«Говорю тебе, на кукле нет никакой краски. Там одни опилки, воск и прочая дрянь. — Это горничная. — Я же вижу, где краска, а где нет. А это не краска, это кровь».
И позже голос миссис О’Рейли:
«Матерь Божья! Еще одно красное пятно! Она грызет ногти! Отучать ее от этого — не моя работа!..»
Появление красных пятен на простыне и наволочках, конечно, казалось странным. Но в тот момент мадам Джодска не обратила внимания на случайно услышанный разговор. Списки белья для прачечной едва ли могли иметь отношение к ее работе. И вообще прислуга так глупа!.. Однако сейчас, в поезде, эти красные пятна — то ли краска, то ли кровь — вспомнились молодой женщине и растревожили ее воображение.
Другая довольно странная мысль тоже тревожила мадам Джодска — смутное сознание того, что она покинула человека, нуждавшегося в помощи, оказать которую было в ее силах. Это чувство не поддавалось точному словесному определению. Возможно, оно основывалось на замечании полковника о ее «спасительном» влиянии. Трудно сказать. Молодая женщина ощущала это интуитивно, а интуиция редко поддается анализу. В пользу этого смутного чувства говорила и странная уверенность, возникшая в душе гувернантки впервые со времени поступления на работу к полковнику Мастерсу, — уверенность в том, что полковник боится своего прошлого. Когда-то давно он совершил некий поступок, о котором ныне сожалеет и которого, возможно, стыдится, — во всяком случае, поступок, наказания за который теперь опасается. Более того, он ожидает этого наказания: возмездия, что прокрадется в дом, как тать в ночи, и схватит его за горло.
Именно человек, ожидавший мести, мог счесть ее влияние «спасительным». Вероятно, дело было в крепости духа, данной молодой женщине религией, или в покровительстве ее ангелов-хранителей.
Похоже, таким образом развивались мысли мадам Джодска. И жило ли в глубине ее души тайное восхищение этим мрачным и загадочным человеком — восхищение и неосознанное желание защитить его, в котором молодая женщина никогда не признавалась даже самой себе, — навсегда осталось ее сокровенной тайной.
Решение вернуться, принятое мадам Джодска после нескольких недель проживания в доме жестокого и злобного отчима, можно счесть закономерным и, во всяком случае, естественным для человеческой природы. Молодая женщина беспрестанно молилась своим святым. Кроме того, ее угнетало сознание невыполненного долга и утрата самоуважения. Она вернулась в холодный деревенский особняк. Поступок сей был понятен. Понятен был и восторг Моники, а тем более облегчение и радость полковника Мастерса. Последний самым деликатным образом выразил свои чувства в любезной записке, составленной так, словно мадам Джодска отлучалась из дома по делу лишь на короткий срок, — ибо прошло несколько дней, прежде чем молодой женщине представилась возможность увидеть хозяина и поговорить с ним. Кухарка и горничная оказали мадам Джодска прием радушный и многословный; однако болтовня их внушала беспокойство. Красных пятен загадочного происхождения на постельном белье больше не появлялось, но произошли другие необъяснимые события, еще более тревожные.
— Девочка скучала без вас ужасно, — сказала миссис О’Рейли. — Хотя и нашла себе утешение кое в чем… если вам угодно знать. — И кухарка перекрестилась.
— Кукла? — Мадам Джодска вздрогнула от ужаса, но усилием воли заставила себя перейти прямо к сути дела и говорить при этом небрежным тоном.
— Вот именно, мадам. Кровавая кукла.
Это странное определение гувернантка слышала много раз и прежде, но не знала, следует понимать его буквально или нет.
— Кровавая? — переспросила она, понизив голос.
Кухарка странно дернулась всем телом и пояснила:
— Ну, скорее я имею в виду то, что она двигается, как существо из плоти и крови. И то, как девочка с ней обращается и играет. — В голосе кухарки, хотя и громком, слышались нотки подавленного страха. Она вытянула вперед руки, словно защищаясь от возможного нападения.
— Несколько случайных царапин еще ничего не доказывают, — презрительно заметила горничная.
— Вы говорите о… каком-то… телесном повреждении? — серьезно спросила мадам Джодска. Она с трудом дышала и не обратила внимания на замечание горничной.
Миссис О’Рейли несколько раз судорожно сглотнула.
— Это не мисс Моника, — негодующим шепотом заявила она, совладав наконец с собой. — Это кто-то еще. Вот о чем я говорю. И ни один человек настолько черный никогда не может принести удачу в дом! Во всяком случае на своем веку я такого не припомню!
— Кто-то еще?.. — повторила мадам Джодска едва слышно, выхватив из тирады кухарки самые существенные слова.
— Да что твой человек! — снова подала голос горничная. — Подумаешь, человек! Слава Богу, я не христианка и ничего общего с христианами не имею! Но однажды ночью я точно услышала такое резкое пошаркивание в детской спальне… и кукла показалась мне большой такой — словно раздутой, — когда я тихонько заглянула в дверь…
— Замолчи сейчас же! — вскричала миссис О’Рейли. — Ты этого не видела и говоришь неправду! — Она повернулась к гувернантке и сказала извиняющимся тоном: — Об этой кукле сплетается больше пустых небылиц, чем я слышала ребенком во всех сказках графства Мейо. И я… я не верю ни одной из них. — Миссис О’Рейли презрительно повернулась спиной к продолжавшей трещать горничной и приблизилась к мадам Джодска. — Мисс Монике ничего не грозит, мадам, — горячо прошептала она. — Насчет нее можете быть совершенно спокойны. А если какая беда и случится — она коснется другого человека. — И кухарка снова осенила себя крестом.
В тишине своей комнаты мадам Джодска размышляла в перерывах между молитвами. Глубокое, ужасное беспокойство терзало ее.
Кукла! Дешевая безвкусная игрушка, тысячекратно размножаемая на фабриках; поделка промышленного производства, предназначенная для развлечения детей… Но…
«И то, как девочка с ней обращается и играет…» — звенело в ее встревоженном мозгу.
Кукла! Она была трогательной, убогой и даже ужасной игрушкой, однако вид занятой ею Моники наводил на глубокие раздумья, поскольку благодаря этим играм в девочке пробуждался материнский инстинкт. Дитя со страстной любовью ласкает и нежит свою куклу, заботится о ее благоденствии, однако небрежно запихивает любимицу в коляску, со свернутой шеей и неестественно заломленными конечностями, и самым жестоким образом оставляет ее лежать вверх ногами, когда бежит к окну посмотреть, кончился ли дождь и выглянуло ли солнце. Этот слепой и странный автоматизм поведения присущ любому представителю рода людского — стадный инстинкт, которому нипочем любые препятствия, сила которого непреодолима. Материнский инстинкт восстает против смерти и даже отрицает ее. Кукла — лежащая на полу с выбитыми зубами и выцарапанными глазами или любовно уложенная в постель, дабы ночью быть придушенной, измятой, изуродованной, искалеченной, — стойко переносит все мучения и страдания и в конце концов утверждает свое бессмертие. Ее невозможно убить. Она неподвластна смерти.
«Девочка со своей куклой, — размышляла мадам Джодска, — олицетворяет собой безжалостную и непобедимую страсть Природы, ее высшее назначение: выживание рода людского…»
Такие мысли, навеянные, вероятно, неосознанной жестокой обидой молодой женщины на природу, не давшую ей собственного ребенка, не могли течь в этом направлении долго. Скоро они вернулись к конкретным обстоятельствам, пугавшим и сбивавшим мадам Джодска с толку, — к Монике и ее дурацкой желтоволосой кукле с пустым взглядом. Не закончив молитвы, молодая женщина уснула. Ей даже ничего не приснилось ночью, а утром она встала свежей, бодрой и преисполненной решимости рано или поздно — лучше рано — поговорить с хозяином.
Она наблюдала и слушала. Наблюдала за Моникой. И за куклой. Все казалось нормальным, как в тысячах других домов. Сознание ее оценивало ситуацию, и там, где сталкивались разум и суеверие, первый легко удерживал свои позиции. В выходной вечер молодая женщина с удовольствием посетила местный кинотеатр и вышла из жарко натопленного зала с твердым убеждением, что цветная фантазия экрана притупляет воображение и что жизнь заурядного человека сама по себе прозаична. Однако не успела она пройти и полмили по направлению к дому, как глубокая необъяснимая тревога вернулась к ней с новой силой.
Миссис О’Рейли уложила Монику в постель, и именно миссис О’Рейли открыла последней дверь. Смертельная бледность заливала лицо кухарки.
— Она разговаривает, — прошептала женщина, еще не успев закрыть дверь. Ее трясло от страха.
— Разговаривает? Кто разговаривает? Вы о чем?
Миссис О’Рейли тихо прикрыла дверь.
— Обе, — трагическим тоном заявила она, потом села и отерла лицо. Вид у нее был совершенно безумный.
Мадам Джодска сразу повела себя решительно — если только решительность может родиться из ужасного чувства опасности и тревожной уверенности.
— Обе? — повторила она нарочито громким голосом в противовес шепоту кухарки. — О чем это вы?
— Они разговаривают обе — разговаривают друг с другом, — настойчиво объяснила миссис О’Рейли.
Несколько мгновений гувернантка молчала, пытаясь успокоить болезненно сжавшееся сердце.
— Вы слышали, как они разговаривают друг с другом, — это вы имеете в виду? — наконец спросила она дрожавшим голосом, стараясь говорить как можно более непринужденно.
Миссис О’Рейли кивнула и боязливо оглянулась через плечо. Похоже, нервы ее были напряжены до предела.
— Я думала, вы никогда не вернетесь, — прохныкала она. — Я еле высидела дома.
Мадам внимательно посмотрела в ее полные ужаса глаза и спокойно спросила:
— Вы слышали?..
— Я стояла под дверью. И слышала два голоса. Два разных голоса.
Мадам Джодска не стала подробно допрашивать кухарку — словно чувство острого страха помогло ей сохранить способность здраво мыслить.
— Вы хотите сказать, миссис О’Рейли, — бесстрастным тоном произнесла она, — что слышали, как мисс Моника, по своему обыкновению, обращалась к кукле и, изменив голос, отвечала сама себе за нее? Вы это хотите сказать?
Но миссис О’Рейли трудно было сбить с толку. Вместо ответа она перекрестилась и покачала головой:
— Давайте поднимемся и послушаем вместе, мадам. И тогда судите сами. — Голос кухарки звучал еле слышно.
И вот глубокой ночью, когда Моника уже давно спала, две женщины — кухарка и гувернантка, служившие в пригородном особняке, — притаились в темном коридоре у двери в детскую спальню. Стояла тихая безветренная ночь. Полковник Мастерс, которого обе женщины боялись, вероятно, давно отправился в свою комнату, расположенную в другом крыле нелепого здания. Мадам Джодска и миссис О’Рейли провели много времени в ужасном ожидании, прежде чем отчетливо расслышали первые звуки за дверью детской — тихие, спокойные и внятные голоса. Два голоса. Приглушенные, таинственные и отвратительные звуки доносились из комнаты, в которой мирно спала Моника рядом со своей обожаемой куклой. Но безусловно, это были два разных голоса.
Женщины одновременно выпрямились в креслах и непроизвольно обменялись взглядами. Обе были ошеломлены, напуганы до полусмерти. Обе сидели, охваченные ужасом.
Какие смутные мысли населяли суеверное сознание миссис О’Рейли, известно лишь богам старой Ирландии. Но мысли молодой полячки текли с отчетливой ясностью. В спальне звучали не два голоса, а только один. Прижавшись ухом к дверной щели, мадам напряженно вслушивалась. Она помнила, что человеческий голос странно меняется во сне.
— Девочка разговаривает во сне сама с собой, — твердо прошептала она. — Вот и все, миссис О’Рейли. Просто разговаривает во сне, — с ударением повторила мадам Джодска женщине, тесно прижавшейся к ее плечу, словно в поисках поддержки. — Неужели вы сами не слышите? — громко и почти сердито продолжала мадам. — Это один и тот же голос. Прислушайтесь хорошенько — и вы поймете, что я права! — И она сама напрягла слух и почти беззвучно прошептала: — Тише! Слушайте! Разве это не тот же самый голос отвечает сам себе?
Однако в этот момент другой звук привлек внимание мадам Джодска. На сей раз он раздался за ее спиной: слабый шаркающий звук, похожий на шаги торопливо удалявшегося человека. Она резко обернулась и обнаружила, что обращалась к пустоте. Рядом никого не было. Молодая женщина осталась совершенно одна в темном коридоре. Миссис О’Рейли ушла. Снизу, из темного колодца лестничного пролета, послышался приглушенный стон: «О Матерь Божья и все святые…» — и еще ряд причитаний.
Внезапно оставшись в одиночестве, мадам Джодска, несомненно, удивилась, но не поддалась панике. Однако в этот самый момент — совершенно как в книгах — внизу раздался новый звук: скрежет поворачиваемого в замке ключа. Значит, вопреки их предположениям, полковник Мастерс еще не ложился спать и только сейчас возвращается домой! Успеет ли миссис О’Рейли проскользнуть через холл незамеченной? И — что еще ужасней — не захочет ли полковник подняться наверх и заглянуть в спальню Моники, как он это изредка делал? Задыхаясь от волнения, мадам Джодска прислушивалась. Вот он скинул пальто — по обыкновению стремительно. С громким стуком швырнул зонтик на место. И в тот же миг шаги его зазвучали на лестнице. Полковник поднимался наверх. Через минуту хозяин появится в коридоре, где она сидит, скрючившись, под дверью Моники.
Он поднимался быстро, шагая через две ступеньки.
Мадам Джодска тоже не стала мешкать. Счастливая мысль осенила ее. Скрючившаяся под дверью девочки, она представляла собой смехотворное зрелище. Но присутствие ее в детской покажется полковнику вполне естественным и объяснимым. Гувернантка действовала решительно.
С бешено колотившимся сердцем она открыла дверь, шагнула в спальню и секундой позже услышала тяжелую поступь полковника, шедшего по коридору к своей комнате. Он миновал дверь детской. Не останавливаясь прошел дальше. С чувством огромного облегчения мадам Джодска прислушивалась к удалявшимся шагам.
Теперь, оставшись в спальне за закрытой дверью, гувернантка могла все рассмотреть как следует.
Моника спала крепким сном — но и во сне играла со своей любимой куклой. Пальчики ее судорожно теребили игрушку, словно ей снился какой-то кошмар. Ребенок бормотал что-то во сне, но что именно — разобрать было невозможно. Приглушенные вздохи и стоны слетали с детских губ. И все же в спальне отчетливо слышался некий посторонний звук, явно издаваемый не спавшей девочкой. Откуда же он исходил?
Мадам Джодска замерла на месте, затаив дыхание. Сердце выпрыгивало у нее из груди. Она напряженно всматривалась и вслушивалась. И ясно различила какое-то попискивание и тоненькое ворчание. Мгновение спустя источник звуков был обнаружен. Они срывались не с губ Моники. Их несомненно издавала кукла, которую девочка стискивала и безжалостно терзала во сне. Так скрипели и пищали сочленения выворачиваемых рук и ног, словно перетираемые опилки громко протестовали против жестокого обращения. Моника явно не слышала этого шума. Когда девочка выкручивала кукле голову, то воск, ткань и опилки при трении друг о друга издавали чудные скрежещущие звуки, похожие на отдельные слоги человеческой речи и даже на целые слова.
Мадам Джодска смотрела и слушала. Ледяные мурашки ползали у нее по спине. Она искала естественное объяснение этому явлению — и не могла найти. Она то пыталась молиться, то безвольно отдавалась во власть всепоглощающего ужаса. Ее прошибал холодный пот.
Внезапно Моника все с тем же выражением безмятежности и покоя на лице перевернулась во сне на бок, выпустив при этом из пальцев куклу. Последняя упала на одеяло у края кровати и осталась неподвижно лежать там, безжизненно раскинув конечности. И в то же время — охваченная страхом мадам Джодска едва верила своим ушам! — она продолжала пищать и бормотать. Она продолжала говорить сама по себе. Но в следующее мгновение случилось нечто еще более ужасное: кукла рывком поднялась с одеяла и встала на свои выкрученные ножки. Она начала двигаться. Она заковыляла по одеялу к краю кровати. Ее слепые стеклянные глаза были устремлены прямо на гувернантку. Бездушная кукла являла собой зрелище отвратительное и совершенно невероятное. Судорожно подергивая неестественно вывороченными членами, спотыкаясь и подпрыгивая, она шла к мадам Джодска по складкам скользкого шелкового одеяла. Вид у нее был решительный и угрожающий. И все громче становились похожие на слоги звуки — странные, бессмысленные звуки, в которых, однако, отчетливо слышалась злоба. Словно живое существо, кукла ковыляла по направлению к молодой полячке. Весь ее облик говорил о готовности броситься на врага.
И снова вид простой детской игрушки, подражавшей движениями своего отвратительного крохотного тельца движениям некоего ужасного злобного чудовища, заставил смелую гувернантку лишиться чувств. Кровь отхлынула от сердца женщины, и в глазах у нее потемнело.
На сей раз, однако, состояние полного беспамятства продолжалось всего несколько мгновений: оно пришло и ушло почти как забытье, наступающее на один миг в приступе неодолимой страсти. Именно страсть и захлестнула душу мадам Джодска, ибо последующая реакция ее на происходившее была весьма бурной. Внезапный гнев вспыхнул в сердце очнувшейся женщины — возможно, гнев труса, бешеная ярость, вызванная сознанием собственной слабости. Во всяком случае неожиданная вспышка гнева помогла ей. Она пошатнулась, справилась с дыханием, судорожно вцепилась в стоявший рядом комод и взяла себя в руки. Ярость и негодование кипели в ее душе, вызванные непостижимым зрелищем восковой куклы, которая двигалась и бормотала, подобно разумному живому существу, способному произносить членораздельные слова. Слова, как решила мадам Джодска, на неком неизвестном ей наречии.
Если ужасное может напугать до беспамятства, оно может также и причинить реальный вред. Вид дешевой фабричной игрушки, действовавшей по собственной воле и разумению, побудил гувернантку безотлагательно применить насилие. Ибо она была не в силах более выносить происходящее. Мадам Джодска бросилась вперед. Молниеносно скинув с ноги туфельку на высоком каблуке, она сжала в руке это единственное имевшееся в ее распоряжении оружие, полная решимости разбить вдребезги кошмарную куклу. Конечно, молодая женщина находилась в этот момент в состоянии истерики, однако действовала разумно. Нечестивое порождение ужаса необходимо было стереть с лица земли. Одна-единственная мысль владела ее сознанием: надо уничтожить куклу полностью, раздробить на части, стереть в порошок.
Они стояли лицом к лицу. Безжизненные глаза неотрывно смотрели в глаза молодой женщины. Готовая свершить задуманное, мадам Джодска высоко подняла руку, но не смогла опустить ее. Боль, острая, как от укуса змеи, внезапно пронзила ее пальцы, запястье и всю руку; хватка ее ослабла, туфля, вертясь, полетела через комнату, и все задрожало и поплыло перед глазами женщины в мерцающем свете ночника. Мгновенно обессилевшая, беспомощная, охваченная ужасом, стояла она неподвижно. Какие боги и святые могли помочь ей? Никакие. Она должна была рассчитывать лишь на свою волю. Почти теряя сознание, мадам Джодска все же сделала еще одну попытку.
— Мой Бог! — услышала она собственный сдавленный полушепот-полукрик. — Это неправда! Ты — ложь! Мой Бог отрицает твое существование. Я призываю своего Бога!..
И тут, к еще большему ее ужасу, кошмарная маленькая кукла взмахнула уродливо вывернутой рукой и пропищала — словно в ответ мадам Джодска — несколько непонятных отрывистых слов на незнакомом наречии. И в тот же миг страшное существо безжизненно осело на одеяло, как проткнутый воздушный шарик. На глазах гувернантки оно превратилось в бесформенный неодушевленный предмет, в то время как Моника — о ужас! — беспокойно пошевелилась во сне и пошарила вокруг себя руками, словно в поисках потерянной важной вещи. При виде спавшей невинным сном девочки, бессознательно тянувшейся к непостижимому и таинственно притягательному для нее злу, смелая полячка вновь не смогла совладать с собой.
И во второй раз тьма застила ее глаза.
Затем, несомненно, последовал провал в памяти, ибо рассудок оказался не в силах противостоять натиску чувств и суеверных мыслей. Когда мадам Джодска начала приходить в себя, за многословными страстными молитвами, на коленях у кровати в своей комнате, она помнила только приступ необузданной ярости, вылившийся в акт насилия. Она не помнила, как шла по коридору и поднималась по лестнице. Но туфля была при ней, крепко зажатая в руке. И мадам Джодска помнила также, как в бешенстве схватила безжизненную восковую куклу и мяла, рвала и ломала мерзкое крохотное тельце до тех пор, пока из него, изуродованного до неузнаваемости, если не полностью уничтоженного, не посыпались опилки… Потом гувернантка грубо швырнула куклу на стол подальше от Моники, мирно спавшей глубоким сном. Это она помнила. И перед глазами ее неотступно стояла также следующая картина: маленькое, непристойно изуродованное чудовище в изорванном тонком платье лежит неподвижно с раскинутыми конечностями и идиотически поблескивающими глазами, но в неподвижности своей остается все же живым и полным зловещей и разумной силы.
Никакие самые долгие и страстные молитвы не помогли мадам Джодска избавиться от этого видения.
Теперь мадам Джодска ясно сознавала, что откровенный разговор с хозяином с глазу на глаз просто необходим. Этого требовали ее совесть, благоразумие и чувство долга. Она сознательно ни словом не обмолвилась о кукле с самой девочкой — и поступила, по ее твердому убеждению, правильно. На этом пути таилась опасность — опасность пробудить в детском сознании нежелательные мысли. Но с полковником Мастерсом, который платил гувернантке за работу и верил в ее честность и преданность, нужно было объясниться немедленно.
Побеседовать с хозяином наедине казалось делом до нелепого трудным. Во-первых, он ненавидел подобные разговоры и избегал их. Во-вторых, подступиться к нему было практически невозможно, поскольку его вообще редко видели в доме. По ночам он возвращался поздно, а по утрам никто не рисковал приближаться к нему. Он считал, что маленький штат прислуги должен жить своей собственной жизнью в соответствии с некогда заведенным порядком. Единственной обитательницей особняка, которая осмеливалась подходить к полковнику, была миссис О’Рейли. Она периодически, раз в полгода, отважно входила в его кабинет, сообщала о своем уходе с места, получала надбавку к жалованью и оставляла хозяина в покое на следующие полгода.
Зная о привычках полковника Мастерса, мадам Джодска на следующий день подстерегла его в холле. Моника в это время, по обыкновению, спала перед ленчем. Полковник собирался выходить из дому, и гувернантка наблюдала за ним с верхней площадки лестницы. Его худая стройная фигура и смуглое бесстрастное лицо в очередной раз внушили молодой женщине восхищение. Он являл собой образ настоящего солдата.
Сердце мадам Джодска трепетало, когда она торопливо сбегала по ступенькам. Однако стоило полковнику остановиться и внимательно взглянуть ей в лицо, как все заранее заготовленные фразы вылетели у нее из головы и вместо них из ее уст хлынул поток бессвязных диких слов. Некоторое время хозяин слушал гувернантку довольно вежливо, но потом решительно прервал ее:
— Я очень рад, что вы нашли возможность вернуться к нам, — как уже сообщил в записке. Моника очень скучала без вас…
— Она сейчас играет с одной вещью…
— Да-да, прекрасно, — перебил он ее. — Несомненно, именно такая игрушка ей и нужна… Полагаюсь на ваш здравый смысл… Пожалуйста, обращайтесь ко мне и впредь при необходимости… — И полковник повернулся, собираясь уйти.
— Но я не понимаю. Эта игрушка ужасна, ужасна…
Полковник Мастерс издал один из своих редких смешков:
— Конечно, все детские игрушки ужасны, но если они нравятся девочке… Я не видел игрушку и не могу судить… И если вы не смогли купить ничего лучшего… — Он пожал плечами.
— Но я не покупала ее! — в отчаянии вскричала мадам Джодска. — Ее принесли! Она издает звуки сама по себе… произносит слова. Я видела, как она двигается — двигается без посторонней помощи. Это кукла!
Полковник, уже успевший достичь двери, резко обернулся, словно пораженный выстрелом. Его лицо сначала вспыхнуло, потом смертельно побледнело, и в горящих глазах появилось какое-то странное выражение и тут же исчезло.
— Кукла, — повторил он спокойным голосом. — Вы сказали «кукла»?
Выражение его лица и глаз настолько смутило гувернантку, что она просто сбивчиво поведала о появлении в доме посылки с куклой. Смятение женщины усугубилось еще более, когда полковник спросил, выполнила ли кухарка его приказ немедленно уничтожить посылку.
— Ведь выполнила? — свистящим шепотом спросил он, словно и в мыслях не допускал возможность ослушания.
— Думаю, миссис О’Рейли выбросила посылку, — уклончиво ответила мадам Джодска, пряча глаза. Она хотела выгородить кухарку. — Думаю, Моника… наверное, случайно нашла ее. — Молодая женщина презирала себя за трусость, но настойчивость полковника просто обескуражила ее. Более того, она отдавала себе отчет в странном желании оградить этого человека от боли, словно под угрозой находились его, а не Моники безопасность и счастье. — Она… разговаривает!.. И двигается!.. — отчаянно вскричала гувернантка, заставив себя наконец поднять глаза.
Полковник Мастерс напрягся и как будто затаил дыхание:
— Вы говорите, кукла у Моники? И девочка играет с ней? И вы видели, как кукла двигается, и слышали звуки, похожие на членораздельную речь? — Он задавал вопросы тихим голосом, словно разговаривал сам с собой. — Вы… действительно слышали?
Не в силах найти достаточно убедительные слова, мадам Джодска просто кивнула и почувствовала исходившие от собеседника волны страха, подобные дуновению холодного ветра. Этот человек был охвачен неподдельным ужасом. Однако он не вспылил и не разразился обвинениями и руганью, но продолжал говорить тихо и даже спокойно:
— Вы поступили правильно, что пришли и рассказали мне все это… совершенно правильно. — И затем еле слышным голосом полковник Мастерс добавил: — Я ожидал чего-нибудь в этом роде… Рано или поздно… это должно было случиться… — Он поднес к лицу носовой платок, и последние слова его прозвучали совсем невнятно.
Вдруг, словно вняв мольбе о помощи, душа мадам Джодска под натиском чувств освободилась от страха. Молодая полячка шагнула к хозяину и взглянула ему прямо в глаза.
— Посмотрите на девочку сами, — произнесла гувернантка с неожиданной твердостью. — Пойдемте послушаем вместе. Пойдемте в спальню.
Полковник отшатнулся и несколько мгновений молчал.
— Кто? — спросил он тихим голосом. — Кто принес посылку?
— Полагаю, мужчина.
Последовавшая после этих слов пауза длилась, казалось, целые минуты.
— Белый? — наконец выговорил полковник Мастерс. — Или… черный?
— Темнокожий, — ответила гувернантка. — Почти черный.
Смертельно бледный, полковник трясся как осиновый лист. Поникший, обессиленный, он прислонился к двери. Не желая доводить его до обморока, гувернантка взяла инициативу в свои руки.
— Вы пойдете со мной сегодня ночью, — твердо произнесла она, — и мы послушаем вместе. А сейчас подождите меня здесь. Я схожу за бренди.
Когда минутой позже запыхавшаяся мадам Джодска вернулась и пронаблюдала, как полковник единым духом осушил бокал, она поняла, что поступила верно, рассказав ему все.
— Сегодня ночью, — повторила гувернантка. — После вашего бриджа мы встретимся в коридоре у двери детской. Я буду там. В половине первого.
Полковник Мастерс выпрямился и, не сводя с нее пристального взгляда, то ли кивнул, то ли слегка поклонился.
— В половине первого. В коридоре у двери детской, — пробормотал он. И, тяжело опираясь на трость, вышел из дому и двинулся по аллее.
Молодая женщина смотрела ему вслед и чувствовала, что страх в ее душе уступил место состраданию. И она осознала также, что этот тяжело и неверно ступающий человек слишком истерзан угрызениями совести, чтобы знать хотя бы миг покоя, и слишком напуган, чтобы думать о Боге.
Мадам Джодска пришла на встречу, как было условлено. Она не стала ужинать, а молилась в своей комнате. Перед этим она уложила Монику в постель.
— Дайте мне куклу, — попросило милое дитя. — Мне нужна кукла, иначе я не смогу заснуть.
И мадам Джодска неохотно принесла куклу и положила ее на ночной столик возле кровати.
— Ей вполне удобно спать и здесь, Моника, дорогая. Зачем обязательно брать ее в постель?
Гувернантка заметила, что кукла зашита аккуратными стежками и скреплена булавками.
Девочка схватила любимую игрушку.
— Я хочу, чтобы она лежала рядом со мной, — сказала она со счастливой улыбкой. — Мы рассказываем друг другу разные истории. Если она будет лежать далеко, я ничего не услышу. — И Моника прижала куклу к груди с нежностью, при виде которой у гувернантки замерло сердце.
— Конечно, дорогая, если ты с ней быстрее засыпаешь, то положи ее рядом.
Моника не заметила ни дрожавших пальцев воспитательницы, ни выражения ужаса на ее лице и в голосе. Действительно, как только кукла оказалась на подушке рядом со щекой девочки, та, едва успев погладить желтые волосы и восковые щеки любимицы, закрыла глаза, испустила глубокий счастливый вздох и заснула.
Боясь оглянуться, мадам Джодска на цыпочках направилась к двери и вышла из комнаты. В коридоре она вытерла со лба холодный пот.
— Боже, благослови и спаси ее, — беззвучно прошептала молодая женщина. — И прости меня, Боже, если я согрешила в чем-то.
Она явилась на встречу. И знала, что полковник Мастерс явится тоже.
С девяти часов вечера до полуночи время тянулось невыносимо медленно. Мадам Джодска твердо решила до срока держаться подальше от детской — из боязни случайно услышать звуки, которые вынудили бы ее действовать преждевременно. Она отправилась в свою комнату и оставалась там. Но желание долго и многословно молиться у нее пропало, ибо молитвы возбуждали и одновременно обманывали. Если Бог в силах помочь ей, достаточно одной краткой просьбы. Многочасовые молитвы не только оскорбляли ее Бога, но и изнуряли молодую женщину физически. Поэтому она перестала молиться и прочитала несколько страниц из книги польского святого, едва понимая смысл написанного. Позже мадам Джодска погрузилась в жуткую, тревожную дремоту. И потом самым естественным образом заснула Ее разбудил шум — звук осторожной поступи за дверью. Часы показывали одиннадцать. Гувернантка узнала шаги, хотя человек и старался идти неслышно. То миссис О’Рейли кралась в свою спальню. Скоро шаги стихли в отдалении. С легким чувством безотчетного стыда мадам Джодска вернулась к своему польскому святому, твердо решив ни в коем случае не смыкать глаз. Потом она снова заснула…
Молодая полячка не могла сказать, что разбудило ее во второй раз. Она испуганно вздрогнула и прислушалась. Ночное безмолвие пугало и настораживало. В доме было тихо, как в могиле. Ни один автомобиль не проезжал мимо особняка. Ни малейший ветерок не тревожил сумрачные сосны вдоль аллеи. Полная тишина царила во внешнем мире. Потом — едва гувернантка успела взглянуть на часы и увидеть на них половину первого — внизу отчетливо послышался резкий щелчок, заставивший вздрогнуть, словно от выстрела, женщину, чьи нервы были напряжены до предела. То закрылась входная дверь. Затем в холле послышались нетвердые шаги. Полковник Мастерс вернулся домой. Он медленно — похоже, неохотно — поднимался по лестнице к условленному месту встречи.
Мадам Джодска вскочила с кресла, бросила взгляд в зеркало, сбивчиво пробормотала несколько слов молитвы и распахнула дверь в темный коридор.
Она напряглась — и телом, и душой. «Теперь он услышит и, возможно, увидит все сам, — пронеслось у нее в голове. — И да поможет ему Бог!»
По пути к двери Моники она вслушивалась в тишину столь напряженно, что, казалось, слышала даже шум собственной крови в ушах. Достигнув условленного места, молодая женщина остановилась. Шаги приближались, и мгновение спустя в коридоре показался силуэт, похожий на смутную тень в рассеянном свете слабой лампы. Полковник приблизился, подошел вплотную к гувернантке. Ей показалось, она произнесла: «Добрый вечер», а он в ответ пробормотал: «Я обещал прийти… дикая нелепица…» — или что-то вроде этого. Они стали рядом в тихом темном коридоре и принялись ждать без дальнейших слов. Они стояли плечом к плечу у двери детской спальни. Женщина слышала, как стучит сердце полковника.
Она чувствовала его дыхание: запах вина, табака и дыма. Полковник переступил с ноги на ногу и бессильно оперся о стену. Внезапно волна необычно сильного чувства захлестнула мадам Джодска — то было отчасти инстинктивное, сродни материнскому, желание защитить этого человека, отчасти физическое влечение к нему. И на какое-то мгновение женщине захотелось обнять и страстно поцеловать его и одновременно защитить от некой грозной опасности, которой он подвергался из-за своего неведения. Преисполненная чувства отвращения, жалости, любви и сознания собственной греховности, мадам Джодска внезапно ощутила странную слабость, но в следующий миг в ее смятенном уме мелькнуло лицо варшавского священника. Холодное дыхание зла витало в воздухе. Это означало присутствие дьявола. Она затряслась всем телом, потеряла равновесие и качнулась в сторону полковника. Еще немного, и она упала бы прямо в его объятия.
Но в это мгновение некий звук нарушил тишину, и мадам Джодска вовремя совладала с собой. Звук раздался из-за двери спальни.
— Слушайте! — прошептала гувернантка, положив ладонь на руку полковника. Последний не пошевелился и не произнес ни слова, но продолжал стоять, подавшись всем телом к двери. Из-за нее доносились разные звуки: легко узнаваемый голос Моники и другой — более резкий и тонкий, который перебивал и отвечал. Два голоса.
— Слушайте! — повторила гувернантка едва слышным шепотом.
Теплые пальцы мужчины вцепились в ее руку с такой силой, что ей стало больно.
Сначала разобрать отдельные слова было невозможно: до темного коридора долетали лишь разрозненные странные звуки двух разных голосов: детского и еще одного — странного, слабого, едва ли человеческого, но все же голоса.
— Que le bon Dieu…
[172] — начала гувернантка и осеклась, увидев, как полковник Мастерс резко нагнулся и сделал то, что до сих пор не приходило ей в голову. Он приник глазом к замочной скважине и не отрывался от нее целую минуту. Чтобы сохранить равновесие, он опустился на одно колено, по-прежнему крепко сжимая руку женщины.
Звуки прекратились, все шорохи за дверью стихли. Мадам Джодска знала: в свете ночника хозяин должен отчетливо видеть подушки на кровати, головку Моники и куклу в ее руках. Он должен был отчетливо видеть все происходящее в спальне, однако ни единым знаком и движением не дал понять, что видит нечто необычное. В течение нескольких секунд гувернантка испытывала странное чувство: ей вдруг представилось, что она просто навоображала бог знает чего и сейчас ведет себя как законченная истеричная идиотка. Эта ужасная мысль мелькнула в ее сознании — еще более убийственная в странной гробовой тишине. Неужели, в конце концов, она просто сумасшедший лунатик? Неужели чувства обманывали ее? Почему полковник ничего не видит и не подает никаких знаков? Почему стих голос в спальне — два голоса? Ни шепотка не доносилось из-за двери.
Внезапно полковник Мастерс выпустил руку гувернантки из своей, тяжело поднялся на ноги и выпрямился. Мадам Джодска напряглась, готовая к сердитой насмешке и презрительным упрекам с его стороны. Тем более удивилась она, когда вместо ожидаемой брани услышала вдруг сдавленный шепот:
— Я видел. Видел, как она ходит!
Молодая женщина стояла не в силах пошевелиться.
— Она смотрела на меня, — еле слышно добавил полковник. — На меня!
От резкой смены чувств мадам Джодска на некоторое время лишилась дара речи. Звучавший в этом придушенном шепоте дикий ужас помог ей вернуть утраченное на миг самообладание. Однако первым нашел слова именно полковник Мастерс — он произнес их шепотом, обращаясь больше к самому себе, нежели к стоявшей рядом женщине:
— Именно этого я и боялся всегда… Я знал, что однажды это должно произойти… Но не думал, что таким образом… Не думал.
В тот же миг из спальни донесся голос — нежный и мягкий, искренний и естественный, исполненный неподдельного чувства — умоляющий голосок Моники:
— Не уходи! Не покидай меня! Вернись в кроватку… пожалуйста!
Затем, словно в ответ девочке, раздались нечленораздельные звуки. Слоги и слова, произносимые знакомым мадам Джодска скрипучим голосом, слоги и слова, ей незнакомые и непонятные. Звуки эти проникали в ее слух, подобно ледяным остриям. Холодный ужас сковал женщину. И рядом с ней — тоже окаменевший от страха — стоял полковник Мастерс. Мгновение спустя он наклонился к ней, и она ощутила на щеке его дыхание.
— Бут лага… — снова и снова тихо повторял он загадочные слова. — Месть… на языке хиндустани!.. — Он испустил долгий мучительный вздох.
Ужасные звуки проникали в самое сердце молодой женщины, подобно каплям яда. Слова эти она слышала и прежде, но не могла понять. Наконец значение их стало ясно. Месть!
Интуиция не обманула мадам Джодска: опасность грозила не Монике, а ее отцу. Ее внезапное неосознанное желание по-матерински защитить полковника тоже нашло свое объяснение. Смертоносная сила, заключенная в кукле, была направлена против него. Вдруг мужчина стремительно отстранил гувернантку и шагнул к двери.
— Нет! — вскричала мадам Джодска. — Я пойду. Дайте мне войти! — И она попыталась оттолкнуть хозяина в сторону. Однако рука его уже лежала на ручке двери. В следующее мгновение дверь распахнулась, и он очутился в комнате. Несколько секунд мадам Джодска и полковник Мастерс стояли в дверном проеме; правда, гувернантка оставалась за спиной хозяина и отчаянно пыталась протиснуться вперед, дабы загородить его своим телом.
Она смотрела из-за плеча мужчины глазами, открытыми столь широко, что чрезмерное напряжение зрения могло и подвести ее. Тем не менее оно работало исправно. Мадам Джодска увидела все, что можно было увидеть; а именно ничего. То есть ничего необычного, ничего ненормального, ничего ужасного. И во второй раз мысль о простом и естественном объяснении страшного случая посетила ее сознание. Неужели она довела себя до состояния крайнего ужаса лишь затем, чтобы сейчас увидеть в этой спокойной тихой спальне спящую крепким сном Монику? Тусклый мерцающий свет ночника освещал погруженную в глубокий здоровый сон девочку и постель, на которой не лежало никаких игрушек. На ночном столике рядом с цветочной вазой стоял стакан воды, на подоконнике в пределах досягаемости ребенка лежала книжка с картинками; нижняя фрамуга окна была чуть приподнята, и на подушке розовело спокойное личико Моники с закрытыми глазами. Девочка дышала глубоко и ровно. В ее безмятежном облике не было ни малейшего следа тревоги и волнения, которые всего две минуты назад звучали в умоляющем голоске, — разве что постельное белье находилось в некотором беспорядке. Одеяло собралось толстыми складками в изножье постели, словно Монике стало жарко и она отбросила его прочь во сне. Но и только.
Полковник Мастерс и гувернантка охватили единым взглядом всю эту очаровательную картину. В комнате стояла такая тишина, что они отчетливо слышали дыхание спавшего ребенка. Их внимательные глаза исследовали спальню. Нигде не было никакого движения. Но в тот же миг мадам Джодска вдруг осознала: некое движение здесь все-таки происходит. Легкое слабое шевеление. Она почувствовала это скорее кожей, ибо зрением и слухом не могла уловить ничего. Несомненно, где-то в этой тихой, спокойной комнате происходило какое-то неуловимое движение, в котором таилась угроза.
Уверенная — обоснованно или нет — в собственной безопасности, а также в безопасности мирно спавшего ребенка, мадам Джодска одновременно чувствовала уверенность в том, что опасность грозит полковнику Мастерсу. Она была твердо убеждена в этом.
— Стойте на месте, — сказала она почти повелительно. — Вы увидите: она наблюдает за вами. Она где-то здесь. Будьте осторожны!
Гувернантка хотела вцепиться в руку хозяина, но не успела.
— Все это дурацкий вздор! — пробормотал полковник и решительно шагнул вперед.
Никогда не восхищалась мадам Джодска этим человеком больше, чем сейчас, когда он шел навстречу некой физической и духовной опасности. Никогда прежде и никогда впоследствии не видела женщина зрелища столь ужасного и кошмарного. Жалость и страх повергли ее в пучину острой и безысходной тоски. «Никто не должен присутствовать при том, как человек идет навстречу своей участи, если не имеет возможности помочь несчастному», — мелькнуло в ее сознании. Изменить предначертание звезд человек не в силах.
Взгляд женщины случайно остановился на складках сброшенного одеяла. Оно находилось в тени в изножье кровати и, не пошевелись Моника, осталось бы лежать так до утра. Но Моника пошевелилась. Именно в этот момент она перевернулась на бок и, перед тем как устроиться в новом положении, вытянула ножки, отчего зашевелились и уплотнились складки тяжелого одеяла у спинки кровати. Таким образом миниатюрный ландшафт несколько видоизменился — и стали видны очертания некоего очень маленького существа. До сих пор оно лежало скрытое в нагромождении теней, теперь же появилось из тьмы с пугающей стремительностью, будто приведенное в движение скрытой пружиной. Оно словно выпрыгнуло из своего темного уютного гнездышка. Со сверхъестественной скоростью выскочило из складок одеяла сие существо; стремительность его пугала и приводила в ужас. Оно было чрезвычайно маленьким и чрезвычайно страшным.
Маленькая, устрашающего вида голова сидела на плечах прямо; и движениями конечностей, и взглядом злобных сверкающих глаз отвратительное создание подражало человеку. Ужасное, агрессивное зло воплотилось в этой форме, которая в иной ситуации показалась бы просто нелепой.
Это была кукла.
С невероятным проворством побежала она по скользкой поверхности смятого шелкового одеяла, ныряя в расселины, выкарабкиваясь из них и вновь бросаясь вперед с видом предельно сосредоточенным и целеустремленным. Было совершенно ясно, что у нее есть конкретная цель. Стеклянные неподвижные глаза куклы не отрываясь смотрели в одну точку, находившуюся за спиной перепуганной гувернантки, — то есть прямо на стоявшего позади нее хозяина, полковника Мастерса.
Отчаянный жест мадам Джодска, казалось, растаял в воздухе…
Она инстинктивно обернулась к полковнику и положила ему на плечо руку, которую он тут же сбросил.
— Пусть эта чертова кукла приблизится! — вскричал мужчина. — И я разберусь с ней! — Он с силой оттолкнул гувернантку в сторону.
Кукла стремительно бежала навстречу человеку. Суставы ее крохотных изуродованных конечностей издавали тонкий скрип — в нем отчетливо слышались странные слова, не раз уже слышанные мадам Джодска и прежде. Слова, прежде ничего не говорившие ей — «бут лага», — но обретшие теперь ужасный смысл: месть.
Слова эти звучали совершенно отчетливо сквозь тонкий скрежет и писк чудовища, которое со сверхъестественной скоростью приближалось к человеку.
Не успел полковник Мастерс сдвинуться с места хотя бы на дюйм, не успел он перейти к каким-нибудь действиям и предпринять даже самую ничтожную попытку защититься от нападения, как страшное существо прыгнуло с кровати прямо на него. Оно не промахнулось. Маленькие зубы детской игрушки вонзились глубоко в горло полковника Мастерса, и восковые челюсти плотно сжались.
Все это произошло в течение считанных секунд — и в считанные секунды закончилось. В памяти мадам Джодска жуткая картина запечатлелась в виде мгновенной черно-белой вспышки. Событие как будто существовало только в настоящем и не имело временной протяженности. Оно пришло и тут же ушло. Сознание молодой женщины было на миг парализовано, словно от ослепительно-яркой вспышки молнии, и перестало различать настоящее и прошлое. Она явилась свидетельницей кошмарных событий, но не осознавала их. Именно эта неспособность осознать происходящее и лишила гувернантку на некоторое время возможности говорить и двигаться.
С другой стороны, полковник Мастерс стоял рядом совершенно спокойно, словно ничего необычного не случилось: невозмутимый, собранный и прекрасно владевший собой человек. В момент атаки он не произнес ни звука и не сделал ни единого жеста — даже чтобы защититься. Слова, которые сейчас слетели с его уст, казались ужасными в своей обыденности:
— Наверно, лучше поправить немного одеяло… Как вы полагаете?
Все поползновения к истерике обычно отступают перед голосом здравого смысла. Мадам Джодска задохнулась от изумления, но повиновалась. Машинально она двинулась к кровати, дабы выполнить просьбу полковника, но краем глаза успела заметить, что он стряхнул что-то с шеи — как будто отмахивался от осы, москита или некоего ядовитого насекомого, которое хотело укусить его. Больше она ничего необычного не запомнила, ибо в спокойствии своем полковник не сделал более ни единого движения.
Окончив расправлять дрожавшими руками складки одеяла, гувернантка выпрямилась и с неожиданным испугом увидела, что Моника сидит в кровати с открытыми глазами.
— Ах, Джодска… вы здесь! — воскликнуло полусонное дитя невинным голоском. — И папа тоже!
— По… поправляю твое одеяло, дорогая, — пролепетала гувернантка, едва понимая, что говорит. — Ты должна спать. Я просто заглянула посмотреть… — И она бессознательно пробормотала еще несколько слов.
— И папа с вами! — восторженно повторила девочка, еще не проснувшаяся окончательно и не понимавшая, что происходит. — О! О! — И она порывисто протянула руки к воспитательнице.
Этот обмен репликами — хотя на описание его ушла целая минута — на самом деле занял вместе с сопутствующими действиями не более десяти секунд, ибо, пока гувернантка возилась с одеялом, полковник Мастерс продолжал что-то стряхивать с шеи. Больше мадам Джодска ничего не слышала, кроме судорожного вздоха за спиной, который внезапно пресекся. Но она заметила еще одну вещь, как клялась впоследствии своему варшавскому духовнику. Мадам Джодска клялась всеми святыми, что видела еще кое-что.
В минуты леденящего страха чувства реагируют на происходящее гораздо быстрее и точнее, чем разум; последнему же требуется достаточно долгое время, чтобы оценить поступающие в него сигналы. Оцепеневший мозг не сразу способен осмыслить ситуацию.
Поэтому мадам Джодска лишь через несколько мгновений смогла осознать картину, которая с полной отчетливостью представилась вдруг ее взору. Черная рука просунулась в раскрытое окно у кровати, схватила с пола маленький предмет, отброшенный полковником Мастерсом, и молниеносно исчезла в ночной тьме.
Похоже, никто, кроме гувернантки, этого не заметил. Все произошло со сверхъестественной быстротой.
— Через две минуты ты снова уснешь, милая Моника, — прошептал полковник Мастерс. — Я просто хотел убедиться, что с тобой все в порядке… — Голос его был невероятно тихим и слабым.
Похолодев от ужаса, мадам Джодска смотрела и слушала.
— Ты хорошо себя чувствуешь, папа? Да? Мне снился страшный сон, но все уже кончилось.
— Прекрасно. Как никогда в жизни. Но все же я хочу, чтобы ты поскорее уснула. Давай я погашу этот дурацкий светильник. Уверен, именно он разбудил тебя.
Он задул лампу — вместе с дочкой, которая засмеялась счастливым сонным смехом и скоро затихла. Полковник Мастерс на цыпочках направился к двери, где его ждала мадам Джодска.
— Столько шума из ничего, — услышала она все тот же тихий слабый голос.
Потом, когда они закрыли дверь спальни и на мгновение остановились в темном коридоре, полковник сделал вдруг совершенно неожиданную вещь. Он обнял полячку, с силой прижал ее к себе, страстно поцеловал и тут же оттолкнул.
— Благослови вас Бог и спасибо, — тихо и сердито проговорил он. — Вы сделали все, что было в ваших силах. Вы отважно сражались. Но я получил то, что заслужил. Долгие годы я ожидал этого. — И полковник начал спускаться по лестнице, направляясь к своей спальне. На полпути он остановился и взглянул снизу вверх на замершую у перил гувернантку. — Скажите доктору, — хрипло прошептал несчастный, — что я принял снотворное… слишком большую дозу. — И полковник Мастерс ушел.
Примерно это и сказала мадам Джодска на следующее утро доктору, по срочному вызову прибывшему к постели, на которой лежал мертвый мужчина с распухшим почерневшим языком. Подобную историю она рассказала и на следствии, и пустая бутылка из-под сильного снотворного подтвердила правдивость ее показаний.
Моника же, слишком маленькая для того, чтобы понимать подлинное горе, далекое от показного и эгоистичного чувства личной утраты, ни разу — как ни странно — не хватилась любимой куклы, которая многие часы утешала ее своим присутствием и была ночью и днем задушевным другом одинокого ребенка. Игрушка, казалось, забыта, напрочь исторгнута из детской памяти, словно ее и не существовало. Когда разговор заходил о кукле, девочка смотрела непонимающим пустым взглядом. В этом отношении с грифельной доски ее памяти многое было стерто начисто. Куклам она предпочитала своих потрепанных плюшевых мишек.
— Они такие теплые и мягкие, — говорила Моника о медвежатах. — И они не щекочутся, когда их обнимаешь. И еще, — добавляло невинное дитя, — они не пищат и не стараются выскользнуть из рук.
Вот так в глухих предместьях, где редкие фонари не в силах рассеять густой мрак, где влажный ветер шепчет в ветвях сумрачных серебристых сосен, где мало что случается и люди восклицают в тоске: «Надо переезжать в город!» — порой приходят в движение сухие кости мертвецов, которые прячутся за стенами респектабельных особняков…
1946
Хью Уолпол
(Hugh Walpole, 1884–1941)
Английский писатель Хью Уолпол, потомок прославленного Горация Уолпола (1717–1797), автора первой готической повести («Замок Отранто»), родился в Окленде, Новая Зеландия, где его отец, впоследствии ставший епископом Эдинбургским, служил каноником собора. С пяти лет Хью Уолпол воспитывался в Англии, в графстве Корнуолл, образование получил в Кентерберийской королевской школе и в Оксфордском университете. После окончания учебы некоторое время был священнослужителем, потом преподавателем, но предпочел литературную карьеру. Уолпол переселился в Лондон и стал писать книжные обзоры для «Ивнинг стандарт». В 1913 г. вышел его роман «Стойкость».
В годы Первой мировой войны Уолпол находился в России, где работал в «Красном Кресте». За героизм при спасении раненых был награжден российским орденом Святого Георгия. После войны жил в Лондоне и в своем загородном доме в Озерном крае. Уолпол разбогател, стал коллекционером рукописей и произведений искусства. Владел лучшим собранием рукописей Вальтера Скотта и являлся знатоком творчества писателя. В 1937 г. Уолпол был возведен в рыцарское достоинство.
Хью Уолпол отличался незаурядной работоспособностью и был автором многочисленных романов, рассказов, книг о путешествиях, биографических очерков. В начале творческого пути он проявил себя как реалист, а в дальнейшем стал склоняться к мистике. Уолпол написал немало рассказов о привидениях, наиболее известные из них — «Миссис Лант» (1927), «Снег» (1929) и «Маленькое привидение» (1931). Все эти истории вошли в сборник «Ночь всех душ» (1933). К жанру «ужасов» принадлежат два романа писателя — «Портрет человека с рыжими волосами» (1925) и «Убийца и убитый» (1941). Необходимо также упомянуть, что Хью Уолпол подготовил издание тома «Вторые сто лет жутких историй» (1937).
Миссис Лант (Mrs. Lunt)
Пер. М. Куренной
1
— Вы верите в привидения? — спросил я Рансимана.
[173] Я задал ему этот крайне банальный вопрос скорее оттого, что долго поддерживать разговор с таким собеседником довольно трудно, нежели по какой-либо иной причине. Возможно, вам знакомы книги Рансимана — «Бегущий человек», «Вяз», «Кристалл и горящая свеча», — но, вероятнее всего, нет.
Рансиман — один из тех незаметных писателей, которые выказывают достаточное постоянство в наше время перепроизводства книг: каждую осень они публикуют новый роман, вызывающий бурный восторг и похвалы у критиков определенного рода, имеют небольшую, но преданную читательскую аудиторию, очень мало известны, крайне неинтересны в общении и зачастую застенчивы, нервны, унылы и далеки от повседневной жизни. Такие писатели создают порой чудесные произведения, но не получают признания при жизни и еще лет эдак пятьдесят после смерти, правда, затем бывают извлечены из забвения каким-нибудь дотошным критиком и становятся кумирами для нового поколения.
Я задал Рансиману вопрос о привидениях, ибо по какой-то непонятной мне самому причине пригласил этого человека пообедать к себе домой и теперь оказался перед малоприятной перспективой провести в его обществе длинный вечер за самым утомительным из всех возможных разговоров, который каждые две минуты замирает и возобновляется лишь невероятными усилиями собеседников.
Рансиман чувствовал себя тем более неуверенно в моем обществе, что я, как литературный критик, много раз хвалил его работы. Если бы я ругал их, возможно, мой гость нашел бы много тем для разговора: уж такого рода он был человек. Но вопрос мой оказался удачным. Рансиман мгновенно встрепенулся; его длинное костлявое тело начало с новой силой излучать энергию; взгляд, словно обращенный к неким волнующим событиям прошлого, возбужденно загорелся. Мой гость принялся говорить не останавливаясь, и я постарался не перебивать рассказчика. Безусловно, он поведал мне одну из наиболее удивительных историй, какие мне когда-либо доводилось слышать. Правдива она или нет, я, конечно, судить не могу: истории о привидениях мы почти всегда слышим из вторых или третьих уст. Мне, во всяком случае, посчастливилось в жизни избежать опыта общения с потусторонним миром. Но Рансимана нельзя назвать лжецом: он слишком серьезен для этого. Сам он признал, что по прошествии долгого времени история эта едва ли стала звучать достоверней. Так или иначе, вот рассказ, записанный со слов моего гостя.
— Это случилось около пятнадцати лет назад, — начал он. — Я отправился в Корнуолл
[174] погостить у некоего Роберта Ланта. Вы помните это имя? Вероятно, нет. Он написал несколько книг из того неопределенного разряда произведений, который представляет собой нечто среднее между романом и поэмой, пронизан мистическими настроениями, довольно живописен и не приносит автору ровным счетом никакого дохода. «Возвращение» де ла Мара — яркий пример такого рода произведений.
[175] Я где-то опубликовал отзыв о последней книге Ланта — отзыв благожелательный — и получил от автора поистине трогательное письмо, из которого становилось ясно, что человек этот страстно нуждается в добром слове и, как мне показалось, в обществе друга. Лант жил в Корнуолле где-то на побережье; жена его умерла год назад. Он писал, что живет там совершенно один, спрашивал, не найду ли я возможность провести с ним рождественские праздники, и выражал надежду, что я не сочту подобное приглашение бестактным. Он предполагал, что я уже получил к этому времени приглашение на Рождество, однако решил все-таки попытать счастья. Что ж, никакого приглашения на Рождество я еще не получил и получить не рассчитывал. Если Лант так одинок, то я тоже. Если он был неудачником — я тоже. Да, меня чрезвычайно тронуло это письмо, и я принял приглашение. Сидя в поезде, шедшем в Пензанс,
[176] я пытался представить себе внешность этого человека. Мне никогда не доводилось видеть его фотографий: он не относился к числу авторов, чьи портреты появляются на страницах газет. Я воображал человека приблизительно моего возраста — возможно, несколько старше. Ведь некоторые одинокие люди вечно ждут появления в своей жизни некоего друга, идеального друга, который поймет все их чувства, одарит любовью, далекой от сентиментальности, и примет живое участие в их делах, не становясь при этом навязчивым, — короче, друга, каких не бывает на свете.
Думаю, еще до прибытия в Пензанс я проникся к Ланту совершенно романтическим чувством. Мы, он и я, могли бы обсуждать вдвоем все литературные вопросы, занимавшие в то время мое внимание, могли бы проводить много времени вместе и даже совершать те небольшие поездки за границу, которые так неизбывно печальны, когда человек одинок, и так восхитительны, когда рядом с ним находится близкий друг. Я представлял себе Ланта рассеянным, хрупким и утонченным джентльменом, с некоторой склонностью к меланхолии и по-детски живой фантазией. Оба мы не добились успеха в жизни, думалось мне, но вместе мы сможем творить великие дела.
Когда поезд прибыл в Пензанс, уже почти стемнело, и из низких облаков, весь день грозивших просыпаться снегом, на землю начали робко падать первые пушистые снежинки. В письме Лант сообщал, что у станции меня будет ждать наемный экипаж, — и я увидел его там: нелепую старую, видавшую виды повозку с нелепым старым, видавшим виды кучером. Возможно, сейчас, по прошествии долгих лет, многие вещи я додумываю задним числом, но мне кажется, что, едва дверца экипажа захлопнулась за мной, смутный страх и дурные предчувствия зашевелились в моей душе. Мне кажется, у меня вдруг возникло страстное желание немедленно вылезти вон и вернуться ночным поездом обратно в Лондон — желание, чрезвычайно нехарактерное для меня, ибо я всегда отличался своего рода упрямой решимостью доводить до конца все начатые предприятия. Во всяком случае, я чувствовал себя крайне неуютно в том экипаже; помню, он отвратительно пах внутри плесенью, сырой соломой и тухлыми яйцами и казался закрытым со всех сторон так плотно, словно мне никогда не суждено было выбраться из этой ловушки, раз уж я попался в нее. Кроме того, мне было страшно холодно. Во время той поездки я замерз так сильно, как не замерзал никогда, ни прежде, ни впоследствии. Жгучий мороз пронизывал самый мой мозг, отчего я потерял способность думать о чем-либо ясно и мог лишь снова и снова жалеть о том, что пустился в это путешествие. Конечно, я ничего не видел вокруг, только чувствовал тряску экипажа по неровной дороге и время от времени догадывался, что он движется по каким-то узким темным тропам, ибо слышал, как таинственно стучат по крыше повозки низко свисавшие ветви деревьев, словно срочно пытаются сообщить мне что-то важное.
Впрочем, я не должен делать из этой истории нечто большее, чем мне позволяют факты, и не должен заранее подготавливать слушателя к последующим важным событиям. Вполне определенно могу сказать одно: по мере приближения экипажа к дому Ланта я все больше впадал в уныние — от жуткого холода, от дурных предчувствий и от сознания своего бесконечного одиночества…
Наконец экипаж остановился. Старое пугало с кряхтеньем и тяжелыми вздохами медленно слезло с козел, подошло к двери повозки и с великим трудом открыло ее, действуя с раздражающей неповоротливостью. Я вышел и тут же увидел, что снег теперь валит вовсю и аллея сплошь залита его мягким и таинственным сиянием. Прямо передо мной чернела неясная громада: дом, который ожидал моего прибытия. Разглядеть его в темноте не представлялось возможным, и я просто стоял, дрожа всем телом, пока старик дергал за шнур колокольчика с такой яростью, словно желал как можно скорей освободиться от своей тягостной обязанности и возвратиться домой. Прошла, казалось, целая вечность, но наконец дверь открылась, и из нее выглянул старик, который несомненно приходился родным братом кучеру. Старики обменялись несколькими словами, в результате чего мой багаж был извлечен из повозки и я получил дозволение войти в дом с ледяного мороза.
Следующее свое чувство я никак не могу отнести к разряду воображаемых. Ни к одному дому я еще ни разу не проникался с первого взгляда столь сильным отвращением, как к жилищу Ланта. Ничего особенно отталкивающего не бросилось мне в глаза в просторном темном холле, освещенном двумя тусклыми лампами, холодном и безрадостном. Но я не успел составить о нем более четкое представление, поскольку старый слуга мгновенно провел меня в какой-то коридор и оттуда в комнату, которая была настолько же тепла и уютна, насколько мрачен и безрадостен холл. Действительно, я так сильно обрадовался при виде ярко пылавшего камина, что тут же направился к нему, в первый момент не заметив присутствия хозяина. Увидев же наконец последнего, я сначала не поверил, что это и есть Лант. Я уже говорил, какого рода человека ожидал встретить, но вместо рассеянного утонченного художника я обнаружил перед собой дородного мужчину ростом, пожалуй, более шести футов, широкоплечего, явно обладавшего огромной физической силой и с черной остроконечной бородой, скрывающей нижнюю часть лица.
Но если меня поразила внешность Ланта, то вдвойне удивился я, когда он заговорил. У него был тонкий писклявый голос, похожий на голос старухи. А мелкие суетливые движения рук делали его еще больше похожим на женщину. Но последнее я отнес на счет волнения, ибо Лант действительно казался чрезвычайно взволнованным. Он подошел ко мне, обеими руками схватил мою руку и долго держал так, словно не собирался выпускать ее вовсе. Позднее тем же вечером хозяин извинился за свое поведение.
— Я так обрадовался вам, — признался он. — Я не смел надеяться, что вы действительно приедете. Вы здесь первый за долгое время гость, которого я могу считать близким по духу человеком. Конечно, мне было неловко приглашать вас, но я решил рискнуть. Ваш приезд значит для меня так много!
Его восторженность внушала мне смутное беспокойство и одновременно вызывала жалость. Лант просто не мог сделать для гостя слишком многого; он провел меня по нелепым старым коридорам, где доски пола скрипели при каждом шаге; по каким-то темным лестницам, где, насколько я мог разглядеть в полумраке, на стенах висели пожелтевшие от времени фотографии с видами разных городов, и наконец пригласил меня пройти в мою комнату умоляющим нервным жестом, словно ожидая, что при виде нее я сразу повернусь и брошусь прочь. Комната моя понравилась мне не больше, чем остальной дом, но вины хозяина в этом не было. Он сделал для меня все, что мог: в камине ярко полыхал огонь; в большой кровати под одеялом, как пояснил Лант, лежала бутылка с горячей водой; и старый слуга, который открыл мне дверь, уже извлекал мои вещи из саквояжа и убирал их в шкаф. Возбуждение Ланта носило характер почти сентиментальный. Он положил обе руки мне на плечи и сказал, просительно заглядывая в мои глаза:
— Если бы вы знали, что значит для меня ваше присутствие здесь, возможность побеседовать с вами… Ну вот, сейчас я должен покинуть вас. Вы спуститесь и присоединитесь ко мне, как только освободитесь, не правда ли?
Я остался один и именно тогда во второй раз почувствовал острое желание обратиться в бегство. Четыре свечи в старинных серебряных подсвечниках горели ярко и вместе с пылавшим камином давали достаточно света; однако комната казалась сумрачной, словно наполненной прозрачным дымом. И помню, я подошел к одному из забранных решеткой окон и распахнул его, как будто мне вдруг стало душно. Две вещи заставили меня тут же закрыть окно: во-первых, в комнату ворвалась струя ледяного ветра вместе с кружащимся роем снежинок, а во-вторых, оглушительный рев моря ударил мне в лицо, словно желая опрокинуть меня навзничь. Я поспешно захлопнул створку, обернулся и увидел у самой двери старую женщину. Вообще любая история подобного рода интересна именно своим правдоподобием. Конечно, дабы мой рассказ звучал убедительно, мне следует как-то доказать, что я действительно видел ту старую женщину, — но я не могу этого сделать. Вы знаете, я не пью, никогда не пил, и, самое главное, появление подобной фигуры у двери было для меня полной неожиданностью. Но я ни на миг не усомнился в том, что увидел в комнате именно старую женщину, и никого другого. Вы можете говорить об игре теней, о висевшей на двери одежде и тому подобном. Не знаю. У меня нет никаких теорий, объясняющих эту историю: я не спиритуалист и едва ли верю во что-либо, за исключением красоты прекрасных вещей и явлений. Если угодно, можно сказать так: фигура у двери привиделась мне, но иллюзия эта оказалась настолько полной, что я по сей день весьма подробно могу описать внешность той женщины. Она была в черном шелковом платье с огромной безобразной золотой брошкой на груди. Ее зачесанные назад черные волосы разделял посредине пробор. Шею женщины украшало ожерелье из каких-то белых камней. Лицо ее — неестественно бледное — имело самое злобное и коварное выражение из всех, какие мне приходилось когда-либо видеть. Ныне безнадежно увядшая, дама эта некогда, вероятно, была довольно красива. Она стояла у двери очень тихо, опустив руки вдоль тела. Я подумал, что она экономка или кто-нибудь в этом роде.
— Благодарю вас, у меня есть все необходимое, — сказал я. — Какой замечательный камин!
Я оглянулся на камин, а когда снова повернулся к двери, женщина уже исчезла. Не придав случившемуся никакого значения, я пододвинул к огню старое кресло, обитое выцветшей зеленой тканью, и решил немного почитать привезенную с собой книгу, перед тем как спуститься вниз. Я не спешил оказаться в обществе хозяина, пока меня не вынудят к этому приличия. Лант пришелся мне не по душе. Я уже решил при первом удобном случае уехать обратно в Лондон под каким-нибудь благовидным предлогом.
Не могу объяснить, почему Лант так не понравился мне: разве что сам я человек очень сдержанный и, подобно большинству англичан, крайне недоверчиво отношусь к бурным проявлениям чувств, особенно со стороны мужчин. Мне не понравилось, как Лант клал руки мне на плечи, и, возможно, я не чувствовал себя способным оправдать все восторженные надежды хозяина, связанные с моим приездом.
Я опустился в кресло и раскрыл книгу, но не прошло и двух минут, как в нос мне ударил в высшей степени неприятный запах. На свете существуют самые разные запахи — здоровые и нездоровые, — но самым мерзким из всех мне кажется прохладный затхлый душок, которым тянет из непроветренных помещений с испорченным водопроводом и который встречается порой в маленьких деревенских гостиницах и обветшалых меблированных комнатах. Запах был настолько отчетлив, что я практически мог определить, откуда он доносится: он шел от двери. Я поднялся с кресла, направился к двери — и тут же у меня возникло такое чувство, будто я приближаюсь к некой особе, не имеющей обыкновения (извините за грубость) часто принимать ванны. Я отпрянул назад, словно упомянутая особа действительно стояла передо мной. Затем совершенно неожиданно гадкий запах исчез, я почувствовал дуновение свежего воздуха и с удивлением увидел, что одно из окон отворилось и в комнату снова влетает снег. Я закрыл окно и спустился вниз.
За этим последовал довольно странный вечер. Сам по себе мой новый знакомый не производил неприятного впечатления. Лант был человеком утонченной культуры и глубоких познаний, великим знатоком книг. К концу вечера он постепенно развеселился и угостил меня восхитительным обедом в забавной маленькой столовой, на стенах которой висело несколько очаровательных меццо-тинто.
[177] За столом нам прислуживал все тот же дворецкий — забавный старик с длинной белой бородой, напоминавшей козлиную, — и, как ни странно, именно он снова пробудил в моей душе прежние дурные предчувствия. Дворецкий только что подал на стол десерт и бросил взгляд в сторону двери. Я обратил на это внимание, поскольку протянутая к тарелке рука старика внезапно задрожала. Слуга явно испугался чего-то. И затем (конечно, это с легкостью можно отнести на счет воображения) я снова почуял в воздухе тот странный, нездоровый запах.
Я забыл об этом незначительном эпизоде, когда мы с хозяином уселись напротив восхитительного, жарко пылавшего камина в библиотеке. У Ланта было чудесное собрание книг, и, подобно любому библиофилу, он находил величайшее удовольствие в беседе с человеком, способным по-настоящему оценить его коллекцию. Мы стояли у книжных полок, разглядывая одну книгу за другой, и оживленно разговаривали о второстепенных английских романистах начала века, которыми я особенно увлекался, — Бейдже, Годвине, Генри Маккензи, миссис Шелли, Метью Льюисе и прочих,
[178] — когда Лант вновь поразил меня самым неприятным образом, положив руки мне на плечи. Всю жизнь я совершенно не мог выносить прикосновений определенных людей. Полагаю, всем нам знакомо подобное чувство. Это одна из особенностей человеческой психики, не имеющая никакого объяснения. И прикосновение этого человека было настолько неприятно мне, что я резко отпрянул в сторону.
В мгновение ока гостеприимный хозяин превратился вдруг в воплощение яростного и необузданного гнева. Мне показалось, он хочет ударить меня. Лант стоял передо мной, трясясь всем телом, и бессвязные слова потоком лились с его языка, словно он впал в помешательство и совершенно не отдавал себе отчета в своих речах. Он обвинил меня в том, что я оскорбил его, насмеялся над его гостеприимством, презрительно отверг его доброе отношение, и в тысяче других нелепых вещей. И не могу объяснить вам, насколько странно было слышать все эти гневные речи, произносимые пронзительным писклявым голосом, и видеть в то же время перед собой огромное мускулистое тело, непомерно широкие плечи и чернобородое лицо.
Я ничего не сказал. В физическом отношении я трус. Больше всего на свете я не выношу ссор. Наконец я сумел проговорить:
— Мне очень жаль. Я не хотел вас обидеть. Пожалуйста, извините меня. — И повернулся, собираясь покинуть библиотеку.
В тот же миг с Лантом снова произошла разительная перемена: теперь он едва не плакал. Он умолял меня не уходить, обвинял во всем свой ужасный характер, говорил, что глубоко несчастен, покинут всеми, измучен долгим одиночеством и потому совершенно не в силах контролировать свои действия. Он униженно просил меня дать ему возможность оправдаться и выражал надежду, что я отнесусь к нему с большим пониманием, если выслушаю его историю.
Мгновенно (так уж устроен человек!) я переменил свое отношение к Ланту. Мне стало очень жаль его. Я увидел, что он находится на грани нервного срыва, действительно нуждается в помощи и участии и впадет в полное отчаяние, если не получит их. Я положил руку ему на плечо, желая успокоить беднягу и показать, что я не таю против него никакого зла, — и почувствовал, как сотрясается с головы до ног его огромное тело. Мы снова сели в кресла, и хозяин торопливо и бессвязно поведал мне свою историю. Особого интереса она не представляла, и суть ее заключалась в следующем: пятнадцать лет назад Лант — скорее ища спасения от одиночества, нежели следуя порыву страсти — женился на дочери местного священника. Супруги не обрели счастья в браке, и в конце концов, совершенно искренне признался Лант, он возненавидел жену. Женщина эта была злобным, властным и ограниченным существом; и, по словам рассказчика, он испытал облегчение, когда ровно год назад она неожиданно скончалась от сердечного приступа. Тогда Лант решил, что теперь все образуется, но этого не случилось, и с той поры жизнь его разладилась окончательно. Он потерял способность работать, многие друзья перестали навещать его, и даже слуг ему не удавалось удерживать в доме; несчастный изнывал от одиночества, плохо спал, почему и находился сейчас на грани нервного расстройства. В доме с ним жил только старый дворецкий, который, к счастью, умел прекрасно готовить, и мальчик-слуга, внук старика.
— О! — воскликнул я. — А я решил, что этот замечательный обед приготовила ваша экономка.
— Экономка? — переспросил Лант. — Но в доме нет женщин.
— Но какая-то женщина заходила сегодня вечером ко мне в комнату, — ответил я. — Такая пожилая особа вполне благопристойного вида, в черном шелковом платье.
— Вам показалось, — произнес хозяин в высшей степени странным, напряженным голосом — голосом человека, который невероятным усилием воли старается сохранять спокойствие и самообладание.
— Я уверен, что видел ее, — настаивал я. — Здесь не может быть никакой ошибки. — И я описал внешность женщины.
— Вам показалось, — повторил Лант. — Разве может быть иначе, если я ясно сказал: никаких женщин в доме нет.
Я поспешно согласился с ним, опасаясь новой вспышки гнева. Затем хозяин обратился ко мне с чрезвычайно странной просьбой. Самым настойчивым образом — словно речь шла о жизни и смерти — он умолял меня остаться с ним на несколько дней. Лант намекнул (хотя и не вполне определенно), что оказался в страшной беде, но, если я проведу с ним несколько дней, все будет в порядке. Он говорил, что если мне суждено когда-либо в жизни сделать действительно доброе дело, то эта возможность представилась мне именно сейчас. И говорил, что, конечно, он не вправе рассчитывать та мое согласие, но никогда не забудет моей доброты, если я все-таки выполню его просьбу. И такое безысходное отчаяние звучало в молящем голосе Ланта, что я успокоил беднягу, словно ребенка, пообещал остаться, и мы пожали друг другу руки, как если бы скрепляли наш договор торжественной клятвой.
2
Уверен, вы ждете от меня не отступающего от истины описания событий, и, если финальная катастрофа будет выглядеть совершенно случайной, могу сказать лишь одно: так оно и было на самом деле. В тот вечер я попытался сделать какие-то выводы из имевшихся в моем распоряжении фактов и не преуспел в этом, полагаю, не только по своей вине: такова уж особенность всех подлинных историй о привидениях.
Но, по правде говоря, после той странной сцены в библиотеке я прекрасно провел ночь и спал как убитый в теплой и уютной постели под убаюкивающий шепот моря за окнами. Следующее утро тоже было веселым и ясным: солнце посылало яркие лучи навстречу снегу и снег ослепительно сверкал в ответ, словно они радовались при виде друг друга. Утро я провел замечательно: рассматривал книги, беседовал с Лантом и написал одно или два письма. Надо сказать, в конце концов я проникся симпатией к своему хозяину. Высказанная им накануне просьба о помощи по-настоящему тронула меня. Видите ли, так мало людей когда-либо обращались ко мне за поддержкой. Лант по-прежнему нервничал и явно томился дурными предчувствиями, однако старался не подавать виду и сделал все возможное, чтобы мое настроение было легким и непринужденным, — таким образом он пытался склонить меня к решению остаться и не лишать его дружеского общения, столь остро необходимого ему в тот момент. Впрочем, когда бы книги не заняли полностью мое внимание, едва ли я испытывал бы такое довольство, ибо стоило замолчать и прислушаться, как сразу становилась заметной странная зловещая тишина, царившая в доме. А один раз, помню, я поднял голову от письма, которое писал, сидя за старым бюро, и случайно встретил взгляд Ланта: последний напряженно следил за мной, словно пытаясь угадать, видел ли или слышал я что-нибудь. Тогда я напряг слух, и мне почудилось вдруг, что кто-то стоит за дверью библиотеки, собираясь постучать. Очень странное и совершенно необоснованное предположение, но в тот момент я мог поклясться, что, если быстро подойти к двери и неожиданно распахнуть ее, за ней непременно кто-то окажется.
Однако все утро я пребывал в добром расположении духа, а после ленча почувствовал себя и вовсе счастливым. Лант предложил мне прогуляться, я согласился, и по хрустящему снегу, сверкавшему под яркими лучами солнца, мы направились к морю. Не помню, о чем мы говорили; всякая неловкость, казалось, исчезла между нами. Мы пересекли поля, остановились на берегу, посмотрели на море — ровное и гладкое, словно шелковое, — и повернули обратно. Помню, у меня стало вдруг так радостно на душе, что будущее начало рисоваться мне в розовом свете. Я принялся доверительно делиться с Лантом своими маленькими планами, надеждами относительно книги, которую писал в то время, и даже робко заговорил о возможности нашей совместной работы: ведь и мне, и ему одинаково не хватало друга и единомышленника. Я продолжал говорить без умолку, и, помню, мы пересекли узкую деревенскую улочку и уже сворачивали в сторону ведшей к дому темной аллеи, когда в моем спутнике произошла неожиданная перемена.
Сначала я заметил, что он не слушает меня и напряженно всматривается в густые заросли деревьев впереди, черневшие на фоне серебристого снега. Я тоже пригляделся. Там, прямо перед деревьями, стояла — словно ожидая нас — та самая женщина, которая накануне вечером появлялась в моей комнате. Я остановился и воскликнул:
— Но послушайте, вот же она! Та женщина, о которой я говорил вам… Это она заходила ко мне в комнату!
Лант схватил меня за плечо:
— Там никого нет. Разве вы не видите сами? Это просто тень. Что с вами? Разве вы не видите, что там никого нет?
Я шагнул вперед — и действительно, там никого не было, но до сего дня я не могу сказать определенно, привиделась мне та женщина или нет. Уверенно могу утверждать лишь одно: с этого момента сумерки начали быстро спускаться на землю. Едва мы вошли в обсаженную деревьями аллею — в молчании, торопливым шагом, словно кто-то преследовал нас по пятам, — вокруг вдруг сгустилась такая тьма, что я с трудом различал перед собой дорогу. Мы оба задыхались от быстрой ходьбы, когда достигли дома. Лант сразу бросился в кабинет, словно забыв о моем присутствии, но я последовал за ним и, закрыв за собой дверь, сказал со всей настойчивостью, на какую был способен:
— Итак, в чем дело? Что тревожит вас? Вы должны довериться мне! Иначе как я могу помочь вам?
И он ответил странным голосом, похожим на голос безумца:
— Говорю вам, все в порядке! Почему вы не верите мне? Со мной все нормально… О Боже мой! Боже мой!.. Только не покидайте меня… Сегодня тот самый день… та самая ночь, о которой она говорила… Но я ни в чем не виноват! Поверьте, я ни в чем не виноват… Это только ее ужасная злоба…
Голос Ланта прервался. Несчастный по-прежнему крепко держал меня за руку и другой рукой делал странные нервные движения, словно вытирая обильный пот со лба. Он как будто умолял меня о чем-то, потом вдруг снова впал в ярость и затем опять принял вид жалкий и просительный, словно я отказывал ему в какой-то важной просьбе.
Я увидел, что хозяин мой действительно близок к помешательству, и внезапно сам начал испытывать страх перед этим сырым мрачным домом, перед огромным трясшимся человеком и перед чем-то еще, гораздо более ужасным. Но мне было жалко Ланта. Да и разве любой другой на моем месте смог бы остаться равнодушным? Я заставил беднягу сесть в кресло у потухшего камина, в котором теперь тускло мерцало лишь несколько красных угольков, опустился в кресло рядом с Лантом, позволил ему крепко вцепиться мне в руку и сказал как можно более спокойно:
— Расскажите мне все. Не бойтесь признаться в любом своем поступке. Расскажите, что за опасность внушает вам такой страх, — и тогда мы вместе сможем противостоять ей.
— Страх! Страх! — повторил он и затем с великим усилием, достойным лишь восхищения, взял себя в руки и сказал: — Я схожу с ума от одиночества и тоски. Моя жена скончалась в эту самую ночь ровно год назад. Мы ненавидели друг друга. Я не мог сожалеть о ее смерти — и она знала это. Во время последнего приступа жена, задыхаясь, успела сказать мне, что еще вернется за мной, — и я всегда с ужасом ждал этой ночи. Отчасти поэтому я и попросил вас приехать… чтобы со мной в доме находился кто-то… кто угодно… И вы были очень добры ко мне — гораздо более добры, чем я мог ожидать. Вероятно, вы считаете меня сумасшедшим, но, прошу вас, присмотрите за мной этой ночью — и впоследствии мы сможем замечательно проводить время вместе. Только не оставляйте меня сейчас… именно сейчас!
Я пообещал не оставлять его и, как мог, успокоил несчастного. Не знаю, сколько времени мы сидели так в сгущавшейся тьме; никто из нас не шевелился, огонь в камине потух окончательно, и комнату заливало таинственное приглушенное сияние, исходившее от снежного пейзажа за незашторенными окнами. Сейчас, по прошествии многих лет, сцена эта представляется нелепой. Мы сидели рядом в тесно сдвинутых креслах, держась за руки, словно пара любовников, но на самом деле — двое насмерть перепуганных мужчин, с ужасом ожидавших опасности и не способных никак противостоять ей.
Пожалуй, самым странным в той ситуации было то, что я вдруг впал в какое-то непонятное оцепенение. Как бы любой другой поступил на моем месте? Вызвал дворецкого? Отправился в деревенскую гостиницу? Обратился к местному доктору? Я же не мог сделать ровным счетом ничего — мог лишь смотреть, как отраженный свет снега стекает дрожащими струями со стен и с мебели, да внимать в гробовой тишине приглушенному уханью совы, доносившемуся из далекого леса.
3
Как ни удивительно, при всем старании я не могу вспомнить, что происходило между часом нашего странного бдения и тем моментом, когда я пробудился от краткого сна, рывком сел в постели и увидел у двери своей комнаты Ланта со свечой в руке. Он был в ночной рубашке и в неверном свете свечи казался просто огромным; борода его густо чернела на белом фоне рубашки. От огня свечи зыбкие тени плясали по комнате. Очень тихо Лант подошел к кровати и заговорил голосом приглушенным и невнятным, почти шепотом:
— Не посидите ли вы со мной полчаса? Всего лишь полчаса? — повторил он, глядя на меня странным, неузнавающим взглядом. — Я боюсь оставаться один… очень боюсь…
Потом Лант испуганно покосился через плечо, поднял свечу над головой и начал пристально всматриваться в темные углы комнаты. Я понял: что-то случилось с ним, он еще на один шаг продвинулся в темную область Страха и тем самым отдалился от меня и любого другого человеческого существа.
— Ступайте тихо, когда пойдете, — прошептал он. — Я не хочу, чтобы кто-нибудь слышал нас.
Я сделал все, что мог: вылез из постели, надел халат и ночные тапочки и попытался убедить Ланта остаться со мной. Огонь в камине почти потух, но я предложил снова развести его и посидеть у камина в ожидании утра. Но нет: он продолжал повторять снова и снова:
— Лучше в моей комнате. Там безопасней.
— О какой опасности вы говорите? — спросил я, вынуждая его взглянуть мне в глаза. — Очнитесь, Лант! Вы как будто спите. Нам совершенно нечего бояться. Здесь нет никого, кроме нас. Давайте останемся в этой комнате, побеседуем до утра и положим конец всему этому вздору.
Но Лант, не отвечая, увлекал меня вперед по темному коридору и наконец свернул в свою комнату, знаком попросив меня последовать за ним. Он забрался в постель и сел там, сгорбившись и обхватив колени руками. Он пристально смотрел на дверь, и легкая дрожь время от времени сотрясала его тело. Комнату освещала только одна свеча, постепенно угасавшая, тишину нарушал лишь тихий, ровный гул моря за окнами.
Казалось, Ланту все равно, нахожусь я рядом или нет. Он не смотрел на меня, ибо не отрывал взгляда от двери, а когда я заговорил с ним, не ответил и, похоже, даже не услышал моих слов. Я опустился в кресло рядом с кроватью и, только чтобы нарушить тягостное молчание, принялся говорить о чем попало, о каких-то пустяках; кажется, я начал постепенно погружаться в какую-то тревожную дремоту, когда вдруг раздался голос Ланта. Очень внятно и отчетливо он произнес:
— Если я и убил ее, то она заслужила это. Она никогда не была мне хорошей женой, с самого начала. Ей не следовало так раздражать меня: она прекрасно знала мой тяжелый нрав. Впрочем, у нее характер был еще хуже. Она не может ничего сделать мне: я не слабее ее.
И именно в этот момент — насколько я помню сейчас — голос говорившего неожиданно упал до мягкого, еле слышного шепота, словно Лант почти обрадовался тому, что страхи его наконец подтвердились.
— Вот она! — прошептал он.
Не могу описать, как при этих словах Страх волной поднялся в моей душе. Я ничего не видел… пламя свечи высоко взметнулось в Последние моменты жизни Ланта… Но я ничего не видел. Внезапно Лант испустил страшный пронзительный вопль, подобный воплю смертельно раненного животного в предсмертной агонии.
— Не подпускайте ее ко мне… Не подпускайте ее ко мне! Не подпускайте… не подпускайте!
Он со страшной силой вцепился в меня, ногти его глубоко вонзились мне в кожу; затем — словно неожиданная ужасная судорога свела напряженные мышцы — руки Ланта медленно опустились; он тяжело откинулся на подушку, будто от сильного толчка в грудь, руки его бессильно упали на одеяло, и страшная конвульсия сотрясла все тело несчастного. Потом он перекатился на бок и затих. Я ничего так и не увидел, лишь совершенно явственно ощутил смрадный запах, памятный мне с предыдущего вечера. Я бросился к двери, выскочил в коридор и кричал до тех пор, пока не прибежал старый слуга. Я послал его за доктором, но не нашел в себе сил вернуться в комнату и стоял, не слыша ничего, кроме громкого тиканья часов в холле.
Я рывком открыл окно в конце коридора; рев моря ударил мне в уши, где-то пробили куранты. Затем, собравшись с духом, я все-таки вернулся в комнату Ланта…
— И что же? — спросил я, когда Рансиман на мгновение умолк. — Он был мертв, конечно?
— Да, умер от сердечного приступа, как впоследствии установил доктор.
— И что же? — повторил я.