Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Привидения? — спросил я, поскольку знал, что все имеющее отношение к оккультизму для него куда более реально, чем обыденная действительность.

— Вот уж не знаю, как ты это истолкуешь, — задумчиво проговорил он, — возможно, объяснишь происшедшее совпадением. Но ты знаешь, я в совпадения не верю. По мне, такой вещи, как слепой случай, просто не существует. То, что мы называем случаем, на самом деле есть проявление неведомого нам закона.

— Ну-ка поподробней.

— Что ж, возьмем восход солнца. Если бы мы ничего не знали о вращении Земли, то, наблюдая, как солнце восходит каждый день почти в то же время, что накануне, назвали бы это совпадением. Но нам известен, в большей или меньшей степени, закон, управляющий этим феноменом, вот почему в данном случае о совпадении мы не говорим. С этим ты согласен?

— Пока что да. Возражений не имею.

— Хорошо. Мы знаем о вращении Земли и поэтому можем с уверенностью предсказать завтрашний восход. Знание прошлого дает нам возможность заглянуть в будущее, вот почему, услышав, что завтра взойдет солнце, мы не назовем это сообщение пророчеством. Подобным же образом если бы кому-нибудь были заранее точно известны траектории движения «Титаника»[169] и айсберга, с которым он столкнулся, то этот человек смог бы предсказать предстоящее крушение и время, когда оно произойдет. Короче говоря, знание будущего обусловлено знанием прошлого — имей мы абсолютно все сведения о первом, таким же всеобъемлющим было бы знание и второго.

— Это не совсем так, — отозвался я. — В дело может вмешаться какой-нибудь посторонний фактор.

— Но и он определяется прошлым.

— Сам твой рассказ так же сложен для понимания, как и вступление?

Фред рассмеялся:

— Сложнее, причем намного. По крайней мере, при его толковании придется столкнуться с немалыми трудностями, если ты не предпочтешь к простым и бесхитростным фактам отнестись столь же просто и бесхитростно. Я не вижу иного способа объяснить происшедшее, кроме признания единства прошлого, настоящего и будущего.

Фред отодвинул тарелку, облокотился на стол и воззрился на меня в упор. Подобных глаз я ни у кого больше не видел. Взгляд Фреда обладает поразительным свойством: он то проникает сквозь тебя, фокусируясь где-то вдали, за твоей спиной, то вновь возвращается к твоему лицу.

— Разумеется, время, если взять его все в совокупности, является не более чем бесконечно малой точкой на шкале вечности. После того как мы выйдем за пределы времени, то есть умрем, оно представится нам точкой, обозреваемой со всех сторон. Есть люди, которым даже при жизни случается воспринимать время в его единстве. Мы называем их ясновидящими: им являются ясные и достоверные картины будущего. А может быть, дело обстоит иначе: они пророчествуют благодаря тому, что им открыто прошлое, как в приведенном мной примере с «Титаником». Если бы нашелся человек, способный предсказать гибель «Титаника», и ему поверили бы окружающие, несчастье можно было бы предотвратить. Я привел два возможных объяснения — выбирай любое.

Для меня не было секретом, что мистические озарения, о которых говорил Фред, случались с ним самим, причем не однажды. Поэтому я догадывался, какого рода историю мне предстоит услышать.

— Стало быть, речь идет о видении, — сказал я, вставая. — Говори же, или я лопну от любопытства.

Вечер выдался на редкость душный, поэтому мы удалились не в другую комнату, а в сад, где благодаря ветерку и росе чувствовалась свежесть. Солнце ушло за горизонт, но зарево все еще стояло в небе, над головой пронзительно кричала стая стрижей, в теплом воздухе разливался тонкий аромат роз с клумбы. Слуга оборудовал для нас снаружи уютное пристанище: два плетеных стула и на всякий случай карточный столик. Там мы и обосновались.

— И главное, — попросил я, — излагай все полностью, во всех подробностях, иначе мне придется без конца перебивать тебя вопросами.

С разрешения Фреда я передаю эту историю в точности так, как услышал. Пока длился наш разговор, спустилась ночь, удалились от своих шумных хлопот стрижи, уступив место летучим мышам с их едва слышным, но все же более резким, чем крики стрижей, писком. Редкие вспышки спички, скрип плетеного стула — ничто иное не прерывало рассказ.



— Однажды вечером, недели три назад, — говорил Фред, — я обедал с Артуром Темплом. Присутствовали также его жена и свояченица, но около половины одиннадцатого дамы отправились на бал. Мы с Артуром оба ненавидим танцы, и Артур предложил мне партию в шахматы. Их я обожаю, играю из рук вон плохо, но во время игры ни о чем другом думать уже не могу. В тот вечер, однако, партия складывалась весьма благоприятно для меня, и, дрожа от возбуждения, я начал сознавать, что, как ни странно, в перспективе — ходов эдак через двадцать — маячит выигрыш. Упоминаю об этом, чтобы показать, насколько я был в те минуты сосредоточен на игре.

Пока я размышлял над ходом, грозившим моему сопернику скорым и неминуемым поражением, передо мной, как чертик из табакерки, внезапно возникло видение. Подобные уже являлись мне прежде раз или два. Я протянул руку, чтобы взять ферзя, но тут и шахматная доска, и все прочее, что меня окружало, бесследно исчезли, и я очутился на платформе железнодорожной станции. Вдоль платформы тянулся поезд, который — я знал это — только что привез меня сюда. Мне было также известно, что через час подойдет другой поезд и на нем мне предстоит отправиться к какому-то неведомому месту назначения. Напротив находилась доска с названием станции; покуда я о нем умолчу, чтобы ты не догадался, о чем пойдет речь дальше. Я нисколько не сомневался, что именно здесь и должен находиться, но в то же время, если память мне не изменяет, ни разу не слышал этого названия раньше. Мой багаж был сложен рядом, на платформе. Я поручил его заботам носильщика, как две капли воды похожего на Артура Темпла, и сказал, что собираюсь прогуляться, а к прибытию поезда вернусь.

Дело происходило днем (я знал это, несмотря на сумрак); стояла предгрозовая духота. Я прошел через здание вокзала и оказался на площади. Справа, за несколькими небольшими садиками, местность круто возвышалась и переходила вдали в вересковую пустошь, налево громоздились бесчисленные строения, из высоких труб которых извергался вонючий дым, вперед же, меж беспорядочно сгрудившихся домов, тянулась длинная улица. Ни в окнах этих бедных и унылых жилищ, построенных из серого выцветшего камня и крытых шифером, ни на всем бесконечном протяжении улицы не виднелось ни единого живого существа. Возможно, предположил я, все местные жители трудятся сейчас в мастерских — тех, что я заметил по левую руку, — но куда попрятались дети? Поселок казался вымершим, и в этом чудилось что-то печальное и тревожное.

На мгновение я задумался над тем, что предпочесть: прогулку по этим безрадостным местам или ожидание на вокзале с книгой. И тут я почему-то ощутил, что мне нужно идти, ибо за этой длинной пустынной улицей меня ждет важное открытие. Я знал одно: идти необходимо, хотя и не ясно зачем и куда. Я пересек площадь и вышел на улицу.

Как только я двинулся вперед, ощущение, давшее мне толчок, полностью развеялось (вероятно, потому, что сделало свое дело); в памяти осталось одно: я жду поезда и прогуливаюсь, чтобы убить время. Конец улицы терялся вдали, на холме; по обе стороны стояли приземистые двухэтажные дома. Несмотря на удушающую жару, двери и окна были наглухо закрыты; всюду царило полное безлюдье. Ничьи шаги, кроме моих, не нарушали тишину. Не порхали по карнизам и канавам воробьи, не крались вдоль домов и не дремали на ступеньках коты; ни единая живая душа не показывалась на глаза и не выдавала своего присутствия какими-либо звуками.

Я шел и шел, пока наконец не понял, что улица кончается. На одной стороне домов не стало и потянулись мрачные пустые пастбища. И тут в моем мозгу, подобно отдаленной молнии, вспыхнула мысль: моему взгляду не доступно ничто живое, так как у меня нет с живущими ничего общего. Вокруг, возможно, кишмя кишат дети, взрослые, коты и воробьи, но я не один из них, я попал сюда иным путем, и то, что привело меня в эту пустынную местность, к жизни не имеет никакого отношения. Я не могу высказать эту мысль яснее, настолько неопределенной и мимолетной она была. На другой стороне улицы дома тоже кончились, и я шел теперь унылой деревенской дорогой. Справа и слева тянулись чахлые живые изгороди. Быстро надвигались и густели сумерки, горячий воздух застыл в неподвижности. Дорога сделала крутой поворот. По одну сторону по-прежнему простиралась открытая местность, по другую же мой взгляд уперся в высокую каменную стену. Я уже начал гадать, что прячется там, за стеной, когда набрел на большие железные ворота и через решетку разглядел кладбище. Ряд за рядом в полумраке тускло поблескивали надгробия; в дальнем конце едва виднелись скаты крыши и низкий шпиль часовни. Смутно ожидая чего-то для себя важного, я вошел в раскрытые ворота и по заросшей сорняками гравиевой дорожке направился к часовне. Взглянув при этом на свои часы, я убедился, что полчаса уже на исходе и вскоре придется возвращаться. Я знал, однако, что пришел сюда не просто так.

Надгробий вокруг больше не было, и от часовни меня отделяло открытое пространство, поросшее травой. Мне попалось на глаза одиноко стоявшее надгробие, и, повинуясь особого рода любопытству, заставляющему нас иногда склоняться, чтобы прочесть надписи на могильных камнях, я свернул с тропы.

Надгробие, хотя и свежее (судя по тому, как оно белело в сумраке), уже успело порасти мхом и лишайником, и мне подумалось, что здесь, возможно, покоится странник, умерший на чужбине, где нет ни родных, ни друзей, чтобы присмотреть за могилой. При виде растительности, целиком скрывшей надпись, во мне шевельнулась жалость к несчастному, столь скоро забытому миром. Кончиком трости я принялся расчищать буквы. Мох отваливался кусок за куском, уже показалась надпись, но тьма успела так сгуститься, что букв я не различал. Я зажег спичку и поднес к надгробию. На камне было высечено мое собственное имя.

Я услышал испуганное восклицание и понял, что оно вырвалось из моих уст. Тут же послышался смех Артура Темпла, и я снова очутился у него в гостиной, перед шахматной доской, на которую взирал с огорчением. Ход, сделанный Артуром, оказался сюрпризом и развеял в прах все мои победные планы.

— А полминуты назад, — проговорил Темпл, — я думал, что дела мои швах.

Через несколько ходов игра пришла к печальному завершению, мы перекинулись еще несколькими словами, и я отправился восвояси. Мое видение уложилось в те пол минуты, которые Темпл затратил на свой ход, ведь до того, как перенестись за тридевять земель, я успел пойти ферзем.



Фред примолк, и я решил, что его история достигла финала.

— Странное дело, — заговорил я, — это одно из тех ничего не значащих, но любопытных впечатлений, которые время от времени вторгаются в нашу обыденную жизнь. Бог знает, откуда они исходят, но что они никуда не ведут, можно утверждать с уверенностью. Кстати, как называлась та станция? Ты не выяснял, не напоминает ли твое видение реально существующую местность? Не обнаружил ли ты совпадений?

Должен признаться, я был немного разочарован, хотя рассказывал Фред поистине мастерски. Не исключаю, что временами ясновидящим и медиумам бывает дано приоткрыть завесу, за которой, в тесном соседстве с нашим собственным, прячется иной мир, незримый и неведомый, и он становится доступен существам, пребывающим в физическом плане бытия, но в чем смысл таких видений? Смысла нет, и то же самое можно было сказать и об услышанной истории. Если даже в конечном счете Фреда Беннетта похоронят на кладбище вблизи привидевшегося ему сумеречного опустелого городка, что пользы знать об этом заранее? Если, воспользовавшись случаем заглянуть в иной, обычно заповедный мир, мы не узнаем ничего хоть сколько-нибудь ценного и интересного, то к чему нам такая возможность?

Фред бросил на меня свой пронизывающий, устремленный в неведомую даль взгляд и рассмеялся.

— Нет, — ответил он, — вернее, не в совпадениях, как ты их называешь, суть моей истории. Что же до названия станции — потерпи, вскоре оно всплывет.

— О, так это еще не все?

— Ну да, разумеется, ты ведь просил рассказывать со всеми подробностями. То, что ты слышал, это пролог или же первый акт. Так мне продолжать?

— Конечно же. Извини.



— Итак, я вновь находился в комнате Артура, видение не продлилось и минуты, приятель не заметил ничего необычного: я всего-навсего глазел на шахматную доску, а когда он сделал ход, нарушивший мои планы, от досады вскрикнул. Потом, как я уже говорил, мы немножко побеседовали и он упомянул, что им с женой, возможно, предстоит поездка в Йоркшир.[170] Там, по дороге в Уитсантайд, находится усадьба Хелиат, которую оставил жене в наследство ее недавно скончавшийся дядя. Расположена она на возвышенности, среди вересковых пустошей. Осенью там можно охотиться, а сейчас как раз сезон ловли форели. Они, может быть, выберутся туда недельки на две. Артур предложил мне провести неделю с ними в Хелиате, если у меня нет других планов. Я охотно согласился, но поездка, как ты понимаешь, была под вопросом, все зависело от Темплов. Десять дней от них не поступало известий, но затем пришла телеграмма (Артур предпочитает телеграммы, потому что они, по его словам, внушительнее писем) с приглашением прибыть как можно скорее, если я не передумал. Темпл просил сообщить, когда придет мой поезд, тогда они меня встретят; остановка называется Хелиат. Скажу сразу: станция, явившаяся мне в видении, носила другое название.

У меня есть дома расписание; я отыскал там Хелиат, выбрал подходящий поезд и телеграфировал Артуру, что завтра выезжаю. Таким образом, все, что пока требовалось, я сделал.

В Лондоне стояла удушливая жара, и йоркширские вересковые пустоши рисовались мне райским уголком. Кроме того, после давешнего странного видения меня донимали дурные предчувствия. Понятное дело, я уговаривал себя, что всему виной спертая атмосфера города, хотя в глубине души знал истинную причину: происшествие за шахматной доской. Назойливое воспоминание давило свинцовой тяжестью, грозной тучей застило небосвод. Стоило мне отослать телеграмму, как подъем духа, вызванный мыслью о бодрящем горном воздухе, уступил место предчувствию неведомой опасности, и я, недолго думая, послал вслед первой вторую телеграмму с сообщением, что все же не смогу приехать. Но почему мне вздумалось связать свои дурные предчувствия именно с поездкой в Хелиат — об этом я не имел понятия и, как ни старался, никакой разумной причины не измыслил. Тогда я сказал себе, что на меня напал иррациональный страх (такое случается даже с самыми спокойными людьми) и поддаться ему — лучший способ расшатать свою нервную систему. В подобных случаях ни за что не следует себе потакать.

По этой причине я решил пойти наперекор себе — не столько ради приятной загородной поездки, сколько с целью доказать, что напрасно боялся. На следующее утро я явился на вокзал с запасом в четверть часа, нашел себе место в уголке, заранее заказал в вагоне-ресторане ленч и обосновался со всеми удобствами. Перед самым отходом поезда появился кондуктор. Надрезая мой билет, он взглянул на название конечного пункта.

— Пересадка в Корстофайне, сэр, — сказал он. Теперь ты знаешь, что за станция мне привиделась.

Меня охватил панический ужас, но я все же задал кондуктору вопрос:

— И сколько придется там ждать?

Он вынул из кармана расписание:

— Ровно час, сэр. А потом подойдет поезд, который по боковой ветке направляется в Хелиат.



На сей раз я не удержался и прервал его:

— Корстофайн? Это название недавно попадалось мне в газете.

— Мне тоже. Об этом чуть позже. А тогда я попросту впал в панику, потерял над собой контроль. Я выпрыгнул из поезда как ошпаренный. Не без труда мне удалось забрать из багажного вагона свои вещи. А Темплу я отправил телеграмму, где говорилось, что меня задержали. Спустя минуту поезд тронулся, а я остался на платформе. Уши у меня горели от стыда, но в какой-то потаенной клеточке мозга прочно засела уверенность, что я поступил правильно. Каким образом, сам не знаю, но я внял полученному десятью днями раньше предостережению.

Позже я пообедал у себя в клубе, а затем взял в руки газету и наткнулся на сообщение о трагической железнодорожной аварии, имевшей место в тот же день у станции Корстофайн. Скорый поезд из Лондона, на котором я собирался ехать, прибыл в 2.53, а поезд, следовавший по боковой ветке на Хелиат, должен был отправиться в 3.54. В заметке говорилось, что этот поезд отходит от платформы, куда прибывают лондонские поезда, несколько ярдов следует по ветке, ведущей к Лондону, а затем сворачивает вправо. Примерно в то же время мимо Корстофайна проходит без остановки лондонский экспресс. Обычно местный, хелиатский поезд его пропускает, однако в тот день экспресс запаздывал, и хелиатский поезд получил сигнал к отправлению. То ли стрелочник не дал лондонскому поезду сигнал остановки, то ли машинист зазевался, но, когда местный поезд находился на лондонской ветке, в него на полной скорости врезался наверстывавший опоздание экспресс. Пострадали локомотив и головной вагон экспресса; что до местного поезда, то его просто-напросто разнесло в щепки: экспресс пролетел насквозь как пуля.



Фред снова сделал паузу; я на сей раз молчал.

— Ну вот, — произнес он, — такая мне пригрезилась картина, и такое я извлек из нее предостережение. Осталось добавить немногое, но, как мне представляется, для исследователя, изучающего подобного рода феномены, эта часть рассказа не менее интересна, чем все остальное.

Итак, я тут же решил на следующий день отправиться в Хелиат. После всего, что произошло, я изнывал от любопытства. Мне не терпелось узнать, совпадет ли с действительностью мое видение, или это была, скажем так, весть из нематериального мира, облаченная в формы времени и пространства, свойственные миру физическому. Должен сознаться, первое предположение нравилось мне больше. Обнаружив в Корстофайне ту же картину, что ранее пригрезилась мне, я убедился бы в тесной связи и взаимопроникновении здешнего и нездешнего миров, в том, что последний способен представать перед смертным в формах первого… Я вновь телеграфировал Артуру Темплу, сообщая, что приеду на следующий день в то же время.

Снова я отправился на вокзал, и снова кондуктор предупредил, что в Корстофайне мне нужно сделать пересадку. Утренние газеты пестрели сообщениями о вчерашней аварии, но кондуктор заверил, что путь уже очищен и задержек не будет. За час до прибытия за окнами потемнело: мимо потянулись угольные копи и фабрики, из труб извергался густой, заволакивавший солнце дым. Когда поезд остановился, местность уже начал окутывать знакомый мне плотный, неестественный сумрак. В точности так же как в прошлый раз, я поручил свои вещи носильщику, а сам отправился исследовать места, которых ни разу не видел, но знал до таких мельчайших подробностей, какие обычно не в состоянии удержать память. Справа к привокзальной площади примыкало несколько садовых участков, за которыми высилось поросшее вереском плоскогорье, — где-то там, без сомнения, располагался Хелиат. Налево громоздились крыши хозяйственных строений, из высоких труб клубами шел дым. Впереди устремлялась в бесконечную даль крутая унылая улица. Но городок, прежде мертвый и необитаемый, на сей раз был заполнен сновавшими толпами. В водосточных канавах копошились дети, на ступеньках у входных дверей вылизывались кошки, воробьи поклевывали рассыпанный на дороге мусор. Так и должно было случиться. В прошлый раз, когда Корстофайн посетил мой дух, или астральное тело — называй как знаешь, — за мной уже затворялись врата мира теней и все живое оставалось вне моего круга восприятия. Теперь же, принадлежа к живым, я наблюдал, как вокруг меня кипела и бурлила жизнь.

Я поспешно зашагал вдоль улицы, по опыту зная, что мне едва хватит времени добраться до цели и не опоздать затем на поезд. Стояла изнуряющая жара, темень с каждым шагом сгущалась все больше. По левую руку дома кончились, и передо мной открылись печальные поля, потом дома перестали попадаться и справа, и наконец дорога сделала резкий поворот. Следуя вдоль каменной, выше моего роста, стены, я добрался до распахнутых железных ворот, показались ряды надгробий и на фоне темного неба скаты крыши и шпиль кладбищенской часовни. Вновь я вступил на заросшую гравиевую дорожку, достиг открытого пространства перед часовней и увидел могильную плиту в стороне от остальных.

По траве я приблизился к плите, сплошь покрытой мхом и лишайником. Поскреб тростью поверхность камня, где было выбито имя того (или той), кто под ним покоился, зажег спичку, потому что во тьме уже не различал букв, и обнаружил не чье-нибудь, а свое собственное имя. Ни даты, ни текста — имя, и больше ничего.

Беннетт вновь умолк. Пока длился рассказ, слуга успел поставить перед нами поднос с сельтерской и виски и водрузить на стол лампу; пламя застыло в неподвижном воздухе. Ни прихода, ни ухода слуги я не заметил, подобно тому как Фред, когда поле его сознательного восприятия было целиком занято видением, ничего не знал о ходе, сделанном его соперником за шахматной доской. Фред налил себе немножко виски, я последовал его примеру, и он продолжал:

— Остается только гадать, не посетил ли я когда-нибудь Корстофайн и не пережил ли как раз то, что явилось мне в видении. Не могу поручиться, что это не так: не в моих силах воссоздать в памяти каждый прожитый мною день, начиная с появления на свет. Могу утверждать только, что ни о чем подобном я не помнил, даже название «Корстофайн» представлялось мне совершенно незнакомым. Если я побывал в Корстофайне, то не исключено, что меня посетило не видение, а воспоминание, и беду оно предотвратило по чистой случайности, всплыв в памяти как раз накануне того рокового дня, когда мне грозила неминуемая гибель в железнодорожной аварии. Если бы несчастье произошло и мои останки опознали, то похоронили бы их, определенно, на том самом кладбище: в моем завещании душеприказчик нашел бы пункт, где говорится, что при отсутствии весомых причин поступить иначе мое тело следует похоронить рядом с тем местом, где меня настигнет смерть. Разумеется, мне нет дела до того, что произойдет с моей бренной оболочкой, когда душа с ней расстанется, и никакие сантименты не побуждают меня в данном случае причинять ближним хлопоты.



Фред вытянулся и издал смешок:

— Да, можно сказать, совпадение изощренное, а если им к тому же предусмотрено, что по соседству с моей предполагаемой могилой похоронен еще один Фред Беннетт, то оно поистине выходит за всякие разумные пределы. Да уж, мне скорее по душе более простое объяснение.

— Какое же?

— То самое, в которое ты в глубине души веришь, одновременно восставая против него разумом, неспособным подвести его под какой-либо известный закон природы. Однако закон в данном случае существует, пусть он и не проявляет себя с таким постоянством, как тот, что управляет восходом солнца. Я бы сравнил его с законом, в соответствии с которым прилетают кометы, только сталкиваемся мы с ним, разумеется, гораздо чаще. Возможно, чтобы замечать его проявления, требуется особая психическая восприимчивость, которая дана не всем людям, а лишь некоторым. Аналогичный пример: кто-то наделен способностью слышать (на сей раз речь идет о физическом восприятии) писк, который издают в полете летучие мыши, а кто-то нет. Я вот не воспринимаю эти звуки, а ты как-то упоминал, что слышишь их, и я верю тебе безоговорочно, хотя сам к ним абсолютно глух.

— И в чем же заключается закон, о котором ты говоришь?

— В том, что в единственно подлинном и реальном мире, скрытом за «земною грязной оболочкой праха»,[171] прошлое, настоящее и будущее неотделимы друг от друга. Они представляют собой единую точку в вечности, воспринимаемую целиком и со всех сторон сразу. Это трудно выразить словами, но дело обстоит именно так. Есть люди, для которых эта оболочка праха время от времени на мгновение приоткрывается, и тогда они обретают способность видеть и познавать. В сущности, ничего нет проще, и, если разобраться, ты веришь в это и всегда верил.

— Согласен, — кивнул я, — но именно потому, что подобные явления столь редки и столь отличны от повседневного хода вещей, я и пытаюсь, столкнувшись с необычным случаем, прежде всего подыскать ему более знакомую мне причину — объяснить его повышенной чувствительностью органов восприятия. Мы знаем о том, что существует чтение мыслей, телепатия, внушение. Когда берешься толковать феномены столь загадочные, как предвидение будущего, нужно прежде всего исключить вмешательство этих, менее таинственных, свойств человеческой психики.

— А, ну тогда давай исключай. Но не думай, что ясновидение и пророчества принадлежат не к одному и тому же кругу явлений. Они представляют собой всего лишь продолжение естественного закона природы. Боковая ветка, ведущая в Хелиат, так сказать, в стороне от магистрали. Часть общей сети дорог.

Здесь было над чем задуматься, и мы замолчали. Да, я слышу писк летучих мышей, а Фред не слышит, но, если б он на том основании, что сам глух, отказался верить мне, я счел бы, что он чересчур далеко зашел в материализме. Я обдумал его историю шаг за шагом и в самом деле признал, что склонен согласиться с провозглашенным им принципом: из тех областей, которые мы, в невежестве своем, считаем вместилищем пустоты, поступали, поступают и будут поступать сигналы, и, если приемник настроен на соответствующую волну, он их улавливает. Да, Фред видел мертвый, опустевший город, ибо сам принадлежал смерти, а потом город ожил, потому что, вняв предостережению, Фред вернулся к жизни. И тут меня осенило.

— Ага, попался! В твоем видении отсутствовали люди, потому что сам ты был тогда мертв, не так ли?

Фред снова усмехнулся:

— Знаю, что ты собираешься сказать. Ты хочешь спросить, а как же носильщик, которого я видел на станции. Не могу подыскать удовлетворительного объяснения. А если вспомнить о том, как маячит перед человеком, получающим наркоз, лицо анестезиолога, — последнее, что он видит, прежде чем впасть в беспамятство, и последнее, что связывает его с материальным миром? Я ведь говорил тебе, что носильщик смахивал на Артура Темпла.


1928


Элджернон Блэквуд

(Algernon Blackwood, 1869–1951)

Элджернон Блэквуд, второй сын сэра Артура Блэквуда, крупного чиновника почтового ведомства, родился в Кенте, закончил Эдинбургский университет; учился, кроме того, в Моравской школе в Германии и у частных учителей во Франции и Швейцарии. Работать начал в 20 лет в Канаде как сотрудник журнала. Потом пробовал завести ферму, отель — но каждый раз неудачно. Он вновь взялся за журналистику, на этот раз в Нью-Йорке, вслед за тем устроился секретарем к банкиру-миллионеру. В Англию вернулся в 30 лет.

Литературная карьера Блэквуда началась, когда ему исполнилось 36 лет. Блэквуд написал несколько рассказов, которые не предназначал для публикации, но приятель без его ведома отнес эти рассказы издателю, и они были приняты. При жизни Блэквуда вышло несколько сборников его рассказов, в том числе «Пустой дом и другие истории о привидениях» (1906), «Слушатель и другие рассказы» (1907) и пр.

Ужасы и привидения были литературной специальностью Э. Блэквуда, и он высоко оценивается критиками как один из наиболее выдающихся представителей этого направления в беллетристике. Дж. Салливан называет его «непревзойденным мастером визионерской традиции в жанре рассказов о привидениях, одним из зачинателей которой он являлся». Американский писатель и литературный критик Говард Лавкрафт (1890–1937), широко известный и авторитетный в наши дни мастер черной фантастики, утверждал, что Блэквуд «обладает безусловным и неоспоримым умением создавать атмосферу ужаса». Вклад Блэквуда в культуру сверхъестественного не ограничился литературными трудами (романами и рассказами): множеству британских радиослушателей и телезрителей были знакомы выступления писателя, посвященные его любимой тематике. Публика прозвала Блэквуда Человеком с Привидениями. Блэквуд и некоторые современные ему писатели, разделявшие его интересы, принадлежали к различным обществам, изучавшим оккультизм и загадочные явления человеческой психики (таким, как «Орден Золотого Рассвета», Общество психических исследований и т. п.)

Э. Блэквуд писал о себе: «Во мне появился острый интерес прежде всего к „психическим явлениям“. Мои книги по преимуществу наполнены фантазиями и размышлениями, посвященными именно этой спорной и загадочной области. Меня прозвали Человеком с Привидениями, поэтому радио-и телевизионные выступления мне волей-неволей приходится посвящать чему-нибудь вроде „рассказов о призраках“. Но мои истинные интересы всегда были направлены (это и ныне так) на познание пределов человеческих возможностей, причем я предполагаю, что любой самый обычный человек с улицы обладает странными способностями, в повседневной жизни никак себя не проявляющими».

Один из персонажей Блэквуда, Джон Сайленз, фигурирующий в нескольких рассказах, — «детектив-психолог», напоминает доктора Хесселиуса из произведений Дж. Ш. Ле Фаню и Ван Хелзинга из «Дракулы» Брэма Стокера.

Кукла (The Doll)

Пер. М. Куренной

Бывают ночи просто темные, но порой ночная тьма внушает трепет — словно таит в себе возможность неких зловещих и таинственных событий. Во всяком случае, это утверждение верно для некоторых глухих отдаленных предместий, где редкие фонари не в силах рассеять густой мрак, где мало что происходит, где звонок в дверь звучит подобно грозному вызову в суд и где люди восклицают: «Надо переезжать в город!» В садах вокруг особняков там вздыхают на ветру дряхлые кедры, но живые изгороди сопротивляются движению воздуха, а темнота наполнена приглушенными звуками ночной жизни.

Именно в такую ноябрьскую ночь влажный бриз едва шевелил ветви серебристых сосен по обеим сторонам узкой аллеи, ведшей к особняку «Лорелз», где жил полковник Мастерс — отставной командир Индийского полка Хамбер Мастерс, об аристократическом происхождении которого свидетельствовало множество дополнительных инициалов после имени. Поскольку у горничной из немногочисленного штата прислуги был в тот вечер выходной, на резкий звонок, неожиданно раздавшийся вскоре после десяти часов, к двери подошла кухарка — подошла и едва не задохнулась от удивления и страха. Внезапное дребезжание колокольчика она сочла звуком неприятным и нежеланным. Моника — обожаемое, хотя и несколько заброшенное дитя полковника — спала наверху. Но кухарка испугалась не того, что неожиданный шум потревожит девочку, и не слишком громкого для столь позднего часа звонка колокольчика. Ей стало страшно оттого, что она увидела на ступеньках за открытой в дождливую ночь дверью черного человека. Да, под дождем, на ветру стоял высокий худой «черномазый» со свертком в руках.

Во всяком случае, какой-то темнокожий, впоследствии решила женщина. Негр, индус или араб. Словом «черномазый» она обозначала любого человека, не при надлежавшего к белой расе.

Человек в грязном желтом плаще и засаленной мятой шляпе, «похожий на дьявола, спаси Господи», протянул ей из темноты сверток; сверкавшие глаза его полыхнули красным огнем, когда в них отразился свет лампы. «Полковнику Мастерсу, — скороговоркой прошептал он, — Лично в руки. Только ему, и никому больше». И затем посыльный растаял в темноте со своим «странным чужеземным акцентом, огненными глазами, и отвратительным шипящим голосом».

Он исчез. Ветреная дождливая ночь поглотила его.

Итак, кухарка, лишь на следующий день обретшая способность изъясняться членораздельно, осталась стоять перед закрытой дверью с небольшим бумажным свертком в руке. Настойчивый приказ отдать посылку лично в руки хозяину чрезвычайно поразил женщину, — правда, положение ее несколько облегчалось тем обстоятельством, что полковник Мастерс никогда не возвращался домой раньше полуночи, и, таким образом, необходимость немедленных действий отпадала. Мысль эта утешила женщину и помогла ей частично вернуть утерянное самообладание, хотя она — встревоженная, полная подозрений и сомнений — продолжала стоять на месте, осторожно держа сверток в руках. Посылка, даже принесенная таинственным темнокожим незнакомцем, сама по себе не являлась поводом для испуга. Однако кухарка определенно чувствовала страх. Вероятно, свою роль здесь сыграли инстинкт и склонность к суевериям. Кроме того, тревогу внушала сама обстановка: ветер, дождь, пустой темный дом — и неожиданное появление черного человека. Смутное чувство ужаса проникло в ее сердце. Ирландская кровь вызвала к жизни из глубин подсознания древние видения. Женщина задрожала всем телом, словно в свертке находилось нечто живое, опасное, ядовитое, явно нечестивого происхождения, и выронила посылку из внезапно ослабевших рук. Та упала на мозаичный пол со странным резким стуком и осталась лежать неподвижно. Кухарка опасливо разглядывала сверток, но, слава Богу, он не шевелился — обыкновенная посылка, завернутая в коричневую почтовую бумагу. Принесенная при свете дня простым посыльным, она могла содержать товар из бакалейной лавки, табак или даже починенную рубашку. Женщина настороженно прищурилась: этот сухой резкий стук озадачил ее. Несколько минут спустя она вспомнила о своем долге и, по-прежнему дрожа всем телом, робко подняла сверток с пола. Его нужно было отдать полковнику «лично в руки». Кухарка пошла на компромисс: решила оставить посылку на столе в кабинете хозяина и утром сказать ему о ней. Правда, полковник Мастерс, со своим темным восточным прошлым, крутым нравом и властностью истинного тирана, мало располагал к общению и в лучшее время суток, а по утрам тем более.

Посему кухарка поступила следующим образом: оставила посылку на столе в кабинете, но воздержалась от каких-либо комментариев по поводу ее появления в доме. Она решила не вдаваться в столь незначительные подробности, ибо миссис О’Рейли боялась полковника Мастерса, и лишь искренняя любовь последнего к Монике заставляла ее признать в нем представителя человеческого рода. О да, он платил хорошо и даже иногда улыбался. И он был красивым мужчиной — разве что чересчур смуглым на ее вкус. Кроме того, он порой хвалил стряпню миссис О’Рейли, и это на время примиряло кухарку с хозяином. Так или иначе, они устраивали друг друга, и миссис О’Рейли оставалась в доме, обкрадывая хозяина в свое удовольствие, но со всеми необходимыми мерами предосторожности.

— Не сулит это ничего доброго, — уверяла она горничную на следующий день. — Это «отдать лично в руки, только ему, и никому больше», и страшные глаза черномазого, и странный стук, с которым посылка выпала у него из рук. Такие вещи не сулят ничего доброго — ни нам, ни кому-либо еще. Такой черный человек не может принести в дом удачу. Посылка, как же!.. С такими-то дьявольскими глазами…

— А что ты сделала с ней? — осведомилась горничная.

Кухарка смерила ее взглядом:

— Бросила в огонь, конечно. В печь, если уж быть совсем точной.

Горничная в свою очередь смерила собеседницу взглядом и обронила:

— Не думаю.

Кухарка на некоторое время задумалась — очевидно, в поисках достойного ответа.

— Так вот, — шумно выдохнула она наконец. — Знаешь, что я думаю? Не знаешь. Тогда слушай. Хозяин чего-то боится, вот что. Он чего-то страшно боится — я знаю это с тех самых пор, как поступила работать сюда. И дело вот в чем. Когда-то давно, в Индии, хозяин ступил на стезю греха, и теперь этот тощий черномазый принес ему понятно что. Вот почему я и говорю, что бросила посылку в печь, понимаешь? — Она понизила голос и прошептала: — Там был кровавый идол, в этой посылке. А хозяин… что ж, он втайне поклоняется кровавому идолу. — Кухарка перекрестилась. — Вот почему я и сказала, что бросила сверток в печь… понимаешь?

Горничная таращила глаза и хватала ртом воздух.

— И запомни мои слова хорошенько, юная Джейн! — добавила кухарка, поворачиваясь к кастрюле с тестом.

На том дело на некоторое время и заглохло, ибо, будучи ирландкой, кухарка больше любила смех, чем слезы, и, утаив от перепуганной горничной тот факт, что на самом деле она не сожгла посылку, а положила на рабочий стол хозяина, почти забыла о происшествии. В конце концов, в ее обязанности не входило открывать дверь посетителям. Она «передала» посылку. И совесть ее была совершенно чиста.

Таким образом, никто явно не постарался «запомнить ее слова хорошенько», ибо в ближайшем будущем ничего из ряда вон выходящего явно не случалось — как и положено в отдаленном Предместье, — и Моника по-прежнему находила радость в своих одиноких играх, и полковник Мастерс оставался все тем же мрачным деспотом. Влажный зимний ветер раскачивал серебристые сосны, дождь стучал по карнизам, и никто не наведывался в гости. Таким образом прошла неделя — весьма долгий срок для тихого сонного Предместья.



Но вдруг однажды утром из рабочего кабинета полковника Мастерса раздался звонок, и, поскольку горничная прибиралась наверху, на звонок откликнулась кухарка. Хозяин держал в руках коричневую бумажную посылку — наполовину развернутую, с развязанной веревкой.

— Я нашел это на своем столе. Я неделю не заходил в кабинет. Кто принес это? И когда? — Его обычно желтое лицо пожелтело от ярости еще больше.

Миссис О’Рейли ответила на последний вопрос, на всякий случай датируя событие более поздним числом.

— Я спрашиваю, кто принес это? — раздраженно повторил полковник.

— Какой-то незнакомец, — пробормотала кухарка и робко добавила: — Не из здешних. Я его прежде никогда не видела. Мужчина.

— Как он выглядел? — Вопрос прозвучал подобно выстрелу.

Миссис О’Рейли опешила от изумления.

— Те-темный такой, — пролепетала она. — Очень темный, если я не ошибаюсь. Только он пришел и ушел так быстро, что я не успела разглядеть его лицо. И…

— Он что-нибудь велел передать? — перебил ее полковник.

Кухарка замялась.

— Ответа он не просил… — начала она, вспомнив о предыдущих визитах разных посыльных.

— Я спросил: передать что-нибудь велел? — прогремел полковник.

Еще мгновение, и миссис О’Рейли разразилась бы слезами или упала в обморок — так боялась она хозяина, особенно когда врала напропалую. Однако полковник сам положил конец ее мучениям, резко протянув ей полуразвернутую посылку. Вопреки самым худшим опасениям миссис О’Рейли он не стал ни допрашивать, ни ругать ее. В отрывистом голосе его звучали гнев, тревога и — как ей показалось — страдание.

— Возьмите это и сожгите, — по-военному жестко приказал полковник Мастерс, протягивая посылку кухарке. — Сожгите или выбросьте эту дрянь прочь. — Он буквально швырнул сверток, словно не желая дотрагиваться до него, и продолжил металлическим голосом: — Если этот человек снова появится, скажите ему, что посылка уничтожена и мне в руки так и не попала. — Последние слова полковник произнес с особым нажимом. — Вы поняли меня?

— Да, сэр. Конечно, сэр.

Миссис О’Рейли повернулась и неверным шагом вышла из кабинета, опасливо держа сверток в вытянутых руках, словно там находилось некое ядовитое кусачее существо.

Однако теперь страх ее несколько поутих: почему она должна бояться вещи, с которой полковник Мастерс обращается столь пренебрежительно? И, оставшись в одиночестве на кухне среди своих домашних богов, миссис О’Рейли вскрыла посылку. Развернув несколько слоев толстой коричневой бумаги, она испуганно отшатнулась, — но, к великому своему разочарованию и удивлению, обнаружила перед собой всего-навсего симпатичную куклу с восковым лицом, какую можно купить в любой игрушечной лавке за один шиллинг и шесть пенсов. Самая обыкновенная дешевая куколка! С бледным, лишенным всякого выражения лицом и грязными волосами цвета соломы. Ее крохотные неуклюжие ручки лежали неподвижно по бокам, и на сомкнутых губах ее застыла ухмылка, впрочем не обнажавшая зубов. Черные ресницы до смешного напоминали изношенные зубные щетки, и весь вид куклы в тонкой юбчонке казался жалким, безобидным и даже безобразным.

Кукла! Миссис О’Рейли хихикнула себе под нос, и последние ее страхи растаяли без следа.

«Боже мой! — подумала она. — Видать, совесть у хозяина загажена, как пол в клетке с попугаем! И даже хуже! — Кухарка слишком боялась полковника, чтобы презирать его, и испытывала к нему чувство, скорее похожее на жалость. — Во всяком случае, — размышляла она, — он крепко переволновался. Он ожидал получить что-то другое, явно не грошовую куклу!» По доброте душевной миссис О’Рейли почти сочувствовала хозяину.

Однако, вместо того чтобы сжечь «эту дрянь» или выбросить, кухарка подарила ее Монике, ибо это все же была вполне симпатичная кукла. Не избалованная игрушками девочка мгновенно полюбила куклу всем сердцем и в ответ на строгое предупреждение миссис О’Рейли дала честное слово никогда не говорить отцу об этом замечательном подарке.

Отец Моники, полковник Хамбер Мастерс, производил впечатление «разочарованного» человека — человека, по воле рока живущего в отвратительном для него окружении; вероятно, разочарованного в карьере; возможно, также и в любви (ибо Моника, несомненно, была внебрачным ребенком), — и вынужденного из-за невысокой пенсии ежедневно ощущать зависимость от ненавистных обстоятельств быта.

Он был просто молчаливым и ожесточенным человеком, и в округе не столько не любили, сколько не понимали его. Неразговорчивого полковника с его темным, изборожденным морщинами лицом принимали за темную личность. Ведь «смуглый» в сельской местности означает «таинственный», а молчаливость возбуждает и бередит праздную женскую фантазию. Симпатию и искреннюю приязнь здесь вызывает открытый добродушный человек с волосами пшеничного цвета. Тем не менее полковник Мастерс любил играть в бридж и имел репутацию блестящего игрока. Посему по вечерам он уходил из дому и редко возвращался раньше полуночи. Картежники с явным удовольствием принимали его в своей компании, а факт существования у Мастерса обожаемой дочери в целом смягчал отношение общества к его загадочной персоне. Моника — хотя ее видели крайне редко — вызывала у местных женщин чувство умиления, и, по общему мнению сплетниц, «каково бы ни было происхождение девочки, он искренне любил ее».

Между тем Моника, в целом лишенная детских развлечений и игрушек, сочла появление куклы, этого нового сокровища, настоящим подарком судьбы. И ценность куклы возрастала в глазах девочки тем более, что это был «тайный» подарок отца. Множество других подарков получала она подобным образом и никогда не находила это странным. Только отец никогда прежде не дарил ей кукол — и в этой игрушке таился источник неизъяснимого восторга. Никогда, никогда не выдаст Моника своей радости и счастья. Это останется тайной, ее и папы. И все это заставляло девочку любить куклу еще больше. Она любила также и отца: его постоянное молчание внушало ей смутное уважение и благоговейный трепет. «Это так похоже на папу!» — всегда думала Моника, получая новый странный подарок, и инстинктивно она понимала, что никогда не должна говорить за него «спасибо», поскольку это являлось одним из условий чудесной игры, придуманной отцом. Но эта кукла была особенно восхитительна.

— Она куда более настоящая и живая, чем мои плюшевые мишки, — сообщила девочка кухарке, критически исследовав игрушку. — И как это ему пришла в голову такая мысль?! Подумайте только, она даже разговаривает со мной! — И Моника ласкала и качала на руках неживого уродца. — Это моя дочка! — восклицала она, прижимая куклу к щеке.

Ведь никакого плюшевого мишку нельзя всерьез считать дочкой: запеленатые медвежата — это все-таки не человеческие детеныши, в то время как кукла очень похожа на настоящую дочку. И кухарка, и гувернантка почувствовали, что с появлением новой игрушки в угрюмом доме воцарилась атмосфера радости, надежды и нежности, почти счастливого материнства — во всяком случае атмосфера, какую не смог бы принести с собой ни один плюшевый медвежонок. Дочка! Человеческое дитя! И все же и гувернантка, и кухарка, обе присутствовавшие при вручении девочке подарка, впоследствии вспоминали, что, вскрыв сверток и увидев куклу, Моника испустила вопль неистового восторга, до странности похожий на крик боли. В нем слышалась слишком пронзительная нотка лихорадочного возбуждения, словно некое инстинктивное чувство ужаса и отвращения мгновенно развеялось в вихре непреодолимой радости. Именно мадам Джодска вспомнила — много времени спустя — о странном противоречии в реакции ребенка на подарок.

— Мне тоже показалось, что она слишком уж громко завопила, если вы спрашиваете меня об этом, — признала миссис О’Рейли позже, хотя в тот самый момент сказала единственное: «Ах! Чудесно, замечательно! Ну разве она не прелесть?»

Мадам Джодска же только предостерегла воспитанницу:

— Моника, если ты будешь целовать дочку так крепко, она просто задохнется.

Но Моника, не обращая ни на кого внимания, в восторге принялась баюкать куклу.

Дешевую маленькую куклу с желтыми волосами и восковым личиком.



Конечно, жаль, что такая загадочная история дошла до нас через вторые руки. В равной мере печально и то, что основную часть информации мы получили из уст кухарки, горничной и не внушающей должного доверия иностранки. Где именно изложение постепенно переходит зыбкую грань, отделяющую реальное от неправдоподобного и неправдоподобное от совершенно фантастического, определить можно лишь с помощью сильного телескопа. Под мощным увеличительным стеклом нить, сплетенная новозеландским пауком, превращается в толстую веревку, но при изучении полученных из вторых рук сообщений эта нить кажется прозрачной осенней паутинкой.

Польская гувернантка мадам Джодска покинула особняк «Лорелз» совершенно неожиданно. Несмотря на обожание Моники и уважение полковника Мастерса, она уехала вскоре после появления в доме куклы. Мадам Джодска была миловидной молодой вдовой благородного происхождения и хорошего воспитания, тактичной, благонравной и разумной. Она любила Монику, и девочка чувствовала себя счастливой в ее обществе. Молодая женщина боялась хозяина, хотя, вероятно, втайне восхищалась сильным, молчаливым и властным англичанином. Он предоставлял ей большую свободу, она же никогда не позволяла себе никаких вольностей — и все шло гладко до поры до времени. Полковник хорошо платил, а мадам Джодска нуждалась в деньгах. Потом она неожиданно покинула дом. Внезапность ее отъезда, как и данное гувернанткой нелепое объяснение этого поступка, — безусловно, первые свидетельства того, что сия загадочная история переходит зыбкую грань, отделяющую реальное от невероятного и совершенно фантастического. Решение свое мадам Джодска объяснила страшным испугом, который-де сделал невозможным ее дальнейшее пребывание в доме. За сутки предупредив хозяина об уходе с места, гувернантка уехала. Представленное ею объяснение казалось нелепым, но вполне понятным: любая женщина может вдруг так испугаться в некоем доме, что проживание в нем станет для нее просто невыносимым. Это можно назвать глупостью или еще как-нибудь, но это понятно. Навязчивую идею, однажды поселившуюся в уме суеверной и потому склонной к истерикам женщины, нельзя вытеснить из сознания никакими логическими доводами. Подобное поведение можно счесть нелепым, но оно понятно.

Происшествие же, послужившее причиной внезапного испуга мадам Джодска, — это совсем другое дело, и самое лучшее просто рассказать о нем. Оно связано с куклой. Гувернантка клялась всеми святыми, что видела, как кукла «шла сама по себе». Она двигалась жуткой, подпрыгивающей, расхлябанной походкой по кровати, на которой спала Моника.

Мадам Джодска клялась, что видела это собственными глазами при слабом свете ночника. Перед сном она по привычке и из чувства долга заглянула в дверь спальни, дабы убедиться, что с девочкой все в порядке. Ночник, хотя и неяркий, хорошо освещал комнату. Сначала внимание гувернантки привлекло какое-то судорожное движение на стеганом одеяле: казалось, некий небольшой предмет скользит, нелепо подпрыгивая, по гладкому шелку. Возможно, что-то скатывается с кровати, оттого что девочка пошевелилась во сне.

Несколькими секундами позже гувернантка увидела, что это не просто «некий предмет», поскольку тот имел вполне определенную форму и вовсе не скатывался и не соскальзывал с кровати. Самым ужасным образом какое-то существо шагало: делало маленькие, но вполне целенаправленные шажки, словно живое. У него было крохотное страшное личико — крохотное и лишенное выражения, и на личике этом ярко сверкали маленькие глаза, которые смотрели прямо на мадам Джодска.

Несколько мгновений ошеломленная женщина смотрела на загадочное существо и потом вдруг с ужасом поняла, что это маленькое злонамеренное чудовище является не чем иным, как куклой! Куклой Моники! И кукла эта шагала к ней по складкам смятого одеяла. Она направлялась прямо к женщине.

Мадам Джодска взяла себя в руки — как в физическом, так и в моральном отношении — и великим усилием воли попыталась убедить себя в том, что этого ненормального и невероятного явления не существует в действительности. Как не существует застывшей у нее в жилах крови и бегущих по спине холодных мурашек. Она начала молиться. В полном отчаянии она мысленно обратилась к своему варшавскому духовнику, затем беззвучно закричала. Но кукла ковыляла прямо к молодой женщине, все ускоряя шаг и не сводя с нее пристального взгляда стеклянных глаз.

Потом мадам Джодска лишилась чувств.



О том, что мадам Джодска в некоторых отношениях была женщиной замечательной и разумной, можно судить по следующему: она поняла, что история эта «не выдерживает никакой критики», ибо осторожным шепотом рассказала о происшествии одной только кухарке, а хозяину поведала более правдоподобную историю о смерти близкого родственника и возникшую в связи с этим необходимость срочно уехать в Варшаву. Мадам Джодска не сделала ни малейшей попытки приукрасить странный рассказ. Придя в сознание, она собралась с духом и совершила замечательный поступок — укрепив свое сердце молитвой, заставила себя произвести тщательный осмотр места происшествия. Она на цыпочках вошла в комнату и убедилась, что Моника мирно спит, а кукла лежит совершенно неподвижно у самого края кровати. Мадам Джодска долго и пристально смотрела на куклу. Лишенные век глаза существа, обрамленные жуткими нелепыми ресницами, таращились в пустоту. Выражение воскового личика казалось не столько невинным, сколько тупым, идиотическим, — мертвая маска, жалкое подражание жизни там, где жизни быть не может никогда. Кукла была не просто безобразной — она вызывала отвращение.

Однако мадам Джодска не только внимательно изучила восковое лицо, но и с достойной восхищения смелостью заставила себя прикоснуться к маленькому чудовищу. В действительности она взяла куклу в руки. Вера молодой женщины, ее глубокая религиозность восставали против недавнего свидетельства ее зрения. Она не могла видеть ожившей куклы. Это было невероятно, невозможно. Объяснение крылось в чем-то другом. Во всяком случае, она убеждала себя довольно долго и наконец осмелилась дотронуться до омерзительной игрушки. Мадам Джодска аккуратно положила куклу на столик около кровати между цветочной вазой и ночником, где та осталась лежать на спине — беспомощная, невинная и все же ужасная. И лишь после этого на подгибавшихся ногах гувернантка покинула детскую и направилась в свою спальню. Тот факт, что пальцы молодой женщины оставались ледяными до тех пор, пока она наконец не уснула, безусловно, имеет простое и естественное объяснение и не нуждается ни в какой проверке.



Сцена эта — воображаемая или реальная — наводила ужас: бездушная поделка фабричного производства двигалась, как живое и разумное существо. Это походило на кошмарный сон. Мадам Джодска, с детства надежно защищенная железными принципами религии, испытала тяжелейшее потрясение. А потрясение вносит сумятицу в человеческий ум. Жуткое зрелище заставило молодую женщину усомниться во всем, что дотоле казалось ей реальным и возможным. Кровь застыла у нее в жилах, ледяной ужас проник в сердце, нормальное течение жизни в теле прекратилось на миг, и она лишилась чувств. Обморок был естественной реакцией организма на происшедшее. Однако именно потрясение, испытанное при виде невероятного зрелища, придало мадам Джодска храбрости для дальнейших действий. Она любила Монику независимо от обязанностей, входивших в хорошо оплачиваемую работу. Именно вид крохотного чудовища, ковылявшего по одеялу недалеко от лица и сложенных ручек спавшего ребенка, заставил гувернантку взять ужасную куклу голыми руками и убрать ее подальше…

Перед тем как заснуть, мадам Джодска несколько часов подряд размышляла над невероятным событием, то сомневаясь в реальности того, что видела, то вновь убеждая себя в этом, и заснула наконец с твердым убеждением: чувства все-таки не обманули ее. Это, конечно, еще не дает оснований усомниться в честности и искренности мадам Джодска и в достоверности ее подробных свидетельств.

— Мне очень жаль, — спокойно сказал полковник Мастерс, узнав о смерти ее родственника. Он испытующе взглянул на молодую женщину и добавил с улыбкой: — И Моника будет скучать без вас.

Гувернантка уже повернулась, чтобы уйти, когда полковник внезапно протянул к ней руку:

— Если вдруг впоследствии вам представится возможность вернуться — дайте мне знать. Ваше влияние так… благотворно… и спасительно…

Мадам Джодска невнятно пробормотала какую-то фразу, содержавшую обещание вернуться при случае, но покинула особняк, находясь под странным и сильным впечатлением, что не только — и не столько — Моника нуждается в ее присутствии. Молодая женщина сожалела о том, что полковник произнес именно эти слова. Она испытывала чувство стыда, словно бежала от своего долга или, по крайней мере, от ниспосланной ей Богом возможности помочь ближнему. «Ваше влияние так… спасительно…»



Уже в поезде и на корабле совесть начала грызть, скрести и терзать сердце мадам Джодска. Она бросила ребенка, которого любила и который нуждался в ней, — бросила потому, что потеряла голову от страха. Но подобное утверждение было односторонним. Она покинула дом, потому что в нем поселился дьявол. Однако и это было справедливым лишь отчасти. Когда истеричный человек, с раннего детства воспитанный на жестких религиозных догмах, начинает изучать факты и анализировать впечатления, логика и здравый смысл перестают работать должным образом. Мысль уводила в одну сторону, эмоции — в другую, и в результате мадам Джодска не пришла ни к какому заключению.

Она ехала в Варшаву, к своему отчиму, отставному генералу, в разгульной жизни которого не было места для падчерицы и который не мог обрадоваться ее возвращению. Для молодой вдовы, поступившей на работу с единственной целью сбежать подальше от грубого и пошлого существа, перспектива вернуться домой с пустыми руками была унизительной. Но все же сейчас ей было легче вынести эгоистичный гнев отчима, нежели объяснить полковнику Мастерсу подлинную причину своего ухода со службы. Совесть начала мучить мадам Джодска и по другим поводам, по мере того как обращенные в прошлое мысли воскрешали в ее памяти разные полузабытые подробности.

Например, те пятна крови, о которых упоминала кухарка, суеверная ирландка миссис О’Рейли. Мадам Джодска взяла за правило пропускать мимо ушей глупые россказни миссис О’Рейли, однако сейчас вдруг вспомнила нелепые разговоры кухарки и горничной, занятых составлением списка грязного белья.

«Говорю тебе, на кукле нет никакой краски. Там одни опилки, воск и прочая дрянь. — Это горничная. — Я же вижу, где краска, а где нет. А это не краска, это кровь».

И позже голос миссис О’Рейли:

«Матерь Божья! Еще одно красное пятно! Она грызет ногти! Отучать ее от этого — не моя работа!..»

Появление красных пятен на простыне и наволочках, конечно, казалось странным. Но в тот момент мадам Джодска не обратила внимания на случайно услышанный разговор. Списки белья для прачечной едва ли могли иметь отношение к ее работе. И вообще прислуга так глупа!.. Однако сейчас, в поезде, эти красные пятна — то ли краска, то ли кровь — вспомнились молодой женщине и растревожили ее воображение.

Другая довольно странная мысль тоже тревожила мадам Джодска — смутное сознание того, что она покинула человека, нуждавшегося в помощи, оказать которую было в ее силах. Это чувство не поддавалось точному словесному определению. Возможно, оно основывалось на замечании полковника о ее «спасительном» влиянии. Трудно сказать. Молодая женщина ощущала это интуитивно, а интуиция редко поддается анализу. В пользу этого смутного чувства говорила и странная уверенность, возникшая в душе гувернантки впервые со времени поступления на работу к полковнику Мастерсу, — уверенность в том, что полковник боится своего прошлого. Когда-то давно он совершил некий поступок, о котором ныне сожалеет и которого, возможно, стыдится, — во всяком случае, поступок, наказания за который теперь опасается. Более того, он ожидает этого наказания: возмездия, что прокрадется в дом, как тать в ночи, и схватит его за горло.

Именно человек, ожидавший мести, мог счесть ее влияние «спасительным». Вероятно, дело было в крепости духа, данной молодой женщине религией, или в покровительстве ее ангелов-хранителей.

Похоже, таким образом развивались мысли мадам Джодска. И жило ли в глубине ее души тайное восхищение этим мрачным и загадочным человеком — восхищение и неосознанное желание защитить его, в котором молодая женщина никогда не признавалась даже самой себе, — навсегда осталось ее сокровенной тайной.



Решение вернуться, принятое мадам Джодска после нескольких недель проживания в доме жестокого и злобного отчима, можно счесть закономерным и, во всяком случае, естественным для человеческой природы. Молодая женщина беспрестанно молилась своим святым. Кроме того, ее угнетало сознание невыполненного долга и утрата самоуважения. Она вернулась в холодный деревенский особняк. Поступок сей был понятен. Понятен был и восторг Моники, а тем более облегчение и радость полковника Мастерса. Последний самым деликатным образом выразил свои чувства в любезной записке, составленной так, словно мадам Джодска отлучалась из дома по делу лишь на короткий срок, — ибо прошло несколько дней, прежде чем молодой женщине представилась возможность увидеть хозяина и поговорить с ним. Кухарка и горничная оказали мадам Джодска прием радушный и многословный; однако болтовня их внушала беспокойство. Красных пятен загадочного происхождения на постельном белье больше не появлялось, но произошли другие необъяснимые события, еще более тревожные.

— Девочка скучала без вас ужасно, — сказала миссис О’Рейли. — Хотя и нашла себе утешение кое в чем… если вам угодно знать. — И кухарка перекрестилась.

— Кукла? — Мадам Джодска вздрогнула от ужаса, но усилием воли заставила себя перейти прямо к сути дела и говорить при этом небрежным тоном.

— Вот именно, мадам. Кровавая кукла.

Это странное определение гувернантка слышала много раз и прежде, но не знала, следует понимать его буквально или нет.

— Кровавая? — переспросила она, понизив голос.

Кухарка странно дернулась всем телом и пояснила:

— Ну, скорее я имею в виду то, что она двигается, как существо из плоти и крови. И то, как девочка с ней обращается и играет. — В голосе кухарки, хотя и громком, слышались нотки подавленного страха. Она вытянула вперед руки, словно защищаясь от возможного нападения.

— Несколько случайных царапин еще ничего не доказывают, — презрительно заметила горничная.

— Вы говорите о… каком-то… телесном повреждении? — серьезно спросила мадам Джодска. Она с трудом дышала и не обратила внимания на замечание горничной.

Миссис О’Рейли несколько раз судорожно сглотнула.

— Это не мисс Моника, — негодующим шепотом заявила она, совладав наконец с собой. — Это кто-то еще. Вот о чем я говорю. И ни один человек настолько черный никогда не может принести удачу в дом! Во всяком случае на своем веку я такого не припомню!

— Кто-то еще?.. — повторила мадам Джодска едва слышно, выхватив из тирады кухарки самые существенные слова.

— Да что твой человек! — снова подала голос горничная. — Подумаешь, человек! Слава Богу, я не христианка и ничего общего с христианами не имею! Но однажды ночью я точно услышала такое резкое пошаркивание в детской спальне… и кукла показалась мне большой такой — словно раздутой, — когда я тихонько заглянула в дверь…

— Замолчи сейчас же! — вскричала миссис О’Рейли. — Ты этого не видела и говоришь неправду! — Она повернулась к гувернантке и сказала извиняющимся тоном: — Об этой кукле сплетается больше пустых небылиц, чем я слышала ребенком во всех сказках графства Мейо. И я… я не верю ни одной из них. — Миссис О’Рейли презрительно повернулась спиной к продолжавшей трещать горничной и приблизилась к мадам Джодска. — Мисс Монике ничего не грозит, мадам, — горячо прошептала она. — Насчет нее можете быть совершенно спокойны. А если какая беда и случится — она коснется другого человека. — И кухарка снова осенила себя крестом.

В тишине своей комнаты мадам Джодска размышляла в перерывах между молитвами. Глубокое, ужасное беспокойство терзало ее.

Кукла! Дешевая безвкусная игрушка, тысячекратно размножаемая на фабриках; поделка промышленного производства, предназначенная для развлечения детей… Но…

«И то, как девочка с ней обращается и играет…» — звенело в ее встревоженном мозгу.

Кукла! Она была трогательной, убогой и даже ужасной игрушкой, однако вид занятой ею Моники наводил на глубокие раздумья, поскольку благодаря этим играм в девочке пробуждался материнский инстинкт. Дитя со страстной любовью ласкает и нежит свою куклу, заботится о ее благоденствии, однако небрежно запихивает любимицу в коляску, со свернутой шеей и неестественно заломленными конечностями, и самым жестоким образом оставляет ее лежать вверх ногами, когда бежит к окну посмотреть, кончился ли дождь и выглянуло ли солнце. Этот слепой и странный автоматизм поведения присущ любому представителю рода людского — стадный инстинкт, которому нипочем любые препятствия, сила которого непреодолима. Материнский инстинкт восстает против смерти и даже отрицает ее. Кукла — лежащая на полу с выбитыми зубами и выцарапанными глазами или любовно уложенная в постель, дабы ночью быть придушенной, измятой, изуродованной, искалеченной, — стойко переносит все мучения и страдания и в конце концов утверждает свое бессмертие. Ее невозможно убить. Она неподвластна смерти.

«Девочка со своей куклой, — размышляла мадам Джодска, — олицетворяет собой безжалостную и непобедимую страсть Природы, ее высшее назначение: выживание рода людского…»

Такие мысли, навеянные, вероятно, неосознанной жестокой обидой молодой женщины на природу, не давшую ей собственного ребенка, не могли течь в этом направлении долго. Скоро они вернулись к конкретным обстоятельствам, пугавшим и сбивавшим мадам Джодска с толку, — к Монике и ее дурацкой желтоволосой кукле с пустым взглядом. Не закончив молитвы, молодая женщина уснула. Ей даже ничего не приснилось ночью, а утром она встала свежей, бодрой и преисполненной решимости рано или поздно — лучше рано — поговорить с хозяином.



Она наблюдала и слушала. Наблюдала за Моникой. И за куклой. Все казалось нормальным, как в тысячах других домов. Сознание ее оценивало ситуацию, и там, где сталкивались разум и суеверие, первый легко удерживал свои позиции. В выходной вечер молодая женщина с удовольствием посетила местный кинотеатр и вышла из жарко натопленного зала с твердым убеждением, что цветная фантазия экрана притупляет воображение и что жизнь заурядного человека сама по себе прозаична. Однако не успела она пройти и полмили по направлению к дому, как глубокая необъяснимая тревога вернулась к ней с новой силой.

Миссис О’Рейли уложила Монику в постель, и именно миссис О’Рейли открыла последней дверь. Смертельная бледность заливала лицо кухарки.

— Она разговаривает, — прошептала женщина, еще не успев закрыть дверь. Ее трясло от страха.

— Разговаривает? Кто разговаривает? Вы о чем?

Миссис О’Рейли тихо прикрыла дверь.

— Обе, — трагическим тоном заявила она, потом села и отерла лицо. Вид у нее был совершенно безумный.

Мадам Джодска сразу повела себя решительно — если только решительность может родиться из ужасного чувства опасности и тревожной уверенности.

— Обе? — повторила она нарочито громким голосом в противовес шепоту кухарки. — О чем это вы?

— Они разговаривают обе — разговаривают друг с другом, — настойчиво объяснила миссис О’Рейли.

Несколько мгновений гувернантка молчала, пытаясь успокоить болезненно сжавшееся сердце.

— Вы слышали, как они разговаривают друг с другом, — это вы имеете в виду? — наконец спросила она дрожавшим голосом, стараясь говорить как можно более непринужденно.

Миссис О’Рейли кивнула и боязливо оглянулась через плечо. Похоже, нервы ее были напряжены до предела.

— Я думала, вы никогда не вернетесь, — прохныкала она. — Я еле высидела дома.

Мадам внимательно посмотрела в ее полные ужаса глаза и спокойно спросила:

— Вы слышали?..

— Я стояла под дверью. И слышала два голоса. Два разных голоса.

Мадам Джодска не стала подробно допрашивать кухарку — словно чувство острого страха помогло ей сохранить способность здраво мыслить.

— Вы хотите сказать, миссис О’Рейли, — бесстрастным тоном произнесла она, — что слышали, как мисс Моника, по своему обыкновению, обращалась к кукле и, изменив голос, отвечала сама себе за нее? Вы это хотите сказать?

Но миссис О’Рейли трудно было сбить с толку. Вместо ответа она перекрестилась и покачала головой:

— Давайте поднимемся и послушаем вместе, мадам. И тогда судите сами. — Голос кухарки звучал еле слышно.

И вот глубокой ночью, когда Моника уже давно спала, две женщины — кухарка и гувернантка, служившие в пригородном особняке, — притаились в темном коридоре у двери в детскую спальню. Стояла тихая безветренная ночь. Полковник Мастерс, которого обе женщины боялись, вероятно, давно отправился в свою комнату, расположенную в другом крыле нелепого здания. Мадам Джодска и миссис О’Рейли провели много времени в ужасном ожидании, прежде чем отчетливо расслышали первые звуки за дверью детской — тихие, спокойные и внятные голоса. Два голоса. Приглушенные, таинственные и отвратительные звуки доносились из комнаты, в которой мирно спала Моника рядом со своей обожаемой куклой. Но безусловно, это были два разных голоса.

Женщины одновременно выпрямились в креслах и непроизвольно обменялись взглядами. Обе были ошеломлены, напуганы до полусмерти. Обе сидели, охваченные ужасом.

Какие смутные мысли населяли суеверное сознание миссис О’Рейли, известно лишь богам старой Ирландии. Но мысли молодой полячки текли с отчетливой ясностью. В спальне звучали не два голоса, а только один. Прижавшись ухом к дверной щели, мадам напряженно вслушивалась. Она помнила, что человеческий голос странно меняется во сне.

— Девочка разговаривает во сне сама с собой, — твердо прошептала она. — Вот и все, миссис О’Рейли. Просто разговаривает во сне, — с ударением повторила мадам Джодска женщине, тесно прижавшейся к ее плечу, словно в поисках поддержки. — Неужели вы сами не слышите? — громко и почти сердито продолжала мадам. — Это один и тот же голос. Прислушайтесь хорошенько — и вы поймете, что я права! — И она сама напрягла слух и почти беззвучно прошептала: — Тише! Слушайте! Разве это не тот же самый голос отвечает сам себе?

Однако в этот момент другой звук привлек внимание мадам Джодска. На сей раз он раздался за ее спиной: слабый шаркающий звук, похожий на шаги торопливо удалявшегося человека. Она резко обернулась и обнаружила, что обращалась к пустоте. Рядом никого не было. Молодая женщина осталась совершенно одна в темном коридоре. Миссис О’Рейли ушла. Снизу, из темного колодца лестничного пролета, послышался приглушенный стон: «О Матерь Божья и все святые…» — и еще ряд причитаний.

Внезапно оставшись в одиночестве, мадам Джодска, несомненно, удивилась, но не поддалась панике. Однако в этот самый момент — совершенно как в книгах — внизу раздался новый звук: скрежет поворачиваемого в замке ключа. Значит, вопреки их предположениям, полковник Мастерс еще не ложился спать и только сейчас возвращается домой! Успеет ли миссис О’Рейли проскользнуть через холл незамеченной? И — что еще ужасней — не захочет ли полковник подняться наверх и заглянуть в спальню Моники, как он это изредка делал? Задыхаясь от волнения, мадам Джодска прислушивалась. Вот он скинул пальто — по обыкновению стремительно. С громким стуком швырнул зонтик на место. И в тот же миг шаги его зазвучали на лестнице. Полковник поднимался наверх. Через минуту хозяин появится в коридоре, где она сидит, скрючившись, под дверью Моники.

Он поднимался быстро, шагая через две ступеньки.

Мадам Джодска тоже не стала мешкать. Счастливая мысль осенила ее. Скрючившаяся под дверью девочки, она представляла собой смехотворное зрелище. Но присутствие ее в детской покажется полковнику вполне естественным и объяснимым. Гувернантка действовала решительно.

С бешено колотившимся сердцем она открыла дверь, шагнула в спальню и секундой позже услышала тяжелую поступь полковника, шедшего по коридору к своей комнате. Он миновал дверь детской. Не останавливаясь прошел дальше. С чувством огромного облегчения мадам Джодска прислушивалась к удалявшимся шагам.

Теперь, оставшись в спальне за закрытой дверью, гувернантка могла все рассмотреть как следует.

Моника спала крепким сном — но и во сне играла со своей любимой куклой. Пальчики ее судорожно теребили игрушку, словно ей снился какой-то кошмар. Ребенок бормотал что-то во сне, но что именно — разобрать было невозможно. Приглушенные вздохи и стоны слетали с детских губ. И все же в спальне отчетливо слышался некий посторонний звук, явно издаваемый не спавшей девочкой. Откуда же он исходил?

Мадам Джодска замерла на месте, затаив дыхание. Сердце выпрыгивало у нее из груди. Она напряженно всматривалась и вслушивалась. И ясно различила какое-то попискивание и тоненькое ворчание. Мгновение спустя источник звуков был обнаружен. Они срывались не с губ Моники. Их несомненно издавала кукла, которую девочка стискивала и безжалостно терзала во сне. Так скрипели и пищали сочленения выворачиваемых рук и ног, словно перетираемые опилки громко протестовали против жестокого обращения. Моника явно не слышала этого шума. Когда девочка выкручивала кукле голову, то воск, ткань и опилки при трении друг о друга издавали чудные скрежещущие звуки, похожие на отдельные слоги человеческой речи и даже на целые слова.

Мадам Джодска смотрела и слушала. Ледяные мурашки ползали у нее по спине. Она искала естественное объяснение этому явлению — и не могла найти. Она то пыталась молиться, то безвольно отдавалась во власть всепоглощающего ужаса. Ее прошибал холодный пот.

Внезапно Моника все с тем же выражением безмятежности и покоя на лице перевернулась во сне на бок, выпустив при этом из пальцев куклу. Последняя упала на одеяло у края кровати и осталась неподвижно лежать там, безжизненно раскинув конечности. И в то же время — охваченная страхом мадам Джодска едва верила своим ушам! — она продолжала пищать и бормотать. Она продолжала говорить сама по себе. Но в следующее мгновение случилось нечто еще более ужасное: кукла рывком поднялась с одеяла и встала на свои выкрученные ножки. Она начала двигаться. Она заковыляла по одеялу к краю кровати. Ее слепые стеклянные глаза были устремлены прямо на гувернантку. Бездушная кукла являла собой зрелище отвратительное и совершенно невероятное. Судорожно подергивая неестественно вывороченными членами, спотыкаясь и подпрыгивая, она шла к мадам Джодска по складкам скользкого шелкового одеяла. Вид у нее был решительный и угрожающий. И все громче становились похожие на слоги звуки — странные, бессмысленные звуки, в которых, однако, отчетливо слышалась злоба. Словно живое существо, кукла ковыляла по направлению к молодой полячке. Весь ее облик говорил о готовности броситься на врага.

И снова вид простой детской игрушки, подражавшей движениями своего отвратительного крохотного тельца движениям некоего ужасного злобного чудовища, заставил смелую гувернантку лишиться чувств. Кровь отхлынула от сердца женщины, и в глазах у нее потемнело.

На сей раз, однако, состояние полного беспамятства продолжалось всего несколько мгновений: оно пришло и ушло почти как забытье, наступающее на один миг в приступе неодолимой страсти. Именно страсть и захлестнула душу мадам Джодска, ибо последующая реакция ее на происходившее была весьма бурной. Внезапный гнев вспыхнул в сердце очнувшейся женщины — возможно, гнев труса, бешеная ярость, вызванная сознанием собственной слабости. Во всяком случае неожиданная вспышка гнева помогла ей. Она пошатнулась, справилась с дыханием, судорожно вцепилась в стоявший рядом комод и взяла себя в руки. Ярость и негодование кипели в ее душе, вызванные непостижимым зрелищем восковой куклы, которая двигалась и бормотала, подобно разумному живому существу, способному произносить членораздельные слова. Слова, как решила мадам Джодска, на неком неизвестном ей наречии.

Если ужасное может напугать до беспамятства, оно может также и причинить реальный вред. Вид дешевой фабричной игрушки, действовавшей по собственной воле и разумению, побудил гувернантку безотлагательно применить насилие. Ибо она была не в силах более выносить происходящее. Мадам Джодска бросилась вперед. Молниеносно скинув с ноги туфельку на высоком каблуке, она сжала в руке это единственное имевшееся в ее распоряжении оружие, полная решимости разбить вдребезги кошмарную куклу. Конечно, молодая женщина находилась в этот момент в состоянии истерики, однако действовала разумно. Нечестивое порождение ужаса необходимо было стереть с лица земли. Одна-единственная мысль владела ее сознанием: надо уничтожить куклу полностью, раздробить на части, стереть в порошок.

Они стояли лицом к лицу. Безжизненные глаза неотрывно смотрели в глаза молодой женщины. Готовая свершить задуманное, мадам Джодска высоко подняла руку, но не смогла опустить ее. Боль, острая, как от укуса змеи, внезапно пронзила ее пальцы, запястье и всю руку; хватка ее ослабла, туфля, вертясь, полетела через комнату, и все задрожало и поплыло перед глазами женщины в мерцающем свете ночника. Мгновенно обессилевшая, беспомощная, охваченная ужасом, стояла она неподвижно. Какие боги и святые могли помочь ей? Никакие. Она должна была рассчитывать лишь на свою волю. Почти теряя сознание, мадам Джодска все же сделала еще одну попытку.

— Мой Бог! — услышала она собственный сдавленный полушепот-полукрик. — Это неправда! Ты — ложь! Мой Бог отрицает твое существование. Я призываю своего Бога!..

И тут, к еще большему ее ужасу, кошмарная маленькая кукла взмахнула уродливо вывернутой рукой и пропищала — словно в ответ мадам Джодска — несколько непонятных отрывистых слов на незнакомом наречии. И в тот же миг страшное существо безжизненно осело на одеяло, как проткнутый воздушный шарик. На глазах гувернантки оно превратилось в бесформенный неодушевленный предмет, в то время как Моника — о ужас! — беспокойно пошевелилась во сне и пошарила вокруг себя руками, словно в поисках потерянной важной вещи. При виде спавшей невинным сном девочки, бессознательно тянувшейся к непостижимому и таинственно притягательному для нее злу, смелая полячка вновь не смогла совладать с собой.

И во второй раз тьма застила ее глаза.

Затем, несомненно, последовал провал в памяти, ибо рассудок оказался не в силах противостоять натиску чувств и суеверных мыслей. Когда мадам Джодска начала приходить в себя, за многословными страстными молитвами, на коленях у кровати в своей комнате, она помнила только приступ необузданной ярости, вылившийся в акт насилия. Она не помнила, как шла по коридору и поднималась по лестнице. Но туфля была при ней, крепко зажатая в руке. И мадам Джодска помнила также, как в бешенстве схватила безжизненную восковую куклу и мяла, рвала и ломала мерзкое крохотное тельце до тех пор, пока из него, изуродованного до неузнаваемости, если не полностью уничтоженного, не посыпались опилки… Потом гувернантка грубо швырнула куклу на стол подальше от Моники, мирно спавшей глубоким сном. Это она помнила. И перед глазами ее неотступно стояла также следующая картина: маленькое, непристойно изуродованное чудовище в изорванном тонком платье лежит неподвижно с раскинутыми конечностями и идиотически поблескивающими глазами, но в неподвижности своей остается все же живым и полным зловещей и разумной силы.

Никакие самые долгие и страстные молитвы не помогли мадам Джодска избавиться от этого видения.



Теперь мадам Джодска ясно сознавала, что откровенный разговор с хозяином с глазу на глаз просто необходим. Этого требовали ее совесть, благоразумие и чувство долга. Она сознательно ни словом не обмолвилась о кукле с самой девочкой — и поступила, по ее твердому убеждению, правильно. На этом пути таилась опасность — опасность пробудить в детском сознании нежелательные мысли. Но с полковником Мастерсом, который платил гувернантке за работу и верил в ее честность и преданность, нужно было объясниться немедленно.

Побеседовать с хозяином наедине казалось делом до нелепого трудным. Во-первых, он ненавидел подобные разговоры и избегал их. Во-вторых, подступиться к нему было практически невозможно, поскольку его вообще редко видели в доме. По ночам он возвращался поздно, а по утрам никто не рисковал приближаться к нему. Он считал, что маленький штат прислуги должен жить своей собственной жизнью в соответствии с некогда заведенным порядком. Единственной обитательницей особняка, которая осмеливалась подходить к полковнику, была миссис О’Рейли. Она периодически, раз в полгода, отважно входила в его кабинет, сообщала о своем уходе с места, получала надбавку к жалованью и оставляла хозяина в покое на следующие полгода.

Зная о привычках полковника Мастерса, мадам Джодска на следующий день подстерегла его в холле. Моника в это время, по обыкновению, спала перед ленчем. Полковник собирался выходить из дому, и гувернантка наблюдала за ним с верхней площадки лестницы. Его худая стройная фигура и смуглое бесстрастное лицо в очередной раз внушили молодой женщине восхищение. Он являл собой образ настоящего солдата.

Сердце мадам Джодска трепетало, когда она торопливо сбегала по ступенькам. Однако стоило полковнику остановиться и внимательно взглянуть ей в лицо, как все заранее заготовленные фразы вылетели у нее из головы и вместо них из ее уст хлынул поток бессвязных диких слов. Некоторое время хозяин слушал гувернантку довольно вежливо, но потом решительно прервал ее:

— Я очень рад, что вы нашли возможность вернуться к нам, — как уже сообщил в записке. Моника очень скучала без вас…

— Она сейчас играет с одной вещью…

— Да-да, прекрасно, — перебил он ее. — Несомненно, именно такая игрушка ей и нужна… Полагаюсь на ваш здравый смысл… Пожалуйста, обращайтесь ко мне и впредь при необходимости… — И полковник повернулся, собираясь уйти.

— Но я не понимаю. Эта игрушка ужасна, ужасна…

Полковник Мастерс издал один из своих редких смешков:

— Конечно, все детские игрушки ужасны, но если они нравятся девочке… Я не видел игрушку и не могу судить… И если вы не смогли купить ничего лучшего… — Он пожал плечами.

— Но я не покупала ее! — в отчаянии вскричала мадам Джодска. — Ее принесли! Она издает звуки сама по себе… произносит слова. Я видела, как она двигается — двигается без посторонней помощи. Это кукла!

Полковник, уже успевший достичь двери, резко обернулся, словно пораженный выстрелом. Его лицо сначала вспыхнуло, потом смертельно побледнело, и в горящих глазах появилось какое-то странное выражение и тут же исчезло.

— Кукла, — повторил он спокойным голосом. — Вы сказали «кукла»?

Выражение его лица и глаз настолько смутило гувернантку, что она просто сбивчиво поведала о появлении в доме посылки с куклой. Смятение женщины усугубилось еще более, когда полковник спросил, выполнила ли кухарка его приказ немедленно уничтожить посылку.

— Ведь выполнила? — свистящим шепотом спросил он, словно и в мыслях не допускал возможность ослушания.

— Думаю, миссис О’Рейли выбросила посылку, — уклончиво ответила мадам Джодска, пряча глаза. Она хотела выгородить кухарку. — Думаю, Моника… наверное, случайно нашла ее. — Молодая женщина презирала себя за трусость, но настойчивость полковника просто обескуражила ее. Более того, она отдавала себе отчет в странном желании оградить этого человека от боли, словно под угрозой находились его, а не Моники безопасность и счастье. — Она… разговаривает!.. И двигается!.. — отчаянно вскричала гувернантка, заставив себя наконец поднять глаза.

Полковник Мастерс напрягся и как будто затаил дыхание:

— Вы говорите, кукла у Моники? И девочка играет с ней? И вы видели, как кукла двигается, и слышали звуки, похожие на членораздельную речь? — Он задавал вопросы тихим голосом, словно разговаривал сам с собой. — Вы… действительно слышали?

Не в силах найти достаточно убедительные слова, мадам Джодска просто кивнула и почувствовала исходившие от собеседника волны страха, подобные дуновению холодного ветра. Этот человек был охвачен неподдельным ужасом. Однако он не вспылил и не разразился обвинениями и руганью, но продолжал говорить тихо и даже спокойно:

— Вы поступили правильно, что пришли и рассказали мне все это… совершенно правильно. — И затем еле слышным голосом полковник Мастерс добавил: — Я ожидал чего-нибудь в этом роде… Рано или поздно… это должно было случиться… — Он поднес к лицу носовой платок, и последние слова его прозвучали совсем невнятно.

Вдруг, словно вняв мольбе о помощи, душа мадам Джодска под натиском чувств освободилась от страха. Молодая полячка шагнула к хозяину и взглянула ему прямо в глаза.

— Посмотрите на девочку сами, — произнесла гувернантка с неожиданной твердостью. — Пойдемте послушаем вместе. Пойдемте в спальню.

Полковник отшатнулся и несколько мгновений молчал.

— Кто? — спросил он тихим голосом. — Кто принес посылку?

— Полагаю, мужчина.

Последовавшая после этих слов пауза длилась, казалось, целые минуты.

— Белый? — наконец выговорил полковник Мастерс. — Или… черный?

— Темнокожий, — ответила гувернантка. — Почти черный.

Смертельно бледный, полковник трясся как осиновый лист. Поникший, обессиленный, он прислонился к двери. Не желая доводить его до обморока, гувернантка взяла инициативу в свои руки.

— Вы пойдете со мной сегодня ночью, — твердо произнесла она, — и мы послушаем вместе. А сейчас подождите меня здесь. Я схожу за бренди.

Когда минутой позже запыхавшаяся мадам Джодска вернулась и пронаблюдала, как полковник единым духом осушил бокал, она поняла, что поступила верно, рассказав ему все.

— Сегодня ночью, — повторила гувернантка. — После вашего бриджа мы встретимся в коридоре у двери детской. Я буду там. В половине первого.

Полковник Мастерс выпрямился и, не сводя с нее пристального взгляда, то ли кивнул, то ли слегка поклонился.

— В половине первого. В коридоре у двери детской, — пробормотал он. И, тяжело опираясь на трость, вышел из дому и двинулся по аллее.

Молодая женщина смотрела ему вслед и чувствовала, что страх в ее душе уступил место состраданию. И она осознала также, что этот тяжело и неверно ступающий человек слишком истерзан угрызениями совести, чтобы знать хотя бы миг покоя, и слишком напуган, чтобы думать о Боге.

Мадам Джодска пришла на встречу, как было условлено. Она не стала ужинать, а молилась в своей комнате. Перед этим она уложила Монику в постель.