Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– Себялюбивой и вульгарной – вот какой, сдается, я вам сейчас кажусь. Вы сделали для меня все, что только возможно было сделать, а я – так, наверное, это выглядит – прошу еще о чем-то. Но это не так, – сказала она, – потому что, боюсь… впрочем, я и в самом деле боюсь, как любая женщина в моем положении. Нет, я вовсе не хочу сказать, будто живу в постоянном страхе – и не потому, что думаю лишь о себе. Я готова поклясться вам: мне все равно. Да, все равно, что еще случится со мной и чего еще я лишусь. Я не стану просить вас и пальцем пошевелить ради меня и не стану напоминать, о чем мы некогда говорили – ни об опасностях, которые меня подстерегают, ни о возможностях меня защитить, ни о его матушке, или сестре, или девушке, которую ему сосватают, ни о состоянии, которое он может обрести или потерять, ни о том, что хорошо или плохо на пути, которым он скорее всего пойдет. Если после той поддержки, какую вы мне оказали, я не могу сама о себе позаботиться, значит, и не стою вашего внимания. А сохранить вашу дружбу я попыталась ради того, что мне поистине дорого. Мне небезразлично, какой я вам кажусь. – И так как он не нашелся с немедленным ответом, вдруг сказала: – Вам непременно надо ехать? Вы никак, никак не можете побыть здесь еще… чтобы нам не терять вас?

– Побыть здесь с вами, вместо того чтобы ехать домой?

– Нет, не «с нами», раз вам это не подходит, но где-то рядом, так, чтобы мы могли видеть вас – как прелестно она это выразила, – когда очень, очень захочется. Да и как не захотеть иногда? В эти минувшие недели мне очень часто хотелось увидеться с вами, хотя я знала: нельзя. Как же мне будет недоставать вас, когда я буду знать, что вы уехали навсегда! – И словно чистосердечность этого признания, заставшего его врасплох, не могла не поразить его, добавила: – Да и где, в сущности, сейчас ваш «дом»? И более того, что с ним сталось? Ведь я внесла перемену в вашу жизнь – да, да, я знаю, это так. Вы теперь думаете иначе, я перевернула ваши представления о том, что хорошо и что плохо, что возможно или – как это назвать? – что пристойно и возможно. Ах, как мне отвратительно… – Она осеклась.

Но он хотел услышать все до конца.

– Отвратительно? Что?

– Все… Жизнь!

– Ну, это слишком много, – рассмеялся он, – или, напротив, слишком мало.

– Да-да, слишком мало, – живо откликнулась она. – Больше всего я ненавижу саму себя… когда думаю, сколько нужно забрать у других, чтобы быть счастливой. Да и тогда счастья все равно нет. Берем, чтобы обмануть себя, заткнуть себе рот – и берем, даже в лучшем случае, ради неизмеримо малого. И всегда несчастны, всегда чем-то наново озабочены. И в итоге никто никогда не бывает счастлив, совсем счастлив. Единственное, что стоит того, – давать другим. Тут, по крайней мере, меньше всего разочарований. – Все это, что она сейчас позволила себе излить, было интересно, трогательно, поразительно искренне и при всем том озадачивало и волновало его: какой неуловимый трепет стоял за ее спокойствием! Как и прежде, он чувствовал: за каждым ее словом много больше, чем она высказывала, а за этим «больше» еще больше. – Вот так. По крайней мере, теперь вы знаете, – закончила она.

– В таком случае вам тоже надо знать. Потому что разве не то, что вы давали и даете щедрой рукой, свело нас вместе? Вы, по-моему, наделили другого человека, как я уже говорил вам, таким бесценным подарком, равного которому я не видел в жизни, и, если после этого вы не обрели мира в душе, значит, вы, без сомнения, рождены, чтобы терзать себя. Нет, вам должно быть легко на душе, вы должны радоваться.

– Да-да, и не тревожить вас, не обременять тем чудом и красотой, какую сотворила. Да, будем считать вашу миссию оконченной, и благополучно оконченной, и дай вам Бог отбыть с миром в душе, какой чувствую я. Нет, нет, нет, – нервно повторила она, – я, право, не считаю, будто вы могли не делать того, что делали. Я не считаю, будто вы думаете, что жертвовали собой, – вы такой, и таков ваш путь в жизни, и это – вы согласны? – самый лучший путь. Да, именно так, как вы сказали, – продолжала она после секундной паузы, – у меня должно быть легко на душе. Я свое сделала. И мне легко. И пусть это будет тем последним впечатлением, какое вы увезете обо мне с собой. На когда, вы говорите, назначен ваш отъезд? – быстро переменила она разговор.

Ответ потребовал времени: его последнее впечатление все больше и больше двоилось. Он был несколько разочарован, упал даже глубже, чем вчера ночью, с высоты своих возвышенных чувств. То хорошее, что он сделал, ничем здесь не сказалось, чтобы поднять его дух до такой степени, какая подходила бы победному, радостному финалу. Женщины способны впитывать без конца, и иметь с ними дело – все равно, что идти по зыбучим пескам. Истинной причиной ее состояния, какие бы узоры она ни вышивала и сколько бы ни отнекивалась, был Чэд, просто Чэд. Из-за Чэда она сейчас трепетала; удивительная сила ее страсти была силой этого трепета, этого страха, и к нему, Ламберу Стрезеру, она льнула как к источнику благополучия, и какой бы великодушной, благосклонной, правдивой ни старалась быть, при всей своей утонченности страшилась того, что его уже не будет рядом. От сознания всего этого на него словно повеяло холодом: разве не ужасно, что такая прелестная женщина была по воле таинственных сил женщиной столь жестоко эксплуатируемой. Ибо, в конечном итоге, они были таинственными, эти силы. Она сделала Чэда таким, каким он стал, – но откуда она взяла, что сделала его таким на века? Она сделала его лучше, сделала лучше некуда, сделала таким, о каком можно лишь мечтать, но – как не без грусти подумалось нашему другу – Чэд тем не менее был только Чэдом. У Стрезера мелькнула мысль, что и он тут помог: его высокая оценка, так сказать, освятила ее творение. Но при всем восхищении этим творением оно не выходило за пределы человеческих возможностей; короче говоря, было поразительно, что соучастник обычных земных радостей, утех, заблуждений – как их там ни назови, – свойственных человеческому опыту, был возведен в нечто трансцендентальное. Когда подобные тайны доходят до сознания другого человека, его бросает в жар и обдает холодом, но Стрезера держало какое-то чувство, жесткое, даже горькое. Нет, это не было недовольство собой, которое владело им вчерашней ночью, то уже прошло; сейчас его придавило другое: он впервые видел, чтобы кого-то так обожали. Да, на такое способны были женщины, только женщины; и если иметь с ними дело было все равно, что идти по зыбучим пескам, удивительно ли, что здесь этих песков становилось все больше и больше. Нигде, никогда не возвышались такие горы, как вокруг этой женщины. И он вдруг поймал на себе ее долгий взгляд и тотчас сказал то, о чем думал:

– Вам страшно за свою жизнь.

Она отвела глаза, и он почти мгновенно понял почему. Лицо ее дрогнуло, и слезы, которые она уже не могла сдержать, потекли сначала беззвучно, потом внезапно послышалось что-то похожее на всхлипывание ребенка, тут же перешедшее в судорожные рыдания. Она сидела, закрыв лицо руками, оставив даже попытку соблюсти приличия.

– Вот какой вы меня видите, вот какой видите, – выдохнула она, справляясь со сдавившим горло спазмом, – да, я такая и должна знать, что такая, и, конечно, все это не имеет значения.

Ее слова прозвучали совсем невнятно, и поначалу он просто стоял рядом, не зная, как поступить, стоял с чувством, что причинил ей боль, хотя сделал это, сказав ей правду. Он слушал ее рыдания молча, не делая попытки что-либо смягчить, чувствуя, что среди этой покрытой патиной старины, окружавшей ее со всех сторон, она выглядит вдвойне жалкой; принимая это, как принял все остальное, и даже сознавая некую иронию судьбы в наличии здесь всего этого благосостояния и великолепия. Он не мог сказать вслед за ней: «Это не имеет значения»; он служил ей до конца и теперь, во всяком случае, знал: что бы он ни думал о ней, это не имело к происходящему никакого отношения. Более того, он словно думал не о ней, словно думал только о страсти, зрелой, бездонной, печальной, которая в ней воплотилась, и о силе такой страсти, какую она обнаружила. Сегодня вечером она казалась ему старше, подвластной времени, но, более чем когда-либо, оставалась самым прекрасным, самым нежным существом, самым замечательным видением, встречу с которым подарила ему жизнь; и вместе с тем перед ним была женщина, вульгарно рыдавшая, – что тут придумывать! – как рыдала бы простая служанка по своему дружку. Единственное: мадам де Вионе судила себя сама, а служанка не стала бы; мудрость, в которой многие печали, понимание, в котором многие бесчестья, казалось, клонили ей голову ниже и ниже. Но она ненадолго пала духом и, прежде чем он успел вмешаться, уже совладала с собой.

– Да, конечно, мне страшно за мою жизнь. Но ничего, ничего. Дело не в этом.

Он еще некоторое время молчал, словно обдумывая, в чем здесь дело.

– У меня еще кое-что есть, чем я мог бы вам помочь.

Но она только решительно и горестно покачала головой, вытирая слезы, – она отвергала то, чем он мог бы помочь.

– Нет, это ни к чему. Разумеется, вы, как я уже сказала, делайте по-своему, – делайте, что можете, для себя. Меня это касается не больше, – хотя я протягиваю к вам свои грешные, неумелые руки, – чем события в Тимбукту.[111] Лишь потому, что вы никогда не топтали меня, хотя у вас была для этого бездна возможностей, лишь благодаря вашему ангельскому терпению я позволила себе забыться. Но при всем вашем терпении, – продолжала она, – знаю, вы все равно, даже будь это возможно, не захотите остаться здесь с нами. Вы готовы сделать для нас все на свете, кроме одного: разделить наше общество – утверждение, на которое вы легко можете возразить, хотя оно лишь говорит в вашу пользу. Вы, конечно скажете: какой прок рассуждать о том, что невозможно? Верно, какой прок? Так, безумная мечта. Уж очень тяжело на душе. Нет, я не о нем говорю. Что до него… – Да, как ни странно, как ни горько, подумалось Стрезеру, но сейчас она от «него» отступается. – Вам безразлично, что я о вас думаю, а мне не безразлично, что вы думаете обо мне. Не безразлично даже то, – добавила она, – что, возможно, думали.

Он потянул время.

– Что прежде?…

– Да, что прежде думали. Прежде. Разве вы не думали?…

Но он не дал ей закончить.

– Я ничего не думал. Я никогда не думаю и на шаг вперед того, что необходимо.

– Но это же, по-моему, неправда, – не согласилась она. – Разве только вы не додумываете, пожалуй, до конца, когда соприкасаетесь с чем-то слишком уродливым или даже, позволю себе предупредить ваши возражения, слишком прекрасным. Во всяком случае, так оно было, когда мы обрушили на вас наш спектакль, который вам пришлось смотреть и который наложил на вас обязательства. Уродливый или прекрасный – не важно, как мы его назовем, – но вы старались отвести глаза, и тут мы были отвратительны. Вам было гадко с нами – в этом все дело. Да, мы… мы дорого вам обошлись. И теперь вам остается не думать обо всем этом. А я… мне так хотелось, чтобы вы думали обо мне высоко.

На это он смог, да и то не сразу, повторить мисс Бэррес:

– Вы бесподобны!

– Я стара, жалка, отвратительна, – продолжала она, словно не слыша его. – Прежде всего жалка. Нет, прежде всего стара. Быть старой – хуже всего. Мне все равно, чем это кончится, – пусть будет что будет. Так мне суждено – я знаю; и больше меня вы знать не можете. Все идет так, как предначертано. – И теперь, стоя лицом к лицу с ним, вернулась к тому, на чем прервалась: – Да, вы, конечно, не захотите, даже если это будет возможно и что бы там ни случилось, остаться с нами. Но не забывайте меня! Не забывайте меня! – едва выдохнула она.

Он нашел спасение, повторив то, что уже сказал и что она словно не услышала:

– Думается, у меня есть кое-что, чем вам помочь. – И протянул ей руку, чтобы проститься.

Она снова, словно не услышав, продолжала твердить:

– Это вам не поможет. Вам ничто не поможет.

– Но это может помочь вам.

Она покачала головой.

– Не знаю, что меня ждет. Единственное, в чем я уверена, победа в итоге достанется не мне. Я проиграю.

Она не взяла его руку, но проводила до двери.

– Приятно это слышать вашему благодетелю! – рассмеялся он.

– А мне приятно, – возразила она, – сознавать, что мы – вы и я – могли бы быть друзьями. Да-да. Видите, какая я ненасытная. Мне и вас надо.

– А я и был ваш, – сказал он, стоя в дверях, с предельной выразительностью, после чего оставалось только удалиться.

XXXIV

В его намерения входило увидеться с Чэдом на следующий день; он предполагал пожаловать к нему с ранним визитом на бульвар Мальзерб, куда привык наведываться без всяких церемоний. Он имел обыкновение встречаться с Чэдом там, а не у себя в малопривлекательном отеле; тем не менее в последнюю минуту ему пришло в голову предоставить молодому человеку шанс. Стрезеру казалось само собой разумеющимся, что тот не преминет нагрянуть – по выражению Уэймарша, который мыслился теперь как далекое прошлое. Чэд не был у Стрезера накануне его визита к мадам де Вионе, – скорее всего они договорились, что первой должна увидеть их общего друга она, но нынче, когда это был уже пройденный этап, Чэд, надо полагать, предстанет перед этим их общим другом не мешкая. Стрезеру в ходе его рассуждений стало ясно, что, предваряя события, главные действующие лица встречались поутру, и еще, что самое главное лицо – иными словами, героиня, какой она являлась по праву, сообщила Чэду итоги их беседы. Он был незамедлительно оповещен о посещении посла его матушки, и, хотя трудно представить себе, как мадам де Вионе могла оценить происшедшее, Чэду, по крайней мере, было весьма убедительно сказано, что он может появиться на сцене. Но день прошел, а о Чэде не было ни слуху ни духу, и Стрезеру естественно пришло в голову, что в их дружеском общении все переменилось. Возможно, вывод этот был преждевременным, возможно – как знать? – это всего-навсего означало, что удивительная пара, которой он покровительствовал, снова предприняла прерванную им по злосчастной случайности совместную загородную прогулку. Они могли снова пуститься в путь с глубоким вздохом облегчения – едва ли можно точнее выразить чувство, владевшее Чэдом, когда он узнал, что представленное на суд Стрезера ходатайство мадам де Вионе не было встречено в штыки. Но прошли сутки, прошло двое суток, а Чэд все не подавал признаков жизни, и посему Стрезер, чтобы заполнить время, а ему не раз случалось заполнять его подобным образом, отправился к мисс Гостри.

Он предложил ей поразвлечься; с некоторых пор он считал себя докой по части развлечений, и вот на протяжении нескольких дней водил ее по улицам Парижа, ездил с ней на прогулки в Лес, катал на дешевом катере по Сене – где так приятно обдает речным ветерком – со странным чувством, будто он, добродушный дядюшка, знакомит прибывшую из провинции смышленую племянницу с достопримечательностями столицы. Ему удалось даже заманить ее в кой-какие лавочки, где она никогда не бывала или, по крайней мере, делала вид, что не бывала. И она, со своей стороны, как подобает провинциальной барышне, была сама скромность, покорность и благодарность и в своем подражании зашла так далеко, что время от времени обнаруживала усталость и смятение. Стрезер, рассуждая с самим собой и даже рассуждая с ней, определял этот непонятный образ действий как удачный вставной эпизод, знаменовавшийся тем, что они и словом не обмолвились о вещах, о которых привыкли толковать без умолку. Он с самого начала заявил, что сыт по горло, и она мгновенно ухватила его намек, понятливая в этом и во всем остальном, как и пристало смышленой и послушной племяннице. Он пока ничего не говорил ей о недавнем приключении; теперь он относил приключившееся именно к этому разряду, просто временно он все отмел, его скорее занимало полное ее на это согласие. Мария не задала ему ни одного вопроса – она, которая только и делала, что вопрошала, предалась ему целиком с пониманием, которое лучше всего выражала ее молчаливая деликатность. От нее не скрылось, что осознание им своего положения одолело еще одну ступень; в этом Стрезер ни секунды не сомневался, но она давала ему почувствовать: то, что произошло с ним, не идет ни в какое сравнение с тем, что происходит с ней. И хотя, на беспристрастный взгляд, это вряд ли что-либо значило, составляло для нее главный интерес, она отзывалась на него все с большей непосредственностью, отмеряя час за часом своим скромным, молчаливым приятием. Стрезера и прежде трогало ее отношение, но теперь он был заново растроган, тем более что, вполне отдавая себе отчет в причинах своего расположения духа, он, конечно, не мог за нее поручиться. Он знал, точнее говоря, знал до известной степени – смиренно и признательно, – что сам замыслил, однако расчеты Марии – как он называл их – ему приходилось принимать на веру. Все, что ему требовалось – быть в достаточной мере приятным ей во всем, что они себе позволяли, и, вздумай они позволить себе намного больше, оставаться по-прежнему ей приятным. Совершенная простота столь непритязательного к нему отношения была словно прохладная ванна для всех его воспаленных чувств, явившихся результатом других отношений. Теперь они казались ему чудовищно сложными; они изобиловали невообразимыми, непредсказуемыми деталями, настолько острыми, что, вонзаясь, ранили до крови; поэтому час, проведенный с его нынешней приятельницей на bateau-mouche,[112] или несколько часов в послеполуденной тени на Елисейских полях доставляли ему такое же невинное удовольствие, какое испытываешь, вертя в руках сделанный из полированной слоновой кости шар. Его личные отношения с Чэдом – с той минуты, как он усвоил его точку зрения, – были тоже отменно просты, но и они стали ранить Стрезера, когда миновал третий, а потом четвертый день тщетного ожидания; как бы то ни было, все это перестало его вдруг заботить, а когда наступил пятый день, он уже не ожидал и не вопрошал.

Теперь он мысленно уподоблял себя и мисс Гостри двум брошенным в дремучем лесу невинным младенцам, которые вполне могут сдаться на милость благодетельных сил природы и с миром следовать своим путем. Он всегда, как известно, отличался изрядной медлительностью, но ему понадобилось снова окунуться в привычную стихию, чтобы ощутить всю ее прелесть. Занятно было говорить себе, что с тем же успехом он мог бы готовиться умереть – умереть безропотно, все вокруг было проникнуто такой предсмертной тишиной, таким печальным очарованием. Это означало замедление всего остального – влекло, стало быть, к спокойному течению жизни – и в особенности замедление грядущего возмездия, если только, конечно, грядущее возмездие и полное уничтожение не одно и то же. Он смотрел ему в лицо, этому возмездию, – поверх глубоко вторгшегося жизненного опыта, которому он тоже смотрел в лицо, – ничего не поделаешь, придется в свой срок со всей неотвратимостью устремиться к нему сквозь мрачные пропасти Кубла Хана.[113] Оно решительно было подоплекой всего, не растворяясь в том, что он сделал, в его окончательной оценке того, что сделал, в его оценке на месте, там она, надо думать, будет по-настоящему точной. Местом этим, находившимся в центре внимания Стрезера, был, разумеется, Вулет; в лучшем случае Стрезеру предстояло увидеть, каким окажется Вулет, где все для него переменилось. Не будет ли подобное открытие равнозначно завершению его карьеры? Что ж, конец лета все прояснит, а между тем томительная неопределенность была милой его сердцу тщетной отсрочкой, во время которой он не всегда находился в обществе Марии, а позволял себе роскошь подолгу размышлять наедине, – роскошь, лишь изредка подпорченную, да и то в некотором смысле. Он уже прибыл в гавань, бурный океан был уже позади; речь теперь шла только о том, чтобы сойти на берег. Но пока он стоял, облокотившись о борт судна, его мучил один вопрос, и, чтобы избавиться от этого наваждения, он продлевал часы пребывания в обществе мисс Гостри. Вопрос касался его самого, но мог быть разрешен, только если он увидит Чэда, оттого он главным образом и хотел увидеть Чэда. Потом это уже не будет иметь значения – призрак после нескольких слов рассеется. Но для этого ему необходим Чэд, который должен внять его словам. Как только это случится, все вопросы отпадут – точнее, вопросы, связанные с парижской историей. И даже ему самому станет тогда более или менее безразлично, что он провинился, высказав свое мнение, если учесть, чем за это поплатится. Но столь взыскательной была его предельная щепетильность, что он не желал принимать во внимание все, чем он за это поплатится. Он не желал ничего делать оттого, что что-то иное утратил, оттого, что огорчен, разочарован, разорен, оскорблен и доведен до отчаяния; нет, он желал делать все оттого, что спокоен и безмятежен, такой же в своих собственных глазах по всем основным статьям, каким был всегда. Слоняясь в ожидании Чэда, он молча твердил: «От тебя попросту отделались, старина. Но какое это имеет значение?» Ему было бы мерзостно, если он ощутил бы в себе желание отомстить.

Эти оттенки чувств, право же, были всего лишь радужными перепевами, рожденными праздной игрой его воображения, и вскоре они померкли в свете того, что рассказала ему Мария. Не прошло и недели, а он уже обогатился новыми фактами, и Мария чуть ли не с порога преподнесла ему их. Весь этот день они не виделись, Стрезер намеревался пригласить ее ближе к вечеру пообедать на одной из террас в одном из парков. Но вдруг хлынул дождь; Стрезер пришел в смятение: это расстраивало его планы. Он пообедал у себя в отеле, где было скучно и одиноко, а позже, чтобы наверстать упущенное, отправился к Марии. Как только он вошел, ему сразу стало ясно: что-то произошло; настолько пропитан был этим воздух заставленной мебелью тесной квартирки, что не было нужды задавать вопрос. Все теплые краски мягко освещенной комнаты с ее гадательными сокровищами словно неприветливо застыли – впечатление, заставлявшее хотя бы на миг замереть и широко открыть глаза. В результате этого наш друг ощутил чье-то недавнее присутствие. Хозяйка дома, в свою очередь, разгадала его немой вопрос. И для нее не составило труда на него ответить.

– Да, она была здесь, на этот раз я ее приняла. – И немного погодя добавила: – Насколько я понимаю, теперь у меня нет причин…

– Отказывать ей?

– Нет… то есть, если вы сделали все, что должны были сделать.

– Пока я, безусловно, все сделал, – сказал Стрезер, – и вам незачем опасаться впечатления или видимости, будто вы встали между нами. Между нами теперь ничего нет, кроме того, что мы нагромоздили, и ни дюйма для чего бы то ни было еще. Впрочем, вы прекраснейшим образом с нами, – вернее, теперь, после вашего с ней разговора, еще больше с нами. Вероятно, она приходила сюда, чтобы с вами поговорить?

– Да, для того чтобы поговорить со мной, – отозвалась Мария.

Стрезер еще тверже уверился, что ей известно то, чего он ей не сообщал. Он даже уверился, что ей известно то, что он не мог сообщить; все, что читалось теперь на ее лице наряду с оттенком горести, означавшей: с сомнениями ее покончено. Ему стало более чем когда-либо ясно, что с самого начала она обладала пониманием, которым он, Стрезер, на ее взгляд, не обладал, и что внезапное обретение такового способно было, на ее взгляд, весьма существенно все для Стрезера изменить. Изменить так, что, возможно, он лишится своей независимости, утратит занятую им позицию, – иными словами, это могло повлечь за собой крутой поворот в пользу Вулета, в пользу его, Вулета, принципов. В общем, она предвидела вероятность нравственного потрясения, способного опрокинуть Стрезера, отбросить назад к миссис Ньюсем. Правда, шли недели, а Стрезер не выказывал признаков потрясения, но вероятность его по-прежнему витала в воздухе. Теперь Мария убедилась, что потрясение произошло, тем не менее Стрезер не качнулся вспять. В мгновение ока ему открылось то, что с самого начала было очевидно ей, однако никакого возврата к миссис Ньюсем не последовало. Визит мадам де Вионе был факелом, осветившим все эти истины, и отсвет происшедшего между ними объяснения теперь медленно догорал на лице бедняжки Марии. Если отсвет этот, как мы уже намекнули, нисколько не напоминал радостного сияния, причины тому, пожалуй, тоже были вполне очевидны, несмотря на покров, наброшенный на них природной скромностью Стрезера. Все эти месяцы Мария держала себя в руках, взяв себе за правило ни в коем случае ни во что не вмешиваться, хотя случаев этих, к слову сказать, было предостаточно, а, стало быть, ей ничего не стоило вмешаться, и с пользой для себя. Она решительным образом отказалась от мечты, – что разлад с миссис Ньюсем, все его утраты, расстроившаяся помолвка, точнее, сами их дружеские отношения, разорванные окончательно и бесповоротно, – могут предоставить ей благоприятную возможность, и когда, следуя своим негласным неукоснительным правилам, воздерживалась от того, чтобы ускорить ход событий, она вела в высшей степени честную игру. Стало быть, она не могла не чувствовать, что – пусть в конечном счете все вышеупомянутые факты более чем подтверждались – наличие повода для воодушевления, продиктованного, скажем, личной заинтересованностью, остается весьма проблематичным. Стрезеру нетрудно было догадаться, что все проведенные в его ожидании часы она спрашивала себя, сохранилось ли за ней законное право хотя бы на тень сомнения. Поспешим заметить, однако, что, каковы бы ни были его догадки, Стрезер, как это не раз бывало, предпочел о них умолчать. Он громко спросил, что именно привело сюда мадам де Вионе. Ответ последовал сразу:

– Она интересовалась мистером Ньюсемом: она с ним несколько дней не виделась.

– Стало быть, она не уехала с ним снова?

– По-видимому, она считает, что он, возможно, уехал с вами, – ответила Мария.

– Надеюсь, вы не сказали ей, что я ничего о нем не знаю.

Со свойственным ей снисходительным видом мисс Гостри покачала головой.

– Я ведь не знала, что вы знаете. Я могла только пообещать, что спрошу у вас.

– Ну так я уже неделю его не видел – и, естественно, сам недоумевал. – Недоумение Стрезера со всей очевидностью возросло, тем не менее он продолжал: – Пожалуй, я все же способен до него добраться. Вам она показалась встревоженной?

– Она всегда встревожена.

– Это после всего, что я для нее сделал? – И с почти утроенной, но вполне безобидной насмешливостью добавил: – Оказывается, я приехал затем, чтобы этому воспрепятствовать! Кто бы мог подумать!

– Стало быть, вы не до конца в нем уверены?

– Я как раз хотел спросить вас, что вы думаете на этот счет о мадам де Вионе.

Секунду-другую она молча смотрела на него.

– Разве хоть одна женщина может быть в чем-либо уверена до конца? Она рассказала мне, – добавила Мария, словно это пришлось к слову, – о вашей фантастической встрече за городом. После этого… à quoi se fier.[114]

– Злосчастная случайность, немыслимая при всех мыслимых стечениях обстоятельств, – согласился Стрезер. – Да, поразительно. И все же, все же…

– И все же она не придала этому значения.

– Она ничему не придает значения.

– Ну, поскольку вы тоже, мы можем наконец перевести дух.

Он, кажется, был готов согласиться с ней, но не безоговорочно:

– Я придаю, значение тому, что Чэд исчез.

– Пустое, – обронила она, – вы его вернете. Теперь вы, по крайней мере, знаете, почему я тогда уехала в Ментон.

Он дал ей весьма убедительно понять, что сделал выводы из имеющихся в его распоряжении фактов, тем не менее у нее было вполне оправданное желание внести полную ясность:

– Я не хотела, чтобы вы задали мне этот вопрос.

– Задал его вам?

– Задали вопрос о том, в чем вам пришлось… на прошлой неделе… убедиться наконец воочию. Мне не хотелось быть поставленной перед необходимостью лгать ради нее. Это уже было бы слишком! От мужчины, разумеется, такое можно требовать. Я имею в виду – солгать ради женщины. Но нельзя же требовать, чтобы это сделала женщина ради другой женщины; если только речь не идет об услуге за услугу, когда это делается как бы в целях самозащиты. Но я не нуждаюсь в защите, поэтому ничто не мешало мне «улепетнуть» – просто чтобы дать вам возможность самому увертываться от испытания. Я не хотела брать на себя ответственность. Мне удалось выиграть время: когда я возвратилась, надобность в испытании отпала.

Стрезер с невозмутимым видом принял брошенный ему вызов.

– Да, когда вы возвратились, Крошка Билхем успел уже продемонстрировать все, что требуется от джентльмена. Крошка Билхем лгал как джентльмен.

– А как кто вы ему отвечали?

– Ну, – сказал Стрезер, – это часто была номинальная ложь: он назвал их отношения добродетельными. Многое говорило в пользу такого мнения; добродетель обнаруживалась буквально на каждом шагу. Самым баснословным образом. Наконец я получил все сполна – прямо в лицо. Как видите, я до сих пор не могу опомниться.

– Вижу, вернее, видела, как вы пытались принарядить даже самое добродетель. Вы были удивительны – неподражаемы. Хотя я уже не раз имела удовольствие говорить это вам. Но если хотите знать правду, – с грустью призналась она, – я никогда не могла за вас поручиться, сказать, что у вас на уме. Порой вы казались мне крайне скептичным, порой крайне неуверенным.

– У меня были разные фазисы, – признался он. – Были и взлеты.

– Да, но для всего нужны основания.

– Основанием для меня служило то, что она прекрасна.

– Вы имеете в виду прекрасна внешне?

– Прекрасна во всем. Впечатление, которое она производит. Она так многогранна и при этом так гармонична.

Мария выслушала его с выражением дружеской терпимости, во много раз превосходившей то болезненное раздражение, которое приходилось подавлять.

– Вы, как всегда, исчерпывающе точны.

– А вы, как всегда, переводите на личности, – ответил он добродушно, – но все обстояло именно так. Я заблуждался.

– Если вы хотите сказать, – продолжала она, – что с первой минуты она была для вас самой пленительной женщиной на свете, что может быть проще. Только это странное основание.

– Для того, что я возвел на нем?

– Для того, что вы не возвели.

– Ну, для меня все это не было постоянной величиной. Содержало в себе – до сих пор содержит – столько необычного. Разница в их возрасте, ее принадлежность к другому обществу, другие традиции, связи, другие возможности, обязанности, критерии.

Его приятельница почтительно выслушала перечень всех этих несоответствий. Затем единым духом все перечеркнула:

– Все это равно нулю, когда женщина теряет голову. Это очень страшно. А она потеряла голову.

Стрезер счел справедливым приведенный довод.

– Разумеется, я видел, что она потеряла голову. То, что она потеряла голову, не давало нам покоя. Было главной нашей заботой. Я как-то не мог представить себе ее поверженной во прах. Да еще по милости нашего голубчика Чэда.

– Не явил ли ваш голубчик Чэд подлинное чудо?

Стрезер не стал этого отрицать.

– Разумеется, я обретался в мире чудес, это была фантасмагория. Но суть в том, что по большей части это было не мое дело. А я не привык вмешиваться в чужие дела. Мне и сейчас это так видится.

При этих словах его собеседница отошла от него, возможно, вновь со всей остротой ощутив, как мало обнадеживающего для нее самой содержится в его философском отношении к жизни.

– Хорошо, если бы она могла вас слышать.

– Миссис Ньюсем?

– Нет, не миссис Ньюсем. Насколько я понимаю, теперь не имеет значения, что услышит миссис Ньюсем. Мне кажется, она уже слышала все.

– Да, в основном. – Ненадолго задумавшись, он продолжал: – Вы хотите сказать, хорошо, если бы меня могла слышать мадам де Вионе?

– Да, мадам де Вионе. – Мария снова приблизилась к нему. – Она считает, что все обстоит иначе, что вы ее осуждаете.

Он попытался представить себе, как протекало объяснение между двумя этими женщинами, которые занимали в его жизни такое значительное место.

– Она могла бы знать!

– Знать, что вы не осуждаете ее? – договорила за него, так как он замолчал, мисс Гостри. – Сначала она не сомневалась, что вы не осуждаете, – продолжала Мария, поскольку он молчал. – Это казалось ей само собой разумеющимся, как, впрочем, и любой другой женщине в ее положении. Но потом она изменила мнение, она говорила, что вы верите…

– Да?

Любопытство его было возбуждено.

– В возвышенность ее чувств. И она пребывала, насколько я помню, в этой уверенности, пока на днях злосчастная случайность не открыла вам глаза. Эта случайность открыла вам глаза, – продолжала Мария, – так ведь?

– Думаю, она все еще ломает над этим голову, – размышлял он вслух.

– Стало быть, они были закрыты? Ваши глаза? Вот видите! Но раз она по-прежнему, на ваш взгляд, самая пленительная женщина на свете, все остается без изменений. И если вы хотите, чтобы я сказала ей, что она для вас все та же…

Словом, мисс Гостри предлагала свои услуги, она хотела быть ему полезной до конца. Несколько мгновений он тешил себя этой мыслью. Потом ее отбросил.

– Она прекрасно знает, какого я о ней мнения.

– Не слишком благоприятного. Она упомянула, что вы не хотите ее больше видеть. Она сказала мне, что вы расстались с ней навсегда. Она говорит – вы с ней покончили.

– Это правда.

Мария помедлила и, словно для очистки совести, проговорила:

– Она с вами не покончила, она этого не хочет. У нее такое чувство, будто она вас лишилась… При том, что она могла бы дать вам больше.

– О нет. Она дала мне достаточно! – рассмеялся он.

– Она считает, что вы могли бы, во всяком случае, стать с ней друзьями.

– Разумеется, могли бы. Поэтому, – продолжал он, смеясь, – я и уезжаю.

Мария словно наконец почувствовала после его слов, что сделала для них обоих все возможное. Но тут ей пришла в голову еще одна мысль.

– Хотите, я передам ей это?

– Нет, не надо ничего передавать.

– Хорошо. – И, переведя дух, добавила: – Бедняжка!

– Я? – Стрезер в недоумении поднял брови.

– О нет. Мария де Вионе.

Он принял к сведению эту поправку, но продолжал недоумевать:

– Вам так ее жаль?

Это заставило мисс Гостри на мгновение задуматься, заставило даже с улыбкой ответить. Но она не дрогнула.

– Мне жаль всех нас!

XXXV

Ему надо было снова без промедления связаться с Чэдом, и, узнав от мисс Гостри об исчезновении молодого человека, он тотчас заявил ей о своем намерении. Но не только – вернее, не столько – данное им обещание побуждало его к этому; его подгоняла необходимость согласовать свои действия с еще одним сделанным им заверением – та главная причина, вследствие которой, как он сказал мисс Гостри, ему надо теперь поспешить прочь. Если он должен поспешить прочь из-за неких отношений, связанных с дальнейшим пребыванием в Париже, проявление им холодности, вздумай он задержаться, можно было бы счесть просто за дезертирство. Нужно было сделать и то и другое. Нужно повидать Чэда и нужно уехать. Чем больше он думал о первом из этих обстоятельств, тем настоятельней росло стремление выполнить второе. Они одинаково неотступно присутствовали в нем, в то время пока он сидел под тентом скромного кафе, куда зашел мимоходом, покинув тихие комнатки Марии Гостри. Дождь, испортивший ему вечер, кончился; им все еще владело чувство, будто вечер испорчен, – хотя, возможно, не только по вине дождя. Было уже поздно, когда Стрезер покинул кафе, но, во всяком случае, не достаточно поздно, чтобы заставить себя пойти и сразу лечь спать, и он решил отправиться домой кружным путем – через бульвар Мальзерб. В его сознании застряло одно незначительное обстоятельство, послужившее отправной точкой весьма значительных перемен – появление на балконе troisième, когда он впервые явился туда с визитом, Крошки Билхема и воздействие, какое это памятное ему обстоятельство оказало на восприятие им всего, что еще было тогда для него впереди. Он вспомнил свое тогдашнее ожидание, свой дозор и приветствие, произнесенное юным незнакомцем откровенно наугад, заставившее его, Стрезера, внезапно остановиться, – словом, мелочи, расчистившие ему путь, облегчившие первые шаги. С тех пор ему не раз случалось проходить мимо дома не заходя, но всякий раз, когда он проходил мимо, он ощущал то воздействие, которое дом оказал на него тогда. Стоило этому дому показаться сейчас, как Стрезер замер на месте; словно последний день его пребывания в Париже странным образом повторял первый. Из окон квартиры Чэда, выходивших на балкон, два были освещены, и на балконе появился мужчина – Стрезер мог с легкостью разглядеть огонек его сигареты, – который, подобно Крошке Билхему, облокотился о перила и бросил взгляд на Стрезера. Но это отнюдь не был его вновь появившийся юный друг. Обозначившаяся в зыбких сумерках фигура была куда более крупной и принадлежала Чэду; шагнув на мостовую, подав ему знак, Стрезер мгновенно привлек его внимание, и голос, который тут же, и по всей видимости радостно, откликнулся в вечерней мгле, приветствуя Стрезера и призывая его подняться наверх, тоже принадлежал Чэду.

Поза Чэда, когда Стрезер неожиданно для себя увидел его на балконе, отчасти подтверждала сведения, полученные Стрезером от мисс Гостри, что Чэд находится в отсутствии и молчит. Переводя дыхание на каждой лестничной площадке – лифт в этот час уже не работал, – Стрезер старался постичь скрытый смысл, заключавшийся в этих фактах. Целую неделю Чэд подчеркнуто отсутствовал: он был далеко и один, но сейчас, как никогда, присутствовал здесь; состояние, в котором застал его Стрезер, означало нечто большее чем возвращение: оно безусловно означало сознательную капитуляцию. Чэд прибыл всего час назад из Лондона, Люцерна, Гамбурга – словом, не важно откуда, хотя гостю, взбиравшемуся по лестнице, желательно было бы восполнить все пробелы, – и после ванны, разговора с Батистом, легкого ужина из изысканных холодных блюд, остатки которого можно было и сейчас разглядеть там, в кругу света, падавшего от изящной ультрапарижской лампы, Чэд вышел на воздух выкурить сигарету и, когда к дому подошел Стрезер, был занят тем, что как бы заново вступал в свою привычную жизнь. Его жизнь, его жизнь! – Стрезер еще раз помедлил на ступенях последнего лестничного марша, изрядно при этом запыхавшись и окончательно представив себе, что жизнь Чэда проделывала с послом его матушки: заставляла тащиться в самое неподходящее время вверх по лестницам богатых особняков, бодрствовать далеко за полночь в конце долгих жарких дней, изменила до неузнаваемости то простое неуловимое удобно-однообразное нечто, некогда принимаемое Стрезером за его собственную жизнь. Да с какой стати должно его заботить, что у Чэда вошло в привычку курить не без приятности на балконах, есть на ужин салаты, ощущать, как его особые обстоятельства вновь утверждают себя, и обретать спокойствие в сравнениях и сопоставлениях? Стрезер не находил ответа на свой вопрос – разве только он продолжал бы следовать велению долга; пожалуй, никогда еще ему не было это так ясно. Он почувствовал себя старым, а завтра, когда он купит билет на поезд, будет чувствовать себя и вовсе стариком; а между тем в полночь, без лифта он одолел четыре марша, включая антресоли, и все это ради Чэда. Сам Чэд, услышав приближающиеся шаги – Батиста он уже отослал спать, – встретил гостя, стоя в дверях, так что Стрезер имел возможность воочию в полный рост увидеть то, во имя чего он трудился, не жалея сил, настолько, что, достигнув troisième, едва мог перевести дух.

Молодой человек, как всегда, оказал ему прием, отменно сочетавший радушие и хороший тон, за которым скрывалась почтительность, выразил надежду, что ему разрешено будет оставить у себя гостя ночевать, после чего Стрезер получил искомый ключ, коль скоро позволено назвать это так, ко всем недавним событиям. Если он только что почувствовал себя старым, то Чэду, при первом же на него взгляде, он, вероятно, показался глубоким стариком; Чэд пожелал оставить его у себя ночевать по той причине, что он был дряхлым и немощным. Стрезер и так никогда не мог пожаловаться на недостаток доброго к себе отношения со стороны хозяина этих апартаментов, хозяина, который, будь на то его воля, дал бы ему приют и готов был, по-видимому, обставить свое предложение вполне основательно. У Стрезера сложилось мнение, что при малейшем поощрении с его стороны Чэд дал бы ему приют на неопределенный срок; мнение, которое совпадало с одним из вариантов его собственных видов на будущее, и мадам де Вионе тоже хотела, чтобы он остался! – значит, все очень удачно сошлось. Он мог бы до конца своих дней находиться в chambre d\'ami[115] молодого хозяина дома в качестве домашнего божка и длить эти дни за счет того же молодого хозяина дома, и едва ли существовал более логичный выход после невольно оказанной им моральной поддержки. Как ни странно, но ему буквально в какое-то мгновение вдруг открылось, что все его поведение – а иначе вести себя он не мог – являлось, на посторонний взгляд, крайне непоследовательным. Ну и пусть. Ведь для того, чтобы внутренний закон, которому он подчиняется, не был нарушен, нужно лишь одно: всегда, как правило, вопреки собственным интересам, стоять на часах, защищая правое дело. Все эти мысли промелькнули у него в голове за какие-то несколько минут пребывания в обществе Чэда, но, в сущности, он тут же и покончил с ними, вспомнив, с какой целью пришел. Он пришел, чтобы попрощаться, хотя этим цель его визита не исчерпывалась, и поскольку Чэд примирился с мыслью, что это его прощальный визит, вопрос о более идеальной развязке отпал сам собой, уступив место другому. Стрезер тотчас приступил к главному своему делу.

– Ты будешь законченным негодяем, слышишь, покроешь себя несмываемым позором, если когда-нибудь покинешь ее!

Слова эти, сказанные в столь торжественный час, сказанные там, где все дышало ею, были главным его делом, и едва он произнес их вслух, как сразу же почувствовал, что только теперь до конца выполнил свою миссию. Его нынешний визит тут же обрел надежное основание, и это позволило ему чуть ли не играючи орудовать в разговоре тем, что мы назвали ключом. Чэд не выказал и тени смущения, однако не скрыл, что тревожился за Стрезера после их недолгой загородной встречи, тревожился настолько, что у него появились сомнения и опасения относительно душевного состояния его старшего друга. Чэд беспокоился только о нем, Стрезере, и уехал единственно для того, чтобы снять напряжение, помочь Стрезеру собраться с духом, или, иными словами, упасть с неба на землю как можно мягче. Видя его теперь явно приунывшим, Чэд со свойственным ему добродушием готов был полностью пойти ему навстречу, и Стрезеру стало предельно ясно, что Чэд будет до последнего момента осыпать его самыми правдивыми заверениями. Вот что произошло между ними, пока Стрезер находился у Чэда в гостях: отнюдь не касаясь привычных тем, занимавший гостя хозяин дома просто жаждал с ним во всем согласиться и вовсе не счел преувеличением, что был бы «законченным негодяем».

– Еще бы… если бы я сделал что-нибудь подобное… Надеюсь, вы верите, что я и на самом деле так считаю.

– Я хочу, – сказал Стрезер, – чтобы ты запомнил это как последние обращенные к тебе слова. Не знаю, что еще я мог бы тебе сказать или что еще мог бы сделать сверх того, что уже сделал.

Чэд воспринял это, почти не притворяясь, как прямой намек.

– Вы виделись с нею?

– Да, виделся… заходил, чтобы попрощаться. И если бы я сомневался в правильности того, что тебе говорю…

– Она бы ваши сомнения развеяла. – Чэд – ну еще бы! – все понял. И это заставило его даже ненадолго замолчать, хотя он тут же спохватился. – Она, надо полагать, была бесподобна?

– О да, – откровенно признался Стрезер.

Вот и все, что было сказано между ними по поводу обстоятельств, сложившихся в результате той злосчастной случайности. Оба, вероятно, мысленно возвращались к происшедшей на прошлой неделе встрече за городом. Это стало очевидным, когда Чэд сказал:

– Не знаю, что вы на самом деле все это время думали, и не знал никогда – от вас, право, всего можно ожидать. Но естественно… естественно… – И он без тени смущения, скорее с явной снисходительностью запнулся, сделал паузу. – В конечном счете, сами понимаете, я говорил с вами так, как должен был… Иначе и не полагается – вы согласны? – говорить о подобных вещах. Однако, – он улыбнулся и с философским видом заключил, – все ведь окончилось благополучно.

Обуреваемый всевозможными мыслями, Стрезер встретился с ним глазами. Почему он сейчас, поздно ночью, после совершенного им путешествия, кажется таким обновленным, таким бесконечно молодым? Стрезер мгновенно понял почему – да потому, что он моложе, да, моложе мадам де Вионе. Стрезер не высказал вслух всего, что пришло ему в голову; он сказал совсем другое:

– Ты действительно был где-то далеко?

– Я был в Англии, – охотно, без секунды промедления ответил Чэд, но от дальнейших объяснений воздержался и лишь добавил: – Иногда необходимо поменять обстановку.

Стрезер вовсе не жаждал вдаваться в подробности, он жаждал только тем или иным образом оправдать свой вопрос.

– Разумеется, ты волен поступать как тебе заблагорассудится. Но, надеюсь, на этот раз ты уезжал не из-за меня?

– Из-за того, чтобы избавиться от стыда, зная, как мы вас замучили! Ох, мой дорогой друг, – Чэд от души рассмеялся, – чего бы только я не сделал ради вас!

Стрезер не преминул ответить, что хочет воспользоваться этим его расположением.

– Даже рискуя наскучить вам, я, как ты знаешь, оставался здесь по определенной причине.

Чэд помолчал, обдумывая его слова.

– О да… чтобы мы произвели на вас, коль скоро это возможно, еще лучшее впечатление. – И он сделал паузу, довольный, что ему наконец удалось вполне к месту обнаружить полное свое понимание. – И я в восторге, заключая из ваших слов, что нам это удалось.

Он произнес это с милой насмешливостью, которую его поглощенный своими мыслями, не желающий отклоняться от темы гость не воспринял.

– Если я проявил здравый смысл, полагая, что мне понадобится все остальное время… время их пребывания здесь, – продолжал объяснять Стрезер, – теперь мне ясно, почему оно мне понадобилось.

Он говорил серьезно, отчетливо, как лектор, обращающийся к аудитории, а Чэд внимал ему, как понятливый ученик.

– Потому что хотели испить чашу до дна?

Некоторое время Стрезер молчал, взгляд его обратился к открытому окну – к сумеречной дали.

– Я справлюсь в банке, куда им теперь переадресовывают письма; утром напишу им о своем решении, которого они, вероятно, ждут. Мой окончательный вердикт будет доставлен им без промедления.

Лицо Чэда, на которое Стрезер вновь устремил глаза, в достаточной мере отражало, как усваивается Чэдом личное местоимение во множественном числе, и Стрезер перешел к заключительной части своей лекции. Он продолжал, как бы говоря с самим собой:

– Конечно, сначала я должен обосновать то, что собираюсь сделать.

– Вы великолепно умеете обосновывать, – заявил Чэд.

– Речь не о том, что я советую тебе не уезжать, а о том, что категорически запрещаю тебе даже думать о такой возможности. Заклинаю тебя всем, что для тебя свято!

– А почему вы думаете, что я способен?… – удивился Чэд.

– Ты был бы тогда не только, как я уже сказал, законченным негодяем, – продолжал тем же тоном его собеседник, – ты был бы хуже чем преступник!

Чэд посмотрел на него еще внимательнее, словно пытаясь оценить степень его подозрений.

– Не понимаю, из чего вы заключили, что она мне наскучила?

Стрезер сам не до конца это понимал. У восприимчивых натур подобные впечатления рождаются неуловимо, мимолетно, так что невозможно привести в их пользу убедительные доводы. Однако в том, что в ответе Чэда прозвучал намек на пресыщенность как возможный повод для разрыва, Стрезеру послышались зловещие нотки.

– Я чувствую, сколько еще она может сделать для тебя, она сделала далеко не все. Оставайся с нею, по крайней мере, до тех пор.

– И покинуть ее после? – Чэд по-прежнему улыбался, но улыбка его пропала втуне: тон его собеседника стал еще жестче.

– Не покидай ее до. Когда ты получишь от нее все, что можно получить… Надеюсь, ты не понял меня превратно, – добавил он с мрачноватой суровостью. – Я не хочу сказать, что тогда будет самое время. Но поскольку от такой женщины всегда можно еще что-нибудь получить, в моем замечании нет ничего для нее обидного. – Чэд не прерывал его, он слушал с должным почтением, слушал, пожалуй, даже с откровенным любопытством эти намеренно подчеркнутые слова. – Я помню тебя таким, каким ты был когда-то.

– Болван болваном? – Ответ последовал с такой молниеносной быстротой, словно Стрезер надавил пружинку; в молодом человеке отразился такой избыток готовности, что Стрезер вздрогнул и не сразу нашелся.

– Во всяком случае, ты едва ли тогда стоил того, что я из-за тебя перетерпел. Сам ты охарактеризовал себя более точно. Цена тебе возросла пятикратно.

– Быть может, этого достаточно? – дерзнул заметить Чэд шутливым тоном, к которому Стрезер остался глух.

– Достаточно? – переспросил он.

– А если я имею намерение жить на проценты с приобретенного капитала? – Но его собеседник по-прежнему не удостоил внимания его шутливый тон, и Чэд без труда этот тон отбросил. – Конечно, я помню, денно и нощно, чем я ей обязан. Я обязан ей всем. Поверьте, – голос его звучал вполне искренне, – она ни капельки мне не надоела.

Стрезер широко открыл глаза: подумать только, в какие слова позволяют себе нынешние молодые люди облекать свои мысли! Всякий раз только диву даешься. Чэд ведь не имел в виду ничего дурного, хотя от него всего можно было ожидать, но он произнес «надоела» так, как если бы речь шла о том, что ему надоело есть в качестве второго блюда жареную баранину.

– Мне еще ни разу, ни на одно мгновение не было с нею скучно, я ни разу не мог упрекнуть ее в отсутствии такта, в чем иногда можно упрекнуть даже самых умных женщин. Она никогда не говорит о своем такте – а женщины этим грешат, даже самые умные, – просто проявляет во всех случаях жизни. Но ни разу не проявляла его в такой мере, с таким благородством, – заключил он для большей убедительности, – как на днях. – И со всей добросовестностью присовокупил: – Она еще ни разу не была мне в тягость.

Стрезер помолчал, потом еще суровее произнес:

– Ну, если бы ты не отдавал ей должное…

– Я был бы отпетым негодяем?

В дальнейшие объяснения по этому поводу Стрезер пускаться не стал – это могло бы завести слишком далеко. И поскольку ему ничего не оставалось, как повторяться, счел за благо произнести вновь:

– Ты обязан ей всем – несравненно больше, чем она могла бы быть тебе обязана. Иными словами, твой долг перед ней безоговорочный. Не допускаю и мысли, что кто-то другой может притязать на это с большим правом.

Чэд взглянул на него с улыбкой.

– Насчет других вам, разумеется, все известно лучше, чем мне: ведь не кто иной, как вы, сообщили мне об их притязаниях.

– Не спорю… я делал все, что было в моих силах, но лишь до тех пор, пока мое место не заняла твоя сестра.

– Она его не заняла, – возразил Чэд. – Да, она пришла вам на смену, однако я с самого начала знал, что ей вас не заменить. Вас никто не может заменить… Это невозможно. Ваше место навсегда за вами.

– Да, конечно, – вздохнул Стрезер. – Я знал это. И думаю, ты прав. Никто на свете не относится к некоторым вещам так непроходимо серьезно. Ничего не поделаешь, – добавил он, снова вздохнув, словно чувствовал себя несколько странно вследствие только что изреченной истины, – таким уж я создан.

Минуту-другую Чэд обдумывал то, каким Стрезер создан, и, по-видимому, с этой целью изучающе на него смотрел. Вывод, к которому он пришел, был, судя по всему, благоприятным.

– Вам никогда не нужно было, чтобы вас улучшали. Да и не нашелся бы никто на это способный. Никому бы это не удалось, – заявил Чэд.

– Прошу прощения, удалось, – не сразу проговорил Стрезер.

– Кому же? – с сомнением и слегка забавляясь спросил Чэд.

– Женщинам, разумеется, – ответил с туманной улыбкой Стрезер.

– Женщинам? – глядя на него во все глаза, рассмеялся Чэд. – На это, по-моему, способна одна-единственная! Как бы то ни было, – добавил он, – грустно, что я должен вас лишиться.

Стрезер, который собрался было уже сняться с места, помедлил.

– Тебе не страшно?…

– Страшно?…

– Не страшно сбиться с пути, как только я спущу с тебя глаза? – Не дожидаясь, пока Чэд ему ответит, Стрезер поднялся. – Нет, я, право же, – одернув себя, рассмеялся он, – я просто поразителен.

– Да, вы неслыханно нас избаловали!

Со стороны Чэда это было едва ли не чрезмерно расточительным проявлением чувства, но за этим, совершенно очевидно, стояло желание успокоить, желание победить недоверчивость и обещание не отступаться. Схватив на ходу в передней цилиндр, он вышел вместе со своим добрым другом из квартиры, спустился с ним по лестнице, взял его на улице – как бы в знак признательности – под руку, обходясь с ним не то чтобы как с человеком дряхлым или очень пожилым, а скорее как бы с благородным чудаком, нуждающимся в бережном обращении. Не отставая ни на шаг, он шел рядом со Стрезером и дальше, квартал за кварталом. «Ничего не надо говорить, ничего не надо говорить» – снова и снова давал он почувствовать Стрезеру на протяжении всего пути. Его «ничего не надо говорить», по крайней мере сейчас, в минуту относительного расставания, означало, что не надо говорить вообще о чем бы то ни было, хоть сколько-нибудь его касающемся. Стрезер прекрасно понимал, что на самом деле происходит с Чэдом: он осознал, прочувствовал и клятвенно подтвердил свой зарок, и все это продолжалось и продолжалось, как это было тогда, в тот первый вечер, когда они возвращались в гостиницу, где стоял Стрезер. Чэд получил в этот час все, что способен был воспринять; он дал ему все, что мог, и посему чувствовал себя израсходованным так, словно издержал все до последнего гроша. Но существовала одна вещь, по поводу которой Чэд склонен был, по-видимому, прежде чем они разойдутся в разные стороны, слегка поторговаться. Как уже было сказано, он просил своего собеседника ничего ему не говорить, однако себе он позволил упомянуть, что ему удалось разузнать кое-что интересное по части искусства рекламы. Он высказался неожиданно, и Стрезер, естественно, терялся в догадках: не это ли заставило Чэда вдруг, из странной прихоти, отправиться в Лондон. Так или иначе, Чэд изучал этот вопрос и, по-видимому, сделал некое открытие: реклама, если заняться ею всерьез и по-научному, является новой могучей силой.

– Она просто творит чудеса!

Теперь, как и в первый вечер их встречи, они стояли под уличным фонарем, и Стрезер, вне всякого сомнения, казался озадаченным.

– Ты хочешь сказать, влияет на сбыт рекламируемого изделия?

– Да, влияет, и чрезвычайно. Трудно даже представить себе, до какой степени. Я, конечно, имею в виду, когда это делается так, как, очевидно, нужно делать все в наш громогласный век, – со знанием дела. Мне удалось разузнать кое-что, хотя вряд ли многим больше, чем то, что вы первоначально так ярко, так в общем-то очень похоже живописали. Словом, это искусство, как и всякое другое, и возможности его безграничны, – продолжал Чэд, словно шутки ради, словно потому, что его забавляло выражение лица его старшего друга. – Естественно, в руках мастера. Когда за это берется мастер – c\'est un monde![116]

Стрезер смотрел на него так, как если бы он ни с того ни с сего принялся прямо на тротуаре выделывать какие-то причудливые па.

– И ты думаешь, что мог бы оказаться таким вот мастером?

Откинув полы своего светлого пиджака, засунув большие пальцы в проемы жилета, Чэд быстро перебирал остальными восемью пальцами.

– Не сами ли вы приняли меня за такого, когда сюда приехали?

Стрезеру чуть было не сделалось дурно, но он заставил себя сосредоточиться.

– О да, если исходить из твоих врожденных способностей, у тебя, несомненно, большое сходство по этой части. Но пока еще секрет успеха в рекламном деле ждет своего обнаружения. Вполне возможно, ты им овладеешь, если посвятишь себя этому делу всерьез и надолго, – так, чтобы оно закипело у тебя по всей стране. Твоя матушка претендует на тебя целиком и полностью. И это сильная ее сторона.

Пальцы Чэда продолжали порхать, но тон свой он сбавил:

– Мне казалось, вопрос этот, вопрос о моей матушке, исчерпан!

– Я был того же мнения! Но почему же ты вновь затронул эту тему?

– Чтобы кончить там, где мы начали. Я проявляю к этому чисто платонический интерес. Тем не менее факт остается фактом – правда, несвершившимся фактом. Я имею в виду, какие тут замешаны огромные деньги.

– Будь они прокляты, эти деньги! – воскликнул Стрезер и, поскольку от застывшей на лице Чэда улыбки веяло все большим холодом, добавил: – Ты что же, ради денег намерен отказаться от нее?

Чэд замер на месте – в той же позе, с тем же выражением лица.

– Не слишком-то вы добры – при всем вашем хваленом глубокомыслии. Разве я не утолил вашу жажду, не доказал вам, как высоко ценю вас? Что я все это время делал, что продолжаю делать, как не храню ей верность? Верность до самой смерти! Только хотелось бы знать, – продолжал добродушно объяснять он, – где она подстерегает тебя, эта самая смерть. Вас не должно это тревожить. Человеку желательно знать, – развивал он свою мысль, – какой куш он отшвыривает пинком.

– Если ты просто ищешь, что тебе пнуть, сделай милость, куш – колоссальный!

– И прекрасно. Пусть себе катится!

Чэд с такой невероятной силой отшвырнул от себя пинком этот воображаемый предмет, что тот взлетел в воздух. Стало быть, они еще раз покончили с этим вопросом и могли возвращаться к насущным делам.

– Я, разумеется, провожу вас завтра.

Стрезер пропустил это предложение мимо ушей; он все еще находился под впечатлением, которое отнюдь не рассеялось после столь выразительно продемонстрированного пинка, будто Чэд отплясывает матлот или джигу.

– Ты что-то очень неспокоен.

– А вы, – ответил, прощаясь с ним, Чэд, – вы выводите из душевного равновесия.

XXXVI

В оставшиеся два дня ему предстояло еще одно расставание. Утром он отправил с нарочным записку, в которой просил Марию Гостри пригласить его на завтрак, и она приняла его незадолго до полудня в прохладной тени небольшой, обставленной в голландском вкусе столовой. Окно этого укромного прибежища выходило во двор, вернее, в уголок старого, чудом уцелевшего в век варварства сада, и, хотя Стрезеру часто случалось, не без труда помещая ноги, сидеть за низким, безупречно отполированным гостеприимным столом, нынче все вокруг казалось ему, как никогда, исполненным милой изысканности, особого очарования, старомодной упорядоченности и чуть ли не благовонной чистоты. Находиться тут, как он неоднократно говорил хозяйке дома, было все равно, что видеть жизнь отраженной в начищенной до блеска оловянной кружке, отчего жизнь, надо сказать, выигрывала – что было ей очень к лицу, тешила и ласкала глаз. Глаза Стрезера сейчас, по крайней мере, были обласканы – тем более что он пришел сюда в последний раз, – прелестным сочетанием стола без скатерти, гордо выставляющего напоказ свою идеальную поверхность с чайным сервизом из старинного фаянса и старинным серебром, под стать которым были удачно размещенные в этой комнате вещи покрупнее. Например, образцы яркого дельфтского фаянса – блюда, укрывавшие стены с достоинством, присущим портретам предков. Среди всего этого Стрезер смиренно выразил свои мысли; он высказался даже с неким философским юмором.

– Мне больше нечего ждать; по-моему, я поработал на славу. Я им задал жару. Я видел Чэда, он побывал в Лондоне и вернулся. Чэд говорит: я вывожу его из душевного равновесия. Мне, право же, кажется, что я всех здесь встревожил. Во всяком случае, я вывел из душевного равновесия его. Он явно неспокоен.

– Вы вывели из душевного равновесия меня, – улыбнулась мисс Гостри. – Я явно неспокойна.

– Ну нет, такой я застал вас, когда приехал. По-моему, я, напротив, помог вам его обрести. Что это все, – спросил он, окидывая взглядом комнату, – как не извечный приют отдохновения?

– Мне от всей души хотелось бы, – тут же ответила она, – чтобы вы сочли это мирной пристанью.

Они смотрели друг на друга через стол, а все недосказанное повисло в воздухе. Стрезер подхватил кое-что как умел.

– Мне это не дало бы – в том-то и беда – того, что безусловно дает вам. Я не в ладу, – объяснил он, откидываясь на спинку стула и рассматривая круглую спелую дыньку, – со всем, что меня окружает. А вы в ладу. Я не умею просто смотреть на вещи. А вы умеете. И я ставлю себя, – как правило, этим все кончается, – в дурацкое положение. Желал бы я знать, – вырвалось у него вдруг, – что ему там понадобилось в этом Лондоне?

– Ну, люди иногда ездят в Лондон, – рассмеялась Мария. – Как вам известно, я туда ездила.

Стрезер понял намек.

– И привезли оттуда меня, – сидя напротив нее, он почти бесстрастно рассуждал вслух. – А кого привез Чэд? Он полон фантазий. Утром, – добавил он, – я первым долгом написал Саре. Все как положено. Я в полной готовности.

Она предпочла пренебречь некоторыми поднятыми им темами ради других.

– Некая дама сказала мне на днях, что, по ее мнению, у него все задатки крупного коммерсанта.

– Так и есть. Он похож на своего отца.

– Такого отца!

– Да, такого, как надо, с этой точки зрения. Но не его сходство с отцом, не это меня волнует!

– А что же?

Он снова принялся есть; отведал восхитительной дыньки, щедро нарезанной хозяйкой дома, и только после этого вернулся к ее вопросу, и то лишь лаконично сказав, что не преминет ответить. Она ждала, наблюдала, угощала его, развлекала и, пожалуй, именно с этой целью попеняла ему на то, что он так и не удосужился назвать ей изделие, которое производят в Вулете. «Помните, мы говорили об этом в Лондоне как-то вечером, когда были в театре?» И тут же зажала ему рот, переведя разговор на другой предмет. Помнит ли он то, помнит ли он это из первоначальной поры их знакомства? Он помнил все и не без юмора привел даже кое-какие подробности, которые она, по ее собственному признанию, не помнила, подробности, которые она яростно отрицала; они возвращались в первую очередь к теме, составлявшей для них тогда главный интерес: им интересно было в то время знать, «чем у него это дело кончится». Они предполагали, что у него все кончится великолепно, все выйдет – так им, по крайней мере, казалось. Что ж, так оно все и вышло. По совести говоря, он вышел или, вернее, зашел так далеко, что дальше некуда, и ему теперь впору было думать, как снова войти. В воображении Стрезера мгновенно возник образ его недавнего прошлого; он уподобил себя одной из фигурок на Бернских башенных часах. Они выходят с одной стороны в назначенный час, двигаясь толчками, проходят на глазах у публики короткий отрезок пути и снова входят с другой стороны. Он тоже, двигаясь толчками, прошел на глазах у публики короткий отрезок пути – ему тоже предстояло теперь скромно сойти со сцены. Он предложил Марии, если ей это угодно, назвать сейчас великолепную продукцию Вулета. Как великолепный комментарий ко всему. Но она остановила его на полуслове, у нее не было ни малейшего желания знать, она не согласится на это ни за какие блага. С продукцией Вулета она покончила. Кто-кто, а она сыта по горло. Она слышать об этом не хочет; и она добавила, что, насколько ей известно, мадам де Вионе всегда противилась желанию осведомить ее на этот счет, хотя ей, конечно, пришлось бы смириться, вздумай миссис Покок навязать ей эти сведения. Но миссис Покок, как видно, не жаждала говорить на эту тему, даже не заикнулась ни разу, а теперь это уже не имеет никакого значения. Мария Гостри, очевидно, ничему теперь не придавала значения, за исключением разве одного щекотливого обстоятельства, упоминать о котором она до поры до времени не желала.

– Не знаю, приходило ли вам в голову, что, предоставленный самому себе, мистер Чэд может в конце концов возвратиться домой. Судя по тому, что вы сказали сейчас о нем, вам это в голову приходило.

Он следил за ней добрыми, но очень внимательными глазами, словно предвидя, что за этим последует.

– Не думаю, что он сделает это ради денег. – И поскольку ей, вероятно, не до конца было ясно, добавил: – Я имею в виду, расстанется с ней.

– Стало быть, он расстанется с ней?

Стрезер молчал, потом медленно, очень осмотрительно, затягивая слегка эту последнюю деликатную паузу, пытаясь без слов всеми возможными способами воззвать к ее терпению и пониманию, сказал:

– О чем вы собирались спросить меня?

– В его ли силах сделать так, чтобы уладить ваши отношения?

– Мои отношения с миссис Ньюсем?

Утвердительный ответ лишь обозначился у нее на лице, словно она из чувства такта избегала произносить это имя, но вслух добавила:

– Ну а в его ли силах сделать что-нибудь, чтобы она попыталась?

– Уладить наши с ней отношения? – Он очень решительно покачал головой. – Тут никто ничего не может сделать. С этим покончено. Покончено – и у нее, и у меня.

Мария была озадачена, в ее взгляде промелькнуло сомнение.

– Вы за нее ручаетесь?

– О да, теперь ручаюсь. Слишком много всего произошло. Я стал для нее другим.

Выслушав это, Мария глубоко вздохнула.

– Понимаю, значит, и она стала другой для вас.

– Нет, – прервал он ее. – Нет. – И поскольку мисс Гостри снова выглядела озадаченной, объяснил: – Она та же. Она та же, что и всегда. Но теперь – я ее вижу.

Он произнес это очень серьезно и как бы даже ответственно, коль скоро ему пришлось об этом говорить, и звучало это даже в какой-то мере торжественно. Мария же просто воскликнула: «О!», довольная, признательная, однако последовавшая затем фраза показала, как она восприняла его слова.

– К чему вы тогда возвращаетесь?

Он отодвинул тарелку, поглощенный сейчас другой стороной вопроса, отступая перед ней, по сути, чувствуя себя настолько растроганным, что неожиданно поднялся с места. Он был уже заранее взволнован тем, что ему предстояло, по-видимому, испытать, тем, что предпочел бы предотвратить, с чем хотел бы обойтись очень бережно; но поставленный в безвыходное положение этой стороной вопроса, он еще более желал – хотя и предельно мягко – быть решительным и бесповоротным. Он не спешил с ответом, он заговорил опять о Чэде:

– Невозможно было больше идти мне навстречу, чем он, вчера вечером, когда речь шла о том, что он покроет себя несмываемым позором, если не останется ей верен.

Марии он и в этом даже мог довериться.

– Вы так и сказали ему – «покроет себя позором»?

– А как же! Я долго толковал, какая это была бы с его стороны низость. И он согласился со мной.