Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Нил Стивенсон — Одалиска

Женщине на втором этаже
К Музе



Яви себя, о Муза. Ты ведь здесь.
Коль правы барды, коих нет давно,
Ты — пламени и дуновенья смесь.
Моё перо, как я, погружено
Во мрак полночный жидкий, без тебя
Тьму лишь расплещет — свет не даст оно.
Оперена огнём — стоишь в тени…
Очнись! Пусть вихри света разорвут
Глухой покров. Навстречу мне шагни!
Но нет, не ты во тьме — лишь я, как спрут
Плыву, незряч, в клубах своих чернил,
Что сам к твоей досаде породил.
Завесу тёмную одно перо
Пронзить способно. Вот оно. Начнём.



Уайтхолл февраль 1685

Короли и лица, облечённые верховной властью, вследствие своей независимости всегда находятся в состоянии непрерывной зависти и о состоянии и положении гладиаторов, направляющих оружие друг на друга и зорко следящих друг за другом. Они имеют форты, гарнизоны и пушки на границах своих королевств и постоянных шпионов у своих соседей, что является состоянием войны.[1] Гоббс, «Левиафан»
Как всадник, пришпоривший дикого скакуна, что пронёс его, не разбирая дороги, через несколько стран, или шкипер, который после ночной схватки с волнами вновь поднимает паруса и правит в неведомое море, так доктор Даниель Уотерхауз в лето Господне 1685-е наблюдал последние часы короля Карла II.

Многое произошло за двенадцать лет, однако мало что изменилось. Мир Даниеля, словно каучук, растягивался, но не рвался и всегда сохранял исходную форму. Он получил докторскую степень; дальше оставаться в Кембридже значило читать лекции перед пустыми аудиториями, вдалбливать науки тупым герцогским сынкам и смотреть, как Исаак всё глубже погружается в беспросветную темень поисков философской ртути, Соломонова храма и толкований на Апокалипсис. Даниель перебрался в Лондон, где события свистели мимо, как пули.

Падение Джона Комстока, его отъезд и уход с поста председателя Королевского общества в свое время представлялись эпохальными переменами. Через несколько недель Томас Мор Англси не только стал председателем Общества, но и купил особняк Комстока — лучший в Лондоне, считая королевские дворцы. Несгибаемого консерватора и архиангликанина сменил кичливый папист, и ничто, по сути, не изменилось. Даниель усвоил, что в мире полно влиятельных людей, однако пока они исполняют одну и ту же роль, они взаимозаменяемы, как актёры второго плана, произносящие те же реплики с той же сцены.

Семена, посеянные в 1672–1673 годах, за двенадцать лет взошли и стали деревьями: одни — могучими и красивыми, другие — кривыми и уродливыми, а третьи сожгло молнией. Нотт Болструд умер в изгнании, его сын Гомер жил теперь в Голландии, другие Болструды перебрались в Новую Англию. Всё из-за того, что Нотт в 1679-м вздумал через суд объявить Нелл Гвин непотребной женщиной. Шума эта история тогда наделала много. Чем старше становился Карл, тем больше лондонцы боялись возврата к папизму с приходом его брата Джеймса и тем больше король нуждался в склочном пуританине — Болструде, чтобы эти страхи успокаивать. Однако чем больше власти забирал Болструд, тем сильнее он распалял народ против Джеймса и католичества. В 1678 году ненависть достигла таких масштабов, что католиков начали хватать и вешать за участие в мифическом «папистском заговоре». Когда закончились католики, начали вешать протестантов за сомнения в том, что заговор вообще был.

К тому времени сыновья Англси — Луи, граф Апнорский, и Филип, граф Ширнесский, промотали почти все семейные капиталы. Терять им было нечего, кроме своих кредиторов, и они бежали во Францию. Роджер Комсток, ставший к тому времени пэром Англии, маркизом Равенскарским, купил Англси-хаус (прежде Комсток-хаус). Вместо того, чтобы въехать в особняк, Роджер велел его снести, а на освободившейся земле разбить «самую красивую площадь Европы». На самом деле выходило подобие Уотерхауз-сквер, только больше и лучше. Релей умер в 1678-м, однако Стерлинг заступил на его место так же легко, как Англси — на место Джона Комстока; теперь они с Равенскаром занимались тем же, что двенадцать лет назад, только с большим финансовым размахом и меньшим числом ошибок.

Король распустил Парламент, чтобы прекратить казни своих друзей-католиков, спровадил Джеймса в Испанские Нидерланды, чтобы не мозолил недругам глаза, и вдобавок выдал его дочь Марию за главного защитника протестантской веры: Вильгельма Оранского. На случай, если и этого будет мало, герцогу Монмутскому (протестанту) позволили разъезжать по стране, дразня англичан надеждой, что посредством какого-нибудь генеалогического мухлежа его объявят законнорожденным и наследником трона.

Другими словами, Карл II по-прежнему мог изумлять, ошеломлять и водить за нос. Однако его алхимические изыскания в подвале под Внутренней галереей не принесли плодов: он не мог делать золото из свинца. И не мог без Парламента увеличить налоги. Уцелевшие златокузнецы на Треднидл-стрит и сэр Ричард Апторп со своим новым банком не желали давать ему в долг. Людовик XIV щедро снабжал Карла золотом, но под конец оказался не лучше любого другого богатого родственничка: научился взамен процентов по долгам всячески изводить Карла. Итак, король вынужден был сознать Парламент. В итоге победили сторонники Болструда («Враги произвола», называли они себя) и первым пунктом в повестке поставили не увеличение налогов, а запрет Джеймсу (и любому другому католику) занимать английский престол. Парламент немедленно сделался столь непопулярным у сторонников короля, что пришлось переместить его (вместе с париками, мешками шерсти и проч.) в Оксфорд, подальше от лондонских толп, подстрекаемых сэром Роджером Лестрейнджем — тот, отчаявшись изничтожить чужие памфлеты, печатал теперь собственные. Полагая, что в Оксфорде им ничто не грозит, виги (как окрестил их Лестрейндж) проголосовали за новый закон о престолонаследии и рукоплескали Болструду, когда тот объявил Нелли шлюхой.

Даниель услышал о решениях Парламента от уличного глашатая. Они с Робертом Гуком стояли там, где у Комстока, а после у Англси, была бальная зала, а сейчас под синим октябрьским небом белела россыпь итальянского мрамора. Рабочим столом им служила коринфская капитель. Нанятые Роджером ирландцы выдернули из-под неё колонну, и капитель, рухнув, до половины ушла в землю. Она стояла как раз под нужным углом; Даниель и Гук разложили сверху чертежи и придавили осколками мрамора: кончиками ангельских крыльев и оббитыми листьями аканта. Чертежам этим предстояло воплотить замысел Роджера внести немного картезианской ясности в тот клубок спутанных корней, что представляли собой лондонские улицы. Землемеры вместе с помощниками протянули веревки и вбили колышки, наметив оси трёх коротких параллельных улиц, на которых, согласно Роджеру, должны были расположиться лучшие лавки в Лондоне. На одной из табличек значилось «Англси», на второй — «Комсток», на третьей — «Равенскар». Однако вечером явился Роджер, вооруженный обмакнутым в чернила пером, вычеркнул эти названия и написал «Нортумберленд»[2], «Ричмонд»[3] и «Сент-Олбанс»[4].

Через месяц в Британии не было ни Парламента, ни Болструдов. Джеймс вернулся с чужбины, Монмута прогнали с королевской службы, и Англия, по сути, превратилась в подразделение Франции: Карл теперь открыто получал сто тысяч фунтов в год, а большинство лондонских политиков — как виги, так и тори — взятки от Короля-Солнца. Католиков, брошенных в Тауэр за участие в мифическом папистском заговоре, выпустили, чтобы освободить место для такого же количества протестантов, якобы участвовавших в «заговоре Ржаного дома» с целью посадить на престол Монмута. Как многие «папистские заговорщики», они быстро начали «кончать с собой». Один, например, исхитрился перерезать себе горло до самого позвоночника!

Итак, труд Уилкинса пошёл прахом, по крайней мере, на время. Тысячу триста квакеров, гавкеров и других диссентеров бросили в тюрьму. Тогда-то Даниель и провел несколько месяцев в тесноте и вони, слушая, как озлобленные люди поют те самые гимны, которым его в детстве учил Дрейк.

Карл II любил Францию, ненавидел пуритан, не знал недостатка в любовницах, зато вечно нуждался в деньгах. И ничто по-настоящему не менялось.

* * *

Теперь доктор Уотерхауз стоял на пристани Уайтхолла: грубой деревянной платформе, что прилепилась к отвесной стене, сложенной из каменных блоков, — такой же, как у всех дворцовых зданий со стороны реки. Глядя вниз по течению, откуда должна была прибыть лодка с врачами, Даниель видел сплошную известняковую стену с редкими окнами или декоративными бастионами. Тремя сотнями футов ниже по течению в реку выдавался пирс; по нему, стуча от холода зубами, расхаживали несколько героических лодочников. Рядом покачивались на воде лодки, однако час был поздний, погода — холодная, король умирал, и никто из горожан не спешил воспользоваться древним правом свободного прохода через дворец.

За пирсом река плавно сворачивала вправо, к Лондонскому мосту. Когда тусклый день сменялся серым вечером, от «Старого лебедя» — таверны у северного края моста, где собирались осторожные люди, не желающие доверять свою жизнь стремнине под арками, — отвалила лодка и с тех самых пор упорно двигалась против течения. Сейчас Даниель, вытащив из кармана подзорную трубу, уже мог различить, что в ней всего два пассажира.

Ему вспомнился вечер в 1670 году, когда он приехал сюда в карете Пеписа и бродил по саду, пытаясь держаться естественно. В ту пору это казалось ему романтическим и опасным; теперь при мысли о тогдашней своей глупости он только стиснул зубы и возблагодарил Бога, что на него смотрела лишь отрубленная голова Кромвеля.

В последнее время он часто и подолгу бывал в Уайтхолле. Король решил немного ослабить хватку, выпустил из тюрем часть гавкеров и квакеров, а Даниеля назначил своего рода секретарём по делам безумных пуритан: преемником Нотта Болструда, с теми же обязанностями, но куда меньшей властью. Из примерно двух тысяч помещений Уайтхолла Даниель видел, быть может, сотни две — довольно, чтобы понять: эта путаница грязных, покрытых плесенью закутков — исполинский макет мозгов царедворца. Целые комнаты были отданы своре полудиких спаниелей, разнузданных даже для обитателей королевского дворца и безмозглых даже для спаниелей. Короче, Уайтхолл был домом королевского семейства, семейства, надо сказать, престранного. За последнюю неделю Даниель познакомился с этим семейством куда ближе, чем хотел. Нынешнее ожидание на пристани стало лишь предлогом выбраться из монаршей опочивальни и вдохнуть воздуха, не пахнущего августейшими телесными соками.

Через некоторое время к нему присоединился маркиз Равенскарский. Когда в понедельник король заболел, Роджер Комсток — самый малообещавший и покуда самый успешный из тех, с кем Даниель учился в Кембридже, — был на севере, наблюдал за строительством своей сельской усадьбы по чертежам, которые сделал для него Даниель. Новости туда идут день или два, вероятно, Роджер выехал сразу, как их получил, — сейчас был вечер четверга. Он даже не переменил дорожного платья, придававшего ему непривычно строгий, почти пуританский вид.

— Милорд.

— Доктор Уотерхауз.

По лицу Роджера Даниель видел, что тот уже побывал в королевской опочивальне. Чтобы не оставлять сомнений, Роджер подобрал длинные полы камзола, опустился на колени, нагнулся вперёд и сблевал в Темзу.

— Прошу меня извинить.

— Прямо как в студенческие дни.

— Я и не подозревал, что у человека в теле может быть столько соков, гуморов или как там они зовутся!

Даниель кивнул на приближающуюся лодку.

— Скоро узрите новые чудеса.

— Судя по виду его величества, врачи трудятся не покладая рук?

— Они сделали все, чтобы ускорить переход короля в мир иной.

— Даниель! Умоляю, понизьте голос, — прошипел Роджер. — Не все оценят ваш сочный юмор.

— Забавно, что вы вновь упомянули о соках. Всё началось с апоплексического удара в понедельник. Король, при своём крепком организме, смог бы выкарабкаться, если бы в той же комнате не случился врач с полным набором ланцетов!

— Как некстати!

— Сверкнуло лезвие, врач нашел вену, и король простился с пинтой-двумя гумора страсти. Впрочем, его величество всегда отличался полнокровием, так что продержался до вторника и сумел оттянуть консилиум до вчерашнего дня. Тут, увы, с ним приключилась падучая. Съехались врачи и заспорили, какой гумор и в каком количестве следует выпустить. После бессонных дня и ночи спор перешел в состязание: кто предложит более кардинальные меры. Когда король, изнемогши в борьбе, впал в забытье, они набросились на него, как псы. Врач, утверждавший, что король страдает от избытка крови, вонзил ланцет в его левую яремную вену раньше, чем остальные успели открыть свои сумки. Изрядное количество крови брызнуло наружу…

— Я как будто вижу собственными глазами.

— Погодите, я только начал. Врач, диагностировавший избыток желчи, указал, что кровопускание лишь увеличило дисбаланс. Двое его дюжих подручных усадили короля на постели, раскрыли ему рот и принялись щекотать горло различными перьями, китовым усом и прочим. Последовала рвота. Третий лекарь, утверждавший, что беды короля вызваны чрезмерным скоплением кишечных соков, перекатил его величество на живот и вставил в августейший анус исполинских размеров клистир. Внутрь излилась неведомая, очень дорогая жидкость, наружу…

— Да.

— Четвертый эскулап поставил банки, дабы оттянуть через кожу другие яды, — отсюда огромные синяки, окруженные кольцевыми ожогами. Тут первый доктор пришёл в ужас, видя, что действия трех других вновь привели к избытку крови: всё это, как вы знаете, относительно. Он вскрыл правую яремную вену, пообещав, что им пустит лишь малую толику крови, однако выпустил очень даже большую толику. Теперь остальные возмутились и потребовали повторить каждый свое лечение. Однако тут появился я и, воспользовавшись (некоторые бы сказали, злоупотребив) положением секретаря Королевского общества, посоветовал избавить короля не от гуморов, а от врачей. Несмотря на угрозы в адрес моей жизни и репутации, я выставил их из королевской опочивальни.

— Однако, въезжая в Лондон, я слышал, будто его величество идёт на поправку.

— После того, как сыны Асклепия сделали своё дело, король не двигался двадцать четыре часа кряду. Кто-то мог подумать, что он спит. У него не было сил забиться в судорогах — кто-то мог истолковать это как знак выздоровления. Иногда я подносил холодное зеркальце к его губам, и отражение королевского лица замутнялось. Сегодня в середине дня он заворочался и застонал.

— Трудно его винить! — вскричал Роджер.

— Тем не менее некоторые врачи сумели к нему проникнуть и диагностировали лихорадку. Его величеству дали королевскую порцию патентованного эликсира Лефевра.

— И, надо думать, на душе у короля сразу полегчало неимоверно!

— Мы можем лишь строить догадки. Ему стало хуже. Соответственно, врачи, которые прописывают порошки и микстуры, снова в немилости, и скоро сюда прибудут сторонники кровопусканий и клистиров!

— В таком случае я добавлю мой вес как председателя к вашему весу секретаря, и посмотрим, на какой срок нам удастся удержать ланцеты в футлярах…

— Занятно, Роджер, что вы заострили…

— Ой, Даниель, у вас на лице проступило такое уотерхаузовское раздумье, что мне сделалось страшно: вдруг вы хотели сказать «заострил» не в буквальном смысле, как «заострить ланцет», но в философском, как «заострить внимание».

— Я думал…

— Помогите! — завопил Роджер, размахивая руками. Однако лодочники на пирсе повернулись спиной к королевской пристани и смотрели на приближающуюся лодку с врачами.

— Помните, как Енох Роот получил фосфор из лошадиной мочи? А граф Апнорский выставил себя на посмешище, предположив, что из королевской?

— Я шокирован, Даниель, банальностью вашей мысли: что королевские кровь, желчь и прочее неотличимы от ваших. Можно ли мне в ответ просто допустить, что республиканский строй не лишён некоторых оснований, даже вроде бы неплохо зарекомендовал себя в Голландии, и перейти к чему-нибудь менее избитому?

— Я клоню к несколько иному, — возразил Даниель. — Я думал, как легко Англси сменил вашего родственника и как до обидного мало это изменило.

— Покуда вы снова не загнали себя в угол, Даниель, и мне не пришлось, как всегда, вас вытаскивать, попрошу больше не прибегать к этому сравнению.

— Какому сравнению?

— Вы собирались сказать, что Карл — как Джон Комсток, а Джеймс — как Англси, и, в конечном счете, не важно, кто правит. Опасное утверждение с вашей стороны, ибо дом, где жили Комсток и Англси, срыт и замощён, — Роджер кивнул на Уайтхолл. — Не такой участи мы желаем этому зданию.

— Однако я собирался сказать совсем другое!

— Что же? Нечто не очевидное?

— Англси сменил Комстока, Стерлинг — Релея, я, в каком-то смысле, Болструда…

— Да, доктор Уотерхауз, мы живём в упорядоченном обществе, и люди сменяют друг друга.

— Иногда. Но есть незаменимые.

— Вряд ли соглашусь.

— Представьте, что, не дай Бог, умрёт Ньютон. Кто его заменит?

— Гук или, быть может, Лейбниц.

— Однако Гук и Лейбниц — иные. Я хотел сказать, что некоторые люди обладают уникальными качествами и потому незаменимы.

— Ньютоны встречаются редко. Он — исключение из любого правила, какое вы решите назвать. Очень дешевый риторический приём с вашей стороны, Даниель. Не намерены баллотироваться в Парламент?

— Тогда мне следовало привести другой пример, ибо я хотел сказать, что вокруг, на рынках и в кузнях, в Парламенте, в Сити, в церквях и угольных шахтах, есть люди, чья смерть и впрямь что-то изменит.

— Почему? Чем эти люди отличаются от других? Вопрос очень глубокий. В последнее время доктор Лейбниц усовершенствует свою систему метафизики…

— Разбудите меня, когда закончите.

— Когда много лет назад я впервые увидел его на Лионской набережной, он обнаружил прекрасное знакомство с Лондоном, хотя никогда прежде здесь не бывал. Он изучал изображения города, сделанные разными художниками с разных точек. Тогда он пространно говорил о том, что сам город имеет некую определённую форму, но воспринимается по-разному каждым из своих обитателей, в зависимости от их обстоятельств.

— Каждый первокурсник так думает.

— То было более двенадцати лат назад. В последнем письме ко мне Лейбниц пишет, что склоняется к взгляду, согласно которому город вовсе не имеет одной абсолютной формы…

— Очевидная чушь.

— …но в каком-то смысле являет собой сумму перцепций — восприятий себя всеми своими слагаемыми.

— Я знал, что не следует принимать его в Королевское общество!

— Я плохо объясняю, — поморщился Даниель, — поскольку пока не вполне понял его мысль.

— Так зачем вы морочите мне ею голову именно сейчас?

— Суть имеет отношение к перцепциям и тому, как разные части мира — разные души — воспринимают все другие части — другие души. Некоторые души обладают перцепциями слабыми и неотчётливыми, как если бы смотрят в плохо отшлифованные линзы. Другие подобны Гуку, глядящему в свой микроскоп, или Ньютону, глядящему в свой отражательный телескоп. Их перцепции — высшие.

— Потому что у них лучше оптика!

— Нет, даже без линз и параболических зеркал Ньютон и Гук видят такое, чего не видим мы с вами. Лейбниц предлагает перевернуть с ног на голову то, что мы обычно подразумеваем, называя человека незаурядным или уникальным. Обычно мы подразумеваем, что человек этот как-то выделяется из толпы. Лейбниц же утверждает, что исключительность коренится в способности человека с необычной ясностью воспринимать остальную вселенную — отличать одно от другого лучше, чем прочие души.

Роджер вздохнул.

— Я знаю лишь, что доктор Лейбниц недавно наговорил гадостей о Декарте…

— Да, в своём труде «Brevis Demonstratio Erroris Memorabilis Cartesii et Aliorum Circa Legem Naturalem…»[5].

— И французы на него ополчились.

— Вы сказали, Роджер, что добавите свой вес как председателя. Королевского общества к моему весу как секретаря.

— Да.

— Однако вы мне польстили. Да, некоторые люди взаимозаменяемы. Этих двух врачей можно заменить другими, и всё равно король умрёт нынче вечером. Но могу ли я — или кто иной — так же легко заменить вас, Роджер?

— Ну, знаете, Даниель, вы впервые в жизни выказали мне что-то вроде уважения!

— Вы — человек незаурядный, Роджер.

— Я тронут и, разумеется, согласен с тем, к чему вы клоните, хотя, убейте меня, по-прежнему не понимаю, что это.

— Отлично. Рад слышать, что вы, как и я, считаете: Джеймс — не замена Карлу.

До того, как Роджер очухался — но после того, как он поборол гнев, — лодка подошла так близко, что продолжать разговор стало невозможно.

— Да здравствует король! Милорд, доктор Уотерхауз… — произнёс некий доктор Хэммонд, выбираясь из лодки на пристань. Роджер и Даниель вынуждены были ответить тем же.

Вслед за Хэммондом из лодки вылез доктор Гриффин и тоже приветствовал их словами: «Да здравствует король!» Это означало, что они ещё раз должны пожелать здравия короля.

Даниель, видимо, произнёс здравицу недостаточно искренне; во всяком случае, доктор Хэммонд наградил его пристальным взглядом и повернулся к доктору Гриффину, словно приглашая того в свидетели.

— Хорошо, что вы прибыли вовремя, милорд, — сказал Хэммонд Роджеру Комстоку, — ибо сдаётся, что окружённый иезуитами с одной стороны и пуританами с другой, — взглядом пуская в Даниеля струи кипящей серной кислоты, — король чрезмерно обременён дурными советчиками.

Роджер имел обыкновение говорить с длинными паузами. Когда он был презренным шутом-субсайзером в Тринити, это воспринималось как придурковатость, теперь, когда он стал маркизом и Председателем Королевского общества, придавало его словам особую важность. Итак, когда они поднялись по ступеням до самого балкона, ведущего к королевским апартаментам, Роджер изрёк:

— Разум короля так же не должен страдать от недостатка советов со стороны людей учёных и набожных, как его тело — от недостатка различных соков, потребных для жизни и здоровья.

Махнув рукой на высящееся над ними здание, доктор Хэммонд сказал Роджеру.

— Это место — такой рассадник интриг и пересудов! Буде, не дай Бог, произойдёт худшее, ваше присутствие, милорд, сможет остановить перешептывания.

— Сдаётся, кое-кто зашёл куда дальше перешептываний, — заметил Даниель, входя в здание вслед за Роджером и врачами.

— Убеждён, что доктор Хэммонд озабочен исключительно сохранением вашей репутации, доктор Уотерхауз, — сказал Роджер.

— Прошло почти двадцать лет с тех пор, как его величество взорвал моего отца. Неужто кто-то думает, что я так надолго затаил злобу?

— Не в том дело, Даниель…

— Напротив! Отец покинул мир сей столь скоропалительно, не оставив по себе бренной оболочки, что для меня своего рода утешение — сидеть с королём ночь за ночью, вдыхать воздух, пахнущий его кровью, утирать её собственной рукой, не говоря уже о прочих удовольствиях, которых я был лишён, когда отец вознёсся…

Маркиз Равенскарский и два лекаря замедлили шаг и обменялись выразительными взглядами.

— Да, — сказал Роджер после очередной продолжительной паузы, — слишком долгое сидение в спертой атмосфере неблаготворно воздействует на тело, разум и дух… Быть может, Даниель, вам следует отдохнуть, дабы, когда эти два заботливых врача восстановят королевское здравие, вы могли с новыми силами принести его величеству свои поздравления, а также вновь засвидетельствовать те верноподданнические чувства, которые питаете и всегда питали к нему, невзирая на события двадцатилетней давности, о коих, сдаётся, и без того уже сказано слишком много.

Ему потребовалась еще четверть часа, чтобы завершить фразу. Прежде чем прикончить её из милости, Роджер исхитрился пропеть дифирамбы доктору Хэммонду и доктору Гриффину, сравнив одного с Асклепием, другого с Гиппократом и не преминув в то же время отпустить несколько осторожно-хвалебных замечаний в адрес всех врачей, на сто ярдов приближавшихся к королю за последний месяц. Кроме того, он сумел (как почти восхищенно отметил Даниель) доходчиво объяснить присутствующим, какая катастрофа разразится, если король умрёт и предаст Англию в руки безумного паписта, герцога Йоркского, и в том же пассаже и практически в тех же словах заверить, что Йорк — отличный малый, и ради блага страны им следовало бы немедленно придушить Карла II подушкой. Подобным же образом в своего рода рекурсивной фуге придаточных предложений он смог провозгласить Дрейка Уотерхауза лучшим из англичан, умом и совестью нации, и признать, что, взорвав его с помощью тонны пороха, Карл II явил миру величайший пример монаршего гения, делающего его столь колоссальной фигурой, — или деспотичного произвола, внушающего светлые надежды на воцарение его брата.

Все это — покуда Даниель и врачи тащились за ним через передние, коридоры, галереи, покои и часовни Уайтхолла. Возможно, когда-то весь дворец состоял из одного здания, но теперь уже никто не помнил, какое из них было первым. Новые лепились с той скоростью, с какой успевали подвозить камень и раствор; между чрезмерно отстоящими флигелями, словно бельевые верёвки, протянули галереи, между ними возникли дворы, которые со временем делились на дворики и зарастали новыми постройками. Потом строители принялись закладывать старые окна и двери и прорубать новые, затем закладывать новые и разбирать старые или прорубать ещё более новые, Так или иначе, в каждой клетушке, комнате или зале гнездилась своя клика придворных, как у каждого клочка Германии был свой барон. Соответственно, путь от пристани до королевской опочивальни пролегал через множество границ и, следуй они в молчании, был бы связан со множеством протокольных трений. Однако маркиз уверенно вёл докторов через лабиринт, ни на мгновение не прекращая речь: подвиг, сравнимый с тем, чтобы проскакать верхом через винный погреб, налету вдевая нитку в иголку. Даниель потерял счет кликам и камарильям, которые они, поприветствовав, оставили позади; однако он приметил изрядное число католиков и немало иезуитов. Роджер вёл их по ломаной дуге, огибающей покои королевы; давным-давно превращенные в подобие португальского женского монастыря с молитвенниками и жуткой богослужебной утварью, покои, тем не менее, бурлили своими собственными интригами. Миновали королевскую часовню, из которой и брало начало это католическое вторжение, что не особо удивило Даниеля, но подняло бы на ноги девять десятых Англии, если бы стало известно за пределами дворца.

Наконец подошли к двери в королевскую опочивальню, и Роджер изумил всех, закончив-таки фразу. Он изловчился отделить врачей от Даниеля и в чём-то кратко их наставить, прежде чем впустить в комнату.

— Что вы им сказали? — спросил Даниель, когда маркиз вернулся.

— Что, если они достанут ланцеты, я из их мудей теннисных мячиков понаделаю, — разъяснил Роджер. — У меня к вам поручение, Даниель: ступайте к герцогу Йоркскому и сообщите ему о здоровье брата.

Даниель вдохнул и задержал воздух в лёгких. Он сам не мог поверить, как непомерно устал.

— Я могу выдать какую-нибудь банальность, например, что с таким делом справится любой, а многие и лучше меня, а вы ответите чем-то, от чего я почувствую себя тупицей, например…

— В заботах о прежнем короле мы не должны забывать о необходимости поддерживать добрые отношения с будущим.

— «Мы» в данном случае означает…

— Королевское общество, разумеется! — вскричал Роджер, дивясь вопросу.

— Отлично. Что я должен ему сказать?

— Что прибыли лучшие лондонские врачи — теперь уже недолго.

* * *

Даниель мог бы укрыться от холода и ветра, пройдя по Внутренней галерее, но Уайтхолл уже сидел у него в печёнках, поэтому он вышел наружу, пересёк пару дворов и оказался перед Дворцом для приёмов, перед которым когда-то сняли голову Карлу I. Люди Кромвеля держали пленного монарха в Сент-Джеймском дворце и на казнь его вели через парк. Четырёхлетний Даниель, сидя у отца на плечах, видел каждый королевский шаг.

Сегодня тридцатидевятилетнему Даниелю предстояло воспроизвести последний путь короля — только в обратную сторону.

Двадцать лет назад Дрейк первым бы признал, что почти все достижения Кромвеля сведены на нет Реставрацией. Но, по крайней мере, Карл II был протестантом (или хотя бы для приличия притворялся). Разумеется, Даниелю не следовало придавать своей прогулке слишком большое символическое значение — не хватало только, как Исааку, видеть в каждой мелочи таинственный знак свыше. И всё же он невольно воображал, будто время покатилось вспять ещё дальше, за царствование Елизаветы, в дни Марии Кровавой. Тогда Джон Уотерхауз, дед Дрейка, бежал в Женеву — осиное гнездо кальвинистов. Он вернулся лишь после воцарения Елизаветы, вместе с сыном Кальвином и многими другими англичанами и шотландцами, разделявшими его религиозные взгляды.

Так или иначе, Даниель шел через старый турнирный двор и спускался по лестнице в Сент-Джеймский парк на пути к человеку, который, по-всему, обещал стать новой Кровавой Мэри. Джеймс, герцог Йоркский, жил в Уайтхолле с королём и королевой, покуда склонность англичан собираться толпой и жечь крупные предметы при одном упоминании его имени не понудила короля сплавить братца куда подальше — скажем, в Брюссель или Эдинбург. С тех пор Джеймс оставался своего рода политической кометой: большую часть времени пребывал за пределами видимости, но нет-нет, да и врывался в Лондон и пугал всех до полусмерти, пока пламя костров и горящих католических церквей не прогоняло его обратно во тьму. Затем король потерял терпение, распустил Парламент, вышвырнул вон Болструдов и бросил остальных диссентеров за решётку. Джеймс вернулся вместе со всей свитой, хотя поселился не в Уайтхолле, а в Сент-Джеймском дворце.

От Уайтхолла туда было пять минут хода через несколько садов, парков и торговых рядов. Почти все старые деревья повалил «дьявольский ветер», который пронёсся над Англией в день похорон Кромвеля. Мальчишкой, раздавая памфлеты на Пэлл-Мэлл, Даниель видел, как сажают молодые деревца. Сейчас у него сжалось сердце при виде того, как они вымахали.

За весну и лето придворные протоптали колеи на дорожках между деревьями. Теперь здесь было пусто — ни гуляющих, ни парадных процессий. Бурые колдобины превратились в тонкую корочку замерзшей грязи на месиве из земли и конского навоза. Башмаки Даниеля всё время продавливали её и уходили в вязкую жижу. Он старался подальше обходить вмятины от копыт, оставленные несколько часов назад гвардейским полком Джона Черчилля во время показательных учений. Гвардейцы скакали взад-вперёд и рубили головы соломенным чучелам. Чучела не были наряжены вигами и диссентерами; тем не менее, и Даниель, и лондонцы, палящие костры на Чаринг-Кросс, прекрасно понимали намёк.

Некий Наум Тейт недавно перевел на английский полуторавековой давности поэму итальянского астронома Джироламо Фракасгоро, озаглавленную в оригинале. «Syphilis, Sive Morbys Gallicys», а у Тейта: «Сифилис, или Поэтическая история французской болезни». И в оригинале, и в английском переложении речь шла о пастухе по имени Сифилис, которого (как всех мифических пастушков) постигла страшная и совершенно незаслуженная участь: первым подцепить одноименный недуг. Пытливые умы гадали, с какой стати мистер Тейт взял на себя труд переводить латинские вирши, без которых англичане спокойно прожили сто пятьдесят лет, — стихи о болезни, сочинённые астрономом. Некоторые ехидные лондонцы полагали, что разгадка кроется в определенных параллелях между пастушком и герцогом Йоркским. Например, все любовницы и жены упомянутого герцога заболевали сказанной хворью; первая жена, Анна Гайд, от нее, скорее всего и умерла; дочери, Мария и Анна, страдали глазами и по женской части, а сам герцог был то ли непроходимо туп, то ли совершенно невменяем.

Даниель как натурфилософ отлично понимал склонность людей всему подыскивать объяснение — склонность порочную и граничащую с суеверием. Однако сходство между пастушком Сифилисом и Джеймсом, герцогом Йоркским, и впрямь выглядело неслучайным. Словно желая развеять последние сомнения, сэр Роджер Лестрейндж сейчас запугивал Тейта, понуждая того разыскать и перевести другие замшелые латинские эклоги. Все точно знали, что Лестрейндж это делает, и догадывались зачем.

Джеймс был католиком и хотел стать святым. Все к тому сходилось, потому что родился он пятьдесят два года назад в Сент-Джеймском дворце — дворце Святого Иакова. Здесь был его настоящий дом. Здесь в юные лета он обучался тому, что положено знать принцу, — французскому и фехтованию. Во время Гражданской войны его вывезли в Оксфорд и более или менее бросили на произвол судьбы. Иногда папаша прихватывал сына в очередное сражение, за очередной трепкой от Оливера Кромвеля.

Какое-то время Джеймс болтался вместе с кузенами, сыновьями своей плодовитой, но невезучей тетки Елизаветы (Зимней королевы), затем вернулся в Сент-Джеймский дворец, где и жил в качестве избалованного дитяти-заложника, гуляя по парку и время от времени предпринимая мальчишеские попытки убежать со всеми их непременными атрибутами, включая шифрованные письма тайным сторонникам. Одно такое письмо перехватили, призвали Джона Уилкинса его расшифровать, после чего Парламент пригрозил отправить Джеймса в куда менее гостеприимный Тауэр. В конечном счете, он все-таки выскользнул из парка, переодевшись в девичье платье, и бежал через море в Голландию. Покуда Гражданская война в Англии затихала, возмужавший Джеймс мотался между Голландией, островом Джерси и парижским пригородом Сен-Жермен, коротая время в приличествующих принцу забавах: верховой езде, охоте и распутстве. Кромвель тем временем продолжал сокрушать роялистов на каждом шагу — не только в Англии и Шотландии, но даже во Франции. Вскоре Джеймс остался без гроша и вынужден был стать воякой — очень, к слову, неплохим — под знамёнами маршала Тюренна, блистательного французского полководца.



По дороге Даниель несколько раз поворачивал голову и смотрел на север через Пэлл-Мэлл. Перспектива всякий раз открывалась новая, в полном соответствии с утверждениями доктора Лейбница. Однако при удачном параллаксе зданий можно было различить за кострами, которые жгли недовольные протестанты, в просвет улиц, названных в честь незаконных королевских отпрысков, площадь, где Роджер Комсток и Стерлинг Уотерхауз возводили дома и лавки. На постройку некоторых пошли камни от особняка Джона Комстока — те самые, что Джон Комсток в своё время позаимствовал из развалин южного трансепта собора Святого Павла. В окнах горели огни, из труб поднимался дым, пахло по большей части углем, но порой ветер доносил аромат жареного мяса. Пробираясь по колдобинам пустого парка, перешагивая через головы, срубленные у чучел несколько часов назад, Даниель нагулял себе аппетит. Хорошо было бы сейчас посидеть у камелька с кружкой в одной руке и куриной ножкой в другой… Тем не менее, он продолжал упрямо идти к своей цели. К какой именно?

До Сент-Джеймского дворца оставалось все меньше, и ответ надо было найти до того, как он туда доберётся.



В какой-то момент Кромвель, как ни трудно поверить, заключил союз с Францией, и юному Джеймсу пришлось влачить одинокое, унылое, нищенское существование в Испанских Нидерландах. Во Фландрии он сколотил армию из беглых ирландцев, шотландцев и англичан и некоторое время досаждал кромвелевским поискам в окрестностях Дюнкерка. После Реставрации он унаследовал титул Верховного адмирала и принял участие в нескольких увлекательно-кровопролитных схватках с голландским флотом.

Так вышло, что сестры его умерли молодыми, брат Карл не сумел произвести на свет законного наследника, и в вопросе продолжения рода мать могла рассчитывать только на Джеймса. Покуда матушка жила себе припеваючи во Франции, её золовку Елизавету пинали по Европе, как набитый соломой свиной пузырь по ярмарочной площади. Тем не менее, Елизавета рожала с нечеловеческой быстротой и заполонила своим потомством всю Европу. Многие её дети кончили ничем, однако дочь София поддержала фамильную традицию семью дожившими до совершеннолетия отпрысками. В итоге по количеству приплода Генриетта-Мария Французская, мать Карла и Джеймса, проигрывала жалкой Зимней королеве. Джеймс был единственной её надеждой. Соответственно, она всеми правдами и неправдами оберегала его от опасности — оставляя у Джеймса чувство, что он уничтожил меньше неприятельских армий и потопил меньше вражеских флотов, чем мог бы, не мешай ему матушка.

Чем он занимался после 1670-го? Добывал в Африке золото, а когда из этого ничего не вышло — негров. Без особого успеха убеждал английских дворян переходить в католичество. Жил в Брюсселе, потом в Эдинбурге, рыскал по Шотландии, истребляя диких пресвитериан в их сельских молельнях. На самом деле он просто ждал своего часа. В точности как Даниель.

Двенадцать лет пронеслись, волоча Даниеля за собой, словно всадника, зацепившегося ногой за стремя.

Что это означает? Что пора взять дело в свои руки и навести в жизни порядок. Найти, чему посвятить отпущенные ему годы. Он слишком уподобился Дрейку, дожидаясь некоего Апокалипсиса, который никогда не наступит.

При мысли, что Джеймс будет править Англией душа в душу с Людовиком XIV, ему делалось худо. Бот оно, бедствие такое же, как Великий лондонский пожар.

Прозрение явилось разом, как Афина из головы Зевса, оставалось лишь сортировать его следствия.

В чрезвычайных ситуациях нужны решительные меры — например, взрывать дома (как Карл II) или открывать шлюзы, оставляя пол-Голландии под водой (как Вильгельм Оранский). Или даже свергать королей и рубить им головы, как Дрейк и его сподвижники. Такие, как Карл, Вильгельм, Дрейк, действуют без колебаний, в то время как Даниель то ли (а) жалкое трусливое ничтожество, то ли (б) мудро выжидает время.

Может быть, для того Господь с Дрейком и отправили его в этот мир, чтобы он сыграл некую ключевую роль с последней схватке между Вавилонской блудницей (она же римско-католическая церковь), с одной стороны, и Свободной торговлей, Свободой совести, Конституционной монархией и прочими англосаксонскими добродетелями — с другой, схватке, которой предстояло начаться примерно через десять минут.

Латиняне теперь чувствуют себя при дворе куда увереннее, чем когда-либо со времен Реформации. Дневники Джона Ивлина
Мысли эти настолько напугали Даниеля, что при входе в Сент-Джеймский дворец у него едва не подломились колени. Неловкость, впрочем, получилась бы куда меньшая, чем можно вообразить, снующие туда-сюда придворные и гренадеры, согревающие руки над синим огнем колеблемых ветром факелов, сочли бы просто, что с очередным безумным пуританином приключился религиозный экстаз. Однако Даниель устоял на ногах и даже втащил себя по лестнице, оставляя на полированном камне грязные отпечатки башмаков. Наследить при входе — сомнительное начало для заговорщика.

Сент-Джеймский дворец был просторнее бывших апартаментов Джеймса в Уайтхолле и (как отметил сейчас Даниель) дал тому возможность завести собственный двор, который пересечет парк и заменит двор Карла в миг перехода власти. То было странное смешение оголтелых папистов и серой посредственности. Даниель ругал себя за то, что не присматривался к этим людям внимательнее. Кто-то из них будет исполнять ту же роль и разыгрывать те же диалоги, что и предшественники, но кто-то (если размышления Даниеля на королевской пристани — не полная чушь) обладает уникальными перцепциями. Их следует распознать.

Пробираясь через дворец, Даниель видел все меньше гренадеров и все больше красивых щиколоток, мелькающих под пышными юбками. У Джеймса имелось пять главных любовниц (включая графиню и герцогиню) и семь второстепенных — по большей части весёлых вдовушек, тоже, разумеется, не абы чьих. Почти все они были фрейлины, что позволяло им безвылазно торчать в Сент-Джеймском дворце. Даниель героически старался уследить за подобными вещами и мог по памяти перечислить королевских любовниц, но герцогских не превозмог. Впрочем, было эмпирически установлено, что герцог не способен пропустить ни одной молодой особы в зелёных чулках, так что Даниель мог более или менее отсортировать их, просто глядя на щиколотки.

С любовницами следовало повременить до тех пор, пока он узнает хотя бы, как их зовут. Оставались приближённые. Некоторые сполна определялись словами «придворные» или «безмозглые щёголи», других следовало изучить и понять во всём многообразии их перцепций. Даниель содрогнулся при виде субъекта, которого, не будь тот во французском дворянском платье, принял бы за шаромыжника. Казалось, это плод какого-то чудовищного эксперимента, поставленного Королевским обществом: две человеческие головы, одну побольше, другую поменьше, разрезали пополам и срастили по шву. Субъект постоянно дёргался, словно половинки головы спорили, куда смотреть. Время от времени спор заходил в тупик; тогда он замирал на несколько мгновений, открыв рот. Потом моргал и вновь с сильным французским акцентом обращался к своему собеседнику — молодому офицеру Джону Черчиллю.

Лучшая половина странного француза выглядела лет на сорок — пятьдесят. То был Луи де Дюра, племянник маршала Тюренна, давно и прочно осевший в Англии. Женившись на правильной англичанке и собрав для Карла II изрядно налогов, он стал бароном Троулейским, виконтом Сондским и графом Февершемским. Февершем, как его обычно называли, был постельничим Карла II, и сейчас ему следовало находиться в Уайтхолле. Его отсутствие на месте можно было бы расценить как постыдное небрежение обязанностями. Однако Февершем к тому же командовал конной гвардией, что давало ему предлог околачиваться в Сент-Джеймском дворце: Джеймс, ненавистный всем, но здоровый будущий король, нуждался в охране больше всенародно любимого, но умирающего Карла.

За угол и в другой зал, такой холодный, что у говорящих изо рта поднимался пар. Даниель приметил Пеписа и направился было к нему. Тут порыв сквозняка из неплотно пригнанной рамы отогнал облачко пара от человека, с которым тот разговаривал, и Даниель узнал Джеффриса. Лицо его с годами обрюзгло, но глаза были всё так же прекрасны и смотрели прямо на Даниеля. На миг его парализовало, как мелкого зверька под гипнотическим взглядом змеи, однако он сообразил отвернуться и юркнул через ближайший дверной проём в галерею, соединяющую различные герцогские покои.

Где-то здесь томилась Мария-Беатриса д\'Эсте, она же Мария Моденская, вторая жена герцога. Даниель старался не думать, что она чувствует — итальянская принцесса, выросшая между Генуей, Флоренцией и Венецией, окружённая любовницами мужа-сифилитика, окружённого в свою очередь протестантами, окружёнными в свой черёд холодным Северным морем, — в бессрочном заточении с единственной целью в жизни: произвести на свет сына, чтобы трон закрепился за католиками… и до сих пор бесплодная.

Куда веселее выглядела Катерина Седли, герцогиня Дорсетская, которая и прежде была не бедна, а теперь ещё заполучила пенсион, родив двух из бесчисленных незаконных отпрысков Джеймса. Она была не хороша собой, не католичка и даже не потрудилась натянуть зелёные чулки — и все-таки обладала загадочной властью над герцогом, к зависти прочих его любовниц. Катерина Седли прогуливалась по галерее с иезуитом, отцом Петром, который, помимо прочего, наставлял в католической вере незаконных детей Джеймса. Лицо мисс Седли светилось улыбкой, и Даниель подумал, что иезуит рассказывает что-то забавное о проделках её детей.

Галерею, лишенную окон, освещали лишь несколько свечей. Незваный гость должен был казаться им призраком — бледное лицо, тёмное платье. Пуританский фантом, ночной кошмар, от которого никогда не избавиться аристократам, пережившим Гражданскую войну. Умилённые улыбки сменились тревожным взглядом: кто это — приглашённый или фанатик-убийца? Даниель сознавал всю свою гротескную неуместность, однако годы в Тринити-колледже научили его многому. Он поклонился герцогине Дорсетской и обменялся натянутыми приветствиями с иезуитом. Эти люди никогда его не полюбят, между ними никогда не будет добрых доверительных отношений. И все же сквозила в происходящем некая неприятная симметрия. Он видел недоумение на их лицах, затем — узнавание и, наконец, вежливую маску, под которой они силились определить, зачем он здесь и как Даниель Уотерхауз вписывается в общую картину событий.

Если бы Даниель поднёс зеркало к собственному лицу, он увидел бы ту же смену выражений.

Он один из них; не столь влиятельный, не столь сановитый, вернее, вовсе без всякого сана, однако он здесь, сейчас — единственный сан, имеющий вес в глазах этих людей. Быть тут, дышать воздухом дворца, раскланиваться с герцогскими любовницами — своего рода посвящение. Дрейк сказал бы, что просто войти к этим людям и проявить к ним элементарную вежливость, значит стать соучастником власти. Когда-то Даниель вместе с другими смеялся над отцовскими разглагольствованиями. Теперь он понял, что все так и есть, ибо, когда герцогиня его узнала и назвала по имени, он почувствовал гордость. Дрейк, будь у него могила, перевернулся бы в гробу. Увы, могила Дрейка — в воздухе над Лондоном.

Очередной порыв ветра налетел на дворец, и старые потолочные балки затрещали.

Герцогиня наградила Даниеля многозначительной улыбкой. У него была любовница, и мисс Седли это знала: несравненная Тесс, умершая от оспы пять лет назад. Теперь у него не было любовницы, и мисс Седли, вероятно, знала об этом тоже.

Он настолько замедлил шаг, что почти остановился. Сзади послышались стремительные шаги, и Даниель втянул голову, ожидая, что тяжёлая рука ляжет ему на плечо, но двое придворных, затем ещё двое (включая Пеписа) разошлись за его спиной, как ручей перед камнем, и вновь сошлись у большой готической двери, такой старой, что дерево от времени стало серым, словно небо. Последовал некий длительный ритуал: постучать, прокашляться, повертеть ручку. Дверь отворилась изнутри; петли застонали, как тяжелобольной.

Сент-Джеймский дворец содержался в лучшем порядке, чем Уайтхолл, и все равно это был огромный старый дом. Куда более ветхий, чем тот, что выстроил Комсток и купил Англси. Однако тот дом рухнул. И обрушил его не государственный переворот, а рынок. Комстока и Англси сгубили не свинцовые пули, а золотые монеты. У людей, что селились теперь на развалинах, такого боеприпаса было в достатке.

Чтобы привести в движение эти силы, довольно властной способности решать и действовать.

Ему сделали знак войти. Пепис шагнул навстречу, протягивая руку, словно хотел взять Даниеля под локоток. Будь Даниель герцогом, Пепис сейчас шепнул бы ему на ушко мудрый совет.

— Что мне сказать? — спросил Даниель.

Пепис ответил сразу, как будто три недели репетировал этот разговор перед зеркалом.

— Не думайте слишком много о том, что герцог боится и ненавидит пуритан, Даниель. Думайте лучше о тех, кого герцог любит. Папах и полководцах.

— Хорошо, мистер Пепис, я о них думаю и мне ни капли не легче.

— Верно, Роджер мог отправить вас на заклание, и герцог, не исключено, увидит в вас убийцу. Коли так, любые попытки подольститься будут восприняты превратно. Да вы в этом и не сильны.

— Что ж если мне суждена казнь, я должен мужественно положить голову на плаху.

— Спойте парочку гимнов! Поцелуйте Джека Кетча и простите его заранее! Покажите этим вертопрахам, чего вы стоите!

— Вы правда думаете, что Роджер послал меня сюда ради…

— Разумеется, нет! Я пошутил.

— Есть традиция убивать вестника.

— Как ни трудно вам будет поверить, Даниель, герцог восхищается некоторыми качествами пуритан их строгостью, их сдержанностью, их неколебимостью. Он видел Кромвеля в бою, Даниель! Он видел, как Кромвель вырубил под корень поколение придворных щеголей, и не забыл этого.

— Вы хотите, чтобы я изобразил Кромвеля?!

— Изображайте кого угодно, Даниель, только не придворного, — Самюэль Пепис крепко взял Даниеля за локоть и практически втолкнул в дверь.

Даниель Уотерхауз стоял перед Джеймсом, герцогом Йоркским.

Герцог был в белокуром парике. Светлая кожа и выпуклые глаза всегда придавали ему сходство с юнцом, только каким-то уродливо-старообразным. Вокруг придворные перешептывались и переминались с ноги на ногу. Иногда звякала шпора.

Даниель поклонился. Джеймс словно и не заметил. Несколько мгновений они смотрели друг на друга. Карл давно бы отпустил остроту, разрядил обстановку, дал Даниелю понять, как к нему относится. Джеймс лишь выжидательно молчал.

— Как мой брат, доктор Уотерхауз? — спросил он наконец.

По тону вопроса Даниель понял, что Джеймс понятия не имеет, насколько плох его брат. Все знали крутой нрав герцога, ему не осмеливались говорить правду.

— Ваш брат умрет в течение часа, — сказал Даниель.

— Так ему хуже?! — вскричал Джеймс.

— Он был при смерти всё это время.

— Почему же никто мне прямо не сказал?

Правильный ответ был бы, вероятно: «Говорили, да вы не поняли», однако никто не смог бы такое произнести.

— Не знаю, — отвечал Даниель.

* * *

Роджер Комсток, Самюэль Пепис и Даниель Уотерхауз стояли в передней Уайтхолла.

— Он сказал: «Меня окружают люди, которые боятся говорить мне правду в глаза». Он сказал: «Я не такой многогранный, как мой брат. Не настолько многогранный, чтобы быть королём». Он сказал: «Мне нужна ваша помощь».

— Он так и сказал?! — изумился Роджер.

— Разумеется, нет, — фыркнул Пепис. — Но подразумевал.

В передней были две двери. Одна вела в Лондон, и пол-Лондона, казалось, собралось по другую её сторону. Вторая вела в королевскую опочивальню, где у ложа умирающего собрались Джеймс, герцог Йоркский, герцогиня Портсмутская, главная любовница короля, отец Хаддингтон, католический священник, и Луи де Дюра, граф Февершемский.

— Что ещё он сказал? — спросил Роджер. — А главное, что ещё подразумевалось?

— Он туп и неподатлив, потому нуждается в ком-то сообразительном и гибком. Очевидно, некоторые полагают, что я обладаю обоими этими качествами.

— Отлично! — воскликнул Роджер с не вполне уместной сейчас весёлостью. — Благодарите мистера Пеписа: герцог ему доверяет, а мистер Пепис хорошо о вас отзывался.

— Спасибо, мистер Пепис…

— Всегда пожалуйста, доктор Уотерхауз!

— …что заверили герцога в моей трусливой готовности поступаться убеждениями.

— Как ни горько мне было бы возводить на вас столь гнусный поклёп, Даниель, я охотно бы это сделал, чтобы услужить доброму другу, — мигом откликнулся Пепис.

Роджер нетерпеливо спросил:

— Его высочество обращался к вам за советом?

— По пути через парк я сообщил ему, что мы живём в протестантской стране и он принадлежит к религиозному меньшинству. Герцог был ошарашен.

— Должно быть, для него это тяжёлый удар.

— Я посоветовал ему обратить сифилитическое слабоумие себе на пользу: оно продемонстрирует народу, что король — тоже человек, и в то же время послужит оправданием части его поступков.

— Вы такого не говорили!

— Доктор Уотерхауз просто проверяет, внимательно ли вы слушаете, — вставил Пепис.

— Он сказал мне про свой сифилис двадцать лет назад в Эпсоме, — объявил Даниель, — и тайна — тогда это была тайна — не выплыла на свет немедленно. Быть может, потому он меня и уважает.

Роджера не интересовали столь старые новости. Взгляд его был устремлён в противоположный угол, где плечом к плечу стояли отец Пётр и французский посол Барийон.

Одна из дверей отворилась. За ней на испачканной постели лежал покойник. Отец Хаддингтон осенял его крестным знамением, бормоча последние строки елеепомазания. Герцогиня Портсмутская рыдала в платок, а герцог Йоркский — нет, король Англии! — молился, сжав руки.

Герцог Февершемский, пошатываясь, вышел из комнаты и прислонился к косяку, не радостный и не опечаленный, просто растерянный. Он только что стал главнокомандующим английской армией. У Поля Барийона было такое лицо, словно он тайком сосёт шоколадный трюфель. Самюэль Пепис, Роджер Комсток и Даниель Уотерхауз озабоченно переглянулись.

— Ну как, милорд? — спросил Пепис.

— Что? А-а… Король умер. — Февершем закрыл глаза и уронил голову на локоть, словно собрался вздремнуть.

— Да здравствует… — напомнил Пепис.

Февершем очнулся.

— Да здравствует король!

— Да здравствует король! — подхватили все.

Отец Хаддингтон завершил обряд и повернулся к двери. Роджер Комсток воспользовался моментом, чтобы перекреститься.

— Не думал, что вы католик, милорд, — заметил Даниель.

— Заткнитесь, Даниель! Вы же знаете, что я горой за свободу совести — разве я когда-нибудь допытывался о вашей религии? — отвечал маркиз Равенскарский.

Версаль

лето 1685

Нынче наш пол ценят дёшево; молодая женщина может быть писаной красавицей, знатной, воспитанной, остроумной, рассудительной, изящной и скромной, обладать всевозможными прекрасными качествами, но если у неё нет денег — у неё нет ничего, в наши дни одни только деньги заставляют уважать женщину; нет денег — и мужчины не церемонятся с нашей сестрой.[6] Даниель Дефо, «Молль Флендерс»


Графу д\'Аво

12 июля 1685

Монсеньор,

Как видите, я зашифровала письмо согласно Вашим инструкциям, хотя лишь Вам ведомо, от кого Вы хотите его уберечь: от голландских шпионов или от Ваших недругов при дворе. Да, я обнаружила, что у Вас есть недруги.

По пути меня ограбили грубые неотесанные голландцы. Хотя по их виду и манерам этого не скажешь, у них есть нечто общее с братом французского короля, а именно — страсть к женскому белью. Ибо они тщательно прочесали мой багаж и облегчили его на несколько фунтов.

Стыдитесь, монсеньор! Как Вы могли спрятать письма в моих вещах! Некоторое время я боялась, что меня бросят в какой-нибудь ужасный голландский работный дом и заставят до скончания дней скоблить мостовую и вязать чулки. Однако по вопросам, которые мне задавали, я вскоре поняла, что Ваш французский шифр совершенно поставил их в тупик. Для проверки я ответила, что могу прочесть эти письма ровно так же, как они; по кислым минам вопрошавших стало ясно, что я разом обличила их невежество и доказала собственную невиновность.

Я прощу Вас, монсеньор, за пережитые по Вашей милости треволнения, если Вы простите, что я до последнего времени полагала чистым безумием Вашу затею отправить меня в Версаль. Ибо такой, как я, не место в прекраснейшем дворце мира.

Теперь я многое узнала и поняла.

Здесь циркулирует история, которую Вы наверняка слышали. Героиня — девушка, немногим лучше невольницы, дочь разорившегося мелкопоместного дворянина. От безысходности она вышла за калеку-литератора. Литератор держал в Париже салон, который посещали многие важные особы, уставшие от глупой светской болтовни, Молодая женщина познакомилась со знатными гостями супруга. Когда тот умер, оставив её без гроша, некая герцогиня из жалости взяла овдовевшую женщину в Версаль и приставила гувернанткой к своим незаконнорожденным детям. Эта герцогиня была не кто иная, как официальная любовница короля, а её дети — внебрачные королевские отпрыски. Далее история повествует, что Людовик XIV вопреки давней традиции христианских владык ставит своих побочных детей немногим ниже дофина и прочих законных чад. Этикет требует, чтобы законных королевских детей воспитывала герцогиня; соответственно, гувернантку своих бастардов король сделал маркизой. В последующие годы он охладел к официальной любовнице, которая превратилась в жирную кривляку, и каждый день, приезжая к ней после мессы, направлялся прямиком к вдове — маркизе де Ментенон, как теперь её называли. И наконец я узнала то, о чём известно всему Версалю: не так давно король тайно женился на маркизе де Ментенон, и теперь она королева Франции во всём, кроме официального титула.

Ясно видно, что Людовик держит своих вельмож в узде; им остаётся лишь забавляться азартными играми в отсутствие короля и копировать королевские поступки в его присутствии. Соответственно, каждый герцог, граф и маркиз в Версале рыщет по детским и классам, мешая учёбе, в поисках хорошеньких гувернанточек. Без сомнения, Вы знали об этом, когда устраивали меня гувернанткой к детям графа де Безьера. С ужасом думаю, в каком долгу у Вас бедный вдовец, если согласился на такое! С тем же успехом Вы могли бы определить меня в бордель, монсеньор, столько юных вертопрахов ошиваются у входа в графские покои и преследуют меня в саду, куда я выхожу со своими питомцами, — не из-за моей природной неотразимости, а потому, что так поступил король.

По счастью, его величество не счёл нужным удостоить меня высокого титула, иначе я не знала бы и минуты покоя, чтобы писать Вам письма. Я сказала этим бездельникам, что мадам де Ментенон славится своей набожностью и что король (которому не откажет ни одна женщина в мире и который меняет любовниц как перчатки) полюбил ее за ум. Они немного присмирели.

Надеюсь, читая мой рассказ, Вы несколько развеялись и отвлеклись от утомительных обязанностей в Гааге, посему простите, что я не пишу ничего существенного.

Ваша покорная слуга

Элиза



P.S. Финансовые дела графа де Безьера в страшном расстройстве — за прошлый год он потратил четырнадцать процентов дохода на парики и тридцать семь — на проценты по долгам, в основном карточным. Типично ли это? Попытаюсь ему помочь. Того ли Вы хотели? Или Вы желаете, чтобы он оставался в стеснённых обстоятельствах?

Язык мой темен, но в моих словах Таится истина, как злато в сундуках.[7] Джон Беньян, «Путешествие пилигрима»


Готфриду Вильгельму Лейбницу

4 августа 1685



Дорогой доктор Лейбниц,

Начальная трудность[8] сопутствует всякому новому предприятию, и мой приезд в Версаль не стал исключением. Я благодарю Бога, что провела несколько лет в серале константинопольского дворца Топкалы, где обучалась роли султанской наложницы, ибо ничто иное не подготовило бы меня к Версалю. В отличие от Версаля султанский дворец рос без единого плана и снаружи представляется случайным нагромождением минаретов и куполов. Однако изнутри оба дворца одинаковы; множество тесных комнатёнок без окон, выгороженных из других комнат. Разумеется, таков дворец глазами мышонка: как я никогда не была в сводчатом чертоге, где турецкий султан лишает невинности своих невольниц, так мне не довелось вступить в Салон Аполлона и узреть Короля-Солнце во всем его великолепии. В обоих дворцах я видела лишь чуланы, подвалы и чердаки, где ютятся придворные.

Некоторые части дворца и почти все сады открыты для любого прилично одетого посетителя. То есть поначалу для меня они были закрыты, ибо люди Вильгельма изорвали все мои платья. Однако после того, как моя история стала известна, многие дамы принялись задаривать меня обносками со своего плеча — то ли из сострадания к моей горькой участи, то ли из желания освободить тесные гардеробы от прошлогодних нарядов. Мне удалось перешить их если не в совсем модные, то по крайней мере в такие, чтобы не вызывать насмешек, гуляя по саду с сыном и дочерью графа де Безьера.

Дворец живописать словами невозможно. Полагаю, так и задумывалось: всякий, кто хочет о нем узнать, должен явиться сюда лично. Замечу только, что каждая капля воды, каждый лист или лепесток, каждый квадратный дюйм стены, пола и потолка несёт на себе печать человека: всё продумано величайшими умами, ничто не случайно. Дворец преисполнен намерения, и, куда ни глянь, видишь устремлённые на тебя взгляды зодчих и, чрез них, Верховного Зодчего — Людовика. Я сравниваю увиденное здесь с каменными глыбами и кусками дерева, которые встречаются в Природе и которым строители в других местах лишь слегка придают форму. Ничего подобного в Версале нет.

В Топкалы всё убрано великолепными коврами, доктор, каких никто в христианском мире не видел, созданными нить за нитью, узелок за узелком трудами человеческих рук. Таков и Версаль. Здания, возведённые из обычного камня и дерева, рядом с ним — что мучной куль рядом с бриллиантовым ожерельем. Чтобы нарисовать рядовое событие, скажем, беседу или обед, надо было бы отвести пятьдесят страниц описанию залы и ее убранства, ещё пятьдесят — нарядам, драгоценностям и парикам собравшихся, пятьдесят — их родословным, пятьдесят — разъяснению их нынешней роли в различных придворных интригах; наконец, собственно произнесённые слова уместились бы на одной.

Нет надобности говорить о бессмысленности такой затеи, и все же надеюсь, что Вы простите многословные цветистые описания, от которых я порой не в силах удержаться. Знаю, доктор, что, даже не видя здешних нарядов, Вы, при Вашем несравненном уме, сумеете вообразить их по тем грубым подражаниям, которые наблюдаете при немецких дворах. Посему воздержусь от перечисления каждой мелочи. Знаю также, что Вы составляете генеалогическое древо Софии, и богатство Вашей библиотеки позволяет Вам ознакомиться с родословной любого захудалого дворянчика, какого мне случится упомянуть. Посему не буду чрезмерно распространяться и об этом. Попытаюсь описать нынешнее состояние придворных интриг, ибо о них Вам знать неоткуда. Например, два месяца назад моему хозяину, графу де Безьеру, выпала честь держать свечу на вечернем туалете короля, и в следующие две недели его приглашали на все самые значительные приемы. Однако с тех пор его звезда закатилась, и жизнь стала очень тихой.

Если Вы читаете это, значит, нашли ключ из «Книги Перемен». Судя по всему, криптография во Франции сильно отстает от искусства украшения интерьеров, голландцы взломали их дипломатический шифр, однако шифр этот изобрел придворный, о котором король весьма высокого мнения, поэтому никто ничего не смеет сказать. Если правда то, что говорят о Кольбере, он бы никогда такого не допустил, как Вы знаете, Кольбер умер два года назад, и шифры с тех пор не менялись. Я пишу этим взломанным шифром д\'Аво в Голландию, полагая, что каждое слово расшифруют и прочтут голландцы. Вам я пишу, полагая, что Ваш шифр сохранит тайну нашей переписки.

Поскольку Вы пользуетесь шифром Уилкинса, в котором одна буква послания шифруется пятью буквами открытого текста, мне приходится писать пять слов чепухи, чтобы зашифровать одно слово сути, посему готовьтесь к длинным описаниям нарядов, этикета и тому подобным скучным длиннотам в следующих моих письмах.

Надеюсь, не будет чрезмерной самонадеянностью предположить, что Вы любопытствуете узнать о моем положении при дворе. Разумеется, я — ничто, меньше самого маленького чернильного пятнышка на полях «Уложения о церемониях». Однако от внимания знати не ускользнуло, что Людовик XIV выбирал наиболее значительных своих министров (таких, как Кольбер, который приобрёл одну из Ваших вычислительных машин!) из представителей третьего сословия и женился (тайно) на женщине низкого звания, посему модно иногда беседовать с простолюдинкой, если та умна или может быть чем-нибудь полезна.

Разумеется, толпы молодых людей мечтают о близости со мной, но расписывать подробности было бы безвкусно.

Поскольку жилище графа де Безьера в южном флигеле весьма неудобно, а погода стояла прекрасная, я по несколько часов в день гуляла с моими подопечными, Беатрисой и Луи, девяти и шести лет соответственно. Версаль окружен садами и парками, которые по большей части пустуют и наполняются придворными, лишь когда король выезжает на охоту или на прогулку. До недавнего времени здесь толпились простолюдины, приходившие из самого Парижа полюбоваться красотами, но они создавали такую давку и так портили статуи, что недавно король изгнал чернь из своих садов.

Как Вам известно, знатные дамы, выходя из дома, покрывают лицо маской, дабы уберечь его от загара. Многие утонченные мужчины поступают так же; брат короля Филипп, которого обычно называют Мсье, носит такую маску, хоть и жалуется, что она смазывает белила и румяна. Однако в сильную жару маска причиняет крайнее неудобство, и в последние дни версальские дамы, а также их слуги и ухажеры предпочитали вовсе не выходить на улицу. Я часами бродила по саду с питомцами, встречая лишь садовников да влюбленных, ищущих укромную рощицу или грот.

Сад прорезан прямыми дорожками и проспектами; на каждом шагу взорам открывается новая неожиданная панорама фонтанов, скульптурных групп или самого дворца. Я учу Беатрису и Луи геометрии, заставляя их рисовать план сада.

Если эти дети — будущее дворянства, то Франция, какой мы её знаем, обречена.

Вчера я гуляла вдоль канала к западу от замка. Канал имеет форму креста: длинная ось вытянута с запада на восток, короткая — с юга на север, и. поскольку это единый водоём, поверхность его, как свойственно воде, ровная. Я вставила иголку в один конец пробки, другой утяжелила (штопором, на случай, если Вам интересно!) и пустила её в круглый пруд на пересечении каналов, рассчитывая (как Вы уже наверняка догадались) ознакомить Беатрису и Луи с концепцией третьего пространственного измерения, перпендикулярного двум на плоскости. Увы, пробка не захотела плавать стоймя. Она отплыла, так что мне пришлось лечь на живот и рукой подгребать её к берегу. Рукава дарёного платья намокли. Всё это время я была занята нытьём скучающих детей и собственными чувствами: ибо, должна признаться, слёзы бежали у меня по щекам при воспоминании об уроках, преподанных мне, тогда ещё маленькой девочке, в Алжире матушкой и добровольным женским сестринством Общества британских невольников.

В какой-то момент я различила голоса — мужской и женский — и поняла, что они разговаривают неподалёку уже какое-то время, хотя я за другими заботами услышала их только сейчас. Я подняла голову и увидела на противоположном берегу двух всадников: высокого статного мужчину величавой наружности, в парике, напоминающем львиную гриву, и женщину борцовского сложения, в охотничьем наряде, с хлыстом в руке. Лицо её было открыто солнцу, и, вероятно, уже давно, ибо почернело от загара. Они со спутником говорили о чём-то другом, но когда я подняла голову, то привлекла внимание мужчины: он снял шляпу, приветствуя меня с другого берега! В этот миг солнце осветило его лицо, и я узнала Людовика XIV!

Я не знала, куда спрятаться от неловкости, и сделала вид, будто ничего не заметила. По прямой мы были совсем близко, однако, пожелай король и его дианоподобная спутница подъехать ко мне, им пришлось бы проделать значительный путь по своей стороне канала, обогнуть круглый пруд в дальнем конце и покрыть такое же расстояние по ближнему берегу. Итак, я убедила себя, что до них далеко, притворилась, будто ничего не вижу, и, чтобы скрыть неловкость, затараторила детям про Евклида и Декарта.

Король надел шляпу и спросил: «Кто это?»

Я закрыла глаза и вздохнула с облегчением; король решил мне подыграть и сделал вид, будто мы друг друга не видели. Наконец я поймала злополучную пробку, села, разложив юбки, в профиль к королю и тихо продолжила урок.