Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– Десять дней назад вы сказали мне, что хотите жениться на моей падчерице. Или, быть может, вы это забыли?

– Забыл? Я нынче утром написал об этом мистеру Озмонду.

– Вот как, – сказала Изабелла. – А он и словом не обмолвился, что получил ваше письмо.

Лорд Уорбертон слегка замялся.

– Я… я его еще не отослал.

– Быть может, вы забыли о нем?

– Нет. Я просто им неудовлетворен. Не так-то легко, знаете, написать такое письмо. Но я его тотчас же отправлю.

– В три часа утра?

– Я имею в виду позже, в течение дня.

– Прекрасно. Значит, вы по-прежнему хотите на ней жениться?

– Даже очень.

– И не боитесь наскучить ей? – Поскольку лорд Уорбертон в ответ на этот вопрос только удивленно на нее посмотрел, Изабелла добавила: – Если она не может протанцевать с вами каких-нибудь полчаса, не соскучившись, как же сможет потом танцевать с вами всю жизнь?

– Ну, – ответил, не задумываясь, лорд Уорбертон, – я разрешу ей танцевать с другими. А что касается котильона, дело в том, что я рассчитывал, что вы… что вы…

– Соглашусь танцевать его с вами? Я ведь сказала уже – я ни на что не соглашусь.

– Совершенно верно; поэтому я постараюсь найти какой-нибудь укромный уголок, и пока танцуют котильон, мы с вами посидим и поболтаем.

– О, – сказала Изабелла без улыбки, – не слишком ли вы обо мне заботитесь?

Когда наступила очередь котильона, который Пэнси, смиренно полагая, что у лорда Уорбертона нет на нее никаких видов, уже, как оказалось, кому-то обещала, Изабелла посоветовала ему пригласить какую-нибудь другую даму, но он заявил, что ни с кем, кроме нее, танцевать не желает. Так как Изабелла, несмотря на уговоры хозяйки дома, отклонила все приглашения под тем предлогом, что нынче не танцует, то ей невозможно было сделать исключение для лорда Уорбертона.

– Признаться, я не большой охотник до танцев, – сказал он. – Это варварская забава. Я предпочитаю болтать.

И лорд Уорбертон намекнул Изабе лле, что нашел как раз такой уголок, о каком мечтал, – тихое прибежище в одной из комнат поменьше, где музыка чуть слышна и не врывается в разговор. Изабелла решила не препятствовать ему в этом замысле; ей хотелось окончательно удостовериться. Она двинулась вместе с ним к выходу из бального зала, хоть и знала – ее муж рассчитывает, что она ни на минуту не упустит из виду Пэнси, но поскольку речь шла о prétendant[158] на руку его дочери, то надеялась, что в глазах Озмонда это послужит ей оправданием. Выходя из зала, она натолкнулась в дверях на Эдварда Розьера, который стоял там, скрестив руки на груди, и с видом изверившегося во всем человека смотрел на танцующих. Изабелла, приостановившись, спросила его, почему он не танцует.

– Потому что не могу танцевать с ней, – ответил он.

– Тогда, наверное, вам лучше уйти, – дала ему благой совет Изабелла.

– Я уйду, только когда уйдет она. – И он посторонился, пропуская лорда Уорбертона, так в его сторону ни разу и не взглянув.

Лорд Уорбертон обратил, однако, внимание на печального молодого человека и спросил Изабеллу, кто этот ее мрачный друг, добавив, что где-то уже его встречал.

– Это тот самый молодой человек, про которого я вам говорила, что он влюблен в Пэнси.

– Как же, помню. Выглядит он неважно.

– У него есть причины. Мой муж знать его не желает.

– Что так? – спросил лорд Уорбертон. – Он кажется вполне безобидным.

– Но недостаточно богат и недостаточно умен.

Лорд Уорбертон слушал с интересом; его, очевидно, немало поразил этот отзыв.

– Неужели? А вид у него вполне состоятельного молодого человека.

– Так оно и есть. Но моему мужу угодить нелегко.

– Понятно. – Лорд Уорбертон немного помолчал. – Какой же у него доход? – решился он спросить наконец.

– Сорок тысяч франков годовых.

– Тысяча шестьсот фунтов? Это, знаете ли, очень и очень недурно.

– Я тоже так считаю. Но мой муж претендует на большее.

– Да, я заметил, что ваш муж претендует на очень многое. Ну и что ж, этот молодой человек – непроходимый осел?

– Осел? С чего вы взяли? Он очень даже мил. Я сама была влюблена в него, когда ему было двенадцать лет.

– Он и сейчас кажется немногим старше. – Оглядываясь по сторонам, ответил с отсутствующим видом лорд Уорбертон. После чего он, заметно оживившись, спросил:

– Как вы смотрите на то, чтобы расположиться здесь?

– Где вам будет угодно. – В комнате, подобии будуара, царил мягкий розовый полумрак; как только они переступили порог, из нее вышли дама и господин. – Вы очень добры, вы проявляете столько участия к мистеру Розьеру.

– На мой взгляд, с ним обошлись жестоко. У бедняги такое вытянутое лицо, что разве слепой не заметит. Вот я и подумал, чем это он так угнетен.

– Да вы просто праведник, – сказала Изабелла. – Готовы доброжелательствовать даже сопернику.

Резко повернувшись, лорд Уорбертон изумленно на нее посмотрел.

– Сопернику? Вы называете его моим соперником?

– А как же его назвать, если оба вы хотите жениться на одной и той же девушке?

– Да… но ведь у него нет никаких шансов.

– Пусть так, и все же вы нравитесь мне тем, что способны поставить себя на его место. Это доказывает, что у вас есть воображение.

– Я вам этим нравлюсь? – спросил, посмотрев на нее с некоторой неуверенностью, лорд Уорбертон. – Думаю, вы хотите сказать, что я вам этим смешон.

– Слегка. Но мне нравится над вами смеяться.

– Что ж, тогда я желал бы войти в его положение более обстоятельно. Как вы полагаете, можно ему чем-нибудь помочь?

– Я так превозносила сейчас ваше воображение, что предоставляю решать это вам самому. И Пэнси вы тоже очень бы этим понравились, – заметила Изабелла.

– Мисс Озмонд? Но я льщу себя надеждой, что и без того ей немного нравлюсь.

– Думаю, даже очень.

Он помолчал, все так же вопросительно глядя на нее.

– Тогда я вас не понимаю. Не хотите же вы сказать, что она к нему неравнодушна.

– Я, безусловно, говорила вам, что, по-моему, неравнодушна.

Его лицо мгновенно залилось краской.

– Вы говорили мне, что она во всем послушна отцу. И коль скоро он, насколько я понял, относится ко мне благосклонно, то… – Помявшись, он, все еще с краской в лице, спросил: – Разве не так?

– Все так. Я говорила вам, что она жаждет угодить своему отцу и ради этого способна на многое.

– На мой взгляд, подобные чувства делают ей честь, – сказал лорд Уорбертон.

– Разумеется, это делает ей честь. – Изабелла несколько секунд молчала; они по-прежнему сидели одни в комнате, музыка доносилась до них приглушенно, утратив по пути свою полнозвучность. – Но мне кажется, мужчине вряд ли приятно знать, что жену он обрел только благодаря таким ее чувствам.

– Отчего же, если жена преданная и он считает, что ее брак из удачных.

– Ну, конечно, вы должны так считать.

– Ничего не могу с этим поделать. Вы скажете, конечно, что во мне говорит англичанин.

– Нет, не скажу. Я думаю, для Пэнси такой брак большая удача. Кто-кто, а уж вы-то вправе так считать. Но вы не влюблены в нее.

–. Уверяю вас, миссис Озмонд, влюблен.

Изабелла покачала головой.

– Вам хочется, сидя здесь со мной, так думать. Но у меня иное впечатление.

– Да, на молодого человека в дверях я не похож, не спорю. Но что ж в этом удивительного? И потом мисс Озмонд так мила, что ее просто нельзя не любить.

– Наверное, нельзя, но любовь не считается с доводами рассудка.

– Тут мы с вами расходимся. Я рад, что мое решение подкреплено доводами рассудка.

– Кто же в этом сомневается. Вот будь вы по-настоящему влюблены, вам не было бы до них никакого дела.

– По-настоящему влюблен… по-настоящему влюблен! – воскликнул лорд Уорбертон и, скрестив на груди руки, откинув на спинку голову, вытянулся в кресле. – Не забывайте, мне сорок два года. Я уже не тот, что был.

– Ну, если вы так уверены, – сказала Изабелла, – тогда все обстоит хорошо.

Ничего не ответив, он продолжал сидеть, откинув назад голову, глядя прямо перед собой. Потом, неожиданно переменив позу, быстро повернулся к Изабелле.

– Почему вы так этого не хотите, так скептически к этому относитесь?

Их взгляды скрестились, и несколько мгновений они смотрели друг другу в глаза. Если ей хотелось удостовериться, то кое в чем она сейчас удостоверилась, кое что увидела: в его взгляде промелькнула догадка, что, может быть, она тревожится за себя, может быть, даже боится. Взгляд говорил о подозрении, не о надежде. Но так или иначе он сказал, то, что она желала знать. Лорд Уорбертон никоим образом не должен заподозрить, что она угадала в его видах на падчерицу скрытое стремление быть ближе к мачехе и, обнаружив это стремление, ужаснулась. Коротким, но очень обнаженным взглядом они открыли друг другу больше, чем сами в тот момент сознавали.

– Дорогой лорд Уорбертон, – ответила она, улыбаясь, – если речь обо мне, то вы можете поступать, как вам вздумается.

С этими словами она встала и направилась в соседнюю комнату, где тут же, на глазах у своего собеседника, вступила в разговор с двумя господами из числа самой родовитой римской знати, словно нарочно явившимися туда с целью ее разыскать. Беседуя с ними, она в то же время пожалела, что поднялась и ушла от него: ее уход чуть-чуть походил на бегство, тем более что лорд Уорбертон за ней не последовал. Однако она рада была этому обстоятельству, и, во всяком случае, она наконец удостоверилась. Удостоверилась настолько, что, увидев при входе в бальный зал точно приросшего к порогу Эдварда Розьера, остановилась и снова с ним заговорила:

– Вы правильно сделали, что не ушли, у меня есть для вас кое-какие утешительные вести.

– Я очень в них нуждаюсь, – откликнулся молодой человек жалобным тоном. – Каково мне было видеть, что вы так к нему благоволите.

– Не будем говорить о нем. Я сделаю для вас все, что могу. Боюсь, правда, это не очень много. Но все, что могу, я сделаю.

Он мрачно на нее покосился.

– Почему это вы вдруг передумали?

– Потому, что вы стали постоянной помехой в дверях, – ответила она с улыбкой и прошла в зал. Полчаса спустя, собравшись ехать домой, она вместе с Пэнси и толпой других гостей стояла внизу у подножья лестницы в ожидании кареты. Как только ее подали, на крыльцо вышел лорд Уорбертон и подсадил в нее обеих дам. Задержавшись у дверцы, он спросил Пэнси, хорошо ли она повеселилась; ответив ему, она со слегка усталым видом откинулась назад. После чего, поманив его пальцем из окна, Изабелла шепнула:

– Не забудьте же отправить письмо ее отцу.

44

Графиня Джемини часто скучала – скучала, по ее собственному выражению, до полного изнеможения. Однако она не изнемогла, напротив, весьма храбро сражалась с судьбой, по милости которой оказалась женой несговорчивого флорентийца, упорствовавшего в своем нежелании покинуть родной город, где он пользовался уважением настолько, насколько может им пользоваться человек, чья способность проигрывать в карты объясняется чем угодно, но отнюдь не его любезным правом. Графа Джемини не любили даже те, кто у него выигрывал, и если имя его было еще в какой-то цене во Флоренции, то, подобно монете местной чеканки в старых итальянских городах, оно на всем остальном полуострове хождения не имело. В Риме его считали всего лишь тупым флорентийцем, поэтому следует ли удивляться, что он не стремился туда, где, дабы ему сошла с рук его тупость, требовались основания более веские, чем мог предъявить граф. Графиня меж тем жила, так сказать, не спуская глаз с Рима, и одним из самых больших ее огорчений было то, что у нее там нет собственного дома. Она стыдилась признаться, как редко наезжает в этот город, и ее нисколько не утешала мысль, что многие самые родовитые флорентийцы вообще ни разу не побывали в Риме. Она отправлялась туда, как только выпадал случай, – вот все, что она могла сказать в свое оправдание, вернее, все, что, по ее словам, позволяла себе сказать. На самом деле она могла бы сказать по этому поводу гораздо больше и часто излагала причины, по которым ненавидела Флоренцию и мечтала окончить дни под сенью Святого Петра. Причины эти, не имеющие прямого отношения к нашему повествованию, сводились в итоге к тому, что Рим это Вечный город, а Флоренция просто славный городок, не хуже и не лучше любого другого. По всей видимости, графине необходимо было привнести в свои развлечения понятие вечности. Она утверждала, что общество в Риме куда интереснее, что на вечерних сборищах там всю зиму напролет угощают знаменитостями. Во Флоренции не было знаменитостей, по крайней мере таких, о которых доводилось бы слышать. После женитьбы брата раздражение графини чрезвычайно возросло: его жена ведет жизнь более блестящую, чем она, в этом сомнений не было. Разумеется, она не отличается столь возвышенным умом, как Изабелла, и все же у нее хватило бы ума отдать должное Риму, если не его руинам, катакомбам, памятникам, музеям и, пожалуй, даже не его богослужениям и пейзажам, то уж всему остальному, во всяком случае. До нее со всех сторон доносились слухи о невестке, и она прекрасно знала, каким Изабелла пользуется успехом. Да она и сама это видела в тот единственный раз, когда гостила в палаццо Рокканера. В первую зиму после женитьбы брата она провела там неделю, предложения повторить это удовольствие не последовало. Озмонду претит ее общество, это она отлично понимала, но все равно поехала бы – что ей в конце-то концов за дело до Озмонда? Все упиралось в графа, не желавшего ее отпускать, и, по обыкновению, в отсутствие денег. Изабелла приняла ее в тот раз очень радушно. Графиня с первого же взгляда одобрила невестку, ее не ослепила зависть к привлекательным свойствам Изабеллы. Она всегда утверждала, что лучше ладит с умными женщинами, чем с такими же глупенькими, как она сама; глупенькие не способны оценить всю меру ее мудрости, тогда как умные, по-настоящему умные, вполне способны оценить всю ее безмерную глупость. Ей казалось, что, как ни разнятся они с Изабеллой и внешне, и по всему складу, тем не менее есть у них некий клочок общей почвы, который рано или поздно их объединит. И пусть он невелик, но почва, несомненно, твердая: стоит им только ступить на нее, и они обе это сразу почувствуют. Ну и затем, живя возле Изабеллы, графиня непрерывно находилась в состоянии приятного изумления: она все время ждала, что Изабелла начнет смотреть на нее «свысока» и все время недоумевала, почему это откладывается. Она спрашивала себя, когда же это наконец начнется, словно речь шла о фейерверке, или великом посте, или об оперном сезоне. Нельзя сказать, чтобы графиня Джемини придавала этому большое значение, нет, но она не могла понять, за чем же дело стало. Невестка была с ней неизменно ровна и не проявляла ни презрения, ни восторга. По правде говоря, Изабелле просто не приходило в голову ее осуждать – не обвиняем же мы в отсутствии нравственных правил кузнечика. Однако Изабелла не относилась к сестре своего мужа безразлично, скорей она слегка ее побаивалась и не переставала ей удивляться, как чему-то из ряда вон выходящему. По мнению Изабеллы, у графини не было души: она напоминала яркую диковинную раковину с отшлифованной поверхностью и невероятно розовым краем, в которой, если ее встряхнуть, что-то побрякивает. Вот это побрякивание и являло собой, очевидно, духовный мир графини – маленький орешек, который свободно перекатывается у нее внутри. Ну можно ли было негодовать на нее, когда она казалась до такой степени странной, или с кем-то ее сравнивать, когда она ни с кем ни в какое сравнение не шла? Изабелла пригласила бы ее снова (о том, чтобы пригласить графа, не было и речи), но Озмонд после женитьбы сказал Изабелле со всей откровенностью, что Эми дура, причем дура наихудшего толка, и так разнуздана в своих безумствах, что это граничит уже с гениальностью. В другой раз он сказал, что у Эми нет сердца, и тут же добавил: она раздала его все без остатка по маленьким кусочкам, как глазированный свадебный пирог. Итак, приглашений не следовало, и это являлось еще одним обстоятельством, удерживавшим графиню от поездки в Рим, но тут мы подошли в нашем повествовании как раз к той блаженной минуте, когда наконец ее пригласили провести несколько недель в палаццо Рокканера. Предложение исходило от самого Озмонда; при этом он предупреждал сестру, что ей надлежит вести себя очень тихо. Уразумела ли графиня до конца смысл, вложенный им в эту фразу, я сказать не берусь, но она готова была принять приглашение на любых условиях. Помимо всего прочего, ее еще мучило любопытство, поскольку из первого своего визита она вынесла впечатление, что брат нашел жену себе под стать. До того, как Озмонд женился на Изабелле, она ее жалела, жалела настолько, что одно время серьезно подумывала – в той мере, в какой вообще способна была думать серьезно, – не должна ли она ее предостеречь. Но графиня не поддалась этому порыву и очень скоро успокоилась. Озмонд держался все так же высокомерно, как и всегда, но жена его была не из тех, кого легко сломить. Графиня не отличалась в своих оценках большой точностью, тем не менее ей казалось, что, если Изабелла встанет во весь рост, силой духа она возвысится над мужем. Теперь графине очень хотелось выяснить, встала ли уже Изабелла во весь рост: ей доставило бы огромное удовольствие видеть, как над ее братом кто-то взял верх.

За несколько дней до отъезда графини в Рим слуга вручил ей визитную карточку со следующей скромной надписью: «Генриетта Стэкпол». Графиня приложила ко лбу кончики пальцев: насколько она помнила, среди знакомых ей Генриетт такой не числилось. Но тут слуга доложил: дама просила передать, что если графиня забыла ее имя, то ее самое узнает с первого же взгляда. К тому моменту, когда графиня вышла к своей гостье, она уже припомнила, что действительно однажды у миссис Тачит познакомилась с некой пишущей дамой – единственной когда-либо виденной ею писательницей, вернее, единственной из ныне здравствующих, поскольку ее усопшая матушка была поэтессой. Она мгновенно узнала мисс Стэкпол, тем более что та ни капли не изменилась; отличавшаяся редким добродушием графиня почувствовала себя весьма польщенной визитом особы, пользующейся подобной известностью. Одновременно она стала обдумывать – что же привело к ней мисс Стэкпол; скорей всего, та прослышала о покойной американской Коринне. Матушка ее ничем не походила на приятельницу Изабеллы, графине достаточно было одного взгляда, чтобы увидеть, насколько дама эта современнее; у графини создалось впечатление, что в облике (литературном облике) писательниц, главным образом из дальних стран, произошли весьма благоприятные изменения. Ее матушка носила римскую шаль, которой окутывала свои обнаженные плечи, трепетно выступавшие из черного облегающего стан бархата (ох уж эти старомодные платья), а множество шелковистых локонов украшал золотой лавровый венок. Говорила она туманно и томно с выговором, унаследованным от предков «креолов», – в чем охотно признавалась; она постоянно вздыхала и была совсем не предприимчива. А от Генриетты, на редкость подтянутой, причесанной волосок к волоску, веяло на графиню чем-то свежим, чем-то в высшей степени дельным. И держалась она чуть ли не с подчеркнутой простотой; ее так же невозможно было представить себе томно вздыхающей, как, скажем, письмо, отправленное по почте без адреса. Графиня сразу почувствовала, что, не в пример американской Коринне, корреспондентка «Интервьюера» прекрасно обо всем осведомлена. Мисс Стэкпол объяснила, что пришла к графине с визитом, так как во Флоренции у нее нет знакомых, а когда она приезжает в чужую страну и чужой город, то хочет увидеть там больше, чем верхогляды-путешественники. Правда, она знакома с миссис Тачит, но миссис Тачит сейчас в Америке; впрочем, даже будь она во Флоренции, Генриетта не стала бы наносить ей визит, поскольку от миссис Тачит она не в восторге.

– Вы хотите сказать, что от меня вы в восторге? – спросила любезно графиня.

– Во всяком случае, вы нравитесь мне больше, чем она, – ответила мисс Стэкпол. – Помнится, когда я видела вас в тот раз, мне показалось, что вы очень интересны; не знаю, следует ли отнести это за счет случайности, или таков ваш обычный стиль. Как бы то ни было, меня поразили ваши высказывания. Я даже потом их напечатала.

– Бог мой! – округлив глаза и слегка всполошившись, вскричала графиня. – Вот уж не думала, что хоть раз за всю жизнь сказала что-нибудь замечательное. Как жаль, что в ту минуту я этого не подозревала.

– Речь шла о положении женщин в вашем городе, – заметила мисс Стэкпол. – Вы очень меня на этот счет просветили.

– Женщинам здесь приходится туго. Вы это имеете в виду? И вы записали мои слова и потом опубликовали их? – продолжала графиня. – Ах, как мне хочется увидеть эту газету!

– Если желаете, я попрошу прислать вам ее. Ваше имя не упомянуто, – сказала Генриетта. – Я просто написала «одна знатная дама» и дальше привела ваши взгляды.

Быстро откинувшись назад, графиня всплеснула руками.

– Знаете, пожалуй, мне жаль, что вы не упомянули мое имя. Мне, пожалуй, хотелось бы видеть свое имя напечатанным! Я забыла уже, какие у меня взгляды – их ведь столько! Но я не стыжусь их. Я совсем не похожа на брата – вы, наверное, знакомы с моим братом? Он считает, что быть упомянутым в газете – это чуть ли не позор. Если бы вы привели его слова, он в жизни бы вам этого не простил.

– Ему нечего опасаться. Я никогда не напишу о нем ни слова, – сказала мисс Стэкпол с сухой вежливостью. – Кстати, – добавила она, – это еще одна причина моего визита к вам. Вы знаете, мистер Озмонд женат на моей самой близкой подруге.

– Ах да, вы же подруга Изабеллы. Я все стараюсь вспомнить, что мне о вас известно.

– Очень рада, что именно этому обстоятельству обязана своей известностью, – заявила Генриетта. – Но вашему брату это вряд ли пришлось бы по вкусу. Он пытался положить конец нашей дружбе.

– Не поддавайтесь ему, – сказала графиня.

– Об этом я и хотела с вами поговорить. Я еду в Рим.

– Я тоже! – вскричала графиня. – Поедем вместе!

– С превеликим удовольствием. И когда я буду описывать эту поездку, я упомяну вас как свою спутницу и назову ваше имя.

Вскочив с кресла, графиня подсела на диван к своей гостье.

– Смотрите же, не забудьте прислать мне газету! Мужу это едва ли понравится, но ему незачем ее видеть. К тому же он не умеет читать.

Глаза Генриетты, и без того большие, стали еще больше.

– Не умеет читать? Могу я упомянуть об этом в моем письме?

– В письме?

– В письме в «Интервьюер». Это моя газета.

– О да, пожалуйста, и непременно с его именем. Вы будете жить у Изабеллы?

Генриетта вскинула голову и несколько секунд молча смотрела на хозяйку дома.

– Она мне этого не предложила. Я написала ей, что собираюсь приехать, и она ответила, что снимет мне комнату в pension,[159] не объясняя причины.

Графиня слушала ее с чрезвычайным интересом.

– Причина – Озмонд, – произнесла она многозначительно.

– Изабелле следовало проявить волю, – сказала мисс Стэкпол. – Боюсь, она очень изменилась. Я ей это предсказывала.

– Жаль, если это так, Я надеялась, что она сумеет постоять за себя. А почему мой брат вас не любит? – спросила простодушно графиня.

– Не знаю и не желаю знать. Может не любить сколько его душе угодно. Я и не хочу, чтобы меня все любили; если бы некоторые люди меня любили, я гораздо хуже думала бы о себе. Немного проку от журналиста, который не сумел навлечь на себя ненависть: только по ней он и узнает, что добился успеха. То же самое справедливо и в отношении женщин. Но от Изабеллы я этого не ожидала.

– Вы хотите сказать, что она вас ненавидит? – полюбопытствовала графиня.

– Не знаю, хочу это выяснить. Для того и еду в Рим.

– Бог мой, какая тягостная задача! – воскликнула графиня.

– Я получаю теперь от Изабеллы совсем другие письма. Они так непохожи на прежние, что это сразу бросается в глаза. Если вам что-нибудь известно, – продолжала мисс Стэкпол, – мне хотелось бы знать это заранее, чтобы решить, как себя вести.

Выпятив нижнюю губу, графиня медленно пожала плечами.

– Мне почти ничего не известно об Озмонде; как правило, от него ни слуху ни духу. Он любит меня немногим больше, чем судя по всему, любит вас.

– Но вы ведь не журналистка, – протянула Генриетта задумчиво.

– Ну, причин у него достаточно. И все же меня они пригласили – я буду жить у них! – Графиня улыбнулась какой-то свирепой улыбкой. Торжество ее было так безгранично, что ей и в голову не пришло посчитаться с разочарованием мисс Стэкпол, которая отнеслась к этому, недосказать, весьма снисходительно.

– Даже если бы они меня пригласили, я все равно не согласилась бы у них жить, так мне по крайней мере кажется, и я рада, что избавлена от необходимости решать. Я была бы в большом затруднении. Мне тяжело было бы отказать ей, но в ее доме я чувствовала бы себя очень неуютно. Меня вполне устраивает pension. Но дело ведь не только этом.

– В Риме сейчас очень хорошо, – сказала графиня. – Кого там только нет – бездна блестящих людей. Вы слышали когда-нибудь о лорде Уорбертоне?

– Слышала ли о нем? Я прекрасно его знаю. Вы находите его блестящим? – поинтересовалась Генриетта.

– Я с ним незнакома; но, говорят, он настоящий, что называется, grand seigneur.[160] Он ухаживает за Изабеллой.

– Ухаживает?

– Так говорят; подробностей я не знаю, – обронила небрежно графиня. – Но за Изабеллу можно не опасаться.

Генриетта очень внимательно смотрела на свою собеседницу; несколько секунд она молчала.

– Когда вы едете в Рим? – отрывисто спросила она.

– Увы, не раньше, чем через неделю.

– Я еду завтра же, – сказала Генриетта. – По-моему, мне следует поторопиться.

– Ах, как жаль; мои платья не будут еще готовы. Говорят, у Изабеллы собирается цвет общества. Но мы там с вами увидимся, я приду к вам в pension. – Генриетта сидела молча, о чем-то размышляя. Графиня же неожиданно воскликнула: – Да, но, если мы едем не вместе, вы не сможете описать нашу поездку!

Мисс Стэкпол осталась, по-видимому, глуха к этому доводу; мысли ее заняты были другим, что сказалось в следующем вопросе:

– Я не уверена, что правильно поняла вас насчет лорда Уорбертона?

– Не поняли меня? Я хотела сказать, что он очень любезен, только и всего.

– Вы считаете, что ухаживать за замужней женщиной любезно? – спросила Генриетта с какой-то невероятной отчетливостью.

Графиня сперва широко открыла глаза, потом расхохоталась.

– Но ведь все любезные мужчины только этим и занимаются! Выходите замуж, и вы сами в этом убедитесь, – добавила она.

– От одной этой мысли у меня пропадает всякая охота, – сказала мисс Стэкпол. – Мне чужие мужья не нужны, мне нужен будет только мой собственный. Вы хотите сказать, что Изабелла виновна… виновна в…? – и, подбирая слова, она замолкла.

– Виновна? Ну что вы, надеюсь, пока еще нет. Я только хочу сказать, что Озмонд невозможен, а лорд Уорбертон, если верить слухам, у них частый гость. Боюсь, вы скандализованы?

– Нет, я просто встревожена, – сказала Генриетта.

– Это не слишком лестно для Изабеллы. Вам следовало бы питать к ней больше доверия. Так вот, – быстро добавила графиня, – чтобы вас успокоить, я постараюсь его отбить.

В ответ мисс Стэкпол посмотрела на нее еще более серьезным взглядом.

– Вы не так меня поняли, – сказала она после паузы. – У меня и в мыслях не было того, что, по-видимому, предположили вы. В этом смысле я за Изабеллу не боюсь. Я только боюсь, что она несчастна. Это я и пытаюсь выяснить.

Графиня по меньшей мере раз десять качнула головой нетерпеливо и саркастически.

– Очень может быть. Но что касается меня, то я хотела бы знать, несчастен ли Озмонд.

Мисс Стэкпол уже слегка ей наскучила.

– Если она в самом деле переменилась, причина, должно быть в этом, – продолжала Генриетта.

– Вы сами все увидите, она вам скажет, – заверила ее графиня.

– Да нет, она может не сказать; этого я и боюсь.

– Ну, если только Озмонд не развлекается на обычный свой манер, уж я-то это сразу обнаружу, – успокоила ее графиня.

– Меня его развлечения не интересуют, – сказала Генриетта.

– А меня – чрезвычайно! Если Изабелла несчастна, мне ее жаль, но я ничем тут помочь не могу. Я могла бы сказать ей кое-что, от чего ей сделалось бы еще тошнее, но ничего утешительного сказать не могу. И что это ей вздумалось выходить за него замуж? Послушалась бы меня, быстро бы от него отделалась. Но так и быть, я готова простить ее, если увижу, что она в состоянии дать ему отпор. А вот если она позволяет помыкать собой, тогда не уверена даже, что у меня найдется для нее хоть капля жалости. Но этого я просто не допускаю. Раз он отравляет ей жизнь, надеюсь, она по крайней мере платит ему той же монетой.

Генриетта поднялась; упования графини, естественно, казались ей чудовищными. Она искренне верила, что не желает видеть Озмонда несчастным; да и, по правде говоря, он ни в коей мере не занимал ее воображения. В общем Генриетту весьма разочаровала графиня, чей круг мыслей оказался значительно уже, чем она думала, и даже в сих ограниченных пределах грешил пошлостью.

– Лучше бы им любить друг друга, – сказала она назидательным тоном.

– Они не могут; он не способен никого любить.

– Так я и предполагала. И от этого мне еще страшнее за Изабеллу. Нет, решено, я еду завтра.

– Изабелла не может пожаловаться на недостаток в преданных сердцах, – сказала, ослепительно улыбаясь, графиня. – Так знайте же, мне ее ничуть не жаль.

– Возможно еще, окажется, что я ей не в силах помочь, – продолжала мисс Стэкпол, как бы предпочитая не строить иллюзий.

– Но желание у вас есть, а это уже немало. Вероятно, для того вы и приехали из Америки, – добавила вдруг графиня.

– Да, мне захотелось присмотреть за ней, – ответила совершенно невозмутимо Генриетта.

Уперев в нее свои блестящие глазки, свой исполненный любопытству нос, хозяйка дома стояла и улыбалась, а ее щеки все больше и больше разгорались.

– Ах как это мило, c\'est bien gentil! Это, кажется, и зовется настоящей дружбой?

– Не знаю, как это зовется. Я просто подумала, что мне лучше приехать.

– Какая она счастливица, как ей повезло, – продолжала графиня. – И вы у нее не одна, есть и другие. – Тут ее словно прорвало. – Насколько же ей больше повезло, чем мне! Я не менее несчастна, чем она, у меня очень плохой муж, он гораздо хуже Озмонда. А друзей у меня нет. Я думала, что есть, но они все куда-то подевались. Никто, ни один мужчина, ни одна женщина не сделали бы для меня то, что сделали для нее вы.

Генриетта была тронута, в этом горестном словоизлиянии слышался вопль души. Посмотрев на свою собеседницу, она сказала:

– Послушайте, графиня, я сделаю для вас все, что вы пожелаете. Я подожду вас, и мы поедем вместе.

– Это ни к чему, – ответила графиня, мгновенно изменив тон. – Только опишите меня в газете.

Однако Генриетта, прежде чем уйти, вынуждена была объяснить ей, что не может опубликовать в газете вымышленное описание своей поездки в Рим. Мисс Стэкпол принадлежала к числу репортеров, ни на шаг не отступающих от истины.

Расставшись с графиней, она направилась к Лунг Арно, солнечной набережной грязно-желтой реки, где стоят, вытянувшись в ряд, знакомые всем путешественникам приветливые гостиницы. Генриетта еще раньше изучила улицы Флоренции (она была в этом отношении на редкость сообразительна) и потому очень решительно свернула с маленькой площади перед мостом Сайта Тринита налево и пошла в сторону Понте Веккио,[161] где и остановилась вскоре возле одной из гостиниц, окна которой смотрят на это восхитительное сооружение. Вынув записную книжку, она извлекла из нее визитную карточку и карандаш, секунду подумала, потом написала несколько строк. Нам позволено взглянуть из-за плеча Генриетты на эту карточку, и если мы воспользуемся своим правом, то прочтем там следующую немногословную просьбу: «Нельзя ли мне сегодня вечером увидеться с вами на несколько минут по очень важному делу?». Генриетта добавила, что завтра уезжает из Флоренции в Рим. Вооружившись посланием, она направилась к швейцару, успевшему к этому времени занять свой пост в дверях, и осведомилась у него, дома ли мистер Гудвуд. Швейцар ответил так, как испокон веков отвечают все швейцары, т. е. что минут двадцать назад он ушел, после чего Генриетта вручила ему свою визитную карточку и попросила передать ее мистеру Гудвуду, как только гот вернется. Покончив с этим, Генриетта продолжала путь по набережной до строгого портика Уффици и, пройдя под ним, оказалась перед входом в знаменитую картинную галерею. Она вошла и поднялась по ведущей в верхние залы высокой лестнице. Застекленный с одной стороны, украшенный античными бюстами длинный переход, который открывает доступ в эти залы, был пустынен; в ясном зимнем свете поблескивал мраморный пол. В галерее очень холодно, и на протяжении нескольких недель в середине зимы туда почти никто не заглядывает. Пожалуй, вы вправе будете сказать, что не ожидали от мисс Стэкпол такой приверженности к изящным искусствам, но в конце концов могут же у нее быть свои пристрастия, свои предметы поклонения. Одним из таковых являлся маленький Корреджо в зале Трибуна[162] – мадонна на коленях перед лежащим на соломенной подстилке божественным младенцем: мать хлопает в ладоши, а младенец восторженно смеется и радуется. У Генриетты эта умиляющая душу сцена вызывала особое благоговение – по ее мнению, не было на свете картины прекраснее. И хотя на этот раз она по пути из Нью-Йорка в Рим всего лишь на три дня задержалась во Флоренции, тем не менее решила, что не должна упустить возможность снова полюбоваться любимым произведением искусства. Она поклонялась прекрасному во всех видах, и это налагало на нее множество духовных обязательств. Генриетта собралась было уже свернуть в зал Трибуна, но оттуда навстречу ей вышел джентльмен, и она, издав негромкий возглас, остановилась перед Каспаром Гудвудом.

– Я только что заходила к вам в гостиницу и оставила там визитную карточку, – сказала она.

– Благодарю за оказанную честь, – сказал Каспар Гудвуд так, словно в самом деле был ей благодарен.

– Я приходила не для того, чтобы оказать вам честь; я ведь у вас не первый раз и знаю, что вам это неприятно. Но мне надо с вами поговорить.

Он несколько секунд смотрел на пряжку, украшавшую ее шляпу.

– Я охотно выслушаю все, что вы пожелаете мне сказать.

– Знаю, разговор со мной не будет вам приятен, – повторила Генриетта, – но мне это все равно, я разговариваю с вами не для вашего удовольствия; я оставила вам записочку с просьбой меня навестить, но, раз уж мы встретились, можем поговорить и здесь.

– Я собирался уходить, – заметил Гудвуд. – Теперь, разумеется, останусь.

Он был вежлив, не более. Но Генриетта на большее и не рассчитывала; настроена она была очень серьезно и радовалась уже тому, что он вообще согласился ее выслушать; однако сначала она спросила, все ли картины он видел.

– Все, что хотел. Я здесь около часа.

Интересно, видели ли вы моего Корреджо, – сказала Генриетта. – Я пришла нарочно на него посмотреть.

Они вошли в зал Трибуна; Каспар Гудвуд медленно следовал за ней.

– Думаю, я его видел, только не знал, что он ваш. Как правило, я картины не запоминаю – особенно такие.

Она показала ему своего любимца, и Каспар Гудвуд спросил, не о Корреджо ли она намерена с ним говорить.

– Нет, – ответила Генриетта, – о чем-то куда менее гармоничном. – Блистательный маленький зал, эта прославленная на весь мир сокровищница, был, если не считать кружившего у Венеры Медицейской сторожа, всецело предоставлен им. – Я хочу просить вас об одолжении, – продолжала мисс Стэкпол.

Каспар Гудвуд слегка нахмурился, но, видимо, его не смущало, что он проявляет так мало рвения. Выглядел он гораздо старше, чем наш давнишний знакомец.

– Уверен, что мне это не доставит удовольствия, – сказал он довольно громко.

– Думаю, что нет – иначе я не просила бы вас об одолжении.

– Что же, я вас слушаю, – проговорил он тоном человека, вполне понимающего всю меру своего долготерпения.

– Вы можете спросить меня, почему, собственно говоря, вы должны оказывать мне одолжение. Пожалуй, только потому, что, если бы вы мне разрешили, я с радостью оказала бы его вам. – Ее мягкий сдержанный голос, в котором не было ничего нарочитого, звучал так искренне, что собеседник ее, несмотря на свою крепкую броню, невольно растрогался. Но, когда Каспар Гудвуд был растроган, он обычно ничем этого не выдавал: не краснел, не отводил взгляда – словом, и вида не показывал. Он лишь удваивал внимание и как бы преисполнялся еще большей решимости. Поэтому Генриетта все так же сдержанно и без особой надежды на успех продолжала. – Сейчас, мне кажется, самое подходящее время сказать вам, что, быть может, вы из-за меня и попадали в трудное положение (думаю, это случалось иногда), но и я готова была поставить себя ради вас в положение не менее трудное. Не спорю, я не раз причиняла вам беспокойство, но ведь и я охотно обеспокоила бы себя ради вас.

– И сейчас вы чем-то обеспокоены?

– Да, пожалуй. Мне хотелось бы обсудить с вами, стоит ли вам ехать в Рим?

– Я так и знал, что вы это скажете, – ответил он напрямик.

– Значит, вы тоже об этом думали?

– Еще бы! Много думал, обсуждал со всех сторон. Иначе не зашел бы так далеко, не очутился бы здесь. Я для того и пробыл два месяца в Париже, чтобы как следует все взвесить.

– Боюсь, вы решили так, как вам хотелось. Решили, что поехать стоит, потому что вас тянет туда.

– Стоит с чьей точки зрения? – спросил он.

– Ну в первую очередь с вашей и только во вторую – с точки зрения миссис Озмонд.

– О, ей это не доставит радости! Я нисколько на этот счет не обольщаюсь.

– Не доставило бы ей это печали – вот ведь что важно.

– Не вижу, каким образом это вообще может задеть ее? Я для миссис Озмонд ничто. Но, если хотите знать, я и в самом деле хочу ее видеть.

– Вот-вот, оттого и едете.

– Да, конечно. Более веских причин не бывает.

– Чем вам это поможет, хотела бы я знать? – спросила мисс Стэкпол.

– Тут я вам ничего сказать не могу. Об этом я и думал в Париже.

– Вам станет от встречи с ней еще горше.

– Почему вы говорите «еще горше»? – спросил весьма сурово Гудвуд. – Откуда вы знаете, что мне горько?

– Ну, – сказала нерешительно Генриетта, – вам после нее ни одна ведь не пришлась по душе.

– Почем вы знаете, что мне по душе? – вскричал он, вспыхнув до корней волос. – Сейчас мне по душе ехать в Рим.

Генриетта лишь молча смотрела на него печальным, но ясным взглядом.

– Что ж, – заметила она наконец, – я только хотела сказать вам свое мнение. Мне это не давало покоя. Конечно, по-вашему, меня это не должно касаться, но, если так рассуждать, нас ничто на свете не должно касаться.

– Вы очень любезны. Я очень признателен вам за вашу заботу, – сказал Каспар Гудвуд. – Я поеду в Рим и ничем не поврежу миссис Озмонд.

– Быть может, и не повредите. Но поможете ли… вот в чем дело?

– А она нуждается в помощи? – спросил он медленно и так и впился в Генриетту взглядом.

– Женщины почти всегда в этом нуждаются, – ответила она уклончиво, изрекая против своего обыкновения не очень отрадную истину. – Если вы поедете в Рим, – добавила она, – надеюсь, вы будете ей настоящим другом, не эгоистом! – И, отойдя от него, принялась рассматривать картины.

Каспар Гудвуд за ней не последовал, но все время, что она бродила по залу, не спускал с нее глаз; вскоре, однако, он не выдержал и снова подошел к Генриетте.

– Вы здесь что-то о ней услышали, – подвел он итог своим мыслям. – Я хотел бы знать, что вы о ней слышали?

Генриетта ни разу в жизни не солгала, и хотя в данном случае это было бы, пожалуй, уместно, она, подумав, решила, что не стоит ей так легко отступать от своих правил.

– Да, слышала, – ответила она, – но я не хочу, чтобы вы ехали в Рим, и потому ничего вам не скажу.

– Как вам будет угодно. Я увижу все сам. – Потом с несвойственной ему непоследовательностью продолжал: – Вы слышали, что она несчастна?

– Ну, этого вы, во всяком случае, не увидите! – воскликнула Генриетта.

– Надеюсь, что нет. Когда вы едете?

– Завтра, утренним поездом. А вы?

Каспар Гудвуд замялся – ему совсем не улыбалось ехать в Рим вместе с мисс Стэкпол. Но, если он и отнесся к чести побыть в ее обществе не менее холодно, чем в тех же обстоятельствах отнесся бы Озмонд, холодность его в настоящую минуту объяснялась совсем иными причинами; она скорее была данью добродетелям мисс Стэкпол, нежели знаком осуждения ее пороков. Он находил Генриетту женщиной и замечательной, и блестящей; к тому же он в принципе ничего не имел против пишущей братии. Журналистки казались ему неотъемлемой принадлежностью установленного во всяком прогрессивном государстве естественного порядка вещей, и хоть сам Каспар Гудвуд не читал никогда их корреспонденции, он считал, что эти дамы способствуют благу общества. Но именно из-за их высокого положения он предпочел бы, чтобы мисс Стэкпол не принимала так много на веру. Уверовав, что он готов в любую минуту говорить о миссис Озмонд, она соответствующим образом и вела себя, когда спустя полтора месяца после его приезда в Европу впервые встретилась с ним в Париже, и продолжала вести себя так во всех последующих случаях. У него не было ни малейшего желания говорить о миссис Озмонд, и он твердо знал, что не всегда о ней думает. Каспар Гудвуд был самым замкнутым, самым неразговорчивым человеком в мире, а эта пытливая писательница беспрестанно направляла свой фонарь в глухой мрак его души. Он предпочел бы, чтобы она не удостаивала его своим вниманием, чтобы, как это ни грубо с его стороны, она оставила его в покое. И, однако, при всем том мысли его тотчас же приняли другой оборот, что показывает, насколько даже в дурном расположении духа он отличался от Гилберта Озмонда. Он жаждал немедленно отправиться в Рим и предпочел бы ехать туда один ночным поездом. Он ненавидел европейские железнодорожные вагоны, где часами вы вынуждены, чуть ли не упираясь носом в нос, коленями в колени, сидеть напротив какого-нибудь иностранца, которого, как вскоре выясняется, вы не выносите с редкостным пылом, разожженным вдобавок желанием немедленно открыть окно; и если ночью в этих вагонах еще хуже, чем днем, то ночью по крайней мере можно спать и видеть во сне американский салон-вагон. Но не мог же он ехать ночным поездом, если мисс Стэкпол предполагала выехать утренним; это значило бы обидеть беззащитную женщину. Не мог он и дожидаться, пока она уедет, на это у него просто не хватило бы терпения. Невозможно ведь пуститься в путь сразу же следом за ней. Она тяготила его, она действовала на него угнетающе; день, проведенный с ней в европейском железнодорожном вагоне, сулил уйму дополнительных поводов для раздражения. Тем не менее она дама и путешествует в одиночестве. Его долг предложить ей свои услуги. Это не подлежит сомнению, это диктуется прямой необходимостью. Несколько секунд он смотрел на нее с очень серьезным видом, потом чрезвычайно отчетливо, хотя и без тени галантности, произнес:

– Раз вы едете завтра, разумеется, я тоже еду завтра, вероятно, я смогу вам быть чем-нибудь полезен.

– Конечно, мистер Гудвуд, иначе я себе и не мыслю, – ответила с полной невозмутимостью Генриетта.

45

Мне пришлось уже упомянуть, что Изабелла знала, как недоволен ее муж затянувшимся пребыванием в Риме Ральфа Тачита. И она ни на минуту не забывала об этом, направляясь в отель к своему кузену назавтра после того, как предложила лорду Уорбертону представить веские доказательства его искренности. Сейчас, как, впрочем, и раньше, она очень ясно понимала, чем вызван протест мужа: Озмонд желал лишить ее духовной свободы, а ведь он прекрасно знал, что Ральф – истинный апостол свободы. Вот почему, говорила себе Изабелла, пойти повидать его – это все равно что испить живой воды. И, надо сказать, она позволяла себе это удовольствие, позволяла, несмотря на все отвращение мужа к оному напитку, – правда, строго держась, как ей казалось, в пределах благоразумия. До сих пор она еще не решалась открыто противиться воле Озмонда; он был ее законным супругом и повелителем. Иногда она размышляла об этом обстоятельстве с каким-то недоверчивым недоумением, тем не менее оно постоянно над ней тяготело. В ее сознании неизменно присутствовали все укоренившиеся представления о святости и нерушимости брака, и одна мысль о том, что можно пренебречь этими священными узами, наполняла ее стыдом и ужасом, ибо, отдавая себя Озмонду, она не думала никогда о подобной возможности, твердо веря, что стремления ее мужа не менее благородны, чем ее собственные. И, однако, она не могла избавиться от чувства, что недалек день, когда ей придется взять назад все так торжественно ею дарованное. Эта процедура представлялась ей настолько недопустимой, настолько чудовищной, что Изабелла предпочитала пока закрывать на нее глаза. Озмонд ведь первым не начнет, он ничем не облегчит ей задачи, он возложит всю тяжесть на нее – до самого конца. Он еще не запретил ей навещать Ральфа, но она нисколько не сомневалась, что, если Ральф в скором времени не уедет, запрет не заставит себя ждать. А как мог бедный Ральф уехать? В такую погоду об этом нечего было и думать. Она прекрасно понимала, как жаждет ее муж ускорить это событие, да и, по совести говоря, разве не очевидно, что ему не могут быть приятны ее встречи с кузеном? Пусть Ральф ни разу не сказал о нем ни единого нелестного слова, и все же злой молчаливый протест Озмонда вполне обоснован. Если Озмонд начнет возражать против их встреч, если он прибегнет к супружеской власти, ей придется решать, и решение будет не из легких. Стоило ей только подумать об этом, и у нее, как я уже говорил, заранее начинало колотиться сердце и к щекам приливала кровь; минутами желание избежать прямого разрыва рождало другое желание: чтобы Ральф, даже с риском для жизни, немедленно уехал из Рима. И хотя, поймав себя на такой мысли, она возмущалась собственным слабодушием и трусостью, суть дела от этого не менялась. А ведь любила она сейчас Ральфа ничуть не меньше, и тем не менее она готова была согласиться почти на все, только бы не отречься от самой серьезной, от единственной своей священной обязанности. Жизнь, которая начнется после подобного отречения, представлялась ей окончательно изуродованной. Раз порвав отношения с Озмондом, она порвет с ним навсегда: открыто признать несовместимость душевных нужд – значит расписаться в крушении их общей попытки. Возвраты, примирения, легко давшееся забвение, видимость благополучия – все это не для них. Попытка их преследовала одну только цель – оказаться счастливой. И, коль скоро счастливыми они не стали, тут уж ничем не поможешь; нет на свете ничего, что можно было бы предложить взамен. Между тем Изабелла посещала Hótel de Paris настолько часто, насколько считала возможным: мерилом приличия служили правила хорошего тона – какие еще нужны доказательства тому, что мораль была, так сказать, плодом глубокого обдумывания? Нынешний свой визит Изабелла отмерила себе щедрой рукой, ибо, помимо той очевидной истины, что не могла же она бросить умирающего Ральфа, ей надо было кое-что спросить у него. В конце концов это важно было не только для нее, в такой же степени тут затронуты были интересы Гилберта.

Изабелла почти сразу заговорила о том, что занимало ее мысли.

– Я хочу задать вам один вопрос. Это касается лорда Уорбертона.

– Думаю, я угадал ваш вопрос, – ответил Ральф; он полулежал в кресле, и его худые ноги казались еще длиннее, чем обычно.

– Очень может быть. В таком случае ответьте мне на него.

– Я ведь не сказал, что могу на него ответить.

– Вы такие с ним близкие друзья, – сказала она, – и сейчас он все время у вас на глазах.

– Вы правы. Но не забывайте, что ему приходится скрывать свои чувства.

– Зачем ему их скрывать? Это на него не похоже.

– Но вы должны помнить, что здесь примешиваются особые обстоятельства, – сказал Ральф, и видно было по его лицу, что про себя он посмеивается.

– До какой-то степени – да. Ну а все-таки, как вы думаете, он в самом деле влюблен?

– Думаю, даже очень. Что-что, а это я разглядеть могу.

– Вот как! – сказала суховатым тоном Изабелла.

Ральф обратил к ней взгляд, по-прежнему чуть насмешливый, но с оттенком недоумения.

– Вы сказали это так, будто вы разочарованы.

Изабелла поднялась и с задумчивым видом стала разглаживать перчатки.

– Ну, в общем-то, меня это не касается.

– Вот уж поистине философское отношение, – сказал ее кузен и через секунду спросил: – Могу я все же полюбопытствовать, о чем идет речь?

Изабелла удивленно на него посмотрела.

– Я думала, вы знаете. Лорд Уорбертон сказал мне, что хочет жениться, вообразите себе, на Пэнси. Да я уже говорила вам об этом и не услышала в ответ ни слова. Быть может, сегодня вам угодно будет как-то на это отозваться. Вы, правда, верите, что он в нее влюблен?

– В кого – в Пэнси? Нисколько! – воскликнул очень убежденно Ральф.

– Но вы только что сами утверждали, что он влюблен.

Ральф помолчал.

– Он влюблен в вас, миссис Озмонд.

Изабелла покачала головой без тени улыбки.

– Ну согласитесь, это просто глупо.

– Конечно, глупо. Глупо со стороны Уорбертона, я тут ни при чем.

– До чего же это некстати, – обронила она, полагая, что держится, как тонкий политик.

– Должен, между прочим, добавить, – сказал Ральф, – что в разговоре со мной он это решительно отрицал.

– Как мило, что вы ведете между собой подобные разговоры! Ну а сказал он вам при этом, что влюблен в Пэнси?

– Он говорил о ней очень тепло, очень одобрительно. И, естественно, выразил надежду, что в Локли ей будет хорошо.

– Он в самом деле так думает?

– Ну, что Уорбертон думает в самом деле… – и Ральф развел руками.

Изабелла снова принялась разглаживать перчатки – длинные, просторные, они предоставляли ей обширное поле деятельности. Вскоре, однако, она подняла глаза.

– Ах, Ральф, вы ничем не хотите мне помочь! – воскликнула она горячо, порывисто.

Изабелла впервые признала, что нуждается в помощи, и кузен ее был потрясен страстностью этого признания. У него вырвался негромкий возглас – облегчения, жалости, нежности. Ему показалось, что разделявшая их пропасть исчезла, оттого он в следующее мгновение воскликнул:

– Как же вы, должно быть, несчастны!

Ральф не успел договорить, а Изабелла уже опомнилась и, овладев собой, сочла за благо притвориться, будто не слышала его слов.

– До чего глупо с моей стороны просить вас о помощи, – проговорила она с поспешной улыбкой, – Недоставало еще, чтобы я докучала вам своими мелкими домашними затруднениями! В сущности все обстоит очень просто. Придется лорду Уорбертону действовать самостоятельно. Он не должен на меня рассчитывать.