Генри Джеймс
В КЛЕТКЕ
(рассказ)
1
Она давно уже поняла, что в ее положении, в положении молодой девушки, отгороженной от мира проволочного клеткой и заточенной наподобие какой-нибудь морской свинки или канарейки, ей удается узнавать множество людей при том, что никто из этих людей не причисляет ее к своим знакомым. Тем любопытнее бывало ей видеть — как ни редко это случалось, да, впрочем, и тогда всякий раз только мельком и наспех, — что приходит кто-то, кого она уже знает, как она говорила себе, «по той стороне» и чей приход вносит всякий раз нечто новое в томительное однообразие выполняемой ею работы. Работа эта состояла в том, что она должна была просиживать весь день вместе с двумя молодыми людьми, другим телеграфистом и почтовым клерком, следить за безостановочно стучавшим клопфером,
[1] продавать марки и бланки, взвешивать письма, отвечать на глупые вопросы, разменивать крупные купюры, а главное, считать бесчисленные, как песчинки на морском берегу, слова телеграмм, которые ей просовывали с утра до вечера сквозь сделанное в решетке высокое окошечко за неудобный барьер, о который она за день до боли натирала себе руку. Прозрачная дверца поворачивалась то в одну, то в другую сторону от узенькой стойки, на которой решалась чья-то судьба; воздух в этом, самом темном, углу помещения зимой бывал отравлен постоянно горевшим газом и вместе с тем во всякое время года напоминал о близости окороков, сыра, вяленой рыбы, мыла, парафина, лака и прочих твердых и жидких тел, которые она в совершенстве научилась различать по их запахам, не всегда зная, однако, в точности их истинные наименования.
Перегородка, отделявшая маленькую почтово-телеграфную контору от магазина колониальных и бакалейных товаров, являла собой хрупкое сооружение из дерева и проволоки, но в плане общественном и профессиональном их разделяла целая пропасть, и лишь особая милость судьбы избавляла стороны от необходимости перекидывать через нее мост. Когда молодые приказчики мистера Кокера выходили из-за прилавка, чтобы разменять пятифунтовый билет (а заведение мистера Кокера было расположено на редкость удачно: прямо за углом находились дома, где жила вся высшая знать, и самые дорогие гостиницы — Симпкина, Лейдла, Траппа, и в конторе то и дело слышались шуршание и хруст этих ассигнаций), она протягивала соверены так, как будто клиент ее был всего лишь одним из мгновенных участников ежедневно проплывавшей перед нею величественной процессии, и ощущение это, может быть, становилось еще сильнее от самого факта этой связи, обнаружить которую можно, правда, было только со стороны, — связи, которой она поддалась ни с чем не сообразно и, можно сказать, нелепо. Она стала меньше примечать всех прочих людей, потому что в конце концов так безрассудно, так непоправимо приметила мистера Маджа. Но в то же время ей было немного стыдно признаться себе в том, что переход мистера Маджа в более высокие сферы — иначе говоря, на более видную должность, хоть и в менее фешенебельных кварталах, — вместо того чтобы упростить дело, как она того ожидала, напротив, все только осложнил. Так или иначе, он больше уже не мелькал целый день у нее перед глазами, и это, пожалуй, придавало теперь воскресным их встречам прелесть некоторой необычайности и новизны. Последние три месяца, пока он еще продолжал служить у Кокера, и после того, как она уже дала согласие выйти за него замуж, она нередко спрашивала себя, может ли брак их еще что-нибудь прибавить к установившейся привычности их общений. За прилавком напротив, из-за которого фигура его казалась еще более статной, фартук еще белее, вьющиеся волосы еще гуще и где ощущалось — может быть, даже чрезмерно ощущалось — его присутствие, за последние два года столь много для нее значившее, он постоянно расхаживал перед нею туда и сюда, каждым шагом своим словно ступая уже по маленькой, посыпанной песком площадке той жизни, которую они обещали друг другу. Сейчас только она поняла, насколько ей стало легче оттого, что настоящее и будущее уже больше не сливаются так в одно, а предстают перед нею каждое порознь.
Но как бы там ни было, ей все же пришлось призадуматься над тем, о чем мистер Мадж еще раз ей написал: он уговаривал ее перейти на работу в такую же почтовую контору — о более крупной она не могла и мечтать, — расположенную под одной кровлей с магазином, где он был теперь управляющим, — так, чтобы, постоянно проходя мимо нее, он мог видеть ее, как он говорил, «ежечасно», — и переселиться вместе с матерью в один из отдаленных кварталов северо-западной части города, где на одних только занимаемых ими двух комнатах они могли бы сэкономить около трех шиллингов в месяц. Не очень-то ей улыбалось менять Мейфер
[2] на Чок-Фарм; то, что он так упорно этого добивался, ставило ее в довольно трудное положение; однако все это были сущие пустяки, если вспомнить те трудности, которые она переживала в былые дни, когда бедствовала вся их семья: сама она, ее мать, ее старшая сестра; последняя все перенесла, кроме беспросветной нищеты, когда, подобно благоразумным и осмотрительным дамам, которых неожиданно ограбили, обманули, ошеломили, они стали все быстрее и неуклоннее скатываться вниз в трясину, выбраться из которой удалось только ей одной. Ее мать больше никогда уже не могла подняться с этого вязкого дна и вновь обрести под ногами твердую почву; она опускалась и опускалась все ниже, не делая никаких усилий, чтобы вернуться назад, и от нее, увы, стало слишком часто попахивать виски.
2
В конторе Кокера почти всегда воцарялась тишина, когда постояльцы Лейдла и Траппа и других больших гостиниц садились завтракать, или когда, как фамильярно говорили молодые люди в конторе, скотину кормили. В распоряжении девушки было сорок минут, чтобы сходить домой пообедать; после того как она возвращалась и один из молодых людей в свою очередь уходил на обед, у нее нередко выдавалось полчаса, в течение которых она имела возможность заняться рукоделием или почитать одну из взятых в библиотеке книг, засаленных и грязных, однако напечатанных красивым шрифтом и повествующих о красивой жизни, — книг, за прочтение которых с нее взимали полпенса в день. Эти неприкосновенные полчаса были одним из многочисленных звеньев, которые связывали контору с высшим светом и приобщали ее к ритму большой жизни. Именно эти-то полчаса и были однажды отмечены появлением некой дамы, которая, как видно, не соблюдала установленного распорядка в еде, но которой, как наша девушка впоследствии поняла, суждено было оставить в ее жизни неизгладимый след. Девушка была blasee:
[3] она отлично сознавала, что это как нельзя больше под стать ее профессии, постоянно заставляющей ее находиться на людях, но у нее были свои причуды, и нервы ее были до крайности чувствительны; короче говоря, она была подвержена резким вспышкам симпатий и антипатий, алыми проблесками озарявшим ее серую жизнь, порывам внезапно пробуждавшихся чувств и тянувшейся вослед увлеченности, прихотям неуемного любопытства.
У нее была приятельница, которая изобрела новый род занятий для женщин — наниматься в тот или иной дом ухаживать за цветами. У миссис Джорден слова эти звучали совсем на особый лад: когда она говорила о цветах, можно было подумать, что в счастливых домах это нечто само собой разумеющееся, как уголь в камине или приходящая по утрам газета. Во всяком случае, она брала на себя заботу о содержавшихся во всех комнатах цветах, взимая за это помесячно определенную плату, и люди очень скоро получали возможность убедиться, как много они выигрывают от того, что такое тонкое дело они вверяют вдове священника. Вдова же эта, со своей стороны, любила распространяться о возможностях, которые таким образом перед ней открывались; не жалея красок, рассказывала она своей юной подруге о том, как становится своим человеком в самых знатных домах, особенно когда ей случается украшать там столы для званых обедов, которые нередко накрывают на двадцать персон; она была убеждена, что еще немного — и ее начнут принимать в этих домах как равную, не делая разницы между нею и всеми другими. Когда же девушка заметила, что она, как видно, обретается там в своего рода тропическом одиночестве и не видит никого, кроме ливрейных лакеев на ролях живописных туземцев, и когда ей пришлось согласиться, что среди всей этой роскоши ее общение с людьми и на самом деле ограничивается ими одними, она все же нашлась что ответить на колкости своей собеседницы:
— У вас нет ни малейшего воображения, моя дорогая!
Двери в это общество могли ведь широко распахнуться в любую минуту.
Девушка не приняла этот вызов, она слушала все добродушно именно потому, что отлично знала, как ей следует к этому отнестись. То, что люди не понимали ее, было для нее одновременно и неизбывным горем, и тайной опорой, и поэтому для нее, в сущности, не так уж много значило, что миссис Джорден — и та ее не поймет, хотя, вообще-то говоря, вдова священника, помнившая их далекое благородное прошлое и ставшая, как и она, жертвой превратностей судьбы, была единственной из ее знакомых, которую она признавала за равную. Девушка отлично видела, что у той большая часть ее жизни протекает в воображении, и она была готова признать, если только это вообще требовало признания, что, коль скоро действительность оказывается не властной над нею, воображаемая эта жизнь полна силы. Сочетания цветов и зелени — нечего сказать, занятие! То, чем, как ей казалось, она свободно манипулировала сама, были сочетания мужчин и женщин. Единственная слабая сторона в этом ее таланте проистекала от чрезмерности самого общения ее с человеческим стадом: общение это становилось таким непрестанным и таким доступным, что иногда по многу дней подряд у нее не было ни вдохновения, ни радости угадывания, ни даже самого обычного интереса. Главным ведь во всем этом были вспышки, стремительные пробуждения, а те зависели от чистой случайности, и невозможно было ни предвидеть их, ни им противостоять. Иногда, например, достаточно было кому-то купить самую дешевую марку, и все возникало сразу. Так уж она была парадоксально устроена, что эти-то мгновения и вознаграждали ее — вознаграждали за все долгое неподвижное сидение взаперти, за хитрую враждебность мистера Бактона и за назойливое волокитство клерка, вознаграждали за ежедневные нудные цветистые письма, которые присылал ей мистер Мадж, и даже за самую мучительную из всех тягот ее жизни, за овладевавшую ею по временам ярость, оттого что ей так и не удавалось узнать, на какие деньги ее мать покупает себе спиртное.
Последнее время она, однако, позволила себе смотреть на вещи несколько шире; объяснялось это, грубо говоря, может быть, тем, что, по мере того как весенние ветры становились все слышнее, а волны светской жизни, набегая, все чаще перебрасывали свои брызги через барьер, за которым она сидела, новые впечатления множились, а тем самым — ибо одно с неизбежностью вытекало из другого — жизнь становилась полнее. Во всяком случае, ясно было одно: к началу мая она неожиданно поняла, что то общество, с которым она сталкивается в конторе Кокера, и является причиной того, что она медлит с переходом на новое место, и тем доводом, который она готова привести, чтобы это промедление оправдать. Было, разумеется, глупо выдвигать подобный довод сейчас, тем более что притягательная сила этой работы и ее положения оборачивалась для нее, по сути дела, сплошною мукой. Но мука эта ей нравилась: это было как раз то чувство, которого ей недоставало бы на Чок-Фарм. Поэтому-то она и хитрила, и что-то придумывала, всячески оттягивая этот немилый сердцу ее переезд на противоположный конец Лондона. Если ей не хватало храбрости прямо сказать мистеру Маджу, что сама возможность этих душевных взлетов в каждую из проведенных здесь недель стоит тех трех шиллингов, которые он пытался помочь ей сэкономить, то за этот месяц ей довелось увидеть нечто такое, что пробудило где-то в тайниках ее сердца ответ на этот деликатный вопрос. И ответ этот был самым тесным образом связан с появлением упомянутой дамы.
3
Она просунула в окошечко три исписанных бланка, и девушка поторопилась схватить их, ибо у мистера Бактона была противная привычка постоянно подсматривать все, что обещало быть интересным, и прежде всего то, что ее особенно волновало. В выборе своих развлечений узники проявляют отчаянную изобретательность, а одной из дешевых книжек, которые читала наша девушка, был восхитительный роман «Picciola».
[4] Разумеется, положение их требовало, чтобы они «никогда ничего не подмечали», как твердил мистер Бактон, у которого они состояли на службе. Правило это, однако, ни разу не помешало ему самому заниматься тем, что он любил называть закулисной игрой. Оба ее сослуживца не делали ни малейшей тайны из того, скольким из своих клиенток они отдают явное предпочтение перед другими, однако, невзирая на все их милые заигрывания с нею, она по нескольку раз ловила каждого из них на какой-нибудь глупости или промахе, ибо им ничего не стоило ошибиться, перепутать фамилию или адрес, и тем самым постоянно напоминала, что стоит только женщине взяться за ум, как мужчина неизбежно глупеет.
«Маргерит. Риджентс-стрит. Попытайтесь в шесть. Одним испанским кружевом. Жемчугом. Всю длину». Это была первая: без подписи.
«Леди Эгнис Орми. Гайд-парк плейс. Сегодня невозможно, обедаю Хэддона. Завтра опере, обещала Фрицу, но могла бы все устроить пятницу. Попытаюсь уговорить Хэддона в Савойю и все, чего бы вы ни захотели, если вы привезете Гасси. Воскресенье Монтенеро. Буду Мейсен-стрит понедельник вторник. Маргерит ужасна. Сисси».
Это была вторая. Девушка увидала, что третья написана на международном бланке.
«Эверард, отель Брайтон, Париж. Только пойми и поверь. От двадцать второго до двадцать шестого и конечно восьмого и девятого. Возможны другие дни. Приезжай. Меры».
Мери была очень красива; девушке подумалось, что она в жизни еще не видела такой красоты — впрочем, может быть, этой красавицей была Сисси. А может быть, они обе — ведь ей случалось видеть и вещи, куда более странные: телеграфируя разным лицам, дамы ставили разные подписи. Чего только она не видела, каких только тайн не открывала, сопоставляя разрозненные клочки. Была, например, одна — и совсем недавно, — которая, глазом не моргнув, послала пять телеграмм, все за разными подписями. Может быть, правда, ее просили об этом пять подруг, так же как теперь вот Мери и Сисси, или та и другая в отдельности поручали кому-то исполнить их просьбу. Иногда наша девушка наделяла все слишком глубоким смыслом, привносила слишком много своего, иногда — слишком мало; в том и в другом случае она потом это замечала, ибо обладала удивительным свойством держать в памяти все интересовавшие ее подробности. Раз что-то приметив, она уже больше не забывала. Выдавались, впрочем, и ничем не заполненные дни, иногда даже недели. Виною этому были дьявольски изощренные и меткие уловки мистера Бактона, который старался посадить ее за клопфер всякий раз, когда должно было поступить что-то любопытное, ибо клопфер, заниматься которым входило и в его обязанности, был узилищем, клеткой в клетке, отгороженной от всего остального толстым стеклом. Клерк, тот, вероятно, действовал бы в ее интересах, но он совершенно одурел от любви к ней. Она же великодушно обещала себе, что никогда не даст ему повода считать, что чем-то ему обязана, — так неприятна была ей эта его становившаяся слишком явной любовь. Самое большее, что она позволяла себе, это всякий раз перекладывать на него регистрацию писем — работу, которая ей была особенно ненавистна. Так или иначе, после долгих периодов отупения и бесчувствия она начинала вдруг ощущать острый к чему-то вкус; не успевала она осознать это, как он уже появлялся во рту; так было оно и теперь.
К Сисси, к Мери — как бы та ни звалась — любопытство ее хлынуло сразу — бесшумным потоком, который вновь и вновь возвращал, подобно морскому отливу, удивительный цвет и прелесть ее лица, свечение глаз, где, казалось, находило себе отражение нечто совсем иное, непохожее на окружавшую ее повседневность; больше всего оно говорило о высокой, раз и навсегда определившейся воспитанности, которая даже в тягостные минуты ее жизни поражала своим стойким великолепием, и о самой сути бесчисленных элементов, составлявших личность ее клиентки — ее красоты, знатности, ее отца, и матери, и родных, и далеких предков, о том, чего обладательница всех этих сокровищ не могла бы лишить себя, даже если бы захотела. Но откуда было безвестной маленькой почтовой служащей знать, что в жизни подательницы телеграмм это действительно критическая минута? Откуда ей было догадаться о разных невероятных вещах, о том, например, что едва ли не именно сейчас разыгрывается драма, что это как раз ее кульминация, и о том, каковы те нити, которые тянутся отсюда к господину, поселившемуся в отеле «Брайтон»? Сильнее, чем когда-либо, сквозь прутья решетки она почувствовала, что это, наконец, и есть настоящая жизнь, та жгучая полнота правды, которую до сих пор она только собирала по крупицам, стараясь их слепить потом воедино, — словом, перед нею было одно из тех существ, которым созданы все условия, чтобы быть счастливыми, и которые в этой создавшейся вокруг атмосфере расцветают непроизвольно и буйно. До сознания девушки доходило и то, что буйство это сдерживалось чем-то, что, в свою очередь, являлось частью этой изысканной жизни, привычкой склоняться наподобие цветка к тому, кто этого счастья лишен, овеяв его своим ароматным дуновением пусть только на миг, но так, что потом оно заполняло собою все и — длилось. Та, что предстала перед ней в этот день, была очень молода, но, разумеется, уже замужем, и наша истомленная героиня достаточно знала мифологию, чтобы распознать в ней обличье Юноны.
[5] Маргерит, может быть, и в самом деле была ужасна, но она знала, как надо одеть богиню.
Жемчуг и испанские кружева… Теперь она сама могла все это увидеть воочию, равно как и «всю длину», и к тому же еще алые бархатные банты, прихотливо разбросанные по этим кружевам (она могла бы сама разбросать их так одним взмахом руки); им надлежало, разумеется, украшать отделанный черной парчою перед ее платья, в котором она выглядела так, будто сошла со старинной картины. Однако носительница этого платья явилась сюда отнюдь не ради Маргерит или леди Эгнис, не ради Хэддона, или Фрица, или Гасси. Она пришла сюда ради Эверарда, и, вне всякого сомнения, настоящее его имя тоже было другим. Если наша молодая девушка никогда до этого не пускалась в подобного рода полеты воображения, то просто потому, что до сих пор ничто еще так ее не поражало. Она представила себе весь ход событий. Мери и Сисси, слившиеся воедино в некоем исполненном совершенства существе, зашли вместе в расположенный неподалеку дом — он, по всей вероятности, жил именно там; они обнаружили, что в результате чего-то, что заставило их прийти сюда, — то ли для того, чтобы с ним помириться, то ли для того, чтобы между ними произошло еще одно бурное объяснение, — он уехал, уехал как раз с тем, чтобы наказать их своим отсутствием. И вот они сразу же пришли в почтовую контору Кокера, так как это было всего ближе; тут-то они и излили волнение свое на трех бланках — может быть, для того, чтобы не соединять всего вместе. Две другие телеграммы в известной степени прикрывали главное, они словно сглаживали его, приглушали содержавшийся в нем смысл. О да, она представила себе весь ход событий, и то, что она совершила сейчас, было одним из примеров того, что не раз уже с ней случалось. Когда угодно она узнала бы этот почерк. В нем было не меньше красоты, чем и во всем остальном, чем в самой этой даме. А дама эта, узнав о побеге Эверарда, вошла к нему в комнату, отстранив вышедшего навстречу лакея: послание свое она писала, сидя за его столом и его же пером. Все это теперь нахлынуло на нее, и она прошла сквозь стремительный, неудержимый поток, а позади осталось именно то, что, как я сказал, длилось. И в числе того, что осталось — девушка была в этом убеждена, — была счастливая уверенность, что она увидит ее снова.
4
Она действительно ее увидела, и всего десять дней спустя: но тут дама эта была не одна, и в этом-то как раз и заключалась удача. Обладая достаточным умом, чтобы оценить все возникавшие перед нею альтернативы, наша девушка создала целый десяток противоречивых теорий касательно того, как должен выглядеть Эверард; поэтому стоило им только войти в почтовую контору, как все решилось за один миг, одним порывом, сразу достигшим сердца. А сердце ее действительно забилось сильнее от приближения господина, который на этот раз пришел сюда вместе с Сисси и который — таким, каким он виделся ей из глубины ее клетки, — сразу же оказался средоточием всех самых притягательных качеств, которыми воображение ее наделяло друга Фрица и Гасси. Он действительно воплощал их в себе, когда, продолжая держать сигарету в зубах и в то же время разговаривать со своею спутницей, казалось, понимавшей его с полуслова, набросал полдюжины телеграмм, на отправку которых ушли считанные минуты. И тут случилась довольно странная вещь: если несколько дней назад интерес девушки к его спутнице до крайности обострил ее внимание к отправляемым тою телеграммам, то появление его самого привело к тому, что она просто считала начертанные им семьдесят слов, смысл которых от нее ускользал. Его слова оказывались всего-навсего некими единицами, ничего другого они ей сообщить не могли. И когда он ушел, память ее не удержала никаких имен, никаких адресов, ничего из того, что они должны были выразить, — ничего, кроме одного только смутного сладостного звучания и огромного впечатления, которое он на нее произвел. Он пробыл не больше пяти минут, дымил ей прямо в лицо, и, занятая его телеграммами, постукивая по ним карандашом и сознавая всю опасность учинить малейшей своей ошибкой предательство, она была не в силах даже поднять глаза и сколько-нибудь к нему приглядеться. И все равно она его видела, она все знала, все для себя решила.
Он вернулся из Парижа, между ними все снова уладилось; оба они снова плечом к плечу шли навстречу жизни, продолжая вести с ней свою большую запутанную игру. Тонкое, беззвучное биение этой игры реяло в воздухе, и девушка слышала его все время, пока они оставались в конторе. Пока они оставались? Да они оставались там весь день: их присутствие не исчезало, а длилось, оно было во всем, что ей приходилось делать до самого вечера, в тысячах чужих слов, которые она считала, чтобы потом передать, в каждой марке, которую она отрывала, в каждом письме, которое взвешивала, в разменной монете, которою она давала сдачу, — и каждую из этих операций она совершала в равной степени безучастно и безошибочно и вместе с тем, когда во второй половине дня в конторе скопилось много народу, ни разу не взглянув ни на одно из появлявшихся перед ней уродливых лиц и не слыша ни одного из глупых вопросов, которые ей задавали и на которые она, однако, терпеливо и обстоятельно отвечала. Сейчас она могла уже все стерпеть: после его слов все вопросы были неминуемо глупы, все лица — уродливы. Она была уверена, что ей захочется снова увидеть его спутницу; теперь, может быть — и даже скорее всего, — ей захочется видеть ее часто. Но с ним дело обстояло совсем иначе; ей нельзя, да, ей больше никогда нельзя его видеть. Ей слишком его не хватало. Бывает томление, которое помогает жить — к этому выводу ее привел богатый собственный опыт, — и бывает другое, которое становится роковым. Ее было именно таким: оно лишало ее покоя.
Однако случилось так, что она увидела его на следующий же день, и на этот раз все было совсем иначе; смысл, заключавшийся в каждом слоге написанных им слов, звучал отчетливо и неумолимо. Она действительно ощущала, как ее карандаш слегка касается его букв, как будто лаская их на ходу, как будто вдыхая жизнь в каждый начертанный им штрих. Он пробыл в конторе долго; телеграммы свои он не заготовил заранее и теперь писал их тут же, за стойкою в уголке; кроме того, была целая толпа приходивших и уходивших людей, с каждым из которых надо было заниматься отдельно и без конца считать и пересчитывать сдачу и давать всевозможные справки. Но сквозь всю эту сутолоку она ощущала его присутствие; связь ее души с ним была так же неразрывна, как та, которая, на ее счастье, установилась у мистера Бактона со злосчастным клопфером за ненавистным ей толстым стеклом. За одно утро все вдруг переменилось, но в перемене этой было и нечто безотрадное; ей пришлось примириться с провалом своей теории роковых желаний, и это нисколько ее не смутило — напротив, все обошлось очень легко; однако сейчас не приходилось уже сомневаться, что он живет совсем рядом на Парк-Чеймберс и принадлежит всем существом своим к тому слою людей, который привык все передавать только по телеграфу — все, даже свои столь дорого обходящиеся чувства (ведь коль скоро он никогда не прибегал к конвертам и почтовой бумаге, ему приходилось тратить на переписку по многу фунтов в неделю и выходить из дому иногда по пяти раз в день); вместе с тем в этот вид общения по причине присущего ему избытка гласности вкрадывалась некая неизбывная грусть, от которой можно было почувствовать себя несчастным. Грусть эта стремительно вторгалась в тот строй чувств, о котором сейчас пойдет речь.
Меж тем в течение целого месяца он оставался верен себе. Сисси, Мери ни разу не появлялась вместе с ним; приходил он либо один, либо в сопровождении какого-нибудь мужчины, которого источаемое им сияние начисто затмевало. Было, впрочем, и еще одно обстоятельство — а в сущности, даже больше, чем одно, — которое позволяло ей думать, что ей удалось приобщиться к жизни того удивительного существа, через которого она впервые о нем узнала. Обращаясь к ней, он не называл ее ни Мери, ни Сисси; но девушка была убеждена, что именно ей, жившей на Итон-сквер, он адресовал все свои телеграммы — и так неукоснительно! — как к леди Бредйн. Леди Бредин была Сисси, леди Бредин была Мери, леди Бредйн была приятельницей Фрица и Гасси, заказчицей Маргерит и близкой подругой (что было сущею правдой, только она не могла подыскать нужного для обозначения этого понятия слова) самого замечательного из всех мужчин. Ничто не могло сравниться с частотой и разнообразием обращенных к ее светлости посланий, разве что их необычайная точность и полнота. Это было похоже на разговор, льющийся подчас так свободно, что она спрашивала себя, а что же в конце концов еще остается этим счастливейшим людям сказать друг другу при встречах. А встречались они, должно быть, очень часто, ибо в половине всех телеграмм назначались свидания и прорывались намеки, которые тонули в целом море других намеков; все было запутано и сложно, и от этого жизнь их представлялась совершенно необычайной. Коль скоро леди Бредин была Юноной, то оба они, должно быть, жили как олимпийцы. Пусть оттого, что ей не удавалось видеть ответные телеграммы с излияниями чувств, исходившими от ее светлости, девушке хотелось иногда, чтобы контора Кокера была одной из более крупных контор — не только местом, откуда можно было отправлять телеграммы, но и таким, где их принимали, — у нее все же была возможность представить себе, как развивалась история их любви, ибо сама она в избытке обладала даром воображения. Ей, однако, никак не удавалось в точности определить, чем ее новый друг — а именно так она называла его про себя — бывал занят в такие-то дни и часы, и, как ни много всего она о нем знала, ей бы хотелось знать еще и еще. И она действительно узнавала о нем все больше.
И тем не менее даже месяц спустя она вряд ли могла бы сказать, приходил он всякий раз все с тем же спутником, или спутники эти менялись, даже невзирая на то, что люди эти, в свою очередь, отправляли письма и давали телеграммы, дымили ей прямо в лицо, ставили или нет свою подпись на бланке. Мужчины, приходившие вместе с ним, вообще ничего не значили, когда рядом был он. Иногда, правда, они приходили одни, и, может быть, только тогда посылаемые ими сообщения, как они ни были туманны, могли что-то значить. Он же, находился он тут или нет, значил всё. Это был очень высокого роста светлый блондин, и, несмотря на всю свою погруженность в заботы, он обладал добродушием — тем более удивительным, что иногда создавалось впечатление, что именно оно-то и помогает ему владеть собой. Он всегда имел возможность подойти без очереди, кто бы в эту минуту ни стоял впереди, и любой бы, не говоря ни слова, его пропустил, но он был так необычайно предупредителен, что всякий раз терпеливо ждал; она ни разу не видела, чтобы он размахивал над головами других своей телеграммой, ни разу не слышала от него ужасающего по своей резкости: «Примите!» Он пережидал всех праздных старых дам, всех зевак-лакеев, всех вечных посыльных от Траппа; главным же во всем этом, тем, чему ей непременно хотелось найти подтверждение, была тайная мысль, что он отличает ее от других, что она сама по себе может что-то для него значить. Бывали минуты, когда ей чудилось, что он как бы становится на ее сторону, старается помочь ей, облегчить ее труд.
Однако натура нашей девушки была такова, что она подчас даже с неким раздражением напоминала себе, что, когда люди исключительно хорошо воспитаны — речь шла, разумеется, о людях высшего света, — никогда нельзя распознать, что за этой воспитанностью таится. Воспитанность эта в одинаковой степени распространялась на каждого, с кем они общались, и если оказывалось, что человек несчастен, истерзан жизнью и замкнут, то она, напротив, только безнадежно его угнетала. Что же касалось ее героя, то он считал само собой разумеющимся, что все в жизни дается легко; сама обходительность его, его манера закуривать сигарету, когда приходилось ждать, само обладание его всеми удобствами, преимуществами и благами жизни — все это было частью того великолепного ощущения собственной устойчивости, инстинкта, который убеждал его, что на свете нет ничего, могущего нанести ущерб такой вот его жизни. Он умел быть одновременно и очень веселым, и очень серьезным, выглядеть и совсем юным, и умудренным опытом; и то, чем он был в ту или иную минуту, равно как и все остальное в нем, постоянно выражало это его неизбывное торжество. Иногда он звался Эверардом, как то было в отеле «Брайтон», иногда — капитаном Эверардом. Иногда перед фамилией своей он ставил имя Филип, а иногда подписывался Филип, не добавляя фамилии. Для кого-то он был просто Фил, для других — просто капитан; для иных он был ни тем, ни другим, ни третьим, но чем-то совершенно иным и называл себя графом. Было несколько друзей, для которых он был Уильямом. Существовало и еще несколько человек, в обращении к которым он именовал себя «краснощеким» — может быть, потому, что действительно обладал хорошим цветом лица. Как-то раз, всего лишь раз, и это была, должно быть, простая случайность, он невесть почему назвался слишком хорошо ей знакомым именем Мадж, и странное совпадение это ее рассмешило. Да, все, чем он когда-либо был, становилось частью его благоденствия, — все, чем он был и, может быть, даже чем не был. А благоденствие это было частью — оно становилось ею мало-помалу — чего-то, что едва ли не с его первого появления в конторе Кокера глубоко запало в сердце девушки.
5
Это было просто своего рода странным расширением ее опыта, той двойной жизни, которую она стала последнее время вести в своей клетке. С каждым днем она все больше вживалась в мир мелькавших перед нею человеческих лиц и убеждалась в том, что угадывать она стала быстрее и видеть дальше. Представавшая перед нею картина становилась все более изумительной по мере того, как напряжение нарастало; это была целая панорама, в которой участвовали события и люди, расцвеченная яркими красками и сопровождаемая звуками удивительной музыки. В те дни панорамой этой был развлекавшийся Лондон, и на все это веселье взирала свидетельница, которая не принимала в нем никакого участия и только отчужденно глядела на все со стороны. И сердце этой свидетельницы черствело. Пахучие цветы почти касались ее ноздрей, но ей не дано было сорвать ни одного, даже маргаритки. Единственным, что тем не менее сохраняло свою яркость среди этой серой повседневности, было вопиющее неравенство, несходство, контраст между различными слоями общества — и это ощущалось каждую минуту, в каждом движении. Временами казалось, что все провода страны берут свое начало в глухом уголке, где она трудится в поте лица и где под шарканье ног, под шелест бланков, под звук отрываемых марок и звон падающей на стойку разменной монеты люди, которых она невольно запоминала и соотносила друг с другом и по поводу которых у нее были свои собственные суждения и теории, проплывают перед нею в некоем необъятном круговороте. Острым ножом вонзалась ей в сердце мысль о том, что богатеи ради того, чтобы поболтать о своих не знающих меры наслаждениях и столь же непомерных пороках, сорят такими суммами, каких с избытком хватило бы, чтобы поддержать пошатнувшееся благополучие всей ее семьи в омраченные испугом детские годы, чтобы прокормить ее исстрадавшуюся мать и замученного нуждою отца, ее погибшего брата и голодавшую сестру на протяжении всей их жизни. Первые недели она часто бывала сама не своя, когда видела, какие деньги люди готовы платить за то, что передается по телеграфу, за все свои «горячо люблю» и «ужасно жаль», за все комплименты и восклицания и всякого рода пустые слова, всякий раз стоившие не меньше, чем пара новых ботинок. Тогда она старалась еще вглядываться в их лица, но очень скоро, однако, поняла, что сделаться телеграфисткой — значит перестать чему бы то ни было удивляться. Тем не менее она приобрела поразительную способность различать типы людей, а среди них оказывались такие, которых она любила, и такие, которых ненавидела, причем к последним у нее было какое-то собственническое чувство, некий инстинкт, который помогал ей наблюдать их и следить за каждым их шагом. Были женщины, как она говорила себе, «бесстыжие», одни более высокого, другие — более низкого пошиба, чьи мотовство и алчность, чьи интриги, и тайны, и любовные связи, и лживые ухищрения она выслеживала и собирала, а потом, оставшись наедине с собою, по временам упивалась порочным ощущением своей силы и власти над ними, радостным сознанием того, что все нити их глупых, злокозненных тайн она теперь держит в своих руках, что все замыслы их хранятся в ее маленьком, но цепком мозгу и что тем самым она знает о них куда больше, чем они могут заподозрить или вообразить. Были среди них и такие, которых ей хотелось предать, уличить во лжи, унизить — роковым образом изменив несколько слов: и все это вызывалось личной к ним неприязнью, возникавшей по малейшему поводу; вызвать ее могла их манера говорить и вести себя, какие-то едва уловимые их привычки, которые ей удавалось тотчас же распознать.
Побуждения могли быть разными — то мягкими, то суровыми; одним она поддавалась в силу особенностей своей натуры, другие пробуждались по какому-нибудь случайному поводу. Она, как правило, неукоснительно требовала, чтобы клиенты ее сами наклеивали марки, и испытывала особое удовольствие, когда предъявляла свое условие дамам, пребывавшим в убеждении, что это унизительно для их достоинства. Она тешила себя мыслью, что это самая тонкая и изощренная игра, какую она себе может позволить, и, хотя люди в большей части своей оказывались слишком глупы, чтобы это понять, подобная игра постоянно бывала для нее и успокоением, и своего рода реваншем. Не меньше, чем этих дам, отмечала она и других представительниц своего пола, которым ей, напротив, хотелось помочь, предупредить их, вызволить из беды, сделать так, чтобы они приходили к ней чаще; и порывы эти определялись, в свою очередь, ее личной симпатией, уменьем видеть серебряные нити и лунные лучи и способностью разгадывать тайны и находить ведущие сквозь чащу тропинки. Эти лунные лучи и серебряные нити являли ей по временам то, что в юдоли ее казалось счастьем. И хотя все это нередко бывало расплывчатым и неясным — и в этом была то ли неизбежность, то ли особая милость судьбы, — ей все же доводилось, глядя сквозь все открывавшиеся вдруг трещины и щели, поражаться, и прежде всего тому, что, как оно ни бывало сдобрено, бередило самое больное место ее души, — золотому дождю, падавшему вокруг, но так, что ни одной крупицы этого золота не приходилось на ее долю. Это до самого конца оставалось каким-то чудом — те огромные суммы, которые ее благородные друзья имели возможность тратить для того, чтобы еще больше их получать или даже жаловаться своим благородным друзьям, что им не на что жить. Удовольствия, которые они сулили друг другу, могли соперничать разве что с теми, от которых они отказывались, а коль скоро на то лишь, чтобы договориться между собою, они расточали такую уйму денег, то она даже не в силах была представить себе, каковы же те радости, вся дорога к которым вымощена одними шиллингами. Иногда ее охватывала дрожь при мысли о той или другой даме, на месте которой при всех обстоятельствах ей хотелось бы быть. Вполне возможно, что ее самоуверенность, ее уязвленное тщеславие были чудовищны; конечно же, ей часто приходила в голову дерзкая мысль, что сама бы она распорядилась этими деньгами намного лучше. Но вообще-то говоря, самым действенным утешением для нее была возможность видеть и сравнивать с ними мужчин, иначе говоря, безупречных джентльменов, ибо у нее не было ни малейшего интереса к их ничтожным и жалким подобиям и, уж во всяком случае, ни капли сострадания к людям бедным. Она, правда, не пожалела бы каких-нибудь шести пенсов для того, кто, как ей казалось, терпит нужду; однако в ее порою такой впечатлительной душе не нашлось бы отклика для человека оборванного и грязного. Мужчины же, привлекавшие ее внимание, интересовали ее главным образом тем своим качеством, которое — а ей казалось, что пребывание в клетке убедило ее в этом так, как ничто другое не могло убедить, — было самым для них характерным.
Короче говоря, дамы ее почти всегда переписывались с мужчинами, а мужчины — с дамами, и, вникая во всю необъятность этого общения, она узнавала различные их истории и бесчисленные тайны. Она пришла к твердому убеждению, что мужчины при этом выглядят более достойно; и, исходя из этого их превосходства, равно как и из многих других, она создала собственную философию, где у нее были свои четкие категории и свои циничные выводы. Поразительно, например, было то, что женщины, в общем-то, гораздо чаще добивались мужчин, чем мужчины — женщин: было совершенно очевидно, что один пол находится в положении преследуемого и вынужденного себя защищать, замученного и смирившегося, в то время как о положении второго она могла в какой-то степени судить по своему опыту. Может быть, даже и у нее самой выработалась определенная привычка чего-то всякий раз добиваться, и, настоятельно требуя от своих клиентов, чтобы они сами наклеивали марки, она делала исключения только для мужчин. Словом, она давным-давно уже решила, что те лучше воспитаны, и если она и не замечала никого из них, когда в конторе появлялся капитан Эверард, то в остальное время туда приходило много таких, о ком она знала, кто они, что делают, и даже помнила их имена; люди эти, всегда обходительные с нею и высыпавшие из карманов, словно из кассы, целые кучи серебряных и золотых монет, так располагали к себе, что если она порой и завидовала им, то к зависти этой не примешивалось никакой неприязни. Им никогда не приходилось расплачиваться мелкой монетой, они всегда только получали ее в сдаче. Это были люди различных толков и состояний, среди которых, безусловно, насчитывалось немало как неудачников, так и людей вполне благополучных, приближавшихся даже к уровню мистера Маджа с его вкрадчивой неколебимой бережливостью, и неожиданно поднимавшихся до самой большой высоты, какую только она могла себе представить. Так из месяца в месяц она без конца поднималась и падала вместе с ними, с ними страдала и с ними же проникалась равнодушием. Большая часть этого тянувшегося перед нею шумного человеческого стада проходила мимо, и лишь немногие оставались, но эти-то как раз и значили много. Большинство уносилось прочь, растворялось в бездонной повседневности и сразу освобождало место. И на этом пустыре отчетливо выделялись те, кого наша героиня оставляла себе; она схватывала клубок их чувств, и цепко в него впивалась, и вертела в руках, разматывая так, как хотела.
6
Она пользовалась каждым удобным случаем, чтобы повидаться с миссис Джорден, и узнавала от нее все больше и больше о том, как люди высшего общества, перепробовав все, что предлагали им обыкновенные магазины, с ее незаметной помощью начинали понимать, как это важно — поручить женщине с тонким вкусом то, что продавцы этих магазинов привыкли вульгарно называть «декоративными цветами». Люди, изо дня в день занимавшиеся этим делом, разумеется, с ним справлялись, но какое-то особое волшебство было присуще творениям упомянутой дамы, вкус которой был безупречен и которой достаточно было вспомнить, как ни смутны были эти воспоминания, все свои столики, и вазочки, и кувшинчики, и прочие мелочи, и то, в какое чудо она сумела превратить некогда сад при доме священника. Этот уголок земли, который приятельнице ее ни разу не довелось увидеть, расцветал в рассказах миссис Джорден как некий новый Эдем, и далекое прошлое превращалось в ее устах в усеянный фиалками склон от самого тона, каким она говорила: «Ну конечно, вы же всегда знали, как я к этому пристрастилась!» Так оно, должно быть, и было: с тех пор как люди поняли, что могут целиком на нее положиться, у них явилась потребность прибегать к ее услугам все чаще. В жизнь этих людей она вносила умиротворенность, которая — в особенности за четверть часа до обеда — с лихвой окупала те деньги, которые они за все ее услуги платили. А надо сказать, что платили ей хорошо: она нанималась сразу на целый месяц и на это время принимала на себя все заботы. И вот однажды вечером она завела разговор, имевший уже прямое отношение к нашей героине.
— Ее набирается все больше и больше, и я вижу теперь, что должна буду с кем-нибудь ее разделить. Что вы на это скажете? Знаете что, мне бы хорошую помощницу, из таких, как я. Сами понимаете, они хотят, чтобы цветы у них в доме выглядели иначе, чем покупные: это же совсем другое дело, когда их выращивают люди тех же понятий, что и они. Ну так вот, я уверена, вы бы для этого подошли, вы ведь такая. Дело бы у нас наладилось. Соглашайтесь!
— И уйти из почтовой конторы?
— Пусть почтовая контора просто доставляет вам письма. Верьте, их будут целые кипы: пройдет неделя-другая, и заказы начнут поступать десятками.
Ну конечно же, слова ее снова утверждали великое преимущество работы, которую она предлагала. «Кажется, что ты снова попала к людям своего круга».
Нужен был какой-то промежуток времени (они ведь расстались в самый разгар переживаемой ими бури, а потом, когда все улеглось и тучи рассеялись, стали видеться снова), для того чтобы каждая из них убедилась, что другая — единственно равная ей среди всех знакомых; однако тогда, когда убежденность эта действительно пришла, она привела в умиление их обеих, и коль скоро равенство это было признано, каждая сочла, что ей будет очень выгодно превозносить благородное прошлое другой. Миссис Джорден была на десять лет старше, однако нашу юную героиню поразило, насколько с годами разница эта сделалась менее ощутимой. В свое время дело обстояло совсем иначе; тогда эта дама, которой, как и им, нечего было есть, дружила с ее матерью и жила на одной с ними грязной лестничной площадке, где их расположенные напротив двери открывали картину ужасающей нищеты; она одалживала им то уголь, то зонтик, за что они вознаграждали ее картофелем и почтовыми марками. В то время для таких дам, тонувших, задыхавшихся, барахтавшихся в воде, у которых все силы уходили на то, чтобы только выплыть, весьма сомнительным подспорьем было воспоминание о том, что они были дамами; однако упомянутое преимущество могло снова обрести силу, по мере того как теряли свое значение другие, — и оно представилось им особенно важным как раз тогда, когда от него осталась уже одна только тень. Они следили за тем, как оно вбирает частицы той сущности каждой из них, которая ушла в прошлое: прошлое же это становилось чудом, когда они могли так говорить о нем с глазу на глаз, когда они могли вместе оглянуться назад на то, от чего их отделяла теперь бездна пережитых обеими унижений, и когда — и это было, может быть, главным — они могли услыхать друг от друга подтверждение того, что все это действительно было, чего никто, кроме них двоих, подтвердить бы уже не мог. В самом деле, было особенно заметно, что потребность культивировать эту легенду сделалась гораздо сильнее после того, как обе они стали на ноги и им не приходилось уже думать о куске хлеба; все было совсем иначе, когда жизнь их состояла из сплошных потрясений. Они могли заверить друг друга, что говорят о чем-то, что им хорошо известно; а само чувство, которое им это подсказывало, являлось своего рода залогом того, что теперь они опять будут часто встречаться.
Миссис Джорден просто поражала своей осведомленностью в избранном ею бесподобном искусстве: она не только приобщалась к нему, она проникала в самую его глубь. Не было ни одного хорошего дома — а речь, разумеется, могла идти лишь о домах, утопавших в роскоши, — где бы она не была, как подобные люди умеют быть, незаменимой. От нарисованной ее приятельницей картины на девушку повеяло холодным дыханием собственной отчужденности от всей этой жизни, совсем так, как то бывало с ней, когда она сидела у себя в клетке; вместе с тем она знала, как она себя этим выдает, ибо испытать нужду ей в жизни пришлось слишком рано, и поэтому представления ее о том, что касалось требований этих роскошных домов, равно как и обо всем остальном, с чем ее сталкивала жизнь, до крайности сузились. Вот почему первое время она чаще всего считала, что в подобного рода разговорах ей остается только делать понимающий вид. Как ни стремительно расширили ее кругозор все те возможности, которые предоставляла ей работа в конторе Кокера, в жизненном опыте ее были странные пробелы — она никогда бы не могла, подобно миссис Джорден, отыскать путь в один из таких «домов». Мало-помалу она, однако, кое-что действительно начала понимать, и здесь, несомненно, сыграло роль то обстоятельство, что привилегированное положение миссис Джорден физически преобразило эту даму — при том, что прожитые годы и перенесенные тяготы не могли не оставить на ней свой след, выглядела она превосходно. Иные из женщин, появлявшихся в конторе Кокера, были хороши собой, и вместе с тем о них никак нельзя было сказать, что они хорошо выглядят, тогда как у миссис Джорден был просто хороший вид при том, однако, что ее непомерно выступающие вперед зубы никак не позволяли считать, что она хороша собой. Казалось — и это вас легко могло повести по ложному следу, — что представительный вид свой она приобрела от общения с высокопоставленными людьми. Стоило послушать, как она постоянно рассказывала об обедах на двадцать персон и о том, как, по ее словам, она могла распоряжаться в доме всем по своему усмотрению. Можно было подумать, что на эти обеды и гостей-то приглашал не кто-нибудь другой, а она сама. «Они просто отдают мне стол, а остальное уж, вся красота, приходит потом».
7
— Так вы, значит, видитесь с ними? — еще раз спросила девушка.
Миссис Джорден задумалась; в самом деле, вопрос этот и раньше звучал двусмысленно.
— Вы имеете в виду гостей?
Боясь выказать свою неосведомленность, юная приятельница ее несколько смутилась.
— Ну, людей, которые живут в этих домах.
— Леди Вентнор? Миссис Бабб? Лорда Рая? Конечно. Как же, они меня ценят.
— Но лично-то вы их знаете? — продолжала девушка, ибо ей оставалось только спрашивать. — Ну, например, вы можете прийти к ним так, как ко мне?
— Они же не такие милые! — резво ответила миссис Джорден. — Но я буду видеться с ними все чаще и чаще.
Это была старая песня.
— Но когда же это будет?
— Ну не сегодня, так завтра. Правда, — осмотрительно добавила миссис Джорден, — их почти никогда не бывает дома.
— Тогда для чего же им столько цветов?
— Ну, от этого дело не меняется. — Миссис Джорден не прибегала к доказательствам; ей достаточно было собственной убежденности в том, что дело никак не изменится. — Они ужасно интересуются моими соображениями, и поэтому мы непременно должны будем встретиться.
Собеседница ее оказалась достаточно стойкой.
— А что вы называете вашими соображениями? Миссис Джорден не растерялась.
— Если бы вы как-нибудь увидели меня с тысячью тюльпанов, вы бы скоро все поняли.
— С тысячью? — услыхав эту цифру, девушка оторопела; на какое-то мгновение она почувствовала, что почва уходит у нее из-под ног. — Да, но выходит, они все-таки никогда с вами не встречаются, — пессимистично заключила она.
— Никогда? Как же, часто, и, право же, им без этого не обойтись. У нас подолгу тянутся разговоры.
Какое-то чувство все же удержало нашу молодую девушку от более подробных расспросов касательно этих воображаемых встреч; можно ли было выказывать столько любопытства? Но, занятая своими мыслями, она оглядела ее опять, и вдова священника предстала вдруг перед ней в новом свете. С зубами своими миссис Джорден, разумеется, ничего не могла поделать, однако модные рукава ее платья были явным свидетельством того, что она преуспела в свете. Тысяча тюльпанов, по шиллингу каждый, естественно, могли продвинуть человека дальше, чем тысяча слов по пенсу: нареченная мистера Маджа, которую все время снедала жгучая жажда жизни, в порыве вспыхнувшей вдруг зависти стала размышлять, не лучше ли было бы и ей, сравнительно с ее теперешним положением, выбрать и для себя что-либо в этом роде. Там, у нее в конторе, сидевшему справа мистеру Бактону ничего не стоило задеть локтем ей правый бок, а шумное сопение клерка — у него постоянно был насморк — гудело у нее в левом ухе. Не так-то легко ведь было находиться на службе — она слишком хорошо знала, что есть заведения еще более захудалые, чем контора Кокера, но у нее никогда не возникало повода думать, сколь порабощенной и ничтожной она должна выглядеть в глазах тех, кто пользуется относительною свободой. Она была до того зажата обоими молодыми людьми и работала в такой тесноте, что надо было быть несравненно более поворотливой, для того чтобы поддерживать с кем-то знакомство — будь то даже с тою же миссис Джорден, — а та ведь подчас могла забежать в контору, послать миссис Бабб любезную телеграмму, — знакомство, которое хоть сколько-нибудь могло бы приблизить ее к большей интимности с людьми высшего света. Ей запомнился день, когда миссис Джорден и в самом деле пришла к ним отправить телеграмму в пятьдесят три слова на имя лорда Рая и разменять пятифунтовую ассигнацию. При таких вот драматических обстоятельствах и произошла их встреча — для обеих было большим событием вновь обрести друг друга. Вначале девушка могла увидеть вошедшую только выше талии и мало что поняла в адресованной его светлости телеграмме. Каким-то странным водоворотом вдову священника бросило в такие слои общества, где уже нельзя было жить на гроши. Встреча эта, однако, рассеяла все возникшие было у нее сомнения, в особенности же тот тон, каким, когда, окончив свои подсчеты, она подняла голову, миссис Джорден процедила сквозь зубы и сквозь прутья клетки:
— Знаете, я ведь занимаюсь цветами.
У нашей девушки палец бывал всегда согнут — так ей удобнее было считать; и она тут же подумала о маленьком тайном преимуществе своем, а может быть, даже и ощутила некое торжество, которое, казалось, вознаграждало ее за несуразное содержание только что принятой телеграммы с перечислением каких-то цифр, красок, дней и часов. Переписка лиц, совершенно ей незнакомых, — это было одно, телеграммы же тех, кого она знала, она считала чуть ли не своим достоянием даже тогда, когда не могла в них как следует разобраться. Звучание слов, которыми миссис Джорден определила свое положение, назвав избранную ею профессию, походило на звон колокольчиков; однако в представлении нашей девушки цветы появлялись в домах лишь тогда, когда кого-нибудь хоронили, и единственное, что она готова была допустить, так это что у лордов в подобных случаях их, может быть, бывает особенно много. Когда минуту спустя за прутьями клетки юбка ее приятельницы заколыхалась и когда клерк, измерив уходившую мужским взглядом, недвусмысленно заметил по ее поводу: «А ведь хороша!» — она сумела очень язвительно охладить его пыл, сказав:
— Это вдова епископа.
Она всегда досадовала на то, что ей никак не удается его осадить, ибо то, что ей хотелось высказать ему, было глубочайшим презрением, меж тем как чувство это, вообще-то говоря, было несвойственно ее натуре и никогда не набирало достаточной силы. Слово «епископ» действительно могло осадить клерка, но ведь поползновения его все равно оставались низкими. На другой день, когда обе они встретились снова и миссис Джорден опять упомянула о предстоящих им долгих и важных разговорах, девушка не выдержала и воскликнула:
— Ну а я их увижу? Если бы я решила ради вас от всего отказаться.
В глазах миссис Джорден блеснул лукавый огонек:
— Я бы тогда стала посылать вас ко всем холостякам!
Слова эти напомнили девушке о том, что приятельница ее всегда считала ее хорошенькой.
— А что, они разве тоже заводят дома цветы?
— Сколько угодно. И они-то как раз особенно о них пекутся. — О, это был поистине удивительный мир. — Вам надо было бы взглянуть на то, что у лорда Рая.
— На его цветы?
— Да, и на его письма. Он пишет мне по нескольку страниц, и там есть прелестные рисунки и схемы. Вам надо бы посмотреть на все его чертежи.
8
Впоследствии она получила возможность внимательно рассмотреть все эти послания, и надо сказать, что они ее несколько разочаровали; но в тот вечер приятельницы продолжали свой разговор, завершившийся тем, что, как будто не до конца поверив в красивую жизнь, которую миссис Джорден сулила ей, девушка заметила:
— Так я же вижу их всех у себя.
— Их всех?
— Столько всяких хлыщей. Они постоянно у нас толкутся. Вы же знаете, живут они тут за углом, контора наша всегда кишит людьми высшего света, прожигателями жизни, теми, чьи имена встречаешь в газетах — мама у меня до сих пор еще получает «Морнинг пост»,
[6] — и теми, кто приезжает сюда на весну.
Миссис Джорден отнеслась к этим словам с пониманием.
— Да, должна вам сказать, что я ведь обслуживаю кое-кого из этих людей.
Девушка не стала оспаривать самого факта, но тем не менее возразила:
— Не думаю, чтобы вам приходилось обслуживать их столько, сколько мне! Их дела, сговоры, планы, их маленькие забавы, и тайны, и пороки — все это проходит передо мной.
Нарисованная ею картина могла вызвать во вдове священника известное раздражение; ведь сказано все это было с целью перекрыть ее тысячу тюльпанов.
— Их пороки? Помилуйте, да разве у них есть пороки?
Наша юная критикесса разволновалась еще того больше; потом, как бы продолжая начатую игру, она с налетом презрения сказала:
— А вы что же, не разглядели их? Выходит, в этих роскошных домах не так-то уж много всего можно узнать. Что до меня, то я разглядела все, — продолжала она.
Миссис Джорден, которая, в сущности, была женщиной очень мягкой, слова эти явно поразили.
— Да, понимаю. Вы их действительно могли узнать.
— Да ни на что они не нужны! Какой мне в этом прок!
Минуту спустя миссис Джорден уже вновь обрела утраченное было превосходство.
— Нет, многого тут не добьешься.
Самой ей общение с этими людьми как-никак много всего открывало. И она нисколько ей не завидовала.
— Должно быть, в этом есть своя прелесть.
— В том, чтобы их видеть? — Тут девушка не в силах уже была сдержаться. — Да, я ненавижу их, в этом-то и заключается вся прелесть!
Удивлению миссис Джорден не было границ.
— Как, настоящих светских людей?
— А вы что же, считаете миссис Бабб настоящей светской дамой? Да, вспомнила, с миссис Бабб мне раз пришлось иметь дело. Не то чтобы она приходила сама, горничная что-то там приносила. Ну, знаете, моя дорогая! — И видно было, что юной телеграфистке из конторы Кокера, которая теперь все припомнила и подвела итог, сразу же нашлось, что рассказать. Но она ничего не сказала; она подавила в себе это желание; она только воскликнула:
— Горничная ее — мерзейшее существо, но, можете быть уверены, она-то все о ней знает! — А потом с безразличным видом проговорила: — Слишком уж они настоящие! Это грубые эгоисты!
Немного поразмыслив, миссис Джорден решила, что самое лучшее — ответить на все улыбкой. Ей хотелось быть снисходительной.
— Ну разумеется, у них ведь все на виду.
— Надоели они мне до смерти, — продолжала ее собеседница на этот раз немного более спокойным тоном.
Но это было уже чересчур.
— Вся беда в том, что у вас нет к ним добрых чувств!
Девушка только усмехнулась, ответив, что у нее точно так же не возникло бы никаких добрых чувств, если бы ей пришлось в течение целого дня считать в словаре слова. Миссис Джорден готова была и в этом с ней согласиться, тем более что ее приводила в содрогание мысль, что талант ее, которому она была обязана своим возвышением, может в один прекрасный день утратить силу и выйти из моды. В самом деле, не будь у нее пресловутого доброжелательства или развитого воображения — ибо в итоге все сводилось именно к этому, — как бы ей удавалось тогда украшать цветами столы для званых обедов, их середину и оба края? Дело было отнюдь не в выборе сочетаний — с этим-то она справлялась легко: самыми трудными оказывались как раз вещи неописуемо простые, те, которые холостяки и лорд Рай, может быть, больше, чем кто бы то ни было, совершенно сбрасывали со счета, сдували, как пепел своих сигарет. Нареченная мистера Маджа, во всяком случае, удовлетворилась этим объяснением, которое, как, впрочем, едва ли не любой оборот их разговора, в конце концов возвращал ее к страшному вопросу все о том же интересовавшем ее господине. Ее мучило желание выпытать у миссис Джорден все, что та о нем думает, а девушка была уверена, что у той действительно есть на этот счет свои мысли, но, как это ни странно, для того чтобы узнать их, надо было сначала вывести ее из терпения. Она знала, что если бы приятельнице ее не были свойственны осторожность и привычка ничего не говорить без обиняков, та давно бы уже не преминула сказать: «Откажитесь от него, да, откажитесь; будьте уверены, с вашей красотой вы составите гораздо лучшую партию».
У нашей молодой девушки было такое чувство, что, если только подобные доводы послужат к тому, чтобы принизить несчастного мистера Маджа, она возненавидит их, как того требует от нее нравственное достоинство. Она понимала, что до сих пор еще такой ненависти к ним никогда в ней не возникало. Но она увидела, что у миссис Джорден тоже есть некие планы и что та рассчитывает мало-помалу обрести известную уверенность в своем положении. В один прекрасный день она вдруг догадалась о том, чего не хватает ее приятельнице для того, чтобы ощутить в себе силу: той ни много ни мало нужна была надежда, что она сможет наконец высказать ей свои самые сокровенные мечты. У этой приобщившейся к высшему свету женщины были собственные расчеты — она вынашивала их во всех этих пустынных жилищах. Если она брала на себя заботы о цветах в квартирах холостяков, то не значило ли это, что она ожидает для себя перспектив, существенно отличных от тех, что прочит работа в конторе Кокера, по поводу которой она сама же сказала, что от нее ничего не добьешься? Уже одно сочетание холостяков с цветами сулило какие-то блага, хотя, говоря по правде, миссис Джорден вряд ли стала бы решительно утверждать, что лорд Рай собирается сделать ей предложение, которое могло бы избавить ее от всех этих хлопот. Наконец-то молодая девушка поняла, что было на уме у ее подруги. Та явно предвидела, что если нареченная мистера Маджа не проникнется заранее уверенностью в успешном исходе дела, она просто возненавидит ее в тот же самый день, когда узнает ее тайные цели. Иначе неужели эта несчастная стала бы выслушивать все ее разговоры о том, что при покровительстве леди Вентнор, в общем-то, оказывалось таким возможным?
9
Меж тем, зная, что после вспышки раздражения ей иногда становится легче, нареченная мистера Маджа не упускала случая вести себя так, чтобы поклонник ее в ней это раздражение пробуждал. Можно было подумать, что это привязывало ее к нему. Они всегда гуляли вместе по воскресеньям, обычно по Ридженс-парку,
[7] и довольно часто, раз или два в месяц, он водил ее в Стрэнд или еще в какой-нибудь театр посмотреть идущую там пьесу. Он неизменно отдавал предпочтение вещам действительно хорошим — Шекспиру, Томсону
[8] или же какой-нибудь забавной американской комедии; а так как сама она тоже терпеть не могла пьес вульгарных, это давало ему основание подъезжать к ней на своем любимом коньке — утверждать свою теорию, что вкусы у них, к великому их счастью, ничем не разнятся. Он вечно напоминал ей об этом, радовался этому совпадению и говорил по этому поводу нежные и проникновенные слова. Бывали минуты, когда она просто не понимала, как это она его терпит, как это она вообще может терпеть человека до такой степени уверенного в себе, что он просто не замечает, насколько она на него не похожа. Если ей вообще суждено было кому-то нравиться, то ей хотелось нравиться именно этим своим несходством с другим, а коль скоро не это определяло чувство, которое к ней питал мистер Мадж, то она спрашивала себя, что же он все-таки в ней нашел. Сходство их сводилось разве что к одному — к тому, что, в сущности, как и она, он тоже принадлежал к человеческому роду, это она вынуждена была признать. В отношении других людей она могла пойти на поистине невероятные уступки: не было даже возможности перечислить те, на которые она пошла бы ради капитана Эверарда; но кроме того, что я только что назвал, она бы ни за что не признала в себе никакой общности с мистером Маджем. Именно тем, что он не походил на нее, он, как это ни странно, и нравился ей, и вместе с тем в ней вызывал сожаление; а это, в общем-то, доказывало, что несходство их, если только они открыто его признают, не обязательно окажется для них роковым. Она понимала, что при всей галантерейности его обхождения, которой нельзя было не заметить, в нем все же есть и некое изначальное мужество. Однажды, когда он работал у Кокера в те же часы, что и она, девушка видела, как он схватил за шиворот подвыпившего солдата, разбушевавшегося здоровенного детину. Придя к ним в контору с товарищем, который должен был получить почтовый перевод, солдат этот схватил деньги прежде, чем тот успел до них дотянуться, и когда среди всех окороков, и сыров, и постояльцев Траппа между ними завязалась драка, буйством своим до смерти всех перепугал. Мистер Бактон и клерк притаились где-то в углу клетки, в то время как мистер Мадж очень спокойно, но вместе с тем очень быстро обошел стойку, решительно вмешался в драку, развел обоих по углам и дал виновнику хорошую взбучку. В эту минуту она гордилась им и почувствовала, что если бы между ними все еще и не было окончательно решено, то проявленное им в этот день присутствие духа могло бы сломить ее последнее сопротивление.
На решение ее повлияли другие обстоятельства: она поверила в искренность его чувства и нашла, что его высокий белый передник походит на фасад многоэтажного дома. Она давно уже пришла к убеждению, что он способен создать свое собственное дело; планы его он уже вынашивал. Это был только вопрос времени: торчавшее у него за ухом перо обещало, что он в конце концов завладеет всем Пиккадилли. Само по себе это уже было достоинством в глазах девушки, которой пришлось столько всего испытать. Подчас она даже находила его привлекательным, хотя, откровенно говоря, сколько она ни силилась представить себе, что с помощью портного или парикмахера можно будет изменить его наружность так, чтобы он стал пусть даже отдаленно походить на джентльмена, ее неизменно постигало разочарование. Сама красота его была смазливостью приказчика, и, как благоприятно бы ни сложились обстоятельства, она все равно бы не стала другой. Так или иначе, девушка задалась целью довести его до совершенства, а доведение чего бы то ни было до совершенства было нелегкой задачей для той, которая сама очень рано хватила в жизни горя и которой самой едва удалось спастись. Вместе с тем сейчас опыт этот неимоверно помогал ей в одно и то же время поддерживать отношения с людьми и внутри клетки, и за ее пределами. Некоторое время она спокойно вела эту двойную игру. Но как-то раз, в воскресный день, сидя с ним в плетеных креслах Риджентс-парка, она вдруг порывисто, своенравно стала говорить ему о том, до чего ее все это довело. Он, разумеется, принялся еще настойчивее убеждать ее перейти работать туда, где он мог бы видеть ее ежечасно, и признать, что, коль скоро она до сих пор не привела ни одного сколько-нибудь убедительного, оправдывающего ее медлительность довода, ему незачем говорить ей, что он не может понять, что у нее на уме. Как будто обдумывая свои нелепые, необоснованные доводы, она знала это сама! Иногда ей приходило в голову, что было бы забавно обрушить их на него все вместе, ибо она чувствовала, что хоть раз да должна его чем-нибудь ошарашить, иначе ведь с ним можно умереть от скуки; иногда, впрочем, ей казалось, что все это было бы мерзко и, может быть, даже имело бы для нее роковые последствия. Вместе с тем ей нравилось, чтобы он считал ее глупенькой, ведь это как-никак предоставляло ей известную степень свободы, которая ей всегда бывала нужна: единственная трудность заключалась в том, что у него не хватало воображения, чтобы ей в этом помочь. Тем не менее она все же в какой-то мере достигала желаемого результата, оставляя его в недоумении касательно того, почему она не вняла его уговорам. И вот, наконец, как будто невзначай и просто от нечего делать, в один из тоскливых дней она нежданно-негаданно привела свой собственный аргумент:
— Не торопите меня. Там, где я сейчас, мне все еще удается кое-что увидеть.
И она стала говорить с ним еще более резко, если только это было возможно, чем с миссис Джорден.
К своему великому изумлению, она мало-помалу убеждалась, что он старается во все вникнуть, что он нисколько не поражен этим и не рассержен. Вот, оказывается, каковы английские коммерсанты, она начинала понимать, что это за люди! Мистер Мадж способен был рассердиться разве что на человека, который, подобно ворвавшемуся к ним пьяному солдату, мог нанести вред его делу. Он, казалось, вдавался всерьез без малейшего проблеска иронии и без тени улыбки во все диковинные соображения, которые она приводила в пользу того, чтобы остаться у Кокера, и сразу же прикидывал в уме, к чему, выражаясь словами миссис Джорден, они приведут. Разумеется, мысли его были далеки от того, чем была озабочена эта дама: вероятно, ему и в голову не приходило, что его возлюбленная может подцепить себе там мужа. Она ясно видела, что он ни на минуту даже не заподозрил, что у нее являлись такие мысли. Дело свелось к тому, что слова ее еще раз толкнули его воображение все в ту же необъятную ширь коммерции. К этому оно всегда было склонно, а тут она еще поманила его соблазнительной перспективой завести «высокие связи». Это было самым большим, что он извлек из всех ее разговоров о том, что она хочет по-прежнему встречаться с людьми знатными; когда же, углубившись в суть дела, она сразу принялась говорить о своем отношении к этим людям и картинно изобразила все, что ей в них довелось разглядеть, она повергла его в то самое замешательство, которое ей всегда приятно бывало видеть у него на лице.
10
— Уверяю вас, те, кто там бывает, самые отъявленные негодяи.
— Но раз так, то почему же вам тогда так хочется там оставаться?
— Друг мой, именно потому что они такие. От этого я их так ненавижу.
— Ненавидите? Я думал, они вам нравятся.
— Не будьте дурачком. Мне как раз и нравится их ненавидеть. Вы представить себе не можете, чего только я там не насмотрелась.
— Тогда что же вы ни разу мне не сказали об этом? Даже словом не обмолвились, когда я оттуда уходил.
— Ну, тогда я еще не успела их раскусить. Знаете, сначала ведь просто не верится: надо бывает оглядеться, и вот только тогда начинаешь понимать. Постепенно узнаешь все больше и больше. К тому же, — продолжала девушка, — в это время года съезжаются самые худшие из них. Все эти фешенебельные улицы буквально забиты ими. И говорят еще, что у нас много бедных! Ручаюсь вам, кого у нас много, так это богатых! И с каждым днем появляются все новые, и кажется, что они все богатеют и богатеют. И как еще они прибывают, — вскричала она, подражая грубой интонации клерка и тешась этим в душе, ибо была уверена, что мистер Мадж все равно ее иронии не поймет.
— И откуда они только берутся? — простодушно спросил он.
Девушка на минуту задумалась, потом все же нашлась.
— С весенних скачек. Они ужасно много играют.
— Да, но ведь играют-то и на Чок-Фарм, если дело только в этом.
— Нет, не в этом. Играют, но в миллион раз меньше, — довольно резко ответила девушка. — До чего же это увлекательно, — продолжала она, решив его подразнить. Потом, так, как любила говорить миссис Джорден и как ей не раз доводилось видеть в телеграммах, написанных иными из светских дам, она добавила: — Это чересчур ужасно!
Она могла сполна ощутить, что душевный склад мистера Маджа, который был человеком твердых правил — он ненавидел всякую грубость и посещал везлианские собрания,
[9] — не позволял ему вдаваться во все подробности. Однако, невзирая на это, кое-что из самых безобидных она сообщила ему сама, рассказав прежде всего о том, как постояльцы Симпкина и Лейдла швыряются деньгами. Ему это было как раз интересно услышать: прямого отношения к нему это, правда, не имело, но всегда ведь чувствуешь себя увереннее там, где деньги находятся в движении, чем там, где они тупо и бестолково прозябают. Он вынужден был признать, что круговорот этот далеко не в такой степени ощутим в районе Чок-Фарм, как в том, где в силу каких-то причуд его возлюбленной так нравилось оставаться. От нее не укрылось, что он начинает проявлять известное волнение по поводу ее знакомств, которыми отнюдь не следует пренебрегать, будь это всего лишь зачатки, подступы, едва заметные предвестья, бог знает что еще, знаменующее собою вхождение в тот круг, который может оказаться полезным с течением времени, когда в одном из таких райских уголков у него будет свой собственный магазин. Его просто окрылило — и это не трудно было заметить — одно сознание того, что ей ничего не стоит напоить его свежестью всех этих воспоминаний, помахать перед ним, словно веером, шелестящею пачкой банкнотов и убедить, как это хорошо, что на свете есть класс людей, который Провидение создало для того, чтобы осчастливить приказчиков. Ему приятно было думать, что класс этот существовал всегда, существует и теперь и что она в меру своих возможностей способствует тому, чтобы он продолжал оставаться тем, что есть. Сформулировать это умозаключение свое он бы, вероятно, не мог, но процветание аристократии создавало немалые преимущества для коммерции, и все оказывалось связанным воедино в том поразительном сочетании обстоятельств, которое ему дано было увидеть вблизи. Его радовала уверенность, что нет никаких симптомов того, что эта связь распадется. Для чего же и существовал этот без умолку стучавший клопфер, как не для того, чтобы легче было кружиться всей этой карусели?
Словом, мистер Мадж сделал из этого вывод, что ни одно удовольствие немыслимо без другого и что чем больше люди имеют, тем больше им хочется иметь. Чем больше ухаживаний, как он это попросту называл, тем больше сыров и всяких солений. Его поразило и озадачило то, что даже на скромном опыте своей собственной жизни он имел случай убедиться, что нежная любовь и та в какой-то степени связана с дешевым шампанским. Если бы он только мог додумать свою мысль до конца, ему бы, по всей вероятности, захотелось сказать: «Ну что же, ну что же. Подстегивайте их, разжигайте их чувства, пусть веселятся вволю; рано или поздно кое-что из этого все равно пойдет нам на пользу» Но его смущало то, что в невесте своей он заподозрил какую-то изощренность, которая шла вразрез с прямотою его суждений. В голове у него не укладывалось, как это люди могут ненавидеть то, что любят, или любить то, что им ненавистно; больше всего его уязвляло — ибо у него были свои больные места, — когда он видел, что люди вышестоящие тяготеют к чему-то другому, а не только к деньгам. Любопытствовать по поводу жизни аристократов, с его точки зрения, было делом зыбким и неправомерным; единственно надежным и правильным было стремиться разбогатеть. Может быть, иметь с ними дело выгодно как раз потому, что они достигают такой высоты? В заключение он, однако, сказал своей юной подруге:
— Ну, раз вам не пристало оставаться у Кокера, так выходит, я был прав, когда приводил все другие причины, чтобы вам оттуда уйти.
— Не пристало? — по всему лицу ее разлилась улыбка, и она посмотрела на него широко открытыми глазами. — Милый мой, такое могло прийти в голову только вам!
— Пусть так, — улыбнулся и он, — но ведь это же еще не решает вопроса.
— Знаете что, — ответила она, — я не могу расстаться с друзьями. А зарабатываю я еще больше, чем миссис Джорден.
Мистер Мадж задумался.
— А сколько же она зарабатывает?
— Глупышка! — И невзирая на то, что они находились в Риджентс-парке, она потрепала его по щеке. В эту минуту она испытала неодолимое искушение сказать ему, что ей не хочется удаляться от Парк-Чеймберс. Таким соблазном было посмотреть, как он будет вести себя, когда она заговорит о капитане Эверарде, не поступит ли он именно так, как она могла от него ожидать: не будет ли его совершенно очевидный протест вытеснен не менее очевидным сознанием преимущества, которое он из этого извлечет. Он, правда, очень скоро бы понял, что преимущество-то это, в сущности, иллюзорное; но коль скоро вы что-то приобрели, всегда ведь есть смысл приобретенное удержать, и, помимо всего прочего, это явилось бы данью уважения, ее преданности ему. В одном она никогда не стала бы сомневаться: мистер Мадж верил ей, и еще как!.. Сама же она в этом отношении тоже была уверена в себе: никто на свете не мог бы заставить ее превратиться в судомойку в баре, которая за мытьем стаканов пререкалась бы с другими такими же, как она. Но пока что рассказывать об этом она не стала; она ничего ведь не рассказала даже миссис Джорден; и тишина, окружившая имя капитана, которое так и замерло у нее на губах, не нарушалась ничем, оставаясь неким символом той удачи, которая до этого времени сопутствовала чему-то — она бы не могла сказать, чему именно, — что давало ей радость и что она про себя называла своими отношениями с ним.
11
Ей, правда, пришлось бы признать, что отношения эти сводились в основном к уверенности ее, что периоды его отсутствия, как бы часто они ни наступали, как бы долго ни длились, всякий раз кончались тем, что он возвращался. Достаточно было знать, что он непременно вернется, до остального никому не должно было быть дела, это касалось только ее одной. Разумеется, взятого в отдельности этого было бы мало, но все совершенно преображалось от необычайной осведомленности ее обо всех сторонах его жизни, которую память и внимание помогли ей наконец обрести. Наступил день, когда вся эта осведомленность обернулась для нашей девушки, в то время как глаза их встретились, радостным для нее молчаливым приветствием, наполовину шутливым, наполовину торжественным и серьезным. Теперь он каждый раз здоровался с ней, он нередко даже приподнимал край шляпы. Он перекидывался с нею несколькими словами, когда время и обстоятельства это позволяли, и однажды она даже дерзнула сказать ему, что не видела его «целую вечность». «Вечность» было слово, которое она употребила совершенно сознательно, хоть и слегка оробев. «Вечность» в точности выражало то, что было у нее на душе. На это он ответил, может быть, менее продуманно подобрав слова, но и его слова в этой связи были весьма примечательны:
— Да, ужасно сыро сегодня, правда?
Из таких фраз и состоял обычно их разговор; ей мнилось, что на целом свете не было формы общения столь кристаллизовавшейся и сжатой. Любая мелочь, стоило ей только привлечь их внимание, могла преисполниться какого угодно смысла. Достаточно было ему заглянуть за прутья клетки, как она переставала ощущать окружавшую ее тесноту. Теснота эта, оказывается, могла мешать только поверхностному общению. С приходом капитана Эверарда перед нашей девушкой сразу же открывались просторы вселенной. И можно себе представить, какую благодатную почву находила среди этого разверзшегося простора ее молчаливая апелляция ко всему тому, что она о нем знала. Она ведь все больше и больше узнавала о нем каждый раз, когда он протягивал ей новую телеграмму: что же еще могла означать его постоянно сиявшая на лице улыбка, если не именно это? Не было случая, чтобы он приходил к ней в контору, не сказав этой улыбкой чего-нибудь вроде: «О да, вы теперь столько всего обо мне знаете, что уже не имеет решительно никакого значения, что я вам сообщу. Поверьте, мне всегда так нужна ваша помощь!»
Мучили ее только две вещи, и больше всего то, что в общении с ним она ни разу не имела возможности коснуться того или иного события или лица. Она бы отдала все на свете за то, чтобы представился случай намекнуть на одну из его подруг, у которой было определенное имя, на одну из назначенных им на определенный день встреч, на одну из тягот его жизни, которую можно было определенным образом облегчить. И она готова была пожертвовать едва ли не всем, если бы только для этого нашелся уместный повод — а не найтись он не мог, не мог не оказаться на редкость к месту, — чтобы дать ему понять, и решительно и мягко, что она добралась до истоков самой большой из томивших его тягот и теперь живет мыслью о ней, исполненная самоотверженности и сострадания. Он любил женщину, для которой, с какой бы стороны та ни посмотрела, скромная телеграфистка, тем более если жизнь ее проходила в окружении сыров и окороков, была все равно что пылинка на полу; и втайне ей хотелось одного — убедить его, что он так много значит в ее жизни, что она способна принять эту его влюбленность как нечто благородное и высокое, будь она даже на самом деле неподобающей и безрассудной. А до той поры она жила надеждой, что рано или поздно ей выпадет счастье сделать нечто такое, что поразит его, а может быть, даже вызволит из беды. Да к тому же, что понимали эти люди — пошлые насмешливые люди, — утверждавшие, что совсем неважно, какая стоит погода? Она чувствовала, что это не так, и, пожалуй, лучше всего именно тогда, когда явным образом ошибалась, говоря, что день выдался душный, в то время как было холодно, или что холодно, когда было душно, и признаваясь тем самым, как, сидя в своей клетке, она мало знает о том, что творится на улице. Надо сказать, что в конторе Кокера всегда бывало душно, и в конце концов она решила, что надежнее всего держаться того, что погода стоит «переменная». Любое суждение казалось ей истиной, когда лицо его озарялось улыбкой.
Это всего лишь один пример тех маленьких ухищрений, к которым она прибегала, чтобы облегчить ему жизнь — не будучи, разумеется, ни в какой степени уверена, что он по справедливости оценит ее старания. Никакой справедливости на этом свете все равно не существовало: к этой мысли ей приходилось возвращаться все чаще; а вот счастье, как это ни странно, действительно было, и, расставляя ему силки, она старательно прятала их от мистера Бактона и от клерка. Самое большее, на что она могла надеяться, — если не считать надежды, которая то и дело вспыхивала и снова гасла, божественной надежды, что она действительно ему нравится, — это чтобы, особенно не задумываясь, почему именно это так, он нашел, что контора Кокера — место, ну, скажем, неплохое; что ему там легче, приятнее, веселее, что люди там, может быть, обходительнее, что обстановка чуть живописнее — словом, все в целом удобнее для его личных дел, чем в любом другом заведении подобного рода. Она прекрасно понимала, что в таком тесном углу работается не так уж быстро; но сама медлительность имела для нее свой смысл — она-то, разумеется, могла ее вытерпеть, если только мог он. Томительнее всего была мысль о том, что вокруг так много других почтовых контор. В воображении своем она постоянно видела его в этих других конторах, где сидели другие девушки. Нет, она ни за что не позволила бы ни одной из них так тщательно вникнуть в его дела! И хотя по многим причинам у Кокера клиентов обслуживали недостаточно быстро, она всякий раз ускоряла свои движения, когда по каким-то неуловимым признакам угадывала, что он спешит.
Но вместе с тем она уже ничего не могла ускорить, когда в силу вступало самое приятное, совсем особая сторона их отношений — ей бы хотелось назвать их дружбой, — которая состояла в том, что она начинала шутливо уточнять иные из написанных им слов. Может быть, между ними не было бы и половины того понимания, которое возникло теперь, если бы по милости Провидения некоторые буквы не выглядели у него так странно! Можно было бы предположить, что делает он все это нарочно для того, чтобы склоненные головы их всякий раз сближались, насколько им позволяла разделявшая их клетка. В сущности, ей ведь достаточно было двух или трех раз, чтобы привыкнуть к особенностям его почерка, но, пусть даже рискуя показаться ему несообразительной, она готова была и дальше продолжать с ним эту игру, когда обстоятельства складывались благоприятно. Самым благоприятным из них было то, что по временам ей казалось, что он убежден, что она отлично может разобрать его буквы и что с ее стороны это только притворство. Коль скоро он догадывался об этом, то, значит, он с этим мирился; коль скоро он мирился, то приходил опять; а коль скоро он приходил опять, то, значит, она ему нравилась. Она была на седьмом небе от счастья, и она не хотела многого от этой его симпатии к ней — она хотела лишь одного: чтобы все сложилось так, чтобы именно ради нее он продолжал вновь и вновь приходить к ним в контору. Иногда, правда, он не показывался по целым неделям: ему надо было жить своей жизнью; надо было ехать то в одно место, то в другое — были города, куда он постоянно телеграфировал, чтобы ему оставили в гостинице номер. На все это она соглашалась, все охотно ему прощала; в действительности она даже благословляла и благодарила его за это. Если ему надо было жить своей жизнью, то ведь именно это и вынуждало его так часто прибегать к помощи телеграфа; поэтому благословенны были дни, когда все складывалось именно так. Большего она не хотела — лишь бы только он совсем не перестал появляться.
Иногда ей казалось, что этого все равно не случится, даже если бы он захотел, ибо ведь их уже неразрывно связывало друг с другом все, что она о нем знала. Ее забавляла мысль о том, как какая-нибудь уличная девка распорядилась бы тем обилием сведений, которыми располагала теперь она. Ей рисовалась ситуация более душещипательная, чем многие из тех, которые она знала по романам; подумать только, как-нибудь темным вечером она идет к нему на Парк-Чеймберс, выкладывает ему все, говорит: «Я знаю так много об одной известной вам особе, что не могу это от вас утаить. Простите меня за то, что я несу вам такие неприятные вести, но вам есть прямой смысл от меня откупиться!» Вместе с тем было одно обстоятельство, которое неизменно обрывало все такого рода полеты воображения, — если бы дело дошло до этого, то она не знала бы, какой выкуп ей у него просить. О чем-либо столь грубом, как деньги, разумеется, не могло быть и речи, и поэтому вся затея повисала в воздухе, тем более что она-то ведь не была уличной девкой. И отнюдь не из подобных соображений, которые легко было измыслить какой-нибудь потаскухе, она продолжала надеяться, что он еще раз приведет с собой Сисси. Она, однако, никогда не забывала о том, с какими трудностями это сопряжено, ибо общение между ними, которому так исправно содействовала контора Кокера, зиждилось на том, что Сисси и он так часто оказывались в разных местах. Теперь она уже знала названия всех этих мест — Сачбери, Манкхауз, Уайтрой, Финчиз, — знала и то, в обществе каких людей они там находились; но она искусно отыскивала способы употребить эту осведомленность свою на то, чтобы покровительствовать и помогать им, как говорила миссис Джорден, «держать связь». Поэтому, когда он иногда улыбался так, как будто ему действительно становилось неловко оттого, что он опять называет один из уже известных ей адресов, она всем своим существом — и это можно было прочесть по ее лицу — хотела, чтобы он оценил ее прошение как одну из самых беззаветных нежных жертв, какую только женщина способна принести во имя любви.
12
Вместе с тем по временам ее угнетала мысль, что жертва эта, как она ни была велика, ничего не стоит в сравнении с тою, которую любовь заставляет приносить его самого, если только главным во всем этом не было чувство той женщины, которая завладела им и крутит теперь, как колесом огромной машины. Во всяком случае, он был крепко схвачен головокружительной, необоримой силой судьбы; ураганом ворвавшись в его жизнь, она подняла его и теперь стремительно уносила. Разве сквозь сиявшую у него на лице улыбку и все счастье, которое это лицо выражало, не сквозил иногда отблеск неистовой тоски, с какою загнанный зверь взывает к чьим-то исполненным жалости глазам? Он, может быть, даже сам не знал, сколько страха он затаил в душе, но она знала. Им грозила беда, им грозила беда, капитану Эверарду и леди Бредин: и это было нечто еще более страшное, чем то, о чем она читала в романах Она думала о мистере Мадже и о его уравновешенном чувстве к ней, она думала о себе самой, и ей становилось еще более стыдно за то равнодушие, каким она на него отвечала. В такие минуты она утешала себя мыслью, что в отношениях с другим человеком — таких, где возникла бы та душевная близость, какой с неспособным ее понять мистером Маджем никогда не могло бы возникнуть, — у нее не было бы и тени равнодушия, как не было его у ее светлости леди Бредин. Когда ей удавалось заглянуть еще дальше вглубь, она подчас преисполнялась уверенности, что, стоило ей только отважиться быть откровенной, любовнику ее светлости «разговор» с ней непременно бы принес облегчение. Раз или два ей показалось даже, что, уносимый этой роковой силой, оглушенный ею, он замечал вдруг в толпе ее глаза, в которых светилась жалость. Но мог ли он заговорить с ней, когда она сидела там, зажатая между клерком и беспрерывно стучавшим клопфером?
Давно уже, проходя мимо них много раз, она приглядывалась к домам на Парк-Чеймберс и, окидывая взором их роскошные фасады, думала, что они-то и могут быть идеальным местом для идеального разговора. Во всем Лондоне не было другого такого уголка, который бы в эту весну так глубоко запал ей в душу. Она делала круг только для того, чтобы пройти по этой улице — ей это было не по дороге, — она переходила на противоположную сторону и всякий раз смотрела на верхние этажи, и ей понадобилось немало времени, чтобы удостовериться, что это и есть те самые окна. Наконец она все уточнила, совершив дерзновенный акт, от которого у нее в ту минуту замерло сердце и вспоминая который, она потом постоянно краснела. Однажды поздно вечером она набралась терпения и ждала — и улучила минуту, когда обычно стоявший внизу швейцар повел наверх вошедшего гостя. Тогда она осмелела и, рассчитав, что, пока они поднимаются, в холле никого не будет, вошла в дом. В \\холле действительно никого не было, и отблески электрического света озаряли позолоченную дощечку, где были указаны фамилии всех жильцов дома рядом с номерами занимаемых ими этажей. То, что она хотела узнать, оказалось прямо перед нею: капитан Эверард жил на третьем. Это была какая-то безмерная близость — как будто на один миг, и только впервые, они столкнулись с ним лицом к лицу по ту сторону клетки. Увы! Длилось это всего одну или две секунды: она умчалась оттуда, охваченная паническим страхом, что именно сейчас он может войти или выйти. Страх этот, вообще-то говоря, почти всегда настигал ее в таких вот бесстыдных эскападах и самым странным образом сменялся приступами разочарования и тоски. Ее приводила в ужас мысль, что он может подумать, что она старается его подкараулить, и вместе с тем ужасно было и то, что приходить туда она позволяла себе только в такое время, которое начисто исключало возможность подобной встречи.
В омерзительные утренние часы, когда она шла на работу, он всегда — надо было надеяться, что это так, — спал в своей уютной кровати; когда же она окончательно покидала контору, он — вне всякого сомнения, она в точности это знала — одевался к обеду. Нечего и говорить, что если она не могла заставить себя помедлить до тех пор, пока он успеет одеться, то это было просто потому, что у таких людей, как он, процедура эта могла растянуться очень надолго. Когда среди дня ей надо было идти обедать самой, ей уже некогда было совершать этот круг, хотя надо сказать, что, будь она только уверена, что увидит его, она бы рада была и пропустить свой обед. Идти туда в три часа ночи? Но тут уж решительно не было никакого предлога, который мог бы оправдать ее появление. В эти часы, если только в ее дешевых романах была хоть толика правды, он, по всей вероятности, возвращался домой. Поэтому ей оставалось только пытаться представить себе эту удивительную картину, против которой вступало в заговор столько неодолимых сил. Но как ни была неосуществима сама эта встреча, в воображении ее она все равно возникала и рисовалась отчетливо и ярко. Чего только не происходит — нам остается лишь догадываться об этом — во взбудораженных и приглушенных чувствах девушки с таким вот складом души! Все природные достоинства нашей юной героини, вся изощренность ее натуры, унаследованное благородство, гордость — все сошлось в этом маленьком трепещущем сгустке жизни; ибо как раз в те минуты, когда она ощущала, сколь уязвлено ее тщеславие и сколь жалостны все ее волнения и уловки, — именно тогда дарующим утешением и всеискупающим светом во мгле явственно и зримо загоралась уверенность: она ему нравится!
13
Он никогда больше не приводил с собой Сисси, но как-то раз Сисси пришла одна, такая же цветущая, как и раньше, пышно приодетая стараниями Маргерит, или, может быть, все же чуть отцветшая, ибо весна приближалась к концу. Но вместе с тем лицо ее уже не излучало прежнего спокойствия. Она ничего с собою не принесла и несколько раздраженно принялась оглядывать контору, ища бланки и место, где она могла бы расположиться. В конторе Кокера было и тесно, и довольно темно, и в ее чистом голосе прозвучала нотка недовольства, которую в голосе ее любовника невозможно даже было вообразить, когда она недоуменно переспросила: «Там?» — и после того, как в ответ на ее отрывистый вопрос клерк показал ей место, где можно было писать. У нашей девушки было в это время человек пять или шесть клиентов, но она успела с присущим ей проворством их всех обслужить к тому времени, когда ее светлость снова появилась возле решетки. Девушка сумела принять это послание особенно быстро именно потому, что перед этим действовала сосредоточенно: все те несколько минут, пока леди Бредин заполняла бланк, марки буквально вылетали из ее рук. Сама же сосредоточенность ее была вызвана страхом перед неминуемой переменой. Целых девятнадцать дней прошло и кануло в вечность с тех пор, как она видела последний раз предмет своего поклонения. И так как она не сомневалась, что, будь он в это время в Лондоне, он бы непременно то и дело к ней приходил, ибо знала его привычки, ей теперь не терпелось узнать, какой другой город освятил он своим приездом. Ведь всякий раз, когда она думала о других городах, мысли ее проникались экстатическим ощущением его присутствия в них, и это одно делало ее счастливой.
Но, Боже милосердный, до чего же хороша собой была ее светлость и как он начинал еще больше значить в ее глазах оттого, что источаемое им обаяние в конечном счете исходило из такого источника! Девушка смотрела сквозь решетку на глаза и губы, которые, должно быть, так часто приближались к его глазам и губам, — смотрела на них со странным чувством, ибо ей казалось, что один этот миг заполняет пробелы, находит недостающие ответы на вопросы, которые она себе задает. Потом, когда она увидела, что черты лица, которые она так внимательно разглядывала и изучала, не уловили и толики вспыхнувшего в ней интереса к ним, что мысли, загоравшиеся на этом лице, были совершенно иными и не было возможности их угадать, это только еще больше оттенило их великолепие, позволило еще более остро, так, как никогда раньше, ощутить высоту недостижимых небесных просторов и вместе с тем заставило ее сердце забиться оттого, что она так или иначе приобщалась к этим высоким сферам. Ее светлость была связующим звеном между ней и уехавшим, а уехавший, в свою очередь, связывал девушку с леди Бредин. Единственным, что ее мучило — но она старалась об этом не думать, — было то, что выражение лица стоявшей перед нею красавицы, озабоченной и не видевшей ничего вокруг, неопровержимо убеждало, что сама она ничего не значит в ее глазах. В ослеплении своем девушка почти готова была допустить, что корреспондент этой дамы мог иногда упоминать в разговоре с нею на Итон-сквер об удивительной маленькой особе, служившей в конторе, откуда он так часто посылал свои телеграммы. Однако, убедившись в полной неосведомленности своей клиентки, наша удивительная маленькая особа в ту же минуту успокоила себя другим, не лишенным гордости рассуждением. «Как она мало знает! Как она мало знает!» — возликовала девушка; ведь что же это все означало, если не то, что свою телеграфную наперсницу капитан Эверард хранит у себя в сердце как некую заветную тайну? Прочтя телеграмму ее светлости, наша юная героиня не сразу опомнилась от ошеломившей ее вдруг догадки: между нею и начертанными на бланке словами, которые от этого подернулись рябью, как на мелком месте пронизанная солнечными лучами вода, огромным неизбывным потоком хлынуло вдруг: «Как много я знаю! Как много я знаю!» Это помешало ей сразу же обнаружить, что в словах этих не было того, чего она ждала, но вслед за тем она довольно быстро сообразила, что вся ее осведомленность в половине случаев черпалась именно из того, что увидеть сразу было нельзя.
«Мисс Долмен Пэрид Лодж Пэрид Терес Дувр. Известите его сейчас же положении дела отель де Франс, Остенде. Звоните семь девять четыре девять шесть один. Телеграфируйте мне решение Берфилд».
Девушка не спеша читала слова. Так, значит, он в Остенде.
Словно вдруг щелкнул замок, причем звук был так стремителен и так резок, что для того чтобы не почувствовать, что все сразу безвозвратно от нее ускользает, ей непременно надо было помедлить еще минуту и что-то сделать. И тут она сделала то, чего не делала никогда, спросив:
— С оплаченным ответом? — что прозвучало бестактно, но бестактность эту она постаралась частично загладить тем, что стала сама неторопливо наклеивать марки, дожидаясь ответа, чтобы потом отсчитать сдачу. Проявить такое вот хладнокровие ей помогла твердая уверенность, что она знает все касательно мисс Долмен.
— Да. — Она много всего услышала в этом слове, вплоть до нотки приглушенного удивления от неожиданной меткости вопроса, вплоть до попытки сразу же напустить на себя притворное безразличие.
— Сколько за ответ?
Расчет был несложен, но нашей пристальной наблюдательнице нужна была еще минута, чтобы его сделать, и за эту минуту ее светлость вдруг опомнилась:
— Постойте, постойте!
Белая, вся в кольцах рука, сбросившая перчатку, чтобы писать, в порыве волнения вскинулась к ее удивительному лицу, которое она почти вплотную прижала к прутьям решетки, в то время как глаза ее с тревогою пробегали по только что написанным на бланке словам.
— Кажется, мне придется изменить одно слово! Она взяла свою телеграмму обратно и еще раз ее перечла; но тут она обнаружила в ней еще что-то, давшее повод для нового беспокойства, и продолжала думать, не в силах решиться, в то время как девушка пристально ее наблюдала.
Увидев растерянность своей клиентки, та сразу же приняла решение. Если она и раньше была убеждена, что им обоим грозит опасность, то сейчас ей достаточно было одного взгляда на лицо ее светлости, чтобы подозрения эти окончательно подтвердились. Ошиблась она только в одном слове, но это нужное слово она забыла, и многое, конечно, зависело от того, вспомнит она его или нет. Поэтому девушка, заметив, что в конторе скопилось уже много народа и что внимание мистера Бактона и клерка отвлечено, набралась храбрости и сама произнесла это слово:
— А это не Купер?
Все было так, как будто она совершила настоящий прыжок, перескочила через барьер и упала на Голову подательнице телеграммы. — Купер? — изумилась та; лицо ее залилось краской. Да, она заставила покраснеть Юнону. А раз так, то у нее было еще больше оснований продолжать.
— Я хочу сказать, вместо Берфилда.
Девушке было искренне ее жаль, за одно мгновение она сделалась такой беспомощной и — ни тени высокомерия или оскорбленного достоинства. Она была только заинтригована и испугана.
— Ах, вы знаете?…
— Да, знаю! — Девушка улыбнулась, встретив ее взгляд, и теперь приняла покрасневшую по ее милости Юнону под свое покровительство. — Я исправлю сама, — и привычным движением она протянула руку за телеграммой. Ее светлости оставалось только покориться; она была озадачена и смущена, она больше не владела собой. Еще минута, и телеграмма была уже снова в клетке, а подательница ее ушла. И тогда быстро, решительно, на глазах у всех, кто мог легко усмотреть во всем этом подделку, — удивительная маленькая особа в конторе Кокера заменила в ней одно слово другим. Право же, люди бывали слишком неосмотрительны, и когда иной раз и приходилось им что-то напоминать, она-то с ее памятью не должна была ошибаться. Разве все уже не было обусловлено недели назад? Ведь мисс Долмен надлежало всегда быть в гостинице Купера.
14
Но летние «каникулы» четко обозначили различие их положений, это были каникулы едва ли не для всех, но только не для запертых в клетке животных. Стояли скучные и сухие августовские дни; она видела, что интерес ее к интимной жизни высшей знати ослабевает оттого уже, что в этой жизни не происходит никаких перемен. Для нее обычно не составляло труда следить за течением ее так, чтобы потом в точности знать — ведь ей столько раз доводилось быть посредницей в переговорах этих людей друг с другом, — где тот или иной из них находится в данное время. Теперь же у нее было такое чувство, как будто панорама перестала вдруг разворачиваться перед ее взором, а оркестр замер, не доиграв. Время от времени, правда, появлялись отдельные оркестранты, но в проходивших через нее сообщениях речь шла уже главным образом о гостиничных номерах, ценах на меблированные комнаты, расписании поездов, днях отплытия пароходов и проявлялась забота о том, чтобы кто-то «встретил»; она находила все это в высшей степени прозаичным и грубым. Люди эти, правда, приносили в ее душный угол веяние альпийских лугов и шотландских низин, воздухом которых ей только мечталось дышать, но вообще-то говоря, чаще всего появлялись толстые, разгоряченные нудные дамы, они изводили ее своими переговорами по поводу квартир на морском побережье, цены на которые ее ужасали, и числа кроватей, которое казалось ей неимоверным. И все это относилось к курортам, сами названия которых — Истборн, Фокстон, Кромер, Скарборо, Уитби — были мучительны для нее, как плеск воды, который чудится путнику в раскаленной пустыне. Она не выезжала из Лондона больше десяти лет, и единственным, что делало для нее переносимым этот мертвый сезон, была приправа постоянно снедавшего ее негодования. Редкие клиенты ее, те, кого ей случалось видеть за эти недели, были люди «легкие на подъем» — они легко уплывали на колыхавшихся яхтах, легко добирались до самой дальней оконечности скалистого мыса, где их обдавало тем самым морским ветром, по которому так тосковала ее душа.
В такой вот период разительное неравенство условий человеческой жизни должно было больше, чем когда-либо, ее угнетать; обстоятельство это, по правде говоря, обретало для нее новый смысл от одного того, что как исключение из этого правила и у нее самой появлялась возможность ненадолго уехать, почти так же, как это делали все другие. Сидевшие в клетке получали ведь тоже свои отпуска, как и в магазине, и в районе Чок-Фарм, и за эти два месяца она узнала, что отведенное ей время падает на сентябрь — одиннадцать дней для отдыха, которыми она может распорядиться по своему усмотрению. Последнее ее свидание с мистером Маджем было преисполнено надежд и тревоги (главным образом с его стороны) касательно того, чтобы отпускное время у них обоих совпало, — вопроса, который, как только они убедились в том, что это радостное событие начинает обретать достоверность, нахлынул на нее целым шквалом соображений по поводу того, когда именно это может произойти и как они проведут это время. В течение всего июля воскресными вечерами и в другие дни, когда ему удавалось выкроить свободные часы, в разговоры их вторгались бушующие волны расчетов. Они фактически уже условились, что, захватив с собою ее мать, проведут отпуск вместе где-нибудь «на южном берегу» (ей нравилось, как звучали эти слова), но перспектива эта стала представляться ей и скучной, и беспросветной оттого уже, что он то и дело к ней возвращался. Она сделалась единственной темой его разговоров, и он изрекал по поводу нее самые благоразумные истины и позволял себе самые благопристойные шутки, причем каждое новое обстоятельство неизменно вело назад, к переоценке всего предыдущего, а всякое предвкушение радости, едва только оно успевало созреть, вырывалось с корнем. Он давно еще, с самого начала, назвал все, что они затеяли, их «планами», вкладывая в это понятие тот смысл, который агентство печати вкладывает в понятие Китайского или какого-либо другого займа,
[10] — он сразу же заявил, что вопрос этот нуждается в тщательном изучении, и присовокуплял к нему изо дня в день огромное количество дополнительных данных, которые удивляли ее и даже в известной степени, как она сама ему в этом призналась, ее раздражали. Вспоминая об опасностях, среди которых такой восторженной полной жизнью жили те двое, она еще раз спросила его, почему он не хочет ничего оставить на долю случая. И тогда он ответил, что гордится той глубиною, с какой он все изучил, и стал опять прикидывать преимущества Рамсгейта в сравнении с Борнмутом и Булони в сравнении с Джерси — у него ведь были широкие замыслы, и осведомленность его касательно всех этих мест не уступала его осведомленности профессиональной, той, что должна была обеспечить ему в будущем более высокое положение.
Чем больше проходило времени с тех пор, как она видела капитана Эверарда последний раз, тем неодолимей тянуло ее пройти по Парк-Чеймберс, и это было единственным развлечением, которое ей оставалось в эти томительные августовские дни, в их тягучие, навевавшие грусть сумерки. Она давно уже знала, что развлечение это само по себе невелико, но только вряд ли именно это заставляло ее говорить себе каждый вечер, когда приближалось время идти туда: «Нет, нет, только не сегодня». Не проходило и дня, чтобы она не повторяла про себя этих слов, равно как не проходило дня, чтобы она не чувствовала где-то в потаенных глубинах сердца, что все эти ее обращенные к себе самой предостерегающие слова беспомощны, как соломинки, и что, хотя к восьми часам она и проникалась ими, четверть девятого уже роковым образом наступало полное равнодушие к учиненному ими запрету. Слова были всего-навсего словами и как таковые имели, может быть, смысл; но ведь у каждого есть свое назначение, а назначением нашей девушки было проходить по Парк-Чеймберс каждый вечер после работы. Среди всех бесчисленных сведений о светской жизни всякий раз, когда она шла туда, ей неизменно припоминалась одна подробность, а именно: что в этих кварталах в августе и в сентябре женщину легко могли подхватить на ходу, приняв ее не за то, чем она была, если только она проходила одна. А кто-то ведь всегда проходил, и кто-то мог всегда подхватить. И при том, что она до тонкостей знала неписаный этот закон, она упорно совершала все тот же нелепый круг, вместо того чтобы прямым путем возвращаться домой. Однажды в теплый, скучный, ничем не примечательный день — это была пятница, — когда случилось так, что она вышла из конторы Кокера несколько позднее, чем обычно, она почувствовала, что то, что без конца являлось ей только в снах, каким-то чудом становится вдруг явью, хотя стечение обстоятельств, которое этому способствовало, было таким фантастическим, таким неожиданным, что само походило на сон. Прямо перед ней, словно написанная рукою художника, виднелась пустынная улица и в еще не совсем потемневшем воздухе бледным светом озарявшие ее фонари. На эти-то спокойно нисходившие на город сумерки и взирал господин в подъезде дома на Парк-Чеймберс таким отсутствующим взглядом, что маленькая фигурка приближавшейся девушки затрепетала от страха, что видение это может вдруг рассеяться в воздухе. И вдруг все стало потрясающе ясным: от всех былых колебаний не осталось и тени, и она так безропотно покорилась судьбе, что почувствовала себя пригвожденной к ней тем пристальным взглядом, которым капитан Эверард теперь на нее смотрел.
Двери в холл за его спиною оставались открытыми, швейцара не было на месте, как и в тот вечер, когда она заходила в дом. Он только что вышел оттуда — он снова приехал в город и стоял перед ней в твидовом костюме и котелке; вернувшись из одной поездки, он готовился совершить другую — но, как и следовало ожидать, был раздражен пустотою этого вечера и не знал, чем ее заполнить. Надо еще сказать, что ей было радостно, что раньше им так вот никогда не доводилось встречаться: она упивалась блаженством дарованной ей привилегии — он ведь никогда бы не догадался, что она часто проходит по этой улице. Еще один миг, и мысль эта перешла в убеждение, что он, может быть, даже думает, что она и вообще-то попала сюда впервые и что это редчайший случай: все это явилось ей, пока она еще сомневалась, узнает он ее или нет и вообще разглядит ли ее во мгле. Внутренний голос подсказывал ей, что внимание его ни в какой степени не могло быть направлено на молодую особу, что служила в конторе Кокера; его с такою же легкостью привлекло бы приближение всякой молодой женщины, если только та не была явным уродом. Да, но тут, и как раз в ту минуту, когда она оказалась прямо напротив этих открытых дверей, он уже глядел на нее более пристальным взглядом; по всему было видно, что он доволен тем, что вспомнил ее и теперь узнает. Они находились на разных сторонах, но оттого, что улица была узкой и тихой, она еще больше походила на сценическую площадку для возникавшей всего на миг маленькой драмы. Но возникшее не завершилось, до этого было еще далеко даже тогда, когда, рассмеявшись самым чудесным смехом, какой ей доводилось слышать, он слегка приподнял шляпу и крикнул через улицу.
— Добрый вечер!
Не завершилось оно и минуту спустя, когда они подошли друг к другу, хоть случилось это и не сразу и даже, может быть, несколько неуклюже, на середине улицы, для чего и ей пришлось сделать три или четыре шага ему навстречу, после которых она уже не вернулась, а прошла немного назад, к подъезду на Парк-Чеймберс.
— А я ведь сразу вас не узнал. Вы что, гуляете?
— Что вы, я никогда не гуляю по вечерам! Я просто иду с работы.
— Ах, вот как!
Этим, собственно говоря, и ограничилось все, что они за это время, улыбнувшись, сказали друг другу, и его восклицание, к которому за целую минуту ему, в сущности, нечего было добавить, оставило их вдвоем как раз в таком положении, в каком он, естественно, мог бы задаться вопросом, удобно ли будет пригласить ее подняться к нему. За это время она действительно почувствовала, что вопрос этот назревал: «Удобно ли?» Суть его заключалась попросту в том, в какой степени это удобно.
15
Она никогда не могла потом в точности припомнить, что именно она сделала для того, чтобы это случилось, а тогда она знала только, что они сразу же пошли вдвоем по этой улице, не очень решительно, но вместе с тем неуклонно, все больше удаляясь от этого столь памятного ей освещенного холла и тихих ступенек лестницы. Им даже не понадобилось спрашивать друг у друга согласия, прибегать к той грубой определенности, какая присуща словам; впоследствии же она, задумавшись, вспоминала, что той гранью, которая пролегла между ними в эту затянувшуюся минуту, явилось его понимание того, что она отвергла без подчеркнутой гордости — так, что ей не понадобилось прибегать для этого ни к словам, ни к движениям, — отвергла мысль о том, что, выйдя из своей клетки, она все равно что-то продает (она пыталась убедить себя, что на самом деле это не так). Как это странно, думалось ей потом, что они столько времени пробыли вместе, а окружавший их слой воздуха остался не сотрясенным назойливостью или негодованием, что в нем не прозвучала ни одна из тех пошлых ноток, какие зачастую могут вырваться при такого рода знакомстве. Он не позволил себе никакой вольности, как она склонна была это называть, и, для того чтобы не предать той великой вольности, которую она затаила в душе, сама она тоже ничего себе не позволила, — и ей это еще больше удалось. Однако, невзирая на все, она сразу же стала думать, что если его отношения с леди Бредин продолжают оставаться такими, какими она их себе представляла, то как тогда понять, что он считает себя совершенно свободным и может обращать внимание на другую. Это был один из вопросов, разрешить который было предоставлено ей самой, — вопрос о том, может ли человек его круга приглашать кого-то с улицы к себе в дом, если он без памяти любит другую женщину. Может ли человек его круга поступать так, не совершая того, что люди ее круга называют изменой? Ей уже начинало казаться, что истинным ответом на этот вопрос было бы, что люди ее круга тут не принимаются вовсе в расчет, что в глазах таких, как он, это отнюдь не считается изменой, а чем-то совсем иным; а уж раз она пришла к этой мысли, то ей, вероятно, хотелось бы узнать, чем именно.
Медленно бредя в этом летнем вечернем полумраке по пустынной части Мэйфер, они оказались наконец напротив каких-то ворот, которые вели в Парк;
[11] тут, без лишних слов — у них было столько других предметов для разговора, — они перешли улицу и, войдя в Парк, сели там на скамейку. К этому времени пришла умиротворяющая надежда — надежда, что никакой пошлости она от него не услышит. Она знала, что имеет в виду; и то, что она имела в виду, никак не соотносилось с представлением о его измене. Вглубь они не пошли; скамейка их была неподалеку от входа, у самой ограды; тут их настигал и пятнистый свет фонарей, и грохот омнибусов и экипажей. Странное чувство овладело ею, и это было какое-то возбуждение в возбуждении; надо всем возобладала просветленная радость подвергать его испытанию, посмотреть, не воспользуется ли он удобным случаем, который ему предоставлен. Ей страстно хотелось, чтобы он узнал, какая она в действительности, без того, чтобы ей пришлось унизиться и заговорить с ним об этом самой, и он, разумеется, уже знал это с той минуты, когда отверг те возможности, какие обыкновенный человек никогда бы не упустил. Все ведь это было прямо на поверхности, а их отношения стояли где-то позади, сокрытые в глубине. Дорогой она даже не спросила его, куда же они все-таки идут, но зато теперь, как только они уселись, сразу заговорила об этом. Распорядок ее дня, сидение за решеткой, сложная обстановка, в которой ей приходилось работать в почтовой конторе — с оглядкой на отправляемые им телеграммы и все связанное с ними, — вот что было предметом их разговора до этой минуты.
— Куда же мы с вами забрели! Может быть, это и не худо; только, знаете, шла-то я совсем не сюда.
— Вы шли домой?
— Да, и я уже опаздывала. Я должна была успеть к ужину.
— А вы до сих пор не ужинали?
— Ну конечно же, нет!
— Так, значит, вы ничего не ели весь…
На лице его сразу изобразилось такое необыкновенное участие, что она рассмеялась.
— Весь день? Да, едим-то мы там один раз. Но это было давно. Поэтому сейчас я должна с вами попрощаться.
— Ах, какая жалость! — воскликнул он очень чудно, — вместе с тем в голосе его было столько непосредственности и явного огорчения и отрешенности — он как бы признавался, что бессилен ее удержать, — что она тут же прониклась уверенностью, что он все понял. Он все еще смотрел на нее полными участия глазами и, однако, не говорил того, чего — она это твердо знала — он бы все равно никогда не сказал. Она знала, что он никогда не сказал бы: «Ну так давайте поужинаем вместе!» Но убедиться в том, что это оказалось действительно так, было для нее настоящим праздником.
— Помилуйте, я ничуть не проголодалась, — продолжала она.
— Нет, должно быть, ужасно проголодались! — возразил он, но продолжал меж тем сидеть на скамейке так, как будто, в общем-то, обстоятельство это все равно не могло повлиять на то, как он проведет свой вечер. — Мне всегда хотелось, чтобы когда-нибудь представился случай поблагодарить вас за все беспокойство, которое я так часто вам причиняю.
— Да, знаю, — ответила она, произнеся эти слова со значением куда более глубоким, чем могла содержать притворная скромность. Она сразу же увидела, что он изумлен и даже несколько озадачен тем, что она простодушно с ним согласилась; но для нее самой все это прежде причиненное ей беспокойство теперь, в эти быстротекущие минуты (ведь, может быть, они никогда уже не повторятся), было горсткой золота, зажатой в руке. Конечно, он может сейчас, взглянув на эту горстку, потрогав, выбрать только какие-то крупицы. Но если он понял хоть что-то, он должен понять все.
— По-моему, вы уже отблагодарили меня с лихвой. — Ее охватил ужас при мысли о том, что он может истолковать это как намек на какое-то вознаграждение. — Как это странно, что вы оказались здесь в тот единственный раз, когда я…
— В тот единственный раз, когда вы проходили мимо моего дома?
— Да, представьте, ведь у меня не так-то много свободного времени. Мне надо было сегодня зайти в одно место.
— Понимаю, понимаю, — он уже столько всего знал о ее работе. — Это, должно быть, ужасная скука для молодой девушки.
— Вы правы; только не думаю, чтобы я страдала от этого больше, чем мои сослуживцы, а ведь вы могли убедиться, что они-то не молодые девушки! — Она просто пошутила, однако сделано это было с умыслом. — Человек ко всему привыкает, и есть должности куда более противные. — Она очень тонко ощущала прелесть того, что, во всяком случае, не докучает ему. Хныкать, перечислять свои обиды — это было бы к лицу какой-нибудь официантке или женщине легкого поведения, а с нее достаточно и того, что она сейчас сидит с ним так, как сидела бы одна из таких женщин.
— Если бы у вас была другая работа, — заметил он минуту спустя, — нам с вами, может быть, никогда не привелось бы познакомиться.
— Да, пожалуй. И, уж конечно, познакомиться так вот мы не могли бы.
Потом, продолжая держать свою горстку золота в руке и как бы гордясь сокровищем своим, с высоко поднятой головой она продолжала сидеть неподвижно — она могла только улыбаться. Стало совсем темно — фонари горели теперь ярким светом. В раскинувшемся перед ними Парке шла своя подспудная и смутная жизнь; другие пары сидели там на других скамейках — их нельзя было не увидеть, но смотреть на них тоже было нельзя.
— Но я ушла с вами так далеко в сторону от моей дороги только для того, чтобы вы узнали, что… что… — тут она замолчала; не так-то легко ведь все это было выразить, — что все, что вы только могли подумать, — сущая правда.
— О, я столько всего передумал! — ответил ее спутник. — Вы ничего не будете иметь против, если я закурю?
— А что я могу иметь против? Там-то вы ведь всегда курите.
— У вас в конторе? Да, но ведь это же совсем другое дело.
— Нет, — возразила она, в то время как он зажигал сигарету, — никакое не другое. Это одно и то же.
— Ну так, значит, это потому, что «там» так чудесно!
— Выходит, вы понимаете, как там чудесно? — сказала она.
Красивая голова его вздернулась словно в знак протеста против того, что она могла в этом усомниться.
— Да, как раз это-то я и имею в виду, когда говорю, что благодарен вам за все ваши заботы. Можно ведь подумать, что вас это все особенно интересовало.
В ответ она только посмотрела на него, и ее вдруг охватило такое мучительное смущение: она ведь отлично понимала, что пока она не заговорит сама, он будет теряться в догадках о том, что все это значит.
— У вас был к этому особый интерес, не так ли?
— Ну конечно, особый, — дрожащим голосом пролепетала девушка, чувствуя, что это внезапно охватившее ее смущение с ужасающей силой берет верх над всем остальным, а испуг этот еще больше понуждает ее собой овладеть. Она постаралась удержать на губах улыбку и оглядела окружавшую их наполненную людьми темноту, теперь уже не стыдясь ее, ибо было нечто другое, чего ей было гораздо стыднее. Этим хлынувшим на нее грозным потоком было само сознание того, что они теперь с ним вдвоем. Они сидели близко, совсем близко друг к другу, и как она ни пыталась представить себе эту встречу, раньше в воображении, действительность затмила всех, — но все стало еще страшней оттого, что было неотвратимо. Оцепенев, она смотрела куда-то в сторону, пока не поняла, как глупо она, должно быть, выглядит со стороны; и тогда для того, чтобы что-то сказать, чтобы не сказать ничего, она стала пытаться выдавить из себя какие-то слова, но вместо этого разрыдалась.
16
Слезы ее в известной мере даже помогли ей скрыть охватившее ее волнение, ибо, помня, что вокруг люди, она сразу же постаралась взять себя в руки. Они встали, сделали несколько шагов, и тогда она сразу объяснила ему причину этих внезапно хлынувших и столь же внезапно оборвавшихся слез.
— Это потому, что я устала. Только потому! Только! — Потом она неожиданно добавила: — Мы с вами больше никогда не увидимся.
— Но почему же? — Самый тон, каким ее спутник спросил это, раз и навсегда определил для нее ту меру воображения, на которую она могла в нем рассчитывать. Само собой разумеется, воображение это оказалось не очень богатым; оно исчерпало себя, придя к тому, что он уже высказал, к мысли, что она сознательно обрекает себя на эту жалкую работу в конторе Кокера. Но пусть ему не хватало воображения, он был в этом не повинен: он отнюдь не был обязан обладать низшими видами сообразительности, достоинствами и способностями обыкновенных людей. Он вел себя так, как будто действительно поверил, что расплакалась она от одной усталости, и поэтому он даже несколько смущенно принялся ее уговаривать:
— Право, вам надо бы что-нибудь поесть, вы не хотели бы что-нибудь поесть, куда-нибудь пойти?
В ответ она только решительно покачала головой.
— И скажите, почему же это мы с вами больше не будем встречаться?
— Я говорю о таких вот встречах… только о таких. Не о тех, что в конторе, те от меня не зависят. И, конечно же, я надеюсь, что вы еще придете подавать телеграммы, как только понадобится. Конечно, если я там останусь; очень может быть, что я оттуда уйду.
— Вы что, хотите перейти на новое место? — спросил он, заметно обеспокоенный.
— Да, и притом очень далеко отсюда — в другом конце Лондона. На это есть разные причины, не могу вам сказать какие; вопрос этот, в сущности, уже решен. Для меня это будет лучше, много лучше; ведь у Кокера я оставалась только ради вас.
— Ради меня?
Заметив, несмотря на окружавшую их темноту, что он явно покраснел, она поняла теперь, как он был далек от того, чтобы знать слишком много. Слишком многим она называла это сейчас, и это было легко, ибо она убедилась, что ей не надо ничего большего, кроме того, что уже есть.
— Раз нам никогда больше не придется говорить так, как мы говорим сейчас… никогда, никогда, то знайте же, я все скажу. Думайте потом что угодно, мне все равно; я хочу только одного — помочь вам. К тому же вы добрый, вы добрый. Знаете, я давно ведь уж собиралась уйти оттуда, а у вас было там столько дел, и это было так приятно, так интересно, что я осталась. Я все откладывала и откладывала свой уход. Не раз ведь, когда все уже было решено, вы приходили снова, и я тогда думала: «Нет! Нет!» В этом все дело.
Она уже настолько освоилась со своим смущением, что могла теперь смеяться.
— Вот что я и имела в виду, когда только что сказала вам, что «знаю». Я отлично знала, что вы знаете, как я озабочена тем, чтобы для вас что-то сделать; а знать это было для меня, да, казалось, и для вас тоже, все равно как если бы между нами что-то выросло, не знаю уж, как это и назвать! Словом, что-то необыкновенное и радостное, такое, в чем нет ни капли недостойного или пошлого.
Она видела, что слова ее успели произвести на него сильное впечатление: но если бы она в ту же минуту призналась, что это не имеет для нее никакого значения, это было бы сущей правдой: тем более что произведенное ими действие привело его в полное замешательство. И вместе с тем совершенно очевидным стало для него то, что он безмерно рад, что они так встретились. Она притягивала его, и он поражался силе этого притяжения; он был сосредоточен, до чрезвычайности внимателен к ней. Он облокотился о спинку скамейки, а голова его в по-мальчишески откинутом назад котелке — так, что она едва ли не в первый раз увидала волосы его и лоб, — покоилась на сжимавшей смятые перчатки руке.
— Да, — подтвердил он, — ни капли недостойного или пошлого.
С минуту она выжидала; потом вдруг открыла ему всю правду.
— Я готова все для вас сделать. Я готова все для вас сделать.
Ни разу в жизни не доводилось ей испытывать такого душевного подъема, такого блаженного чувства, как в эти минуты: возможность просто открыть ему все до конца, положить эту правду к его ногам — величественно и храбро. Разве само это место, и дурная слава его, и обстоятельства их встречи не придавали свиданию их вид совсем непохожий на то, чем оно было на самом деле? Но не в этом ли как раз и заключалась вся красота?
Так она — величественно и храбро — обрушила на него эту правду и понемногу начала чувствовать, что он то готов принять ее, то вдруг снова от себя отстраняет, как будто сидят они оба где-нибудь в будуаре на обитом шелком диване. Она ни разу не видела, как выглядит будуар, но слово это столько раз появлялось у нее в телеграммах. Во всяком случае, то, что она сказала, запало ему в душу, и это можно было видеть по движению, которое он почти тотчас же сделал, — рука его потянулась к ее руке, прикрыла ее, и в этом прикосновении девушка ощутила всю его власть над нею. Это не было пожатием, на которое надо было бы отвечать, не было и таким, которое следовало сразу отвергнуть; она сидела необыкновенно спокойно, втайне радуясь в эти минуты тому, что он взволнован и озадачен тем впечатлением, которое она на него произвела. Волнение его превзошло все, чего она могла ожидать.
— Послушайте, право же, вам не надо уходить! — вырвалось у него наконец.
— Вы хотите сказать, уходить из конторы Кокера?
— Да, вы должны оставаться там, что бы ни случилось, и кое-кому помочь.
Некоторое время она молчала — отчасти потому, что ей было странно видеть, что он так озабочен ее судьбой, как будто все это действительно могло иметь для него значение, и что ответ ее в самом деле его тревожит.
— Так, значит, вы поняли до конца все, что я пыталась сделать? — спросила она.
— Конечно, для чего же я и кинулся к вам, когда вас увидел, как не для того, чтобы поблагодарить вас?
— Да, вы так и сказали.
— А вы что, мне не верите?
Она на мгновение взглянула на его руку, по-прежнему лежавшую на ее руке; заметив этот взгляд, он тут же ее отдернул и с какой-то тревогою скрестил обе свои на груди. Оставив его вопрос без ответа, она продолжала:
— А вы когда-нибудь обо мне говорили?
— Говорил о вас?
— Ну о том, что я работаю там… что все знаю и еще что-то в этом роде.
— Никогда, ни одной душе! — воскликнул он.
От волнения у нее сдавило горло; последовала еще одна пауза; потом она снова вернулась к тому, о чем он ее только что спрашивал.
— Да, я убеждена, что вам это нравится, то, что вы всегда можете найти меня там и что дела у нас идут так легко и слаженно. Если только вообще они куда-то идут, а не стоят на месте, — засмеялась она. — Но если даже и так, то почти всегда на каком-нибудь интересном месте!
Он собирался сказать что-то в ответ, но она опередила его и весело и просто воскликнула:
— Вам хочется в жизни очень многого, много комфорта, и слуг, и роскоши — вы хотите, чтобы жизнь была для вас как можно приятнее. Поэтому, насколько в силах некоего лица способствовать тому, чтобы это было так…
Она повернулась к нему с улыбкой, как будто что-то соображая.
— Послушайте, послушайте! — Все это его очень забавляло. — Ну и что же тогда? — спросил он словно для того, чтобы доставить ей удовольствие.
— Ну так означенное лицо должно действовать исправно, мы должны так или иначе это для вас наладить.
Откинув голову назад, он расхохотался; его это действительно веселило.
— Ну да, так или иначе!
— Что же, думается, каждый из нас что-то делает, не правда ли? Каждый по-своему и в меру своих ограниченных способностей. Мне, во всяком случае, радостно думать, что вы этому рады; уверяю вас, я делаю все, что только в моих силах.
— Вы делаете больше, чем кто бы то ни было! — Он зажег спичку, чтобы закурить еще одну сигарету, и пламя осветило на миг завершенную красоту его лица, умножавшего приветливою улыбкой признательность, которую оно излучало.
— Знаете, вы удивительно умны; вы умнее, умнее, умнее!.. — Он едва не произнес что-то ни с чем не сообразное; но потом, пустив клубы дыма и резким движением повернувшись на скамейке, умолк.
17
Несмотря на его недомолвку, а может быть, как раз по этой причине девушка почувствовала, что фигура леди Бредин, имени которой он едва не изрек, выросла вдруг перед ними, и с ее стороны было уже явным притворством, когда, выждав немного, она спросила:
— Умнее кого?
— Знаете, если бы я только не боялся, что вы сочтете меня краснобаем, я бы сказал — умнее всех! А если вы уйдете из вашей конторы, то где же вы тогда будете работать? — спросил он уже более серьезным тоном.
— О, это будет так далеко, что вам меня не найти!
— Я вас найду везде.
Это было сказано настолько более решительно, чем все предыдущее, что истолковать его слова иначе она не могла. «Я готова все для вас сделать! Я готова все для вас сделать!» — повторяла она. Она чувствовала, что все уже сказано, так могло ли иметь значение, добавит она что-нибудь или нет? Поэтому достаточно было одного пустячного замечания, чтобы великодушно избавить его от неловкости, в которую повергал этот торжественный тон его или ее слов. — Конечно же, вам, должно быть, приятно думать, что около вас есть люди с такими чувствами.
Он, однако, сразу не отозвался на эти слова; он только глядел куда-то в сторону и курил.
— Но вообще-то вы ведь не собираетесь менять, профессию? — спросил он наконец. — Вы по-прежнему будете работать в одной из почтовых контор?
— Да, по-моему, у меня есть к этому способности.
— Еще бы! Кто же может с вами сравниться! — Тут он повернулся к ней снова. — А что, переход на новое место дает вам большие преимущества?