друг друга, а уж почему, не нам судить, — говорил лорд верховный судья. И еще: — Обвиняемый, который, помимо всего прочего, уродлив и духом и телом… — Или: — Ни у самого подсудимого, ни у этой старой барышни не хватило ума даже солгать в нужную минуту.

Убрать плащ и кепку на вешалку, вытянуть из мешка тетради и карандаши, а после сунуть его под диван много времени не заняло. Дальше я заскочил в уборную и погляделся в зеркало, привёл в порядок причёску, шумно вздохнул, пытаясь унять совершенно иррациональную дрожь.

А вынося приговор, судья сделал попутно такое замечание:

Ну вот чего волнуюсь, а? Имею право тут находиться, не в частном клубе — на улицу не выставят. И студенты от учащихся энергетического техникума ничем кроме витка инициации не отличаются. Тут, если разобраться, интеллектуалов не сильно больше, и я их почти всех уже знаю, пиетета никакого не испытываю, а некоторым так и вовсе с превеликим удовольствием нос бы сломал.

— Я с божьей помощью отправил на виселицу немало народу, но такого мерзавца, как ты, мне еще вешать не приходилось.

Ну так чего ж меня морозит всего?!

Слова эти были резки сами по себе, а интонация и чувство, с которыми они были произнесены, и дьявольское удовольствие, испытываемое говорившим, оставляли неизгладимое впечатление.

Кое-как подавил нервную дрожь, отправился на поиски нужной аудитории. Пока плутал по коридорам, не забывал поглядывать по сторонам, и в итоге решил, что отличаюсь от студентов разве что отсутствием значка с символикой института, номером разряда или витка и румба инициации. Впрочем, таковые были далеко не у всех, попадались молодые люди и без них, о барышнях и не говорю. Так что — я как все. Голова, две руки, две ноги, туловище. Костюм получше, чем у многих, туфли так и вовсе отличные. Разве что папки какой-нибудь остро не хватает; иду, как дурак, с тетрадями в руках.

Когда все было кончено и Арчи вышел из суда, мир вокруг него неузнаваемо изменился. Будь в преступлении Джоппа хоть немного искупающего величия, будь в деле хоть какая-то неясность, неопределенность, он, быть может, еще понял бы. Но преступник со своим обвязанным горлом стоял перед всеми в поту смертного страха, не имея ни единого оправдания и никакой надежды, — зрелище, которое стыд велит закрывать от людей, создание, павшее так низко, что жалость к нему не могла быть опасной. А судья терзал его с таким невообразимо жутким злорадством, какое могло привидеться только в страшном сне. Одно дело — поразить копьем тигра, другое — раздавить каблуком жабу: даже на бойне существует своя эстетика, и мерзость Дункана Джоппа распространилась, как зараза, на его судью.

Ещё подметил, что многие студенты клевали носами на подоконниках и скамейках, будто подъём к первой паре стал нешуточным испытанием для их не очень-то и спортивных организмов. А мне нормально — по общей побудке в шесть утра как огурчик встал.

Иногда в коридорах встречались что-то оживлённо обсуждавшие компании, через них не проталкивался, предпочитая обходить. Всё время ждал встречи с кем-нибудь из знакомых, но так никого и не встретил. Оно и немудрено: такая прорва народу учится!

С невнятным возгласом махнув рукой, Арчи прошел мимо кучки своих товарищей-студентов и зашагал по Хай-стрит. Словно во сне, взглянул он на древние стены Холируда, и картины романтического прошлого всплыли перед ним, тут же потускнев: красочные повести былого, образы королевы Марии и принца Чарли, и белоголовый олень, и блеск, и преступления, бархат и железо минувшей эпохи; застонав, он прогнал их от себя. На Охотничьем лугу он повалился ничком в траву, и небеса были черны над ним, и прикосновение каждой былинки жгло. «И это мой отец! — стонал он. — От него получил я жизнь; плоть на этих костях от него, и за хлеб, вскормивший меня, заплачено этими ужасами». Он вспоминал мать, лбом прижимаясь к сырой земле. Он думал о бегстве, но куда было ему бежать? Думал о другой, лучшей жизни, но могла ли быть такая жизнь в этом обиталище диких и злобных гиен?

Двери нужной аудитории стояли открытыми нараспашку, они вели на верхний ярус, а по проходу между рядами парт вниз уходила лестница; у дальней стены располагались кафедра лектора и доска. Занято оказалось не больше четверти мест, но гул в помещении стоял такой, будто то было забито под завязку. Впрочем, болтали далеко не все. Несколько человек затеяли игру в карты, а кто-то кемарил, подложив под голову руки.

Лично я предпочёл бы расположиться поближе к выходу, тем более что приметил там Мишу Поповича, но Лев — или же его спутница? — выбрал первый ряд, пришлось спускаться и садиться рядом.

Время до казни прошло, как в кошмаре. Он встретился с отцом, но не смотрел на него, не мог с ним разговаривать. Казалось, не было человека, от которого хоть на мгновение могли бы укрыться эти признаки горячей вражды, но верховный судья был слишком толстокож, чтобы что-нибудь почувствовать. Будь милорд в этот день разговорчив, перемирие не могло бы сохраниться; но, по счастью, он пребывал в угрюмо-молчаливом настроении, и Арчи безмолвно вынашивал замысел бунта прямо под жерлами пушек флагманского фрегата. С высоты его девятнадцати лет ему представлялось, что он от рождения отмечен для некоего небывалого подвига, что ему назначено восстановить низвергнутую Добродетель на ее троне и прогнать с него Дьявола, рогатого узурпатора с раздвоенным копытом. Прельстительные якобинские идеи, которые он раньше всегда опровергал на диспутах в Дискуссионном клубе, вдруг заполонили его душу, и, куда бы он ни шел, казалось ему, всюду вокруг него смыкалось почти осязаемое кольцо новых понятий и нового долга.

— Когда с Палинским знакомиться пойдёшь? — спросил я товарища, понизив голос.

— После лекции. На завтра уже практические занятия назначены.

В назначенное утро Арчи был на месте предстоящей казни. Он видел глумливую чернь, видел, как осужденный дрожа поднимался на эшафот. Он наблюдал за пародией на молитву, лишившей несчастного последних остатков мужества. Затем наступил жестокий миг самого уничтожения, и тело задергалось под перекладиной, точно сломанная игрушка-дергунчик. Арчи был готов к самому ужасному, но не к этой трагической пошлости. Мгновение он стоял молча, а потом на всю площадь раздалось: «Здесь свершилось безбожное убийство!» — И его отец, отвергнув, конечно, смысл этих слов, мог бы признать своим громовой голос, их произнесший.

Этим наше общение и ограничилось, поскольку появился лектор, и все мигом заткнулись и встали за партами, игральные карты исчезли в мгновение ока, и даже засони подскочили как по сигналу будильника.

Преподаватель — представительный и солидный, с явственно наметившимся животиком и аккуратной бородкой, — поприветствовал всех и разрешил садиться, потом начал читать вступительную лекцию. Та особого впечатления не произвела, но вот после короткой перемены речь зашла о действительно интересных вещах. Интересных и сложных. Конспектировал я, не переставая, даже не затачивал карандаши, просто менял их по мере стирания грифеля на новые. В отличие от меня, Лев лишь слушал, записи за него делала Милена.

Фрэнк Иннис насильно увел его с площади. Эти два красивых юноши вместе проходили курс наук и вместе появлялись всюду, испытывая род взаимной симпатии, основанной главным образом на том, что наружностью нравились друг другу. Настоящей близости между ними никогда не было; Фрэнк был натура мелкая и насмешливая, ни возбуждать, ни испытывать истинных дружеских чувств он не умел; так что отношения между молодыми людьми оставались чисто внешними: их объединяли только общие занятия да общий круг знакомств, дававший пищу для шутливой болтовни. Тем более чести Фрэнку, что он испугался за Арчи, заметив его состояние, и решил до вечера не отпускать его от себя или хотя бы следить за ним. Но Арчи, только что бросивший вызов — богу, сатане? — не пожелал и слушать товарища.

Позавидовал даже ему под конец. Сроду писать столько не приходилось, да и чем дальше, тем сильнее в голове нарастало давление. Всё из-за того, что по своему обыкновению набрал потенциал во время резонанса. Решил, будто в достаточной степени освоил технику заземления, и поначалу, пока бегал по институту, действительно никаких неприятных ощущений не испытывал, но вот на лекции буквально физически ощущать стал, как сверхэнергия в противофазе стремится просочиться наружу, притягиваемая потенциалами других операторов. Ни на миг самоконтроль ослабить не мог.

— Я не пойду с вами, сэр, — сказал он Фрэнку. — Ваше общество мне сейчас нежелательно; я хочу остаться один.

Когда прозвенел звонок и сошедшего с кафедры лектора окружили три барышни и пара молодых людей, я с облегчением перевёл дух, а потом шепнул сидевшему прямо-прямо, будто шпагу проглотил, приятелю:

— Ты часом не уснул?

— Брось, Уир, право же, не будь смешным! — настаивал Иннис, не выпуская его рукава. — Не могу же я тебя отпустить, пока не буду точно знать, что ты задумал сделать. А вот это уж и совсем напрасно, — когда Арчи сделал внезапное воинственное движение. — Вышло бог знает что, ты же сам понимаешь. И ты отлично знаешь, что я выполняю роль доброго самаритянина. Единственное, чего я добиваюсь, — это чтобы ты успокоился.

Тот улыбнулся уголком рта.

— У меня сейчас голова лопнет, — сознался Лев, поднялся и покачнулся, едва устоял на ногах, всерьёз опёрся на тросточку, предназначенную совсем для другого.

— Если все, что тебе нужно, Иннис, — это спокойствие, — ответил Арчи, — и ты обещаешь избавить меня от своей опеки, я готов сообщить тебе, что намерен отправиться на прогулку за город любоваться красотами ландшафта.

Следующая пара должна была начаться только через пятнадцать минут, и я предложил:

— Давай провожу.

— Честное слово?

— Да вот ещё!

— У меня нет привычки лгать, мистер Иннис, — отвечал Арчи. — Имею честь пожелать вам всего наилучшего.

— Всё равно заняться нечем.

— А ты не забыл про заседание? — спросил Иннис.

— Про заседание? — повторил Арчи. — О, нет, я про заседание не забыл.

Милена взяла Льва под руку и направила его к лестнице, но у меня возникло впечатление, что в этом не было ровным счётом никакой нужды. Понятия не имею как, только мой товарищ чем дальше, тем лучше ориентировался в пространстве, несмотря даже на непрозрачные стёкла очков. Но вот в заполонённом студентами коридоре он всё же потерялся, там целиком и полностью положился на Милену. Мы подошли к лифту, и какой-то торопыга с удивительной непосредственностью вознамерился влезть перед нами без очереди, ещё и походу оттёр Льва плечом.

Среагировал я совершенно машинально. Вклинился между товарищем и навалившимся на него нахалом, поставил свой полуботинок вплотную с лакированной туфлей студента и легонько двинул оппонента плечом. За счёт выигрышного положения в чрезмерных усилиях не возникло нужды, и отнюдь не самого хлипкого сложения парень с неприятно-бугристым лицом не удержал равновесия и оказался прижат к стене.

И молодой человек унес свой страждущий дух за городские пределы и целый день бродил по проселкам и тропам в бесцельном паломничестве душевной боли; в то время как друг его с ухмылкой на устах поспешил распространить известие о внезапном умопомрачении Уира и созвать как можно больше народу на очередной диспут в Дискуссионном клубе, на котором — вот увидите! — наверняка произойдут дальнейшие забавные события. Вряд ли сам Иннис верил в собственное предсказание; я полагаю, что он хотел лишь возбудить своим рассказом как можно больше разговоров — не из вражды к Арчи, а просто ради удовольствия видеть вокруг себя заинтересованные лица. Но как бы то ни было, слова его оказались пророческими. Арчи не забыл про заседание клуба; он появился там в назначенный час и еще до окончания вечера глубоко ошеломил своих товарищей, надолго запомнивших этот случай. Была как раз его очередь председательствовать на диспуте. Они собрались в той самой комнате, где и сегодня происходят заседания Дискуссионного клуба, только портретов там еще не было, ибо те, с кого их потом написали, в те годы только начинали свою деятельность. Та же люстра с множеством свечей проливала свет на головы присутствующих; быть может, даже стул под ним был тот же самый, на котором с тех пор сидели столь многие из нас. По временам председатель, казалось, забывал, о чем идет спор, но и в эти минуты лицо его хранило выражение решимости и энергии. Потом, как бы очнувшись, он начинал вмешиваться в прения, вставлял ядовитые реплики и налагал направо и налево штрафы, пуская в ход тяжелую артиллерию, к которой обычно так редко и скупо прибегают у нас председательствующие. Ему и невдомек было, как походил он при этом на своего отца, но товарищи видели это сходство и посмеивались. Возвышаясь в кресле надо всеми присутствующими, он казался недосягаемым для всякой угрозы скандала; но решение уже было принято: он намеревался замкнуть круг своего вызова. Сделав знак Иннису (который только что был им подвергнут штрафу и пытался оспорить решение председателя), чтобы тот сел на его место, Арчи Уир спустился с возвышения и подошел к камину, где яркий свет свечей падал сверху на его бледное лицо, а огонь сзади одевал красным ореолом его тонкую фигуру. Он внес дополнительное предложение — обсудить вместо следующей темы, значившейся в списке, вопрос о том: «Совместима ли смертная казнь с божьими заповедями и с благом человека?»

— Прошу прощения, — улыбнулся я и на миг задержался, дав возможность пройти в кабину Льву, а после шагнул следом сам.

В зале возникло замешательство, почти переполох, так дерзко прозвучали эти слова в устах единственного сына судьи Гермистона. Предложение Арчи не получило поддержки, в противовес была выдвинута прежняя тема, принята единогласно, и скандал, казалось бы, замяли. Но Иннис торжествовал: его пророчество оправдалось. Наряду с Арчи он стал героем вечера; вокруг него, когда заседание окончилось, толпились чуть не все, кто там был, а к Арчи подошел только один человек.

Лифтёр закрыл дверцы перед носом обескураженного крепыша, и тогда Милена негромко сказала мне:

— Уир, дружище! — сказал этот храбрый член Дискуссионного клуба, дружески беря его под руку. — Это была смелая вылазка!

— В этом не было нужды.

Я лишь пожал плечами, не став доказывать собственную правоту. Было бы перед кем распинаться! Опять же — не время и не место.

— Это не вылазка, — мрачно отозвался Арчи, — а скорее целая война. Я видел сегодня утром, как был повешен этот несчастный, и до сих пор испытываю омерзение.

На кафедре феномена резонанса я надолго не задержался, лишь показался на глаза профессору Палинскому и сразу откланялся, поспешив на следующее занятие. Второй парой стояли основы криминалистики. Читали её в аудитории существенно меньших размеров, а среди студентов совсем не оказалось представительниц слабого пола. Худой будто щепка преподаватель беспрестанно курил папиросы и покашливал, его усы от табачного дыма сделались рыжевато-сизыми, а сам он совершенно точно не был оператором. Но слушали его внимательно, никто не отвлекался на разговоры с соседями и не скучал. Такое впечатление, кроме меня первокурсников тут и не было вовсе.

— Гм-гм, — произнес его собеседник, сразу, словно обжегшись, выпустил его руку и поспешил к тем, с кем ему было проще.

За окном потемнело, принялись стучать по отливам капли дождя, и с непривычки начало клонить в сон, чуть челюсть не вывернул, пытаясь справиться с зевотой. Впору было порадоваться, что на заднюю парту сел. Наверное, задремал бы даже, но приходилось прилагать постоянные усилия, дабы удержать под контролем внутренний потенциал.

И ведь не слить его тут никак! Придётся алхимической печью пережигать, иначе точно голова лопнет…

Арчи остался один. Последний из верных — или это был просто храбрейший из любопытных? — покинул его. Он смотрел, как черная толпа студентов распадалась на группки, которые, шепчась или крича, расходились по улице в разные стороны. И оторванность от других в эту минуту угнетала его как знамение и символ всего его будущего. Взращенный в атмосфере непрерывного страха, среди трепещущих слуг и домочадцев, в четырех стенах, которые при первом грозном звуке хозяйского голоса сами замирали и погружались в безмолвие, он вдруг очутился над красной пропастью войны и с ужасом увидел, как она глубока и опасна. Побродив по тускло освещенным улицам, он сделал круг и вышел к отчему дому сзади. Здесь, на задворках, он долго стоял и смотрел на освещенное окно, за которым был кабинет отца. И чем дольше он смотрел, тем неяснее становился в уме его образ человека, который сидел там, за шторами, неутомимо листая страницы судебных процессов и отрываясь только затем, чтобы выпить глоток портвейна, или вставал из-за стола и тяжело шел вдоль книжных полок, чтобы достать нужный том и проверить какую-то ссылку. Неужели жестокий судья и этот трудолюбивый, бесстрастный книжник — одно и то же лицо? Связующее звено между ними ускользало от Арчи; немыслимо было предвидеть поступки такой двойственной натуры; он уже спрашивал себя, разумно ли было ему начинать то, что совершенно неизвестно еще как кончится; и наконец, принося неуверенность, пришла мысль: а не совершает ли он предательства по отношению к родному отцу? Ибо он дважды предал его — дважды бросил ему вызов в присутствии неисчислимых свидетелей, открыто нанес ему удар на глазах у толпы. Кто дал ему право судить отца в делах столь сложных и значительных? Никто. Такая роль еще, быть может, подобает человеку чужому, но в родном сыне — никуда не денешься! — это предательство. И теперь можно было ожидать последствий самых неожиданных, ведь один только бог может предсказать, как именно отнесется к непростительному проступку сына лорд Гермистон, этот человек с двумя такими разными, такими несовместимыми характерами.



Эти и подобные им опасения мучили Арчи всю ночь и не оставили его и тогда, когда он поднялся пасмурным зимним утром; они сопровождали его из аудитории в аудиторию, обостряли его чувствительность к любым переменам в обращении товарищей, звучали, заглушая голоса профессоров, и вечером вместе с ним возвратились домой не усмиренные, а даже еще возросшие. Причиной тому была случайная встреча со знаменитым доктором Грегори. Арчи в задумчивости стоял у освещенного окна книжной лавки, напрасно ища в себе мужества для предстоящего объяснения с отцом. Утром (как это уже повелось между ними давно) они встретились и разошлись, едва обменявшись приветствиями; было очевидно, что милорд еще ни о чем не слыхал. При мысли о грозном лике верховного судьи у его сына возникала даже робкая надежда, что вообще не найдется храбреца, который рискнул бы передать ему чьи-то пересуды. А если так, спрашивал себя Арчи, способен ли он будет выступить снова? Он спрашивал себя и не находил ответа. И как раз в эту минуту на плечо ему вдруг легла рука и кто-то негромко проговорил у самого его уха: «Любезный мистер Арчи, вам следует зайти ко мне».

Вторую длинную перемену решил потратить на поиски столовой. Найти — нашёл, но хоть в просторном помещении и работало сразу несколько раздач, очереди к ним выстроились изрядные, да и свободных столиков уже не осталось. Подозреваю, спокойно перекусить тут реально было только во время лекций, но у меня окон в расписании сегодня не было. Ещё в целях рекогносцировки прошёл по этажам и наткнулся на буфет, где было далеко не столь многолюдно, но талоны не принимали, а цены не порадовали категорически. Поймал ртом струйку фонтанчика с питьевой водой да и двинулся обратно к лестнице.

Он вздрогнул, обернулся и оказался лицом к лицу с доктором Грегори.

По пути обратил внимание на компанию крепких молодых людей с одинаковыми стрижками, отчасти напоминавшими мой собственный «бокс». Говорили они на рубленном тяжеловесном языке — в гимназии изучал оксонский, узнал его сразу.

— Почему я должен к вам заходить? — спросил Арчи с вызовом отчаяния.

Я несколько даже растерялся. Почему-то полагал, будто после провозглашения независимости их квоту от Лиги Наций закроют, а учащихся вышлют, но вот они — пьют кофе, лопают булочки и кажутся вполне довольными жизнью. Странно.

— Потому что у вас очень больной вид, — ответил доктор, — и совершенно очевидно, что вы нуждаетесь в помощи, мой юный друг. Хороших людей, как вам известно, на свете немного, и не всякого было бы так жаль потерять, как вас. Не о всяком пожалеет сам лорд Гермистон.

В запасе оставалось минут пять, и я заскочил перед парой в туалет, а когда уже споласкивал руки, вновь хлопнула дверь. Оглянулся и обнаружил, что ко мне присоединился худощавый паренёк в просторных брюках и пиджаке нараспашку.

Доктор с улыбкой кивнул и пошел дальше.

— Новенький, да? — спросил он с неприятной такой ухмылочкой.

В следующее мгновение Арчи нагнал его и, в свою очередь, хотя и гораздо грубее, ухватил за локоть.

Внутри всё заныло в предчувствии неминуемой драки; удивился даже этому полузабытому ощущению. Не иначе атмосфера учебного заведения свою роль сыграла, снова гимназистом себя ощутил.

— О чем это вы? О чем вы говорили? Почему вы думаете, что лорд Гермистон… что мой отец пожалел бы обо мне?

— Чего молчишь? — продолжил наседать на меня паренёк. — Новенький же?

Доктор повернулся к нему и оглядел его с ног до головы с профессиональным интересом. И гораздо более тупой человек, чем доктор Грегори, догадался бы, в чем дело; но девяносто девять человек из ста, будь даже они все такими же добрыми, как он, обязательно бы все испортили каким-нибудь бестактным благожелательным преувеличением. Доктор поступил правильнее. Он хорошо знал отца. По этому страдальчески бледному, умному лицу он мог составить себе представление и о сыне. И без прикрас и обиняков рассказал ему чистую правду.

— Допустим, — коротко ответил я, ожидая развитие событий.

— Когда у вас была корь, мистер Арчибальд, вы болели очень тяжело, я думал, что вы так и уплывете у меня между пальцев, — начал он. — Так вот, ваш отец тогда был полон тревоги за вас. Откуда я знаю, спросите вы? Да просто у меня наметанный глаз. Знак, который я увидел, десять тысяч других людей не заметили бы; и возможно — я говорю: возможно, потому что ваш отец не выказывает свои чувства, — возможно, что это был единственный знак. Вот как было дело. Однажды я вошел к нему и сказал: «Гермистон, в состоянии ребенка произошла перемена». Он не произнес ни звука, только посмотрел на меня, как дикий зверь, если вы простите мне такое сравнение. «Перемена к лучшему», — добавил я. И отчетливо услышал, как он перевел дух.

Не дав впечатлению рассеяться, доктор наклонил голову в допотопной треуголке, с которой он не желал расставаться, повторил, подняв брови: «Отчетливо» — и удалился, оставив Арчи в полной растерянности.

— У нас тут свои порядки! Если что-нибудь выкинешь — мигом в бараний рог скрутим! Усёк?

И тут я его узнал. Сначала вспомнилась отрывистая жестикуляция, а потом и наглая физиономия. Точно! Именно этот задохлик с двумя приятелями пытался взять меня в оборот тем летом в городском парке. Тогда вмешался Карл, а сейчас…

Случай, рассказанный доктором Грегори, можно счесть совершенно ничтожным, и, однако же, для Арчи он был исполнен значения. «Кто бы мог подумать, что в старике так много крови?» Он никогда не представлял себе, что его знаменитый родитель, этот живой реликт, этот несокрушимый столп общества, имел сердце, способное хоть сколько-нибудь сжиматься из-за кого-то, — и что этот кто-то — он сам, сознательно его оскорбивший! С безоглядным увлечением юности Арчи в тот же миг переметнулся в противный стан. Он уже рисовал себе совершенно новый облик судьи Гермистона, облик человека, который снаружи — сплошное железо и сплошная чувствительность — внутри. Грубое, низменное веселье, язвительный язык, недостойно глумившийся над Дунканом Джоппом, нелюбимое, хмурое лицо, всю жизнь внушавшее ему только страх, — все было забыто. И Арчи в нетерпении поспешил домой, чтобы поскорее исповедаться в своих прегрешениях и отдаться на милость этого вымышленного персонажа.

Я улыбнулся и шагнул вперёд.

Безжалостное пробуждение не заставило себя ждать. Сгущались сумерки, когда он возвратился домой и, оглянувшись на пороге, увидел, что с другой стороны к дому подходит отец. День еще не окончательно погас, но из приоткрытой двери лился яркий желтый свет лампы, заливая Арчи, который остановился у порога, дабы, по старинному обычаю, почтительно пропустить отца вперед. Судья приближался, не торопясь, важной, твердой походкой, выпятив подбородок, и свет упал на его каменное лицо с крепко сжатым ртом. Ни единая черта в нем не дрогнула. Глядя прямо перед собой, судья поднялся по ступеням крыльца, чуть не задев Арчи, переступил порог и вошел в дом. Вначале, завидев отца, Арчи сделал было безотчетное движение ему навстречу и так же безотчетно отпрянул к перилам, когда милорд, не замечая его, прошествовал мимо во всем величии своего гнева. Слова были излишни; он знал все — а может быть, даже больше, чем все, — и час расплаты наступил.

— Малыш, у тебя от рождения с памятью плохо или часто по голове били?

Вполне вероятно, что в этот миг, когда рухнули вдруг все надежды, Арчи обратился бы в бегство перед лицом опасности. Но даже и эта возможность была у него отнята. Повесив плащ и шляпу в передней, милорд обернулся и одним повелительным жестом большого пальца молчаливо приказал сыну следовать за собой Арчи привычно повиновался. В течение всего обеда за столом царила гнетущая тишина, но как только судья доел жаркое, он поднялся из-за стола.

— Чё?

— Мак-Киллоп, отнесите вино ко мне в комнату, — распорядился он и добавил, обращаясь к сыну: — Арчи, мне надо с тобой поговорить.

Коротышка нахохлился, но я был выше и — кто бы мог подумать! — тяжелее, поэтому заставил его попятиться к входной двери.

И вот тогда-то почва на мгновение ушла из-под ног Арчи и храбрость в первый и последний раз совершенно оставила его.

— Да ты знаешь, с кем связался, а?

— Знаю, — подтвердил я, наступил пареньку на ногу и легонько пихнул плечом.

Отступить тот не смог, опрокинулся на дверь, распахнул её и вывалился из уборной. Я шагнул следом и протянул руку, но коротышка предпочёл подняться с пола самостоятельно.

— Тебе конец! — выкрикнул он излишне громко; начали оборачиваться студенты.

— Ты аккуратней давай. Падение на задницу сотрясение мозга вызвать может, — заявил я с улыбкой, столь же безмятежной, сколь и фальшивой. — А ещё копчик сломать можешь, тогда вообще беда.

— Поговорим ещё! — многообещающе прозвучало в ответ, и паренёк отошёл к компании студентов, наблюдавших за нами со стороны.

Среди них обнаружился и тот, которого Карл поименовал Северяниным. Но удивило другое: там же стоял и торопыга с бугристым лицом, и вот это обстоятельство на простое совпадение уже нисколько не походило.

Послышался смех, и от группы спортивного вида студентов донеслась ехидная реплика:

— Ну что, Север, съел?

Я воспользовался моментом и двинулся к лестнице. Ситуация показалась какой-то очень уж наигранной. В институте куча народа учится, а цепляться в первый же день начали именно ко мне. И ладно бы на общем фоне как-то выделялся — так нет же! Но вот кто выделялся — так это Лев. Его появление в чёрных очках и с тросточкой точно событием дня стало. Быть может, дело именно в этом?

Предположение показалось небезынтересным, решил при первом же удобном случае поделиться им с Альбертом Павловичем. Ну а сейчас пора было бежать на лекцию.

Третьей и последней на сегодня парой у меня были основы психологии, заскочил в аудиторию уже непосредственно перед самым звонком, и три последних ряда оказались заняты, пришлось садиться чуть ниже.

— Представляешь, он два года в лучшей психиатрической клинике Ведуны стажировался! — поведала соседке барышня с соседней парты, но подробностей не последовало, поскольку через вторую дверь зашёл лектор.

Это был молодой человек лет двадцати семи — тридцати, стройный и подтянутый, в отлично пошитом костюме. Он положил небольшой кожаный портфель на стол, встал за кафедру и, разрешив присутствующим садиться, представился:

— Меня зовут Эрнест Карлович Рейс, я — магистр психологии…

Хорошо поставленный голос, негромкий, очень ровный и мягкий, легко перекрыл шепотки, и студенты враз смолкли, шепотки как отрезало. Первый академический час лекция шла под аккомпанемент едва слышного шуршания грифелей карандашей и скрипа стальных перьев, а вот на второй половине занятия магистр стал работать с аудиторией, вовлекать в обсуждение студентов с первых рядов, приводить примеры из древней и классической литературы, и я даже не заметил, как пролетели эти сорок пять минут.

— Такой красавчик! — шепнула подружке моя соседка и предложила: — Давай подойдём!

Барышни начали спускаться по проходу, и пообщаться с лектором на перемене захотели отнюдь не только они одни. Среди окруживших кафедру девушек затесалось и несколько молодых людей, ну а я быстренько собрался и поспешил в столовую, пока туда не успели набежать оголодавшие студенты. Мои талоны на питание вопросов не вызвали, рассчитался ими за обед, ещё и с Мишей Поповичем скооперировался. Я взял картофельное пюре, он тушёную капусту, вот и сообразили сложный гарнир.

— Не цепляли тебя? — уточнил, когда приступили к трапезе.

Миша аж вилку до рта не донёс.

— Нет. А кто?

— Да есть тут деятели. Если что — обращайся.

Дальше я отправился в библиотеку, где и просидел до половины третьего, после чего отправился в больницу. Перед кабинетом Лизаветы Наумовны как обычно толпились пациенты, но я с важным видом прошествовал мимо очереди, а в ответ на недоумённые возгласы объявил:

— Доставка документов!

На левой руке у меня для пущей важности была повязана красная повязка, и никто возмущаться не стал. Я постучал в дверь, после приоткрыл её и обнаружил, что Лизавета не ведёт приём, а заполняет какие-то бумаги.

— Лизавета Наумовна, здравствуйте! Я табели принёс, как договаривались.

— Меня ждут в городе, — пробормотал он.

Та отложила ручку, взглянула на меня и разрешила:

— Проходи, Пётр.

Увы, за вторым столом тётенька в белом халате беседовала с конопатой студенткой, и разговора с глазу на глаз не получилось. Я опустился на стул для посетителей и протянул два листа. Пояснил:

— Основной табель и пересдача.

— Подождут, — ответил Гермистон и первым пошел в свой кабинет.

— Пересдача? — Лизавета взяла листы и принялась сравнивать, потом подняла на меня удивлённый взгляд. — Это как так?

— Пришлось энергией в противофазе оперировать, а то не брали из-за низких показателей.

Лампа из-под абажура проливала мягкий свет, в камине горел ровный огонь, на столе аккуратно лежали толстые стопки документов, а кругом по стенам сплошными рядами, прерывавшимися только там, где были окно и дверь, поблескивали корешки книг. Гермистон в молчании грел руки перед камином, стоя спиной к Арчи, и вдруг обратил к нему грозное лицо Судьи-Вешателя.

— Макар Демидович будет впечатлён, — заметила Лизавета и улыбнулась. — Я тоже впечатлена. Всё очень даже неплохо.

— Мощность только подкачала. Сорок четыре киловатта — это несерьёзно.