Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Хью Уолпол

МАЛЕНЬКОЕ ПРИВИДЕНИЕ

1

Привидения? Я взглянул через стол на Траскотта, и внезапно мне захотелось чем-нибудь его поразить. Траскотт всегда вызывал людей на откровенность одним и тем же способом: демонстрируя полную невозмутимость, явное безразличие к тому, говорите вы с ним вообще или нет, и совершенное равнодушие к вашим переживаниям и восторгам. Но в тот вечер он казался не столь невозмутимым, как обычно. Он сам завел речь о спиритизме, спиритических сеансах и, согласно его определению, прочем подобном вздоре, и неожиданно я увидел (или мне просто почудилось) действительное приглашение к разговору в глазах собеседника — нечто заставившее меня сказать самому себе: «Ладно, черт побери! Я знаю Траскотта почти двадцать лет. И никогда не пытался хоть в самой малой степени показать ему свое истинное лицо. Он считает меня пишущей машиной для производства денег, занятой мыслями единственно о собственной постыдной писанине да купленной на гонорары за нее яхте».

Итак, я поведал Траскотту эту историю, и, надо отдать ему должное, он в высшей степени внимательно выслушал все до последнего слова, хотя я закончил говорить лишь с наступлением ночи. Обилие незначительных подробностей в моем рассказе, по всей видимости, не раздражало и не утомляло моего слушателя. Собственно, в истории о привидении мелкие детали играют куда более важную роль, чем что-либо еще. Но можно ли назвать это историей о привидении? Можно ли вообще назвать это историей? Правдива ли она хотя бы с точки зрения фактов? Я ничего не могу утверждать сейчас, когда вновь пытаюсь поведать ее. Траскотт — единственный, кто слышал от меня эту историю, и он никак не прокомментировал услышанное.

Это случилось очень давно, задолго до войны[1], когда я уже лет пять как состоял в браке и был чрезвычайно преуспевающим журналистом, обладателем очаровательного домика в Уимблдоне[2] и отцом двух детей.

Неожиданно я потерял своего лучшего друга. Подобное событие может иметь для человека очень большое значение или очень маленькое — в зависимости от его отношения к понятию дружбы. Но наверняка большинство британцев, американцев и скандинавов знают в жизни по меньшей мере одну дружбу, которая своей глубиной и силой меняет всю их судьбу. Очень немногие из французов, итальянцев, испанцев и вообще южан понимают эти вещи.

В моем случае странным представляется следующее обстоятельство: упомянутого друга я узнал всего за четыре или пять лет до его смерти, и хотя как прежде, так и впоследствии у меня складывались очень теплые отношения с самыми разными людьми — гораздо более продолжительные по времени, — именно эта дружба носила характер глубокий и счастливый, как никакая другая.

Странным кажется и то обстоятельство, что я познакомился с Бондом всего за несколько месяцев до своей женитьбы, когда я был страстно влюблен в будущую жену и, всецело занятый мыслями о помолвке, не мог думать ни о чем, не имевшем к ней непосредственного отношения. Мы встретились с ним совершенно случайно в доме каких-то общих знакомых. Бонд был плотным широкоплечим мужчиной с медленной улыбкой и слегка начинавшим седеть ежиком волос. Наша встреча была случайной; зарождение и развитие нашей дружбы было случайным; собственно говоря, вся история наших отношений от начала до конца носила характер случайный. Именно моя жена сказала мне однажды, примерно через год после нашей свадьбы:

— Послушай, мне кажется, ты любишь Чарли Бонда больше всех на свете!

Она сказала это с неожиданной обезоруживающей проницательностью, свойственной некоторым женщинам. Я крайне удивился. И конечно, счел подобное заявление нелепым. Мы с Бондом виделись часто. Он был постоянным гостем в нашем доме. Жена моя — более умная, чем многие другие жены, — поощряла все мои дружеские привязанности и сама чрезвычайно любила Чарльза. Не думаю, чтобы кто-нибудь не любил его. Некоторые завидовали Бонду; многие мужчины, шапочные знакомые, находили его самодовольным; у женщин он порой вызывал раздражение, поскольку явно мог обходиться без них с легкостью. Но, думаю, настоящих врагов у него не было.

Да и как иначе? Добродушие, свобода от всякой зависти, естественность поведения, чувство юмора, полное отсутствие мелочности в характере, здравый смысл и мужественность в сочетании с незаурядным интеллектом делали Бонда в высшей степени привлекательной личностью. Не помню, чтобы Чарльз особенно блистал в обществе. Он всегда держался очень скромно и только с самыми близкими друзьями давал волю своему остроумию.

Я же страшно любил порисоваться, и Бонд всегда подыгрывал мне. Наверно, я относился к нему слегка покровительственно и в глубине души считал, что Чарльзу чрезвычайно повезло иметь такого блестящего друга. Однако он никогда не выказывал мне ни малейшей обиды. Теперь я ясно понимаю, что человек этот знал меня — со всеми моими заблуждениями, глупостями и суетными устремлениями — гораздо лучше, чем кто-либо другой, даже моя жена. И это — одна из причин, почему до последнего дня жизни мне всегда будет так сильно не хватать Чарльза.

Однако только после его смерти я осознал, насколько близки мы были. Однажды в ноябре он вернулся к себе домой промокший и замерзший, не переменил одежду, схватил простуду, развившуюся в воспаление легких, — и тремя днями позже скончался. По стечению обстоятельств я находился в то время в Париже и по возвращении в Лондон с порога узнал от своей жены о случившемся. Сначала я отказывался поверить в смерть друга. Я видел его всего неделей раньше, и он выглядел великолепно: ясноглазый, с грубоватыми чертами загорелого лица, без малейшего намека на полноту — он производил впечатление человека, который проживет до тысячи лет. Впоследствии я понял, что Бонд действительно умер, но первую неделю или две не осознавал вполне свою утрату.

Конечно, я скучал по другу, ощущал смутную тоску и неудовлетворенность, роптал на смерть, которая забирает лучших людей и не трогает остальных, но на самом деле я не понимал еще, что отныне и навсегда все изменилось в моей жизни и что день возвращения из Парижа стал переломным в моей судьбе. Как-то утром, идя по Флит-стрит[3], в некий ослепительный миг я с ужасающей ясностью вдруг осознал, насколько сильно мне не хватает Бонда: это явилось для меня подлинным откровением. С тех пор я не ведал покоя. Весь мир казался мне серым, бесполезным и бессмысленным. Даже моя жена была бесконечно далека от меня, и дети, которых я нежно любил, оставляли меня совершенно равнодушным. С тех пор я перестал понимать, что́ со мной происходит. Я потерял аппетит и сон, сделался раздражительным и нервным, но никак не связывал свое состояние с Бондом. Мне казалось, я просто переутомился на работе, и, когда жена посоветовала мне отдохнуть, я согласился, взял в редакции газеты двухнедельный отпуск и уехал в Глебесшир[4].

Начало декабря — неплохое время для Глебесшира. Ранней зимой это лучшее место на Британских островах. За пустошью Сент-Мэри находилась одна крохотная деревушка, в которую я не наведывался уже лет десять, но которую всегда вспоминал с чувством романтической благодарности. Для меня в моем состоянии лучшего места отдыха было не придумать.

Я сделал пересадку в Полчестере и наконец очутился в маленькой двухколесной повозке, катившей по направлению к морю. Свежий воздух, широкие пространства пустоши и запах моря привели меня в восторг. А достигнув деревушки, где на песчаном берегу бухты у высокой скалы в два ряда лежали вверх дном лодки, и съев порцию яиц с беконом в выходившем окнами на море зале маленькой гостиницы, я впервые за несколько последних недель воспрянул духом. Однако радость моя оказалась непродолжительной. Ночь за ночью я не мог заснуть. Острое сознание бесконечного одиночества не отпускало меня, и наконец мне открылась вся правда: я тосковал по умершему другу и нуждался вовсе не в уединении, а в его обществе. Легко сказать «в его обществе», — но только там, в той деревушке, сидя на поросшем травой уступе скалы и глядя в бескрайнее море, я однажды окончательно понял, что никогда больше не бывать мне в обществе друга. Меня охватило мучительное бесплодное сожаление при мысли о том, что я проводил с ним так мало времени. Внезапно я словно увидел себя рядом с Бондом со стороны, вспомнил свой покровительственный, снисходительный тон и легкое презрение, которым всегда встречал добрые помыслы Чарльза. О, если бы мне представилась сейчас возможность провести с ним еще хотя бы неделю, я бы изо всех сил постарался показать ему, что глупцом был я, а вовсе не он, и что именно мне, а не ему, повезло с другом!

Человек обычно связывает свое горе с местом, где впервые познал его, и очень скоро мне стали ненавистны сверх всякой меры эта деревушка, протяжные тихие стоны волн на пологом берегу, тоскливые крики чаек и болтовня женщин за моим окошком. Выносить это я больше был не в силах. Мне следовало бы вернуться в Лондон, но эта мысль тоже страшила меня. Воспоминания о Бонде населяли город, как никакое другое место, и едва ли я имел право навязывать своей жене и семье общество такого мрачного и неудовлетворенного человека, каковым являлся в ту пору.

И потом, в один прекрасный день (совершенно неожиданно, как подобные вещи обычно и случаются), я обнаружил за завтраком на своем столе пересланное мне из Лондона письмо от некоей миссис Болдуин. К великому своему удивлению, я увидел, что отправлено оно из Глебесшира — но не из южной части графства, а из северной.

Джон Болдуин был хорошим знакомым моего брата по фондовой бирже: человеком грубоватым, без внешнего лоска, но добрым и щедрым и, кажется, не очень преуспевающим. Супруге его я всегда симпатизировал, и думаю, она отвечала мне взаимностью. Последнее время мы не виделись, и я не представлял, как Болдуины живут сейчас. Из письма пожилой леди я узнал, что они с мужем купили старый, восемнадцатого века, особняк на северном побережье Глебесшира, недалеко от Драймаута, и чрезвычайно довольны приобретением, что Джек чувствует себя сейчас значительно лучше, чем в последние годы, и что они с радостью примут меня в качестве гостя, случись мне оказаться проездом в Глебесшире. Внезапно это представилось мне возможным выходом из положения. Болдуины не знали Чарльза Бонда и поэтому не могли вызвать во мне никаких печальных воспоминаний о покойном друге. Они были веселыми, шумными людьми, членами веселой, шумной семьи, и Джек Болдуин, являвший собой образец душевного здоровья, мог бы развеять мое мрачное настроение. Я тут же послал миссис Болдуин телеграмму, в которой испрашивал позволения погостить у них с недельку, и в тот же день получил в ответ самое теплое приглашение.

На следующее утро я покинул рыбацкую деревушку и пустился в одно из тех странных путешествий по извилистым петляющим дорогам графства, какое необходимо проделать, дабы добраться из одной глухой глебесширской деревни в другую.

В полдень — чудесный морозный полдень под голубым небом декабря — я очутился в Полчестере за час до прибытия нужного мне поезда. Я вышел в город, поднялся по главной улице к величественному собору, постоял под знаменитыми Арденскими воротами и взглянул на еще более знаменитую усыпальницу Черного Епископа. И когда я смотрел, как косые солнечные лучи, проникающие в храм через большое окно в восточной стене, дрожат и сверкают на прекрасном голубом камне гробницы, у меня вдруг возникло странное ощущение, что все это уже было со мной когда-то, что я стоял на этом самом месте в некие давние времена, угнетенный неким давним горем и что все теперешние испытания назначены мне судьбой. Одновременно на меня снизошли непонятные покой и умиротворение: казалось, ужасное мрачное сознание одиночества, владевшее мной в рыбацкой деревушке, внезапно покинуло меня, и впервые со времени смерти Бонда я почувствовал себя счастливым. Выйдя из собора, я зашагал вниз по оживленной улице и через милую сердцу старую рыночную площадь, томимый какими-то неясными предчувствиями. Я твердо знал одно: я направляюсь к Болдуинам и, вероятно, буду счастлив там.

Декабрьский вечер быстро спустился на землю, и заключительную часть путешествия я проделал в смехотворном маленьком поезде, который двигался сквозь сумрак таким тихим и неровным ходом, что до слуха пассажиров постоянно доносилось журчание ручьев за окнами вагонов. И, подобные огромным листам стекла, серые озера внезапно появлялись в поле зрения и простирались до самой стены леса, густо черневшей вдали на фоне бледного неба. Я вышел на маленькой захолустной станции, где у здания вокзала, похожего на клетку для кроликов, меня ожидал автомобиль. Поездка не заняла много времени: неожиданно я оказался перед дверьми особняка восемнадцатого века, и дородный дворецкий Болдуинов проводил меня в холл с такой заботливой и благожелательной предусмотрительностью, словно я был корзиной хрупких яиц, которые он боялся разбить.

Я очутился в просторном холле с огромным открытым камином, у которого все собрание пило чай. Я намеренно говорю «все собрание», поскольку дом казался полным народа: взрослых и детей. Последних было столь много, что до конца своего пребывания у Болдуинов я так и не сумел запомнить их по именам.

Миссис Болдуин вышла мне навстречу со словами приветствия, представила двум или трем присутствующим, усадила и налила чаю; сказала, что я неважно выгляжу и явно нуждаюсь в усиленном питании, а также объяснила, что Джон сейчас на охоте, но скоро вернется.

С моим появлением в обществе наступило временное затишье, но очень скоро все оправились и подняли ужасный шум. Многое можно сказать в пользу свободы современных детей. Многое можно сказать и против нее. Вскоре я понял, что, во всяком случае, в этой компании со взрослыми совершенно не считаются и за людей их не держат. Дети носились по холлу, сбивали друг друга с ног, вопили, визжали, опрокидывали взрослых, словно мебель, и не обращали никакого внимания на мягкое «Ну-ну, малыши», исходившее от некрасивой пожилой дамы — вероятно, гувернантки. Думаю, я слишком устал после путешествия по затейливым дорогам Глебесшира и вскоре нашел случай попросить у миссис Болдуин позволения подняться в свою комнату. Она сказала:

— Наверно, вы находите этих детей слишком шумными. Бедняжки! Должны же они повеселиться вволю. Джон всегда говорит, что человек бывает молод только один раз в жизни, и я полностью согласна с ним.

Сам я не чувствовал себя особенно молодым в тот вечер (в действительности мне было лет эдак девятьсот), поэтому не стал возражать и с великим удовольствием оставил молодежь предаваться приличествующим ее возрасту удовольствиям. Миссис Болдуин поднялась со мной по чудесной широкой лестнице. Хозяйка моя была невысокой дородной женщиной, которая носила одежду ярких цветов и славилась так называемым заразительным смехом. Я всегда любил миссис Болдуин и прекрасно знал ее доброе благородное сердце, но в тот вечер она по какой-то неясной мне причине раздражала меня. Возможно, ее присутствие в этом доме сразу показалось мне неуместным, и я почувствовал, что старые стены отторгают новую хозяйку. Однако здесь меня смущает вот какой вопрос: а не приписываю ли я себе задним числом чувства, которых в то время на самом деле не испытывал, но которые с легкостью воображаю сейчас, когда все последующие события уже известны мне? И все же я хочу рассказать правду, только правду и ничего, кроме правды, — а это самая трудная задача на свете.

Мы прошли по ряду темных коридоров, поднимаясь и спускаясь по коротким лесенкам, которые, казалось, не имели ни начала, ни конца и никаких причин для существования; наконец хозяйка привела меня в спальню, выразила напоследок надежду, что я устроюсь удобно, и сказала, что по возвращении с охоты Джон поднимется ко мне. Затем она немного помолчала, не сводя с меня глаз, и закончила:

— Вы действительно выглядите неважно. Это все от переутомления. Вы излишне усердны. Я всегда говорила это. Вы по-настоящему отдохнете здесь. И дети позаботятся о том, чтобы вы не скучали.

Последние два предложения как-то плохо согласовывались между собой. Я не мог рассказать миссис Болдуин о своей утрате. И внезапно впервые за все время нашего знакомства остро осознал, что никогда не смогу говорить с ней о вещах, действительно имеющих для меня значение.

Миссис Болдуин улыбнулась и вышла. Я осмотрелся по сторонам и тут же полюбил свою комнату. В этом просторном помещении с низким потолком было очень мало предметов обстановки; старая кровать с пологом из старого розового дамаста, старое зеркало в золоченой раме, старое дубовое бюро, несколько стульев с высокими спинками и в дополнение к ним (для удобства) огромное кресло с высокими подлокотниками, причудливой формы диван, обитый розовой тканью в тон пологу над кроватью, ярко горевший камин и напольные часы. На выцветших бледно-желтых стенах не было никаких картин, лишь на одной из них, напротив кровати, висела яркая нарядная вышивка малиново-желтого цвета в дубовой рамке.

Комната понравилась, полюбилась мне. Я подтащил к камину кресло, уютно устроился в нем и мгновенно погрузился в сон, не успев даже понять, что засыпаю. Сколько прошло времени, не знаю, но внезапно я пробудился с чувством всепоглощающего покоя и умиротворения в душе. Я ощущал себя частью этой комнаты, словно провел здесь всю жизнь, и самым странным образом угадывал в ней ту атмосферу любви и дружбы, которой мне так не хватало последние несколько недель. В доме стояла полная тишина; детские голоса не долетали до моего слуха, и ни единый звук не нарушал безмолвия: лишь резко потрескивало пламя да дружелюбно тикали старинные часы. Неожиданно мне показалось, что, кроме меня, в комнате находится еще кто-то. Мне послышался некий легкий шорох: подобный звук мог бы донестись и из пылавшего камина, но донесся он явно не оттуда.

Я встал и обернулся с полуулыбкой, словно ожидая увидеть за спиной знакомое лицо. Конечно, в спальне никого не было, и все же мной владело то чувство любви и покоя, какое испытывает человек, находясь в одной комнате с очень близким другом. Я даже обошел вокруг кровати, огляделся по сторонам и поднял розовый полог, но, само собой разумеется, никого за ним не обнаружил. Внезапно дверь отворилась, и в спальню вошел Джек Болдуин, — и, помню, я почувствовал странное раздражение, словно меня оторвали от какого-то важного дела. Его огромная, пышущая здоровьем фигура в охотничьем костюме заняла, казалось, всю комнату.

— Привет! — воскликнул он. — Очень рад вас видеть. Замечательно, что вы нашли возможность заглянуть к нам! У вас есть все необходимое?

2

Это был чудесный старый дом. Я не собираюсь описывать его здесь, хотя гостил у Болдуинов совсем недавно. Да, я часто наведывался в Глебесшир после того первого раза, о котором сейчас идет речь. И дом никогда больше не казался мне таким, каким впервые предстал моему взору. Можно сказать, что Болдуины вступили с ним в схватку и вышли из нее победителями. Теперь этот дом в большой степени превратился в творение рук Болдуинов и утратил тот дух, который царил там при прежних обитателях. Болдуины не относятся к числу людей, отступающих перед чуждой атмосферой. Полагаю, основная их задача в этом мире — подчинять все вещи своему влиянию и заставлять их работать на благо общества. Но во время первого моего визита дом все еще сопротивлялся новым хозяевам.

— От этой обстановки порой мороз по коже подирает, — призналась мне миссис Болдуин на второй день моего пребывания у них.

— Что вы конкретно имеете в виду? — спросил я. — Привидения?

— О, привидения здесь есть, конечно, — ответила она. — Под домом, знаете ли, начинается ведущий к морю подземный тоннель. В нем был убит один из самых опасных контрабандистов, и его призрак до сих пор обитает в подвале. По крайней мере, так нам рассказывал дворецкий прежних хозяев. Впоследствии, конечно, выяснилось, что в подвале обитал сам дворецкий, а вовсе не призрак контрабандиста, ибо последний ни разу больше не появлялся со дня отъезда дворецкого. — Миссис Болдуин рассмеялась. — И все же это не очень уютный дом. Я хочу вернуть к жизни некоторые из этих заброшенных комнат. Мы собираемся проделать в них дополнительные окна. И потом, здесь же дети, — добавила она.

Да, там были дети. И безусловно, самые шумные в мире. Для них не существовало никаких авторитетов на свете. Они казались свирепей и необузданней дикарей — особенно существа в возрасте от девяти до тринадцати лет, поскольку именно в этом возрасте дети наиболее жестоки и невоспитанны. Среди остальных выделялись два маленьких мальчика (полагаю, близнецы) — настоящие дьяволята; они смотрели на взрослых холодными настороженными глазами, никогда не протестовали в ответ на упреки и ругань, но затем плели интриги, в сети которых непременно попадался обидчик. Надо отдать моим хозяевам должное: все эти дети не имели к ним никакого отношения, и думаю, сами Болдуины со всеми своими домочадцами представляли собой наименее шумную часть общества.

Однако с раннего утра до десяти часов вечера в доме стоял страшный шум, и вы никогда не знали, как рано следующим утром он возобновится. Едва ли шум особенно мешал мне. Он отвлекал меня от грустных мыслей и давал пищу для более приятных размышлений, но в глубине души я сознавал, что подобный шум неугоден старому дому. Всем известно, как пишут поэты о древних стенах, которые радуются счастливому и беззаботному детскому смеху. Едва ли те стены вообще радовались новым обитателям, и казалось странным, что я, человек, по общему мнению не одаренный богатым воображением, постоянно думал о доме, словно о живом существе.

Но до третьего вечера ничего экстраординарного не происходило. Впрочем, произошло ли что-нибудь на самом деле? Судите сами.

Я сидел в своей спальне в удобном кресле, наслаждаясь восхитительным получасом покоя перед обедом. Из коридоров доносились страшный гам и топот: очевидно, детей пытались загнать в классную комнату для ужина. Внезапно шум стих. Наступившую тишину нарушал теперь лишь мягкий легкий шорох снега за окном: снег шел с самого утра. Неожиданно мысли мои обратились к Бонду — так настойчиво и решительно, словно он вдруг появился передо мной собственной персоной. Я не хотел думать о нем. Последние несколько дней я пытался полностью отрешиться от воспоминаний о друге, почитая это самым разумным выходом из создавшегося положения, но теперь оказался не в силах сопротивляться их натиску.

Я блаженствовал в кругу воспоминаний о Бонде, снова и снова до мельчайших подробностей воскрешал в уме все наши встречи, видел улыбку друга, чуть приподнимавшую уголки его губ, когда он радовался, — и наконец задался вопросом, почему именно мысли о Чарльзе столь сильно занимают мое воображение, когда я потерял так много друзей, которых считал гораздо более близкими, но которых практически не вспоминал впоследствии. Я вздохнул, и мне почудилось, что кто-то тихо вздохнул за моей спиной. Я резко обернулся. Занавески на окне не были задернуты. Вы представляете себе странную молочную бледность, которую придает предметам отраженный свет снега? И хотя в спальне горело три свечи, призрачные серебристые тени дрожали над кроватью и сгущались над полом. Конечно, я находился в спальне совершенно один и все же продолжал озираться по сторонам, словно уверенный в чьем-то присутствии. Затем я с особым вниманием вгляделся в дальний угол за кроватью, и мне померещилось, что там кто-то есть. Однако это было не так. Не знаю, подействовала ли так на меня моя отрешенность от внешнего мира или чарующая красота старой комнаты, залитой отраженным светом падавшего снега, но мысли о покойном друге принесли мне радость и утешение. Я словно понял вдруг, что не потерял Бонда. В действительности в тот самый миг он казался мне ближе и родней, чем был при жизни.

С того вечера со мной начали твориться странные вещи. Находясь в своей комнате, я постоянно ощущал близость друга — но не только его. Когда я сидел в кресле при закрытой двери, мне чудилось, что новые дружеские узы связывают меня не только с Бондом, но еще с кем-то. Порой я просыпался в середине ночи или ранним утром и совершенно ясно сознавал чье-то присутствие рядом — сознавал настолько ясно, что у меня даже не возникало желания исследовать сей феномен, и я просто принимал эту таинственную дружбу как нечто само собой разумеющееся и был счастлив.

Однако за пределами своей комнаты я чувствовал себя все более и более неуютно. Меня глубоко возмущало обращение хозяев с домом. Совершенно беспричинный гнев закипел в моей душе, когда я однажды случайно услышал, как Болдуины обсуждают планы перестройки особняка; и все же хозяева были так добры ко мне и настолько искренне следовали общепринятым правилам, что я никак не находил возможным обнаружить свое раздражение. Но миссис Болдуин заметила мое настроение.

— Боюсь, дети вас несколько утомляют, — однажды утром сказала она с полувопросительной интонацией. — Более подходящие для отдыха условия появятся здесь, когда они снова пойдут в школу. Но рождественские каникулы полностью принадлежат детям, не правда ли? Мне радостно видеть их счастливые лица. Бедные крошки!

Бедные крошки в этот момент гурьбой носились по холлу, изображая краснокожих.

— Нет, конечно же, я люблю детей, — ответил я. — Единственное, надеюсь, вы не сочтете меня глупым… Но, по-моему, они как-то не вполне уместны в этих стенах.

— О, полагаю, таким старым домам только полезно немножко пробудиться к жизни, — живо откликнулась миссис Болдуин. — Уверена, вернись сюда сейчас жившие здесь прежде старики, весь этот шум и смех пришелся бы им по сердцу.

Я не был в этом так уверен, но не хотел нарушать душевное спокойствие миссис Болдуин.

В тот вечер в своей спальне я настолько остро ощутил присутствие незримого друга, что заговорил вслух.

— Если здесь есть кто-нибудь, — громко сказал я, — то знайте: я чувствую вашу близость и рад ей.

Потом я вдруг страшно испугался: может, я схожу с ума? Разве не свидетельствует способность человека разговаривать с самим собой вслух о надвигающемся безумии? Однако мгновение спустя я успокоился. В спальне действительно кто-то был.

В ту ночь я проснулся и посмотрел на светившийся циферблат своих часов: стрелки показывали четверть четвертого. В комнате было так темно, что я не мог рассмотреть даже поддерживавшие полог столбики кровати, но от камина, уже почти потухшего, исходило еле заметное сияние. У противоположной стены я увидел что-то светлое, но вовсе не белую высокую фигуру, какой обычно представляется нам привидение. Как мне показалось, на меня смотрело некое призрачное существо — очень маленькое, не выше спинки кровати.

— Есть тут кто-нибудь? — спросил я. — И, если да, отзовитесь. Я не боюсь вас. Я знаю, что кто-то находился здесь рядом со мной всю последнюю неделю, — и очень рад этому.

И тогда из тьмы как будто выступили еле различимые очертания детской фигуры — настолько смутные, что я до сих пор не уверен, видел ли я что-нибудь вообще.

Всем нам мерещатся порой во мраке некие странные существа и призрачные фигуры, но потом выясняется, что это просто очертания пальто на вешалке, блеск зеркала или игра лунного света распалили наше воображение. Я был готов счесть свое видение явлением того же порядка, но мне показалось вдруг, что эта неверная тень чуть переместилась к угасавшему камину, и на фоне тусклого сияния я увидел перед собой парившую в воздухе фигуру маленькой девочки — хрупкую и легкую, как лист серебристой березы, как призрачный шлейф вечернего облачка.

Как ни странно, наиболее отчетливо я разглядел ее платье из какой-то серебристой ткани. Лица девочки я вообще не рассмотрел, однако утром мог поклясться, что видел его, и прекрасно помнил огромные черные, широко распахнутые глаза и маленький рот, чуть приоткрытый в застенчивой улыбке. И, кроме всего прочего, я помнил запечатленное на детском лице выражение страха, удивления и беззащитности, взывавшее о добром участии.

3

После той ночи стремительное развитие событий очень скоро привело к маленькой развязке.

Я не очень впечатлительный человек и нисколько не разделяю современного поголовного увлечения духами и призраками. С той поры я никогда не видел — и не воображал, что вижу, — никаких явлений из разряда сверхъестественных. Но я никогда не встречал ни в ком и столь отчаянной тоски по дружбе и пониманию. А ведь, наверное, мы не получаем каких-то благ в этой жизни не оттого, что недостаточно сильно желаем их? Так или иначе, я знал наверняка, что в этом случае имею дело с крепкой привязанностью, которая родилась из нужды куда более острой, чем моя. Внезапно я проникся наисильнейшим и совершенно беспричинным отвращением к жившим в доме детям. Я чувствовал себя так, словно нашел в заброшенном уголке старого дома какого-то ребенка, по рассеянности забытого здесь прежними жильцами и страшно напуганного шумным весельем и жестоким эгоизмом новых обитателей.

В течение следующей недели моя маленькая подруга внешне никак не обнаруживала своего присутствия, но я знал о ее постоянном пребывании в моей спальне так же определенно, как знал о наличии там своей одежды и кресла, на котором обычно сидел.

Пришла пора возвращаться в Лондон, но я не мог никуда уехать. Всех подряд я расспрашивал о легендах и историях, связанных со старым домом, но ни в одной из них не встретил упоминания о маленькой девочке. Каждое утро я с нетерпением дожидался часа, когда смогу уединиться в своей комнате перед обедом, ибо в это время суток сильнее всего ощущал окружавшую меня атмосферу любви и нежности. Иногда я просыпался среди ночи и сознавал близость своей незримой подруги, но, как уже было сказано, никогда ничего не видел.

Однажды вечером старшие дети получили разрешение лечь спать попозже: праздновался чей-то день рождения. Дом казался битком набитым гостями, и присутствие среди них детей привело после обеда к буйному разгулу веселья. Нам вменялось в обязанность играть в прятки и заниматься переодеваниями. По крайней мере, никто не мог рассчитывать в ту ночь на уединение. По словам миссис Болдуин, все мы должны были снова стать на десять лет моложе. Я не имел ни малейшего желания становиться на десять лет моложе, но оказался вдруг втянутым в общую игру и исключительно из соображений самозащиты вынужден был бегать взад-вперед по коридорам и прятаться за дверьми. Шум стоял страшный, и он становился все громче и громче. Младшие дети повыскакивали из постелей и принялись носиться по всему дому. Кто-то беспрерывно гудел в автомобильный рожок. Кто-то завел граммофон.

Внезапно мне все это смертельно надоело. Я скрылся в свою комнату, зажег одну свечу и запер дверь. Едва я успел сесть в кресло, как понял, что поблизости появилась моя маленькая подруга. Она стояла у кровати и смотрела на меня расширенными от ужаса глазами. Никогда прежде не доводилось мне видеть до такой степени напуганное существо. Узкая грудь девочки тяжело и часто вздымалась под серебристым платьем, светлые волосы были беспорядочно рассыпаны по плечам, маленькие ручки судорожно стиснуты. В следующий миг раздались громкие удары в дверь, в коридоре послышались крики детей, требовавших впустить их в спальню, многоголосый шум и смех. Маленькая фигурка зашевелилась, и затем — как объяснить вам это? — я осознал необходимость защитить и успокоить кого-то. Я ничего не видел и ничего не ощущал физически, однако ободряюще бормотал:

— Ну-ну, не обращай внимания. Они не войдут сюда. Я позабочусь о том, чтобы никто не тронул тебя. Я понимаю. Я все понимаю.

Не знаю, долго ли я сидел так. Шум постепенно стих в глубине дома. Изредка до моей комнаты доносились приглушенные расстоянием голоса, затем смолкли и они. Дом погрузился в сон. Кажется, всю ночь напролет я просидел так, успокаивая и утешая свою маленькую подругу — и сам находя утешение в ее близости.

Едва ли в этой истории можно отделить реальное от воображаемого; однако, мне кажется, я понял тогда, что девочка эта очень любила старый дом и до последней возможности оставалась там. Но в конце концов ее выжили оттуда, и она приходила в ту ночь попрощаться не только со мной, но и со всем, что было ей дорого в этом мире и в следующем.

Не знаю, так это на самом деле или нет: я ничего не могу утверждать под присягой. Но я точно знаю одно: горькое чувство утраты, связанное со смертью Бонда, после той ночи покинуло меня и больше никогда не возвращалось. А может, я пытаюсь доказать сам себе, что через дружбу и любовь того ребенка я почувствовал и близость своего умершего друга? Опять-таки не знаю. Лишь в одном я теперь уверен: сильную любовь смерть уничтожить не в силах. Пусть эта мысль представляется вам банальной — она перестанет казаться таковой, когда вы придете к ней сами, через собственный жизненный опыт.

Для осознания этой истины мне раз и навсегда хватило того мгновения, когда в освещенной огнем камина комнате я почувствовал, как некое потустороннее сердце бьется в такт моему.

И еще одно. На следующий день я уехал в Лондон, и моя жена была безмерно рада увидеть меня совершенно оправившимся и, по ее словам, счастливым как никогда прежде.

Двумя днями позже я получил от миссис Болдуин посылку. В приложенной к ней записке говорилось:

«Должно быть, вы случайно оставили эту вещь у нас. Ее нашли в маленьком ящичке вашего туалетного столика».

Я вскрыл посылку и обнаружил там завернутую в голубой шелковый платочек длинную и узкую деревянную коробочку. Крышка ее откинулась очень легко, и под ней я увидел старинную деревянную куклу, раскрашенную красками и наряженную, как мне показалось, по моде времен королевы Анны[5]. Туалет куклы был продуман в мельчайших подробностях — вплоть до миниатюрных туфелек и крохотных серых перчаток. К подолу шелковой юбочки с изнаночной стороны была пришита узкая тесемка, на которой я обнаружил едва различимую надпись: «Энн Трелони, 1710».