Стивенсон Роберт Луис
Похищенный или приключения Дэвида Бэлфура
ПОСВЯЩЕНИЕ
Милый Чарлз Бакстер!
Если когда-нибудь вам доведется прочесть эту повесть, вы, наверное, зададитесь таким множеством вопросов, что мне не под силу будет ответить. Например, каким образом убийство в Эпине могло произойти в 1751 году или почему Торренские скалы перебрались под самый Иррейд и чем объясняется, что печатные свидетельства безмолвствуют обо всем, что касается Дэвида Бэлфура. Все эти орешки мне не по зубам. Зато если б вы стали допытываться, виновен Алан или нет, я, пожалуй, мог бы отстоять версию, изложенную в книге. Эпинские предания и поныне решительно утверждают правоту Алана. Поспрошайте сами о том «другом», чьей рукой был сделан выстрел, и вы, возможно, услышите, что его потомков по сей день можно сыскать в его родных местах. Правда, никакие расспросы не помогут вам узнать его имя: шотландский горец уважает тайну и умение хранить ее впитывает с молоком матери. Я мог бы продолжать в том же духе, защищая неоспоримость одного положения, соглашаясь с несостоятельностью другого, но не честней ли сразу признать, что мною меньше всего движет желание соблюдать достоверность! Этой повести место не в кабинете ученого, а в комнате школьника, в час, когда с уроками покончено и скоро пора спать, а за окном зимний вечер. Честный же Алан — в жизни довольно мрачная и воинственная фигура — служит в новом своем воплощении далеко не воинственной цели: отвлечь иного юного джентльмена от сочинений Овидия, ненадолго умчать его в минувший век, в горы Шотландии, а когда он отправится в постель, наводнить его сны увлекательными видениями.
Вас, дорогой Чарлз, я и не надеюсь увлечь этой книгой. Зато, быть может, она понравится вашему сыну, когда он подрастет; возможно, ему приятно будет увидеть на форзаце имя своего отца, а пока что мне самому приятно поставить это имя здесь в память о многих счастливых, а кое-когда и печальных днях, о которых сегодня, пожалуй, вспоминаешь с не меньшим удовольствием.
Мне, сквозь годы и расстояния, странно глядеть сейчас на былые приключения нашей юности, но как же странно должно быть вам! Ведь вы ступаете по тем же улицам, вы можете хоть завтра открыть дверь старого дискуссионного клуба, где нас уже начинают ставить в один ряд со Скоттом, Робертом Эмметом и горячо любимым, хоть и бесславным Макбином, — можете пройти мимо церковного дворика, где собирались члены славного общества
L.J.R. [1] и потягивали пиво, сидя на тех же скамьях, где некогда сиживал с приятелями Берне.
Живо представляю себе, как вы бродите при свете дня, видя собственными глазами те места, которые вашему другу являются ныне лишь в сновидениях. Как громко, должно быть, звучит для вас голос прошлого в те часы, когда вы отрываетесь от привычных занятий!
Пусть же он чаще будит в вас добрую память о вашем Друге.
Р. Л. С.
Скерривор,Борнмут.
ГЛАВА I
Я ОТПРАВЛЯЮСЬ В ДАЛЬНИЙ ПУТЬ К ЗАМКУ ШОС
Мне хочется начать рассказ о моих приключениях с того памятного утра в июне 1751 года, когда я в последний раз вынул ключ из дверей отчего дома. Я вышел на дорогу, едва первые лучи блеснули на вершинах гор, а к тому времени, как поравнялся с пасторским домом, в сиреневом саду уж пересвистывались дрозды и завеса предрассветного тумана в долине стала подниматься и таять.
Эссендинский священник мистер Кемпбелл, добрая душа, поджидал меня у садовой калитки. Он спросил, позавтракал ли я, и, услыхав, что я не голоден, обеими руками взял мою руку, продел себе под локоть и дружески пришлепнул.
— Так-то, Дэви, милок, — сказал он. — Провожу тебя до реки и отправлю в путь-дорожку.
Мы тронулись в молчании.
— Не жаль тебе расставаться с Эссендином? — спросил он спустя немного.
— Как сказать, сэр, — отозвался я. — Знать бы, куда идешь\" и что тебя ждет, тогда бы можно ответить прямо. Эссендин — хорошее местечко, и жилось мне здесь славно, только ведь больше-то я нигде не бывал. Отца и матушки нет в живых, и до них мне из Эссендина не ближе, чем из Венгерского королевства. Так что, по правде говоря, будь я уверен, что на чужой стороне смогу добиться чего-то лучшего, мне бы не жаль было уходить.
— Вот как? — сказал мистер Кемпбелл. — Что ж, Дэви, ладно. Тогда мой долг, насколько это в моих силах, сообщить тебе о твоей дальнейшей судьбе. Когда скончалась твоя матушка, а твой отец — достойный был человек и добрый христианин — стал чахнуть и понял, что конец его близок, он доверил мне на сохранение одно письмо и прибавил, что в нем твое наследство. «Как меня не станет, — сказал он, — и в доме наведут порядок, а вещи продадут, — все это, Дэви, было исполнено, — отдайте моему мальчику вот это письмо в собственные руки и снарядите его в замок Шос, что невдалеке от Кремонда. Я сам оттуда родом, туда и подобает вернуться моему сыну. Малый он, — сказал твой батюшка, — не робкого десятка, отменный ходок, и нет сомнений, что он прибудет в замок цел и невредим и сумеет там — понравиться».
— Замок Шос? — вырвалось у меня. — Что общего у моего бедного отца с замком Шос?
— Погоди, — сказал мистер Кемпбелл. — Как знать? Во всяком случае, в замке носят такое же имя, как у тебя, милок, — Бэлфуры из Шоса; род древний, честный, уважаемый, хотя, быть может, и пришел в упадок за последнее время. Да и батюшка твой был человек ученый, как, впрочем, и приличествует наставнику; школу вел образцово, а по разговору и манере держаться вовсе не походил на простого учителя. Ты вспомни, как я был рад видеть его в своем доме, когда принимал именитых гостей, как любили бывать в его обществе мои сородичи: Кемпбелл из Килреннета, Кемпбелл из Дансвира, Кемпбелл из Минча и другие джентльмены хороших фамилий. Ну и, наконец, вот тебе последнее: само письмо, завещанное тебе и собственноручно надписанное нашим усопшим братом.
Он дал мне письмо, на котором значилось: «Замок Шос. Эбенезеру Бэлфуру, эсквайру, в собственные руки. Податель сего — мой сын, Дэвид Бэлфур».
У меня забилось сердце: шутка ли, какое будущее для шестнадцатилетнего юнца, сына бедного учителя сельской школы, затерянной в Этрикском лесу!
— Мистер Кемпбелл, — запинаясь от волнения, проговорил я, — а вы бы на моем месте пошли?
— Определенно, — ответил пастор. — Пошел бы, и не медля. Такой крепыш, как ты, дойдет до Кремонда за два дня, кстати, туда от Эдинбурга рукой подать. На худой конец, если так обернется, что твоя знатная родня
— а мне только и остается предположить, что вы с ними не чужие, — даст тебе от ворот поворот, тоже не страшно: еще два дня ходу, и ты постучишься в мою дверь. Но я хочу надеяться, что ты будешь принят радушно, как предвидел твой бедный батюшка, и со временем, чего доброго, станешь большим человеком. А сейчас, Дэви, милок, — важно закончил он, — совесть велит мне воспользоваться случаем и предостеречь тебя на прощание от мирских опасностей.
Он поискал глазами, куда бы сесть, увидел большой валун под придорожной березкой, устроился на нем поудобней и накрыл свою треуголку носовым платком, защищаясь от солнца: оно теперь показалось меж двух вершин и светило прямо нам в лицо.
И тут, воздев указательный перст, он принялся предостерегать меня от великого множества ересей, нисколько, впрочем, меня не прельщавших, наставляя прилежно молиться и читать Библию. После этого он нарисовал мне картину жизни в богатом доме, куда я направлялся, и научил, как держаться с его обитателями.
— В мелочах, Дэви, будь уступчив, — говорил он. — Не забывай: ты хоть рожден дворянином, но воспитание получил деревенское. Не посрами нас, Дэви, смотри, не посрами! Там, в этом пышном, знатном доме, набитом челядью всех мастей, ни в чем не отставай от других, будь так же учтив и осмотрителен, так же сметлив и немногословен. Ну, а что до главы дома — помни, он господин. Тут говорить нечего: по заслугам и почет. Главе рода подчиняться одно удовольствие, во всяком случае, именно так должно рассуждать в юности.
— Возможно, сэр, — сказал я. — Обещаю вам постараться, чтобы так оно и было.
— Недурно сказано, — просиял мистер Кемпбелл. — Ну, а теперь перейдем к материям вещественным, хотя — да простится нам этот каламбур — быть может, и несущественным. У меня тут с собой сверточек, — не переставая говорить, он с усилием вытащил что-то из внутреннего кармана, — а в нем четыре вещицы. Первая из четырех причитается тебе по закону: небольшая сумма денег за книги и прочее имущество твоего отца, купленные мною, как я объяснил с самого начала, в расчете перепродать по более выгодной цене новому учителю. Другие три — маленькие подарки от меня и миссис Кемпбелл; прими, порадуй нас. Один, круглый по форме, наверное, понравится тебе на первых порах больше всего, но, Дэви, милок ты мой, он что капля в море; шаг шагнешь — его и след простыл. Другой, плоский, четырехугольный, весь исписанный — твоя поддержка и опора на всю жизнь, как добрый посох в дороге, как мягкая подушка в час недуга. Ну, а последний — он кубической формы — от души верю, поможет тебе найти дорогу в лучший мир.
С этими словами он встал, снял шляпу и любовно произнес коротенькую молитву о юноше, вступающем в жизнь; потом внезапно обнял меня, крепко прижал к себе, отстранил, пристально поглядел на меня с непередаваемо горестным лицом, круто повернулся и с криком «Прощай!» рысцой засеменил обратно той же дорогой, по которой мы пришли. Со стороны, я думаю, это выглядело смешно, но мне было не до смеха. Я провожал его глазами, пока он не скрылся из виду; он не замедлил шаг, ни разу не обернулся. Только тут я сообразил, что все это показывает, как ему тяжело расставаться со мной, — и до чего же мне стало совестно! Ведь сам я был рад-радехонек выбраться из деревенской глуши в большой, многолюдный дом к богатым и важным господам одного со мной имени и одной крови.
«Эх, Дэви, Дэви, — думал я, — это ли не черная неблагодарность! Неужто стоило лишь побряцать у тебя над ухом громким именем, и ты готов забыть старое добро и старых друзей? Фу, стыд какой!»
И, сев на тот же валун, с которого только что поднялся добряк-пастор, я развернул сверток, чтобы посмотреть на подарки. Насчет кубического я с самого начала не сомневался: конечно же, это была маленькая Библия, как раз по размеру кармана в пледе. Круглый оказался монетой в один шиллинг, а третий, которому назначено было столь чудодейственно мне помогать и в добром здравии, и в болезнях, и во всех случаях жизни, — клочком грубой пожелтевшей бумаги, на котором красными чернилами выведено было нижеследующее:
«Способ изготовления ландышевой воды. — Взять ландышевого цвету, настоять на белом вине, процедить и принимать по чайной ложке один раз или два, по мере надобности. Возвращает речь косноязычным, исцеляет подагру, унимает сердечную боль и укрепляет память. А цвет положить в стеклянную посудину, плотно умять, воткнуть в муравейник и оставить так на месяц, после чего вынуть, тогда увидишь, что цветы пустили сок, а его хранить в пузырьке. Полезен и больным, и здоровым, мужчинам, равно как и женщинам».
А ниже рукою пастора была сделана приписка:
«Помогает также при вывихах (втирать) и коликах (пить по столовой ложке каждый час)».
Не скрою, над этой бумажкой я посмеялся, но то был смех, в котором звенели слезы; я торопливо вскинул свой узелок на конец посоха, перешел речку вброд, поднялся по склону холма и, ступив на широкую, зеленую скотопрогонную дорогу, бегущую среди вереска, обвел прощальным взглядом Эссендинскую церковку, купу деревьев вокруг пасторского дома и высокие рябины на кладбище, где покоились мои отец и мать.
ГЛАВА II
Я ПРИХОЖУ К ЦЕЛИ
К утру второго дня я поднялся на вершину холма и передо мной, сбегая к самому морю, как на ладони открылась вся местность, а посредине склона, на длинном горном хребте, дымил, как калильная печь, город Эдинбург. Над замком реял флаг, по заливу шли корабли или стояли на якоре, то и другое, несмотря на расстояние, я различал очень ясно, и у меня, деревенского жителя, дух занялся от восторга.
Вскоре я вышел к пастушьей хижине и узнал, в каком примерно направлении идти на Кремонд; и так, от одного встречного до другого, я все шел да шел на запад от столицы, мимо Колинтона, пока не выбрался На дорогу, ведущую в Глазго. А на дороге, к великой своей радости и изумлению, увидел я полк солдат, они Шагали в ногу под звуки флейт, впереди на сером коне ехал старый генерал с обветренным кирпичным лицом, а замыкала колонну рота гренадеров в высоких шапках наподобие папской тиары. Все жилки во мне заиграли фри виде бравых красных мундиров и звуках бодрой музыки.
Еще немного, и мне сказали, что я в Кремондском округе; отныне в моих расспросах появились слова «замок Шос». У каждого, к кому я ни обращался, они, казалось, вызывали удивление. Сперва я решил, что мой деревенский вид и мешковатое платье, запылившееся к тому же в дороге, слишком не вяжутся с великолепием поместья, куда я направляюсь. Но когда два или три раза кряду мне ответили в одних и тех же словах и с тем же выражением лица, я начал подумывать, не кроется ли что-то неладное в самом замке Шос.
Чтобы унять свое беспокойство, я решил задавать вопросы в иной форме и, завидев на проселке встречную повозку с каким-то честным малым на облучке, осведомился, не слышал ли он чего о господском доме под названием «замок Шос».
Он остановил повозку и взглянул на меня так же, как все другие.
— Слыхал, — сказал он. — А что?
— И богатое там хозяйство? — спросил я.
— А как же, — сказал он. — Домина громадный.
— Понятно, — сказал я. — Ну а люди каковы?
— Люди? — вскричал он. — Ты в уме? Да там людского духу нет.
— То есть как? — сказал я. — А мистер Эбенезер?
— А-а, это конечно, — сказал он. — Если тебе требуется владелец замка, он, точно, имеется. Да тебе какая надобность, милый?
— Думал на работу наняться, — как нельзя более простодушно сказал я.
— Чего?! — гаркнул хозяин повозки так, что лошадь — и та вздрогнула.
— Слушай, сынок, — прибавил он. — Не мое это дело, но ты вроде обходительный малый, так вот тебе мой совет: держись-ка ты подальше от замка Шос.
Вторым встречным оказался юркий человечек в роскошном белом парике; я догадался, что это цирюльник, который спешит к своим клиентам, и, зная, что цирюльники большие любители посплетничать, спросил его напрямик, каков человек мистер Бэлфур из Шоса.
— Пф-ф, — фыркнул цирюльник. — Человек, скажешь тоже. Он и вовсе не человек, — и начал очень искусно допытываться, зачем это мне нужно, но я еще искусней уклонился от ответа, и он отправился своей дорогой, не солоно хлебавши.
Трудно передать, какой это был удар. А я-то размечтался!.. Чем туманней были намеки, тем меньше они мне нравились, ибо тем больше простора оставляли воображению. Что это за господский дом, если чуть спросишь, как к нему пройти, и вся округа шарахается и таращит на тебя глаза? И что за джентльмен такой, если дурная слава о нем скачет по большим дорогам? Будь до Эссендина час ходьбы, на том бы и кончились мои приключения, я возвратился бы к мистеру Кемпбеллу. Но раз уж я одолел такой дальний путь, мне просто гордость не позволяла отступиться, не выяснив, что и как; я должен был довести дело до конца, хотя бы уже из самолюбия. Пусть я был сильно обескуражен всем, что услышал, пусть даже замедлил шаг, но я всетаки продолжал спрашивать дорогу и упорно шел вперед.
Когда день уже клонился к закату, мне встретилась женщина; грузная, черноволосая, с брюзгливым лицом, она тяжело брела вниз по склону. Когда я задал ей свой привычный вопрос, она порывисто обернулась, довела меня до (вершины холма, с которого только что спустилась, и показала рукой \"а дно долины, где посреди зеленого луга одиноко возвышалось массивное каменное строение. Места вокруг были чудесные: невысокие лесистые холмы, живописные ручьи, тучные с виду нивы, но сам дом выглядел нежилым; к нему не вела дорога, ни из одной трубы не шел дым, сада и в помине не было. У меня упало сердце.
— Вот это? — вырвалось у меня.
Глаза женщины вспыхнули злобным огнем.
— Это самое. Замок Шос! — И она завела жутким кликушеским речитативом: — На крови заложен, из-за крови не достроен, кровь сровняет его с землей. Гляди: я плюю на него! Чтоб ему сгинуть на веки веков! Увидишь владельца, скажи ему, что ты слышал! Скажи, что В тысячу двести девятнадцатый раз Дженнет Клустон призывает проклятие на его голову, на его дом, хлев и конюшню, на чад и домочадцев, на всю его родню, на его слуг и гостей — будь они прокляты до седьмого колена!
И женщина резко повернулась и исчезла. Я остался стоять как вкопанный, только волосы на макушке шевелились от страха. В те дни еще верили в ведьм, проклятие наводило ужас, и такие речи, да еще на самом пороге цели, казались дурной приметой, предвещавшей, что не будет пути. У меня подкосились ноги.
Я сел на землю и начал рассматривать замок Шос. Чем дольше я смотрел, тем больше мне нравился этот край: и густой боярышник в цвету, и луга, где частой россыпью белели овцы, и тучи грачей в небе — все говорило, что земля здесь плодородная, климат благодатный; и только мрачная каменная коробка посредине была мне все меньше по душе.
Мимо прошли крестьяне, возвращаясь с полей, а я сидел на обочине дороги в таком унынии, что даже не сказал им «добрый вечер». Наконец солнце зашло, и тогда я увидел, что на фоне оранжевого неба вьется кверху струйка дыма, жидкая, как дымок от свечи. И все-таки это был дым жилья, он сулил огонь в очаге, и тепло, и миску горячего варева — значит, в доме есть живая душа, которая развела этот огонь, а это уже утешительно.
И я зашагал по узенькой, заросшей травою тропке, которая бежала в ту сторону. Тропинка была едва заметная; странно, чтобы так выглядела единственная дорога к человеческому жилью, но другой не было видно. Вскоре она привела меня к двум каменным столбам с гербами наверху; рядом стояла каменная сторожка без крыши. Ясно, что здесь был задуман, но так и не достроен главный въезд; вместо кованых ворот к столбам была привязана соломенным жгутом двустворчатая плетеная калитка, и моя тропочка, не встретив на своем пути ни парковой ограды, ни подъездной аллеи, обежала столбы с правой стороны и неуверенно запетляла к дому.
Чем ближе я подходил, тем более угрюмым казалось мне здание. По-видимому, оно представляло собою одно крыло неоконченной постройки. Предполагаемая средняя часть не доходила до верхних этажей и обрывалась, зияя в воздухе ступенчатыми контурами незавершенной каменной кладки. Многие окна не были застеклены, и летучие мыши выпархивали из них и залетали обратно, точно голуби на голубятне.
Пока я шел к дому, стало смеркаться, и в трех окнах высокого первого этажа, очень узких и забранных крепкими решетками, замерцал неверный огонек.
Так вот он каков, этот дворец, к которому я так долго шел! Так в этих-то стенах ждут меня новые друзья и блестящие виды на будущее? Да у нас в ЭссенУотерсайде так светились окна в родительском доме, такой дым валил из трубы, что за милю увидишь, а дверь даже нищему отворялась по первому стуку!
Я тихо подошел ближе и прислушался: кто-то гремел тарелками, то и дело раздавалось чье-то нудное, сухое покашливание, но хотя бы один звук человеческой речи, хотя бы собака затявкала!
Дверь, насколько я мог рассмотреть при скудном свете, была массивная, из цельного куска древесины, сплошь обитая гвоздями. С замирающим сердцем я поднял руку и стукнул разок. Постоял, подождал. В доме воцарилась мертвая тишина; проползла долгая минута, но ничто не шелохнулось, только летучие мыши сновали над головой. Я постучал еще раз и опять прислушался. Теперь ухо мое так привыкло к безмолвию, что я различал, как тикают часы в доме, медленно отсчитывая секунды; но его безвестные обитатели хранили мертвую тишину, наверно, даже затаили дыхание.
Я уж было заколебался, не убраться ли подобру-поздорову, но злость пересилила, и я начал барабанить в дверь кулаками, стучать ногами и громко звать мистера Бэлфура. Я разошелся вовсю, но вдруг услыхал покашливание как раз над собой и, отскочив, поднял голову: из окна нижнего этажа высунулась мужская голова в высоком ночном колпаке и дульный раструб мушкетона.
— Заряжено, — сказал голос.
— Я пришел сюда с письмом к владельцу замка Шос мистеру Эбенезеру Бэлфуру, — сказал я. — Есть здесь такой?
— От кого письмо? — спросил человек с мушкетом.
— Это к делу не относится, — сказал я, потому что был уже зол, как черт.
— Ладно, — донеслось сверху, — можешь подсунуть письмо под дверь, а сам убирайся отсюда.
— И не подумаю! — закричал я. — Отдам, кому предназначено: мистеру Бэлфуру в собственные руки. Это — рекомендательное письмо.
— Какое? — встревоженно переспросил голос.
Я повторил.
— Ты сам-то кто? — раздалось после довольно долгого молчания,
— Мне своего имени стыдиться нечего, — отвечал я. — Меня зовут Дэвид Бэлфур.
Я мог бы побожиться, что при этих словах мужчина вздрогнул: я услышал, как мушкетон звякнул о подоконник. Следующий вопрос был задан очень нескоро и странно изменившимся голосом:
— Твой отец умер?
Я так остолбенел, что лишился речи и стоял, хлопая глазами.
— Ну да, умер, не иначе, — продолжал мужчина. — То-то ты и пожаловал барабанить ко мне в дверь. — Снова молчание, а потом он закончил с вызовом: — Что же, друг любезный, я тебя впущу.
И скрылся за окном.
ГЛАВА III
Я ЗНАКОМЛЮСЬ СО СВОИМ ДЯДЕЙ
Очень скоро загромыхали многочисленные засовы и дверные цепочки, дверь самую малость приоткрылась и, едва я ступил за порог, тотчас затворилась опять.
— Проходи на кухню, да ничего не трогай, — велел мне уже знакомый голос.
Пока обитатель замка возился, старательно запирая дверь, я наугад двинулся вперед и очутился на кухне.
Огонь в очаге разгорелся довольно ярко, освещая помещение; я никогда не видел, чтобы в кухне было так голо. Полдюжины плошек на полках, на столе ужин: миска с овсянкой, роговая ложка, кружка жидкого пива. И больше во всей этой огромной пустой комнате с каменным сводом — ничегошеньки, только запертые сундуки вдоль стен да угловой шкафчик-поставец с висячим замком.
Наложив последнюю цепочку, мужчина последовал за мной. Я увидел тщедушное существо с землистым лицом, согбенное, узкоплечее, неопределенного возраста, — ему могло быть пятьдесят лет, могло быть и семьдесят. Колпак на нем был фланелевый, поверх дырявой рубахи, взамен сюртука и жилета, наброшен был фланелевый же капот. Он давно не брился. Но самое удручающее, даже страшноватое были его глаза: не отрываясь от меня ни на секунду, они упорно избегали смотреть мне прямо в лицо. Определить, кто он по званию или ремеслу, я бы не взялся; впрочем, более всего он смахивал на старого слугу, который уже отработал свое и за угол и харчи оставлен присматривать за домом.
— Есть хочешь? — спросил он, остановив свой взгляд где-то на уровне моего колена. — Можешь отведать вот этой кашки.
Я ответил, что он, наверно, собирался поужинать ею сам.
— Ничего, — сказал он. — Я и так обойдусь. А вот эля выпью, от него у меня кашель мягчает.
По-прежнему не сводя с меня глаз, он отпил с полкружки и внезапно протянул руку.
— Поглядим-ка, что за письмо.
Я возразил, что письмо предназначается не ему, а мистеру Бэлфуру.
— А я кто, по-твоему? — сказал он. — Давай же сюда письмо Александра!
— Вы знаете, как звали отца?
— Мне ли не знать, — отозвался он, — если твой отец приходится мне родным братом, а я тебе, любезный друг Дэви, родным дядюшкой, хотя ты, видно, и гнушаешься мною, моим домом и даже моей доброй овсянкой. Ну, а ты, стало быть, доводишься мне родным племянничком. Так что давай-ка сюда письмо, а сам садись, замори червячка.
От стыда, усталости, разочарования мне не сдержать бы слез, будь я на год-другой моложе. Но сейчас, хоть и не в силах выдавить из себя ни слова хулы или привета, я подал ему письмо и стал давиться овсянкой. Куда только девался мой молодой аппетит!
Тем временем дядя, наклонясь к огню, вертел в руках письмо.
— Ты знаешь, что там писано? — вдруг спросил он.
— Печать цела, сэр, — отозвался я. — Вы сами видите.
— Так-то оно так, — сказал он. — Но что-то же привело тебя сюда?
— Пришел отдать письмо.
— Ну да! — с хитрой миной произнес он. — И, для себя, надо думать, имел кой-какие виды?
— Не скрою, сэр, — сказал я, — когда мне сообщили, что со мной в родстве состоятельные люди, я и вправду понадеялся, что они мне помогут в жизни. Но я не побирушка, я от вас не жду подаяний, во всяком случае, таких, какие дают скрепя сердце. Не глядите, что я бедно одет, — и у меня есть друзья, которые только рады будут мне помочь.
— Та-та-та, порох! — сказал дядя Эбенезер. — Не кипятись понапрасну. Мы еще поладим как нельзя лучше. И, Дэви, дружок, если ты больше не хочешь каши, я ее, пожалуй, прикончу сам. М-мм, знатная еда овсянка, — продолжал он, согнав меня с табуретки и отобрав у меня ложку, — здоровая еда, вкусная. — Он скороговоркой пробубнил молитву и принялся за кашу. — Отец твой, помнятся, любитель был поесть. Не то чтобы обжора, но едок отменный, а я — нет: клюну разок-другой и сыт. — Он отхлебнул пива и, как видно, вспомнив про долг гостеприимства, предложил: — Если хочешь промочить горло, вода за дверью.
Я ничего не ответил на это и продолжал стоять, не двигаясь, пристально глядел на дядю и еле сдерживался от гнева. Дядя же продолжал поспешно набивать себе рот, а сам то и дело косился на мои башмаки, на грубые, деревенской вязки чулки. Один лишь раз он отважился посмотреть выше, наши взгляды встретились, и у дяди смятенно забегали глаза, как у карманного воришки, пойманного с поличным. Это навело меня на размышления: не потому ли он держится так несмело, что отвык бывать на людях, а когда немного освоится, это пройдет и мой дядя обернется совсем другим. Меня вывел из раздумья его скрипучий голос:
— И давно умер твой отец?
— Вот уже три недели, сэр, — ответил я.
— Он был себе на уме, Александр, — потайной человек, молчун, — продолжал дядя. — В молодости, бывало, от него слова не дождешься. Небось, и про меня не много говорил?
— Я и не знал, что у него есть брат, сэр, пока вы сами не сказали.
— Ай-яй-яй! — сказал Эбенезер. — Неужели и про Шос не рассказывал?
— Даже названия не поминал, сэр.
— Подумать! — сказал мой дядя. — Удивительно, что за человек!
При всем том он был, казалось, на редкость доволен, не знаю только, собою ли, мной или таким удивительным поведением моего отца. Одно было очевидно: то неприязненное, даже враждебное чувство, которое на первых порах внушала ему моя особа, по-видимому, начинало проходить; во всяком случае, немного погодя он вскочил на ноги, подошел ко мне сзади и бодро хлопнул по плечу.
— Дай срок, мы еще славно поладим! — вскричал он. — Я, право, рад, что впустил тебя в дом. Ну, а теперь ступай в постель.
Как ни странно, он не стал зажигать лампу или свечу, а, выйдя в темную прихожую, начал ощупью, тяжело дыша, подниматься по лестнице, потом остановился возле какой-то двери и отпер ее. Я кое-как вслепую ковылял сзади и едва не наступил ему на пятки, а он, объявив, что здесь будет моя комната, пригласил меня войти. Я так и сделал, но через несколько шагов остановился и попросил огня, чтобы лечь спать при свете.
— Та-та-та! — сказал дядя Эбенезер. — При эдакойто луне!
— Ни луны, ни звезд, сэр, — возразил я. — Тьматьмущая, кровати не видно.
— Та-та-та, вздор! — сказал он. — Если что не по мне, так это огонь в доме. Смерть боюсь пожаров. Покойной тебе ночи, Дэви, дружок любезный.
И, не дав мне ни секунды для новых возражений, он потянул на себя дверь, и я услышал, как он запирает меня снаружи.
Я не знал, смеяться мне или плакать. В комнате было холодней, чем в колодце, а кровать, когда я нашарил ее в темноте, оказалась сырой, как торфяное болото; хорошо еще, что я захватил с собой плед и узелок; завернувшись в плед, я улегся прямо на полу возле массивной кровати и мгновенно уснул.
Едва забрезжил рассвет, я открыл глаза и увидел, что нахожусь в просторной комнате, оклеенной тисненой кожей; комната была уставлена великолепной, обитой гобеленами мебелью и освещалась тремя большими окнами. Десять, может быть, двадцать лет назад лечь спать или проснуться тут было, наверное, одно удовольствие; но с тех пор сырость, грязь, запустение да еще мыши и пауки сделали свое дело. К тому же почти все оконные стекла были разбиты, да и вообще весь замок зиял пустыми окнами; невольно приходило на ум, что моему дядюшке довелось в свое время выдержать осаду возмущенных соседей — чего доброго, во главе с Дженнет Клустон.
Меж тем за окном сияло солнце, а я весь продрог в этой злосчастной комнате; я принялся стучать в дверь и призывать своего тюремщика, пока он не явился и не выпустил меня.
Он повел меня за дом к колодцу с бадейкой, сказал: «Вот, хочешь — умывайся», — и я, совершив омовение, поспешил на кухню, где он уже затопил печь и варил овсянку. На столе красовались две миски и две роговые ложки, но по-прежнему лишь одна кружка жидкого пива. Быть может, на этой подробности сервировки мой взгляд задержался с некоторым удивлением и, быть может, это не укрылось от дяди; во всяком случае, как бы в ответ на мои мысли, он спросил, не выпью ли я эля — так он величал этот напиток.
Я ответил, что обычно пью, но пусть он не беспокоится.
— Нет, отчего же, — сказал он. — Мне для тебя ничего не жаль, в границах разумного.
Он достал с полки вторую кружку и затем, к величайшему моему изумлению, вместо того, чтобы нацедить еще пива, отлил в нее ровно половину из своей собственной. Это был поступок, исполненный своеобразного благородства, поразившего меня до глубины души; да, передо мной был, конечно, скряга, но скряга высшей марки, у такого даже порок обретает некий оттенок приличия.
Когда мы поели, дядя Эбенезер отомкнул ящик посудного шкафа, вынул глиняную трубку, пачку табаку, отрезал щепоть ровно на одну закурку и запер табак обратно. Потом сел на солнце поближе к окну и молча закурил. Время от времени он косился на меня и бросал мне отрывистый вопрос. Один раз это было:
— А матушка твоя как?
И, когда я ответил, что она тоже умерла:
— Да, пригожая была девица!
Потом — долгое молчание и опять:
— Что ж это у тебя за друзья?
Я сказал, что все они джентльмены из рода Кемпбеллов; на самом же деле, если кто из них и обращал на меня хоть какое-то внимание, то лишь один, и этот один был пастор. Но я стал подозревать, что мой дядя слишком низко меня ставит, и, очутившись с ним один на один, хотел дать ему понять, что за меня есть кому вступиться.
Он, казалось, что-то прикидывал в уме; потом заговорил:
— Дэви, друг любезный, ты не ошибся, что пришел к своему дяде Эбенезеру. Для меня честь семьи превыше всего, и свой долг по отношению к тебе я исполню. Но покуда я не придумал, куда тебя лучше определить — то ли по юридической части, то ли по духовной, а может быть, и в армию, ведь молодые люди только о ней и мечтают, — я уж тебя попрошу, держи язык за зубами: негоже Бэлфуру ронять себя перед какими-то захудалыми Кемпбеллами из горного края. Никаких писем, никаких переговоров — короче, никому ни слова, а нет, так вот тебе бог, а вот порог.
— Дядя Эбенезер, — сказал я. — У меня нет причин не верить, что вы мне желаете только добра. При всем том, было бы вам известно, и у меня есть своя гордость. Я пришел сюда не по своей воле, и если вы еще раз вздумаете указать мне на дверь, вам не придется повторять дважды.
Ох, видно, и не понравился ему мой ответ!
— Та-та-та, — сказал он. — И все ты торопишься, друг любезный. Погоди денек-другой. Я ведь не чародей какой-нибудь, чтобы осыпать тебя золотом из котелка с овсянкой. Ты только дай мне день или два, никому ничего не говори, и я о тебе позабочусь, будь покоен.
— Вот и ладно, — сказал я. — Коротко и, ясно. Если вы хотите мне помочь, знайте, что я буду и рад и благодарен.
Я начал думать (боюсь, слишком рано), что дядя спасовал передо мной, и вслед за этим заявил ему, что надо вынести и посушить на солнце мой матрас и одеяло, а в такой сырости я спать нипочем не буду.
— Кто хозяин этому дому, ты или я? — проскрипел он своим въедливым голосом, но мгновенно осекся. — Нет, нет, это я так, — сказал он. — Нам ли считаться, Дэви, дружочек: твое, мое… Родная кровь — не пустяк, а нас, Бэлфуров, только и осталось, что мы с тобой.
И он сбивчиво залопотал о былом величии нашего рода, о том, как отец его затеял перестройку замка, а он положил конец этому греховному расточительству; и при этих словах я решился выполнить поручение Дженнет Клустон.
— Паскуда эдакая! — взвизгнул он в ответ. — В тысячу двести девятнадцатый — стало быть, дня не пропустила с тех пор, как я в уплату долга продал ее добро с торгов! Ничего, Дэвид, она еще у меня пожарится на горячих угольках! Я этого так не оставлю. Ведьма — спроси кого хочешь, ведьма! Сию минуту иду к мировому.
С этими словами он открыл сундук, вынул очень старый, но почти не ношенный синий кафтан с жилетом и вполне приличную касторовую шляпу, то и другое без галуна. Он напялил это все вкривь и вкось, вооружился вынутой из шкафчика палкой, навесил обратно замки и совсем было собрался уходить, как вдруг какая-то мысль остановила его.
— Я не могу бросить дом на тебя одного, — сказал он. — Ты выйди, я запру дверь.
Кровь бросилась мне в лицо.
— Если запрете, только вы меня и видели, — сказал я. — А встретимся, так уж не по-хорошему.
Дядя весь побелел и закусил губу.
— Так не годится, Дэвид, — проскрипел он, злобно уставясь в угол. — Так тебе никогда не добиться моего расположения.
— Сэр, — отозвался я, — при всем почтении к вашему возрасту и к нашему родству я не приму от вас милостей в обмен на унижение. Меня учили уважать себя, и пусть вы мне хоть двадцать раз дядя, пусть у меня, кроме вас, ни единой родной душ, и на белом свете, такой ценой я ваше расположение покупать не собираюсь.
Дядя Эбенезер прошелся по кухне и встал лицом к окну. Я видел, как его трясет и передергивает, словно паралитика. Но когда он обернулся, на лице его была улыбка.
— Ну, ну, — сказал он. — Бог терпел и нам велел. Я остаюсь, и дело с концом.
— Дядя Эбенезер, — вырвалось у меня, — я не понимаю. Вы обращаетесь со мной, как с жуликом, мое присутствие в этом доме вам невыносимо, и вы даете мне это почувствовать каждую минуту и каждым вашим словом. Вы невзлюбили меня и не полюбите никогда, а что до меня, мне и не снилось, что я когда-нибудь буду разговаривать с человеком так, как говорю с вами. Для чего же вы меня удерживаете? Дайте я вернусь обратно к тем, кто мне друзья, кто меня любит!
— Нет-нет, — с большим чувством сказал он. — Нет. Ты мне очень по сердцу. Мы еще поладим, да и честь дома не позволяет, чтобы ты ушел ни с чем. Повремени малость, будь умницей — погости здесь, тихохонько, спокойненько, и ты увидишь, все образуется как нельзя лучше.
— Что ж, сэр, — сказал я после недолгого раздумья, — побуду немного. Все же правильней, чтобы мне помогли не чужие, а родичи. Ну, а если не сойдемся, постараюсь, чтобы не по моей вине.
ГЛАВА IV
МНЕ УГРОЖАЕТ ВЕЛИКАЯ ОПАСНОСТЬ В ЗАМКЕ ШОС
Остаток дня, начавшегося так неладно, прошел вполне сносно. Полдничали мы холодной овсянкой, ужинали — горячей: мой дядя никаких разносолов, кроме овсянки и легкого пива, не признавал. Говорил он мало, и все на прежний манер: помолчит-помолчит, да и стрельнет в меня вопросом; а когда я попробовал завести разговор о моем будущем, он и на этот раз увильнул. В комнате по соседству с кухней, где мне дозволено было уединиться, я обнаружил видимо-невидимо книг, латинских и английских, и не без удовольствия просидел над ними весь день. В этом приятном обществе время летело так незаметно, что я уже готов был примириться со своим пребыванием в замке Шос, и только при виде дядюшки Эбенезера и его глаз, упорно играющих в прятки с моими, недоверие пробуждалось во мне с новой силой.
Вдруг я наткнулся на нечто такое, что заронило мне в душу подозрение. То был тоненький сборник баллад
— Я и сказал: «фунтов стерлингов»! — подтвердил дядюшка. — Ты бы на минуту вышел за дверь, взглянул, какая погода на дворе, а я б их тебе достал и кликнул тебя обратно.
Я послушался, презрительно усмехаясь про себя: он думает, что меня так легко обвести вокруг пальца. Ночь была темная, низко над краем земли мерцали редкие звезды; я слышал, стоя на пороге, как с заунывным воем носится ветер меж дальних холмов. Помню, я отметил, что погода меняется и, будет гроза, но мог ли я знать, как это важно окажется для меня еще до исхода ночи…
Потом дядя позвал меня обратно, отсчитал мне в руку тридцать семь золотых гиней; но когда у него оставалась лишь пригоршня золотой и серебряной мелочи, сердце его не выдержало, и он ссыпал ее себе в карман.
— Вот тебе, — произнес он. — Видишь теперь? Я человек странный, тем более с чужими, но слово мое нерушимо, и вот тому доказательство.
Говоря по правде, мой дядя казался таким отъявленным скопидомом, что я онемел от столь внезапной щедрости и даже не сумел толком его поблагодарить.
— Не надо слов! — возгласил он. — Не надо благодарности! Я исполнил свой долг; я не говорю, что всякий поступил бы так же, но мне (хоть я и осмотрительный человек) только приятно сделать доброе дело сыну моего брата и приятно думать, что теперь между нами все пойдет на лад, как и должно у таких близких друзей.
Я ответил ему со всей учтивостью, на какую был способен, а сам тем временем гадал, что будет дальше и чего ради он расстался со своими ненаглядными гинеями: ведь его объяснение не обмануло бы и младенца.
Но вот он кинул на меня косой взгляд.
— Ну и, сам понимаешь, — сказал он, — услуга за услугу.
Я сказал, что готов доказать свою благодарность любым разумным способом, и выжидающе замолчал, предвидя какое-нибудь чудовищное требование. Однако когда он наконец набрался духу открыть рот, то лишь для того, чтобы сообщить мне (вполне уместно, как я подумал), что становится стар и немощен и рассчитывает на мою\" помощь по дому и в огороде.
Я ответил, что охотно ему послужу.
— Тогда начнем. — Он вытащил из кармана заржавленный ключ. — Вот, — объявил он. — Этот ключ от лестничной башни в том крыле замка. Попасть туда можно только снаружи, потому что та часть дома недостроена. Ступай, поднимись по лестнице и принеси мне сундучок, что стоит наверху. В нем хранятся бумаги, — добавил он.
— Можно взять огня, сэр? — спросил я.
— Ни-ни, — лукаво сказал он. — Никаких огней в моем доме.
— Хорошо, сэр. Лестница крепкая?
— Великолепная лестница, — сказал он и, когда я повернулся к двери, прибавил: — Держись ближе к стене, перил нету. Но сами ступеньки хоть куда.
Я вышел; стояла ночь. Вдали по-прежнему завывал ветер, хотя до самого замка Шос не долетало ни единого дуновения. Кругом стало еще непроглядней; хорошо хоть, что до двери лестничной башни, замыкавшей недостроенное крыло, можно было пробраться ощупью вдоль стены. Я вставил ключ в замочную скважину и не успел его повернуть, как внезапно, в полном безветрии и гробовой тишине, по всему небу ярым светом полыхнула зарница — и снова все почернело. Я должен был закрыть глаза рукой, чтобы привыкнуть к темноте, но все равно вошел в башню наполовину ослепленный.
Внутри стояла такая плотная мгла, что, казалось, нечем дышать; но я переступал с великой осторожностью, вытянув вперед руки, и вскоре пальцы мои уперлись в стену, а нога наткнулась на нижнюю ступеньку. Стена, как я определил на ощупь, была сложена из гладко отесанного камня, лестница, правда, узковатая и крутая, была тоже каменная с гладко отполированными, ровными, прочными ступенями. Памятуя напутствие дяди насчет перил, я держался как можно ближе к стене и в кромешной темноте, с бьющимся сердцем, нащупывал одну ступеньку за другой.
Замок Шос, помимо чердака, насчитывал целых пять этажей. И вот, по мере того как я взбирался все выше, мне казалось, что на лестнице становится все легче дышать, а мрак чуточку редеет, и я только дивился, отчего бы это, как вдруг опять сверкнула зарница и тотчас погасла. Если я не вскрикнул, то лишь оттого, что страх сдавил мне горло; если не полетел вниз, то скорей по милости провидения, а не из-за собственной ловкости. Свет молнии ворвался в башню со всех сторон сквозь бреши в стене; оказалось, что я карабкаюсь вверх как бы по открытым лесам; мало того: этой мимолетной вспышки было довольно, чтобы я увидел, что ступеньки разной длины и в каких-нибудь двух дюймах от моей правой ноги зияет провал.
Так вот она какова, эта великолепная лестница! С этой мыслью какая-то злобная отвага вселилась мне в душу. Мой дядя заведомо послал меня сюда навстречу грозной опасности, может быть, навстречу смерти. И я поклялся установить «может быть» или «бесспорно», даже если сломаю себе на этом шею. Я опустился на четвереньки и с черепашьей скоростью двинулся дальше вверх по лестнице, нащупывая каждый дюйм, пробуя прочность каждого камня. После вспышки зарницы тьма словно сгустилась вдвое; мало того, наверху, под стропилами башни, подняли страшную возню летучие мыши, шум забивал мне уши, мешал сосредоточиться; вдобавок гнусные твари то и дело слетали вниз, задевая меня по лицу и по плечам.
Башня, надо сказать, была квадратная, и плита каждой угловой ступеньки, на которой сходились два марша, была шире и другой формы, чем остальные. Поднявшись до одного такого поворота, я продолжал нащупывать дорогу, как вдруг моя рука сорвалась в пустоту. Ступеней дальше не было. Заставить чужого человека подняться по такой лестнице в темноте означало послать его на верную смерть; и, хотя вспышка зарницы и собственная осторожность спасли меня, при одной мысли о том, какая меня подстерегала опасность и с какой страшной высоты я мог упасть, меня прошиб холодный пот, и я как-то сразу обессилел.
Зато теперь я знал, что мне было надо; я повернул обратно и стал так же, ползком, спускаться, а сердце мое было переполнено гневом. Когда я был примерно на полпути вниз, на башню налетел мощный порыв ветра, стих на мгновение — и разом хлынул дождь; я не сошел еще с последней ступеньки, а уже лило как из ведра. Я высунулся наружу и поглядел в сторону кухни. Дверь, которую я плотно притворил уходя, была теперь открыта, изнутри сочился тусклый свет, а под дождем виднелась, кажется, фигура человека, который замер в неподвижности, как бы прислушиваясь. В эту секунду ослепительно блеснула молния — я успел ясно увидеть, что мне не почудилось и на том месте в самом деле стоит мой дядя, — и тотчас грянул гром.
Не знаю, что послышалось дяде Эбенезеру в раскате грома: звук ли моего падения, глас ли господень, обличающий убийцу, — об этом я предоставляю догадываться читателю. Одно было несомненно: его обуял панический страх, и он бросился обратно в дом, оставив дверь за собою открытой. Я как можно тише последовал за ним, неслышно вошел в кухню и остановился, наблюдая.
Он успел уже отпереть поставец с посудой, достал большую оплетенную бутыль виски и сидел у стола спиной ко мне. Его поминутно сотрясал жестокий озноб, и он с громким стоном подносил к губам бутыль и залпом Глотал неразбавленное зелье.
Я шагнул вперед, подкрался к нему сзади вплотную и с размаху хлопнул обеими руками по плечам.
— Ага! — вскричал я.
Дядя издал какой-то прерывистый блеющий вопль, вскинул руки и замертво грохнулся наземь. Я немного оторопел; впрочем, прежде всего следовало позаботиться о себе, и, недолго раздумывая, я оставил его лежать на полу. В посудном шкафчике болталась связка ключей, и пока к дядюшке вместе с сознанием не вернулась способность строить козни, я рассчитывал добыть себе оружие. В шкафчике хранились какие-то склянки, иные, вероятно, с лекарствами, а также великое множество учетов и прочих бумаг, в которых я был бы очень не прочь порыться, будь у меня время; здесь же стояли разные хозяйственные мелочи, которые мне были ни к чему. Потом я перешел к сундукам. Первый был до краев полон муки, второй набит мешочками монет и бумагами, связанными в пачки. В третьем среди вороха всякой всячины (по преимуществу одежды) я обнаружил заржавленный, но достаточно грозный на вид шотландский кинжал без ножен. Его-то я и спрятал под жилет и только потом занялся дядей.
Он лежал, как куль, в том же положении, поджав одно колено и откинув руку; лицо его посинело, дыхания не было слышно. Я испугался, не умер ли он, принес воды и начал брызгать ему в лицо; тогда он малопомалу стал подавать признаки жизни, пожевал губами, веки его дрогнули. Наконец он открыл глаза, увидел меня, и лицо его исказилось сверхъестественным ужасом.
— Ничего-ничего, — сказал я. — Садитесь-ка потихоньку.
— Ты жив? — всхлипнул он. — Боже мой, неужели ты жив?
— Жив, как видите, — сказал я. — Только вас ли за то благодарить?
Он схватил воздух ртом, глубоко и прерывисто дыша.
— Синий пузырек… — выговорил он. — В поставце… синий.
Он задышал еще реже.
Я кинулся к шкафчику, и точно, там оказался синий лекарственный пузырек с бумажным ярлыком, на котором значилась доза. Я поспешно поднес дяде лекарство.
— Сердце, — сказал он, когда немного ожил. — Сердце у меня больное, Дэви. Я очень больной человек.
Я усадил дядю на стул и поглядел на него. Вид у него был самый несчастный, и меня, признаться, разбирала жалость, но вместе с тем я был полон справедливого негодования. Один за другим, я выложил ему все вопросы, которым требовал дать объяснение. Зачем он лжет мне на каждом слове? Отчего боится меня отпустить? Отчего ему так не понравилось мое предположение, что они с моим отцом близнецы, не оттого ли, что оно верно? Для чего он дал мне деньги, которые, я убежден, никоим образом мне не принадлежат? И отчего, наконец, он пытался меня прикончить?
Он молча выслушал все до конца; потом дрожащим голосом взмолился, чтобы я позволил ему лечь в постель.
— Утром я все расскажу, — говорил он. — Клянусь тебе жизнью…
Он был так слаб, что мне ничего другого не оставалось, как согласиться. На всякий случай я запер его комнату и спрятал ключ в карман; а потом, возвратясь на кухню, развел такой жаркий огонь, какого этот очаг не видывал долгие годы, завернулся в плед, улегся на сундуках и заснул.
ГЛАВА V
Я УХОЖУ НА ПЕРЕПРАВУ «КУИНСФЕРРИ»
Дождь шел всю ночь, а наутро с северо-запада подул ледяной пронизывающий ветер, гоня рваные тучи. И все-таки еще не выглянуло солнце и не погасли последи не звезды, как я сбегал к ручью и окунулся в глубоком бурливом бочажке. Все тело у меня горело после такого купания; я вновь сел к пылающему очагу, подбросил в огонь поленьев и принялся основательно обдумывать свое положение.
Теперь уже не было сомнений, что дядя мне враг; не было сомнений, что я ежесекундно рискую жизнью, что он всеми правдами и неправдами будет добиваться своей погибели. Но я был молод, полон задора и, как всякий деревенский юнец, был весьма высокого мнения в собственной смекалке. Я пришел к его порогу почти совсем нищим, почти ребенком, и чем он встретил меня коварством и жестокостью; так поделом же ему будет, если я подчиню его себе и стану помыкать им, как пастух стадом баранов!
Так сидел я, поглаживая колено, и улыбался, щурясь на огонь: я уже видел мысленно, как выведываю один за другим все его секреты и становлюсь его господином и повелителем. Болтают, что эссендинский колдун сделал зеркало, в котором всякий может прочесть свою судьбу; верно, не из раскаленных углей смастерил свое стекло, потому что сколько ни рисовалось мне видений и картин, не было среди них ни корабля, ни моряка в косматой шапке, ни дубинки, предназначенной для глупой моей головы, — словом, ни малейшего намека на те невзгоды, что готовы были вот-вот обрушиться на меня.
Наконец, положительно лопаясь от самодовольства, я поднялся наверх и выпустил своего узника. Он учтиво наделал мне доброго утра, и я, посмеиваясь свысока, зависимо отвечал ему тем же. Вскоре мы расположились завтракать, словно ровным счетом ничего не переменилось со вчерашнего дня.
— Итак, сэр? — язвительно начал я. — Неужели вам больше нечего мне сказать? — И, не дождавшись внятного ответа, продолжал: — Мне кажется, пора нам понять друг друга. Вы приняли меня за деревенского простачка, несмелого и тупого, как чурбан. Я вас — за доброго человека, по крайней мере человека не хуже других. Видно, мы оба ошиблись. Какие у вас причины меня бояться, обманывать меня, покушаться на мою жизнь?..
Он забормотал было, что он большой забавник и задумал лишь невинную шутку, но при виде моей усмешки переменил тон и обещал, что как только мы позавтракаем, все мне объяснит. По его лицу я видел, что он еще не придумал, как мне солгать, хоть и старается изо всех сил, — и, наверно, сказал бы ему это, но мне помешал стук в дверь.
Велев дяде сидеть на месте, я пошел отворить. На пороге стоял какой-то подросток в моряцкой робе. Завидев меня, он немедленно принялся откалывать коленца матросской пляски — я тогда и не слыхивал о такой, а уж не видывал и подавно, — прищелкивая пальцами и ловко выбивая дробь ногами. При всем том он весь посинел от холода, и было что-то очень жалкое в его лице, какая-то готовность не то рассмеяться, не то заплакать, которая совсем не вязалась с его лихими ухватками.
— Как живем, друг? — осипшим голосом сказал он.
Я с достоинством спросил, что ему угодно.
— А чтоб мне угождали! — ответил он и пропел: Вот, что мило мне при светлой луне Весеннею порой.
— Извини мою неучтивость, — сказал я, — но раз не за делом пришел, то и делать тебе здесь нечего.
— Постой, браток! — крикнул он. — Ты что, шуток не понимаешь? Или хочешь, чтобы мне всыпали? Я принес, мистеру Бэлфуру письмо от старикана Хози-ози. — Он показал мне письмо и прибавил: — А еще, друг, я помираю с голоду.
— Ладно, — сказал я. — Зайди в дом. Пускай хоть сам попощусь, а для тебя кусок найдется.
Я привел его в кухню, усадил на свое место, и бедняга с жадностью накинулся на остатки завтрака, поминутно подмигивая мне и не переставая гримасничать: видно, в простоте душевной, он воображал, что так и положено держаться настоящему мужчине. Дядя тем временем пробежал глазами письмо и погрузился в задумчивость. Внезапно, с необычайной живостью, он вскочил и потянул меня в дальний конец кухни.
— На-ка, прочти, — и он сунул мне в руки письмо.
Вот оно лежит передо мною и сейчас, когда я пишу эти строки.
\"Переправа «Куинсферри».
Трактир «Боярышник».
Сэр!
Я болтаюсь здесь на рейде и посылаю к вам юнгу с донесением. Буде вам явится надобность что-либо добавить к прежним вашим поручениям, то последний случай сегодня, ибо ветер благоприятствует и мы выходим из залива. Не стану отпираться, мы кое в чем не сошлись с вашим доверенным мистером Ранкилером, каковое обстоятельство, не будучи спешно улажено, может привести к некоторому для вас ущербу. Я составил вам счет соответственно вырученной сумме, с чем и остаюсь, сэр, ваш покорнейший слуга Элайс Хозисон\".
— Понимаешь, Дэви, — продолжал дядя, увидев, что я кончил читать, — этот Хозисон — капитан торгового брига «Завет» из. Дайсета, и у меня с ним дела. Нам бы с тобой пойти сейчас с этим мальчонкой: я бы тогда заодно повидался с капитаном, в «Боярышнике» или на борту «Завета», если требуется подписать какие-то бумаги, а оттуда, не теряя даром времени, мы можем прямо пойти к стряпчему, мистеру Ранкилеру. Мое слово, после всего что случилось, для тебя теперь мало значит, но Ранкилеру ты поверишь. Он у доброй половины местного дворянства ведет дела, человек старый, очень уважаемый; да к тому же он знавал твоего деда. Я постоял в раздумье. Там, куда он меня зовет, много кораблей, а стало быть, много народу; на людях дядя не отважится применить насилие, да и пока с нами юнга, опасаться нечего. А уж на месте я, верно, сумею заставить дядю пойти к стряпчему, даже если сейчас он это предлагает лишь для отвода глаз. И потом, как знать, не хотелось ли мне в глубине души поближе взглянуть на море и суда! Не забудьте, что я всю жизнь прожил в горах, вдали от побережья, и всего два дня назад впервые увидел синюю гладь залива и на нем крохотные, словно игрушечные, кораблики под парусами. Так или иначе, но я согласился.
— Хорошо, — сказал я. — Давайте сходим к переправе.
Дядя напялил шляпу и кафтан, нацепил старый ржавый кортик, мы загасили очаг, заперли дверь и двинулись в путь.
Дорога проходила по открытому месту, и холодный северо-западный ветер бил нам в лицо. Был июнь месяц, в траве белели маргаритки, деревья стояли в цвету, а глядя на наши синие ногти и онемевшие запястья, можно было подумать, что, наступила зима и все вокруг прихвачено декабрьским морозом.
Дядя Эбенезер тащился по обочине, переваливаясь с боку на бок, словно старый пахарь, возвращающийся с работы. За всю дорогу он не проронил ни слова, и я поневоле разговорился с юнгой. Тот сказал, что зовут его Рансомом, что в море он ходит с девяти лет, а сколько ему сейчас, сказать не может, потому что сбился со счета. Открыв грудь прямо на ветру, он, не слушая моих увещаний, что так недолго застудиться насмерть, показал мне свою татуировку; он сыпал отборной бранью кстати и некстати, но получалось это неумело, по-мальчишески; он важно перечислял мне свои геройские подвиги: тайные кражи, поклепы и даже убийства, — но с такими невероятными подробностями, с таким пустым и беспомощным бахвальством, что поверить было никак нельзя, а не пожалеть его невозможно.
Я расспросил его про бриг — он объявил, что это лучшее судно на свете
— и про капитана, которого он принялся славословить с не меньшим жаром. По его словам, выходило, что Хози-ози (так он по-прежнему именовал шкипера) — из тех, кому не страшен ни черт, ни дьявол, кто, как говорится, «хоть на страшный суд прилетит на всех парусах», что нрава он крутого: свирепый, отчаянный, беспощадный. И всем этим бедняга приучил себя восхищаться и такого капитана почитал морским волком и настоящим мужчиной! Всего один изъян видел Рансом в своем кумире.
— Только моряк он никудышный, — доверительно сообщил он мне. — Управляет бригом мистер Шуан, этот — моряк, каких поискать, верь слову, только выпить любит! Глянь-ка! — Тут он отвернул чулок и показал мне глубокую рану, открытую, воспаленную — у меня при виде нее кровь застыла в жилах, — и гордо прибавил: — Это все он, мистер Шуан!
— Что? — вскричал я. — И ты сносишь от него такие зверства? Да кто ты, раб, чтобы с тобой так обращались?
— Вот именно! — подхватил несчастный дурачок, сразу впадая в другую крайность. — И он еще это узнает! — Он вытащил из чехла большой нож, по его словам, краденый. — Видишь? — продолжал он. — Пускай попробует, пускай только посмеет! Я ему удружу! Небось, не впервой! — ив подтверждение своей угрозы выругался, грязно, беспомощно и не к месту.
Никогда — еще никого мне не было так жалко, как этого убогого несмышленыша; и притом я начал понимать, что на бриге «Завет», несмотря на его святое название, как видно, немногим слаще, чем в преисподней.
— А близких у тебя никого нет? — спросил я.
Он сказал, что в одном английском порту, уж не помню в каком, у него был отец.
— Хороший был человек, да только умер.
— Господи, неужели ты не можешь подыскать себе приличное занятие на берегу? — воскликнул я.
— Э, нет, — возразил он, хитро подмигнув. — Не на такого напали! На берегу мигом к ремеслу пристроят.
Тогда я спросил, есть ли ремесло ужасней того, которым он занимается теперь с опасностью для жизни, — не только из-за бурь и волн, но еще из-за чудовищлей жестокости его хозяев. Он согласился, что это правда, но тут же принялся расхваливать эту жизнь, рассказывая, как приятно сойти на берег, когда есть денежки в кармане, промотать их, как подобает мужчине, накупить яблок и вообще покрасоваться на зависть, как он выразился, «сухопутной мелюзге».
— Да и не так все страшно, — храбрился он. — Другим еще солоней. Взять хотя бы «двадцатифунтовок». Ух! Поглядел бы ты, каково им приходится! Я одного видел своими глазами: мужчина уже в твоих годах (я для него был чуть ли не старик), бородища — во, только мы вышли из залива и у него зелье выветрилось из головы, он — ну реветь! Ну убиваться! Уж я-то поднял на смех, будь уверен! Или, опять же, мальчики. Ох, и до чего же мелочь! Будь уверен, они у меня по струнке ходят. На случай, когда на борту мальки, у меня есть особый линек, чтобы их постегивать.
И так далее в том же духе, пока я не уразумел, что «двадцатифунтовки»
— это либо несчастные преступники, которых переправляют в Северную Америку в каторжные работы, либо еще более несчастные и ни в чем не повинные жертвы, которых похитили или, по тогдашнему выражению, умыкнули обманом, ради личной выгоды или из мести.
Тут мы взошли на вершину холма, и нам открылась переправа и залив. Ферт-оф-Форт в этом месте, как известно, сужается: к северу, где он не шире хорошей реки, удобное место для переправы, а в верховьях образуется закрытая гавань, пригодная для любых судов; в самом горле залива стоит островок, на нем какие-то развалины; на южном берегу построен пирс для парома, и в конце этого причала, по ту сторону дороги, виднелось среди цветущего остролиста и боярышника здание трактира.
Городок Куинсферри лежит западнее, и вокруг трактира в это время, дня было довольно-таки безлюдно, тем более, что паром с пассажирами только что отошел на северный берег. Впрочем, у пирса был ошвартован ялик, на банках дремали гребцы, и Рансом объяснил, что это шлюпка с «Завета» поджидает капитана; а примерно в полумиле от берега, один-одинешенек на якорной стоянке, маячил и сам «Завет». На палубе царила предрейсовая суета, матросы, ухватясь за брасы, поворачивали реи по ветру, и ветер нес к берегу их дружную песню. После всего, что я наслушался по дороге, я смотрел на бриг с крайним отвращением и от души жалел горемык, обреченных идти на нем в море.
На бровке холма, когда мы все трое остановились, я перешел через дорогу и обратился к дяде:
— Считаю нужным предупредить вас, сэр, что я ни в коем случае не буду подниматься на борт «Завета».
Дядя, казалось, очнулся от забытья.
— А? Что такое? — спросил он.
Я повторил.
— Ну, ну, — сказал он. — Как скажешь, перечить не стану. Но что ж мы стоим? Холод невыносимый, да и «Завет», если не ошибаюсь, уже готовится поднять на — руса…
ГЛАВА VI
ЧТО СЛУЧИЛОСЬ У ПЕРЕПРАВЫ
Едва мы вошли в трактир, Рансом повел нас вверх по лестнице в комнатушку, где стояла кровать, пылали угли в камине и жарко было, как в пекле. За столом возле камина сидел и что-то с деловитым видом писал рослый загорелый мужчина. Несмотря на жару в комнате, он был в плотной, наглухо застегнутой моряцкой куртке и высокой косматой шапке, нахлобученной на самые уши; при всем том я не встречал человека, который держался бы так хладнокровно и невозмутимо, как этот морской капитан, а его ученому виду позавидовал бы даже судья в зале заседаний.
Он тотчас встал и, шагнув нам навстречу, протянул Эбенезеру большую руку.
— Счастлив, что вы оказали мне честь, мистер Бэлфур, — проговорил он глубоким звучным голосом, — и хорошо, что не опоздали. Ветер попутный, вот-вот начнется отлив, и думаю, нам еще засветло подмигнет старушка жаровня на берегу острова Мей.
— Капитан Хозисон, — сказал дядя. — У вас в комнате немыслимая жара.
— Привычка, мистер Бэлфур, — объяснил шкипер. — Я по природе человек зябкий, кровь холодная, сэр. Ничто, так сказать, не поднимает температуры — ни мех, ни шерсть, ни даже горячий ром. Обычная вещь, сэр, утех, кому, как говорится, довелось прожариться до самых печенок в тропических морях.
— Ну, что поделаешь, капитан, — отозвался дядя, — от своей природы никуда не денешься.
Случилось, однако, что эта капитанская причуда сыграла важную роль в моих злоключениях. Потому что я хоть и дал себе слово не выпускать своего сородича из виду, но меня разбирала такая охота поближе увидеть море и так мутило от духоты, что, когда дядя сказал «сходил бы, размялся внизу», у меня хватило глупости согласиться.
— Так и оставил я их вдвоем за бутылкой вина и ворохом каких-то бумаг; вышел из гостиницы, перешел через дорогу и спустился к воде. Несмотря на резкий ветер, лишь мелкая рябь набегала на берег — чуть больше той, что мне случалось видеть на озерах. Зато травы были мне внове: то зеленые, то бурые, высокие, а на одних росли пузырьки, которые с треском лопались у меня в пальцах. Даже здесь, в глубине залива, ноздри щекотал насыщенный солью волнующий запах моря; а тут еще «Завет» начал расправлять паруса, повисшие на реях, — все пронизано было духом дальних плаваний, будило мечты о чужих краях.
Рассмотрел я и гребцов в шлюпке: смуглые, дюжие молодцы, одни в рубахах, другие в бушлатах, у некоторых шея повязана цветным платком, у одного за поясом пара пистолетов, у двоих или троих — по суковатой дубинке, и у каждого нож в ножнах. С одним из них, не таким отпетым на вид, я поздоровался и спросил, когда отходит бриг. Он ответил, что они уйдут с отливом, и прибавил, что рад убраться из порта, где нет ни кабачка, ни музыкантов; но при этом пересыпал свою речь такой отборной бранью, что я поспешил унести ноги.