Джеймс Генри
ПИСЬМА АСПЕРНА
(повесть)
I
С самого начала я обо всем рассказал миссис Прест; и, по правде сказать, я бы недалеко ушел без ее дружеского участия, ведь счастливая мысль, подвинувшая дело вперед, принадлежала именно ей. Это она усмотрела кратчайший путь и развязала гордиев узел. Говорят, женщины редко способны возвыситься до вольной и непредвзятой оценки положения вещей, если требуется найти из него выход, но женщинам порой приходят в голову смелые решения, до простоты которых никогда не возвысится мужчина. «А вы постарайтесь попасть к ним в дом в качестве жильца», — своим умом я бы ни за что до этого не додумался. Я ломал голову, прикидывал так и этак, измышляя способ познакомиться с барышнями Бордеро, пока миссис Прест не подала мне эту спасительную идею: стать знакомым легче всего сделавшись домочадцем. Сама она едва ли знала о барышнях Бордеро больше меня; напротив, я привез из Англии некоторые достоверные сведения, для нее явившиеся новостью. В незапамятные времена имя Бордеро связывалось с одним из самых прославленных имен нашего века, а теперь носительницы этого имени живут в Венеции уединенной, замкнутой, почти нищенской жизнью, в полуразрушенном старом дворце — вот все, что было известно моей приятельнице. Миссис Прест поселилась в Венеции лет пятнадцать тому назад и с тех пор совершила там немало добрых дел, но ни разу ее благотворительность не коснулась двух тихих, загадочных и словно бы даже не вполне респектабельных американок считалось, во всяком случае, что за долгие годы на чужбине они утратили свои национальные корни, не говоря уже о том, что самый звук их имен указывал на отдаленное французское происхождение, — к тому же они не просили помощи и не искали внимания. Вскоре после приезда в Венецию миссис Прест нанесла было им визит, но увидеть ей удалось только «меньшую», — так она называла племянницу, хотя впоследствии я мог убедиться, что ростом та куда выше тетки. Она услыхала, что мисс Бордеро больна, и заподозрила нужду в доме, а потому немедля отправилась предложить помощь — для успокоения своей совести, чувствительной к чужим бедам вообще, а к бедам американцев в особенности. «Меньшая» приняла ее в большой, холодной, обветшалой венецианской sala, центральном помещении дома, с выложенным мраморными плитами полом и поперечными балками, тускнеющими под высоким сводом, и даже не предложила сесть. Последнее обстоятельство не предвещало ничего хорошего мне, желавшему не просто сесть, а усесться плотно, и я высказал свои опасения миссис Прест. Она, однако же, глубокомысленно возразила: «Так ведь я пришла облагодетельствовать их, а вы будете просить, чтобы они вас облагодетельствовали, это большая разница. Их гордость вам пойдет на пользу». И она предложила тут же показать мне дом, свезя меня туда в своей гондоле. Я сознался, что уже не раз бродил около этого дома, но приглашение принял, для меня отрадно было даже находиться поблизости. Приехав в Венецию, я назавтра же отправился взглянуть на этот дом, — мне подробно описал все тот самый английский собрат, от которого я узнал о существовании писем, — и, штурмуя его взглядом, стал обдумывать план предстоящей кампании. Насколько мне было известно, Джеффри Асперн никогда не бывал в этом доме, но, казалось, неслышный отзвук его речей каким-то образом витает в окружающем воздухе.
Миссис Прест не было дела до писем, но ее занимал мой интерес к ним, как всегда занимали радости и огорчения друзей. И все же, сидя с нею вместе в уютной каютке гондолы и глядя, как скользят мимо прекрасные виды Венеции, оправленные в раму окна, я чувствовал, что кажусь ей немного смешным, и волненье мое при мысли о возможной добыче смахивает в ее глазах на типический случай маниакального помешательства. «Можно подумать, что вы надеетесь найти в этих письмах разгадку тайны бытия», — сказала она, и я лишь возразил, что, если бы мне пришлось выбирать между столь ценным открытием и пачкой листков, исписанных рукой Джеффри Асперна, я без колебаний знал бы, на чем остановить свой выбор. Она было усумнилась вслух, так ли уж велик его гений, но я не стал защищать его. Божество не нуждается в защите, божество само — защита себе. И притом теперь, после долгих лет относительного забвения, Асперн так высоко взошел в небе нашей литературы, что виден всему миру, он — один из тех, кто нам освещает путь. Я только позволил себе заметить, что он никогда не был дамским поэтом, на что она вполне резонно возразила: «А как же мисс Бордеро?» Помню, до чего странно мне было услышать в Англии, что мисс Бордеро еще жива; все равно, как если бы мне сказали, что жива миссис Сиддонс, или королева Каролина, или знаменитая леди Гамильтон — для меня она в той же мере принадлежала к ушедшему поколению. «Сколько же ей должно быть лет — не меньше ста!» воскликнул я тогда, но поздней, сопоставив даты, пришел к выводу, что она вполне могла не переступить еще грань обыкновенного человеческого долголетия. Все же возраст ее был почтенный, а с Джеффри Асперном она встретилась совсем юной. «В этом ее оправдание», — произнесла миссис Прест несколько сентенциозно, но при этом как бы стыдясь своих слов, столь несоответствующих истинному духу Венеции. Будто нуждается в оправданиях женщина, любившая божественного поэта! Того, кто был не только одним из умнейших людей своей эпохи, — а ведь эта эпоха, отроческие годы столетия, славилась блистательными умами, — но и одним из самых жизнерадостных и самых красивых.
Племянница, по словам миссис Прест, была не столь древней, пожалуй, даже следовало предположить, что она лишь внучатая племянница. Возможно, так оно и было; я ведь не имел иных сведений, кроме тех, которые мог почерпнуть из скудного запаса Джона Камнора, английского почитателя моего кумира, а он ни племянницы, ни тетушки в глаза не видывал. Как уже говорилось, Джеффри Асперн заслужил в наши дни всеобщее признание, но никто не пошел в этом признании дальше нас с Камнором. Толпы верующих стекались в храм его славы, мы же смотрели на себя, как на жрецов этого храма. Мы считали, и на мой взгляд справедливо, что сделали больше, чем кто бы то ни было, для возвеличения памяти Асперна, хотя бы одним тем, что нам удалось многое прояснить в его жизни. Это не было для него опасно, так как он мог не опасаться правды, — а чего еще, как не одной лишь правды, искали мы сквозь даль времен? Его ранняя смерть была единственным, что, так сказать, омрачало воспоминания о нем, разве только в бумагах, хранившихся у мисс Бордеро, крылось еще что-то. Ходили слухи, будто около 1825 года он «дурно обошелся с ней», столь же, впрочем, смутные, как и другие слухи, будто она была не единственной, кого он, пользуясь простонародным выражением, «околпачил» в свое время. Но нам с Камнором удалось обстоятельно разобраться в каждой из слышанных историй, и всякий раз мы могли, не греша против своей совести, отвести обвинение. Быть может, из нас двоих я был более снисходительным судьей, по крайней мере, мне всегда казалось, что трудно было вести себя достойнее в подобных обстоятельствах. А обстоятельства нередко бывали и сложными и рискованными. Половина его современниц, мягко говоря, кидалась ему на шею, и пока свирепствовало это поветрие, кстати весьма заразительное, неизбежны были некоторые тяжелые случаи. Я был прав, сказав миссис Прест, что он не дамский поэт. Да, он не таков для его нынешних поклонников, но иное было дело, когда в звуках песни слышался живой голос ее сочинителя. А этот голос, по всем свидетельствам, обладал редким очарованием. «Орфей и менады» — вот мнение, которое сложилось у меня прежде, чем я стал знакомиться с его перепиской. И надо сказать, почти все менады оказались неразумными в своем поведении, а многие просто невыносимыми; не раз мне приходило в голову, что, окажись я на его месте — чего, разумеется, и вообразить нельзя, — у меня никогда не нашлось бы столько доброты и понимания, сколько неизменно выказывал он.
Разумеется, более чем странно, — и я не хочу занимать место попытками это объяснить, — что мы вели свои поиски, сосредоточивали свои усилия там, где приходилось иметь дело лишь с тенью и прахом, с отзвуками отзвуков, тогда как единственный живой источник сведений, не иссякший до наших дней, остался нами незамеченным. Мы были убеждены, что никого из современников Асперна уже нет в живых, нам ни разу но довелось заглянуть в глаза, в которые он смотрел когда-то, коснуться старческой руки, словно бы хранившей тепло его пожатия. И глубже всех других была нами погребена бедная мисс Бордеро, а между тем она-то одна и жила еще. С течением времени мы даже перестали удивляться, как это нам не удалось напасть на ее след раньше, находя объяснение в том, что она так старательно затаилась от света. У бедной женщины были в конце концов на то свои причины. Но поражал самый факт, что во второй половине XIX века, в эпоху газет, телеграмм, фотографов и репортеров кому-то вообще оказалось возможным затеряться в безвестности. Она, кстати, не прилагала к этому особых усилии, не укрылась в какой-нибудь захолустной глуши, а смело выбрала город, где все напоказ. Пожалуй, ее отчасти спасало изобилие в этом городе других, куда более заметных достопримечательностей. Да и случай подчас помогал — взять хотя бы то обстоятельство, что в прошлый мой приезд, пять лет назад, миссис Прест ни разу не упомянула при мне ее имени, а ведь я тогда около трех недель прожил в Венеции, можно сказать, под самым боком у нее. Впрочем, моя приятельница не говорила о ней ни с кем и едва ли не позабыла вообще об ее существовании. Но, разумеется, миссис Прест не обладала темпераментом издателя. Часто старуха все время жила за границей, этим тоже не объяснишь, как ей удалось ускользнуть от нашего внимания, наши розыски бессчетное число раз заставляли нас не только писать, но и лично ездить во Францию, в Германию, в Италию страны, где Асперн провел так много лет своей слишком недолгой жизни, не говорю уже об Англии, пребывание в которой оказалось таким значительным для него. Мы себя утешали мыслью, что в предпринятых нами публикациях — кое-кто, кажется, и сейчас находит, что мы в них переусердствовали, — лишь косвенно, полунамеком затрагивалось то, что было связано с мисс Бордеро. Странно сказать, но даже располагай мы письменными свидетельствами, о судьбе которых нам не раз доводилось задумываться, это был бы самый нелегкий для биографа материал.
Гондола остановилась, старый дворец был перед нами — одно из тех венецианских строений, за которыми это пышное название сохраняется, даже если они вконец обветшали. «Что за прелесть! Он весь серо-розовый!» воскликнула моя спутница, и, пожалуй, точней его нельзя было описать. Дом простоял не так уж долго, два-три столетия, не более, и вид у него был не столько запущенный, сколько присмирело-унылый, точно от сознания, что жизнь не удалась. Но широкий фасад с каменной лоджией во всю длину piano nobile, или парадного этажа, был не лишен архитектурной затейливости, подчеркнутой обилием пилястров и арок, а предзакатное апрельское солнце румянило облупившуюся от времени штукатурку в простенках. Выходил он на чистый, но угрюмый и довольно пустынный канал, по сторонам которого тянулись узкие тротуары.
«Сама не знаю отчего, — сказала миссис Прест, — но мне этот уголок всегда казался скорей голландским, чем итальянским, пусть здесь и нет островерхих крыш, а похоже больше на Амстердам, чем на Венецию. По тому ли, по другому ли, но уж очень кругом опрятно, глаз не привык, и хоть вдоль берега можно пройти пешком, но пешеходов почти не встретишь. Во всем этом есть какая-то натянутость, если вспомнить, где мы находимся, точно в протестантском воскресенье. Может быть, люди просто побаиваются барышень Бордеро. Ведь они слывут чуть не колдуньями».
Но помню, что я ей отвечал, — меня беспокоили два новых соображения. Первое заключалось в том, что если старуха живет в таком большом, внушительного вида доме, значит, не так уж она бедна и едва ли соблазнится случаем отдать две-три комнаты внаем. Я высказал это опасение миссис Прест, но та сразу же возразила: «Если б она жила в доме поменьше, о каких бы комнатах для сдачи внаем могла идти речь? Ютись она в тесноте, у вас не нашлось бы предлога для знакомства с ней. К тому же здесь, в Венеции, и особенно в этом quartier perdu
[1] большой дом ровно ни о чем не свидетельствует, можно жить в таком доме и терпеть крайнюю нужду. Есть полуразвалившиеся старые palazzi,
[2] которые вы можете снять за пять шиллингов в год, была бы охота. Что же до их обитателей — о нет, но зная Венецию, как я ее успела узнать, вы и представить себе не можете положение этих людей. Они живут ничего не тратя, потому что тратить им нечего». Второе соображение, которое у меня возникло, связано было с высокой голой стеной, огораживавшей небольшой участок около дома. Я назвал ее голой, но она порадовала бы глаз художника пестротой пятен, образованных слезшей побелкой, заделанными трещинами, оголившимся кирпичом, бурым от времени, а над нею торчали верхушки чахлых деревьев и остатки полусгнившего трельяжа. Видимо, при доме был сад, и мне пришло в голову, что это может послужить искомым предлогом.
Я смотрел из гондолы на всю картину, залитую золотым светом Венеции, до тех пор, пока миссис Прест не спросила, намерен ли я тотчас начать действовать (и следует ли ей в этом случае меня дожидаться) или же предпочту приехать в другой раз. И тут, признаюсь, я выказал малодушие — не сумел решить сразу. Хотелось верить, что мне удастся стать обитателем дома, и боязно было потерпеть неудачу, ведь тогда, как я объяснил своей спутнице, в моем колчане больше не осталось бы стрел. «А почему, собственно?» — спросила она и, видя мои колебания и нерешительность, добавила, что, мол, не проще ли еще до всяких попыток навязаться в жильцы, — ведь это, даже в случае успеха, может быть чревато для меня множеством неудобств, — не проще ли предложить некоторую сумму наличными. Быть может, я таким образом получу, что мне нужно, не рискуя своим покоем по ночам.
— Дорогая миссис Прест, — воскликнул я, — не посетуйте на меня за горячность, но вы, должно быть, забыли о тех обстоятельствах — а ведь я подробно излагал их вам, — которые заставили меня искать у вас совета. Старуха не желает, чтобы кто-либо даже словом коснулся ее реликвий, для нее это нечто личное, интимное, сокровенное, а до веяний времени ей дела нет, бог с ней совсем! Начать с разговора о деньгах значит сразу же загубить все. Я могу приблизиться к цели, только усыпив ее бдительность, а усыпить ее бдительность возможно лишь с помощью дипломатических уловок. Лицемерие, двойная игра — вот единственное, что мне может помочь. Факт прискорбный, но ради Джеффри Асперна я готов на любую подлость. Начну со светской беседы за чашкой чая, а там уже приступлю к главному. — И я пересказал ей все происшедшее после того, как Джон Камнор почтительнейше обратился к старухе с письменной просьбой. Первое его послание осталось вовсе без ответа, когда же он написал вторично, то получил коротенькую записку от племянницы, в которой довольно резко говорилось, что «мисс Бордеро совершенно не понимает, из-за чего ему понадобилось их тревожить. Никаких „автографов“ мистера Асперна у них нет, а если бы и были, они уж наверно не стали бы их никому и ни для чего показывать. Она совершенно не понимает, о чем идет речь, и просит оставить ее в покое». Я, разумеется, не испытывал никакой охоты получить подобный же отпор.
— Хорошо, — помолчав минуту, сказала миссис Прест с явным вызовом в тоне, — а может быть, у нее и в самом деле нет ничего? Раз они настаивают на этом, почему вы так уверены?
— Джон Камнор уверен, и было бы слишком долго объяснять, как сложилась у него эта уверенность, или, скажем, догадка, но настолько твердо укоренившаяся, что ее не поколебать никаким басням старухи, которую, впрочем, нетрудно понять. К тому же он придает большое значение скрытой улике, содержавшейся в ответе племянницы.
— Какой скрытой улике?
— Тому, что она назвала его «мистер Асперн».
— Не вижу, что это доказывает.
— Доказывает личное знакомство, а раз было знакомство, наверняка есть и вещественные следы его: письма, сувениры. Не могу передать вам, до чего это словечко «мистер» меня волнует, точно оно — мостик, перекинутый через бездну лет, по которому я могу приблизиться к своему герою, и до чего усиливает мое желание увидеть Джулиану. Ведь не сказали бы вы «мистер Шекспир».
— Не сказала бы, даже будь у меня целый ящик его писем.
— А вот будь это любовные письма и знай вы, что за ними кто-то охотится, может, и сказали бы! — И я добавил, что Джон Камнор, будучи полностью убежден и еще укрепившись в своем убеждении после полученного ответа, не преминул бы сам отправиться в Венецию, да только для того, чтобы войти в доверие к тетке и племяннице, нужно было не бояться, что в нем узнают писавшее к ним лицо, а ни вымышленное имя, ни фальшивое поведение не могли служить порукой, что обман в конце концов не будет разоблачен. Если бы его спросили прямо, не он ли их неудачливый корреспондент, он бы не решился солгать; для меня же, по счастью, подобной неловкости не существовало. Я был чист — мог все отрицать, не прибегая ко лжи.
— Но все равно вам придется взять другое имя, — сказала миссис Прест. Джулиапа почти не общается с миром, однако же, по всей вероятности, ей известно, кто проявляет интерес к наследию Асперна. Может быть, у нее даже есть ваши прежние публикации.
— Об этом я подумал, — сказал я и достал из бумажника визитную карточку, на которой было изящно выгравировано достаточно внушительное nom de guerre.
[3]
— Что за расточительство, еще один признак вашей безнравственности! Можно было просто написать чернилами или карандашом.
— Так правдоподобнее.
— Я вижу, охота придает вам смелости. Но вот неудобство: из-за этого маскарада вы не сможете получать свою почту.
— Ее будут оставлять для меня в банке, а я каждый день стану за ней наведываться. Кстати — и повод для прогулки.
— А других разве не найдется? — спросила миссис Прест. — Меня-то вы, надеюсь, будете навещать?
— Да вы, наверно, сбежите на жаркие месяцы из Венеции задолго до того, как я хоть чего-нибудь достигну. Я же готов изнывать тут все лето, а если понадобится, и дольше, как вы легко можете догадаться. Что же до Джона Камнора, то он будет бомбардировать меня письмами, адресуя их моей padrona
[4] для передачи мне — под принятым мною именем.
— Но она может узнать его почерк, — сказала моя спутница.
— Надписывая адрес на конвертах, он изменит почерк.
— Вот уж истинно два сапога пара! А вам не приходило в голову, что, даже не отождествляя вас с мистером Камнором, они могут заподозрить, будто вы подосланы им?
— Могут, разумеется, и тут я вижу один только способ отразить опасность.
— Что же это за способ?
Я с минуту помялся.
— Приволокнусь за племянницей.
— О-о! — воскликнула миссис Прест. — Вы на нее сперва посмотрите.
II
«Главное — это сад, главное — это сад», — твердил я себе несколько минут спустя, дожидаясь один наверху, в длинной, пустой и полутемной sala, выложенный плитками пол которой смутно поблескивал там, где сквозь щели в ставнях пробивалось немного света. Внушительное это помещение было, однако, каким-то холодным и неуютным.
Миссис Прест отплыла в своей гондоле, назначив мне рандеву через полчаса у ближнего причала; я же дернул ржавую проволоку звонка, и мне открыла совсем юная и недурная собой рыжеволосая, белолицая служаночка в деревянных башмаках и в шали, на манер капюшона накинутой на голову. Она не поленилась сбежать вниз, вместо того чтобы с помощью нехитрого механического приспособления отворить дверь сверху, правда, сперва она, как водится, окликнула меня из окошка верхнего этажа — мера предосторожности, обычно принимаемая в Италии прежде чем впустить человека в дом. Меня всегда раздражал этот пережиток средневековых нравов, хоть при моем влечении к старине, — пусть несколько особого рода, — это, казалось бы, должно мне нравиться, но коль скоро уж я решил добиваться в этом доме расположения любой ценой, я вытащил свою фальшивую визитную карточку и с любезной улыбкой помахал ею над головой, точно это был талисман, обладающий магическим действием. И, видимо, она такое действие оказала, ибо, как уже было сказано, девушка тут же самолично спустилась вниз. Я попросил ее передать карточку хозяйке, предварительно написав на обороте по-итальянски: «Не соблаговолите ли вы уделить несколько минут приезжему, путешественнику-американцу?» Служаночка не выказала враждебности — что уже можно было счесть некоторым успехом. Она порозовела, она улыбнулась и поглядела на меня не без страха, но и не без удовольствия. Ясно было, что мой приход явился событием, что гости редкость в этом доме и что она охотно предпочла бы место повеселее. Когда она захлопнула за мной тяжелую дверь, я почувствовал себя как бы ступившим одной ногой в крепость и тут же пообещал себе, что сумею там удержаться. Девушка простучала башмаками по каменному сырому полу к высокой лестнице — на вид еще более каменной, — и я последовал за ней, не дожидаясь приглашения. Она, вероятно, думала что я подожду внизу, но это не входило в мои расчеты. Мы поднялись в sala, она не останавливаясь пробежала в дальний конец и скрылась в каких-то неприступных глубинах дома, а я остался у входа, оглядываясь кругом с бьющимся сердцем, как будто попал в приемную дантиста. Сумрачная величественность sala создавалась главным образом ее благородными пропорциями и великолепными резными дверьми, которые чередовались между собой через равные промежутки и вели, должно быть, во внутренние комнаты. Двери были увенчаны выцветшими от времени орнаментальными щитами, а в простенках висели темные картины — прескверные, насколько я мог заметить, в истресканных потускнелых рамах, представлявших все же большую ценность, чем сами холсты. Вдоль стен жалось несколько стульев с соломенными сиденьями, но кроме них не было ничего, что скрадывало бы пустоту обширного помещения. Судя по всему, оно использовалось лишь как проходной коридор, да и то не часто. Добавлю еще, что к тому времени, как дальняя дверь, за которой исчезла служанка, распахнулась снова, мои глаза успели привыкнуть к полутьме.
Мой мысленный возглас, приведенный выше, не следовало понимать в том смысле, что я рвался собственноручно возделывать огороженный клок земли около дома, хотя женщина, шедшая ко мне по мерцающим плиткам пола, легко могла именно так истолковать ту горячность, с которой я бросился к ней навстречу, восклицая — предусмотрительно по-итальянски: «Сад, сад — умоляю, скажите мне, что это ваш сад!»
Она остановилась в недоумении, потом холодно и печально ответила по-английски:
— Здесь нет ничего моего.
— Так вы англичанка, какая удача! — восторженно вскричал я. — Но ведь сад без сомнения принадлежит этому дому?
— Да, но дом не принадлежит мне.
Она была высокого роста, худощавая, бледная, в неопределенного цвета одеянии, напоминавшем домашний капот. Говорила она тихо и безо всякой манерности. Если это была племянница, то она повела себя со мной точно так же, как некогда с миссис Прест — не предложила мне сесть. Так мы с ней и стояли друг против друга посредине торжественно пустынной sala.
— Тогда не будете ли вы столь любезны объяснить, к кому я должен обратиться. Моя назойливость вам, верно, кажется неприличной, но мне, видите ли, необходим сад, положительно необходим, клянусь честью.
Ее лицо не было ни молодым, ни красивым, но оно было открытым и ясным. Глаза были большие, но не блестящие, волосы — густые, но не убранные по-модному, руки тонкие и изящной формы, но, возможно, не вполне чистые. Вдруг она судорожно сжала эти руки и воскликнула в испуге и замешательстве:
— Ах, не отнимайте его у нас, мы сами так его любим!
— Стало быть, вы бываете там?
— О, да! Если бы не этот сад… — И она улыбнулась бесцветной, неопределенной улыбкой.
— Да, ведь это роскошь, не правда ли? Оттого именно, предполагая провести в Венеции месяц или два, а может быть, и все лето, в литературных занятиях, требующих тишины и покоя, я и возмечтал о саде, где можно было бы читать и писать, в то же время большую часть дня проводя на воздухе. Вы меня поймете, я уверен. — Тут я улыбнулся со всей светскостью, на которую мог отважиться. — А теперь нельзя ли мне взглянуть на этот сад?
— Я не знаю, я не понимаю, — забормотала бедная женщина, видя, что деваться ей некуда, и безуспешно пытаясь свое робкое недоумение противопоставить моему чудачеству.
— Разумеется, лишь отсюда, из этого великолепного окна, — я только с вашего позволения открою ставни. — И я поспешно зашагал в глубь залы, однако же на полдороге остановился, как бы ожидая, что моя собеседница последует за мной. Вынужденный действовать довольно напористо, я в то же время заботился о том, чтобы произвести впечатление человека изысканно учтивого. — Я обошел, кажется, все дома, где отдаются внаем комнаты, но мне так и не удалось найти ни одного с садом. Оно и не удивительно — в таком городе, как Венеция, сады редки. А я, хоть это и странно для мужчины, не могу жить без цветов.
— Что уж тут у нас за цветы. — Она сделала несколько шагов, словно я тянул ее за невидимую веревочку, и ей, при всем ее недоверии ко мне, ничего не оставалось, как подчиняться. Я двинулся дальше, а она, идя следом, продолжала:- Их немного, и притом самые простенькие. Разводить цветы слишком дорого, нужен особый человек.
— А вы возьмите меня, — предложил я. — Я стану работать бесплатно, а еще лучше, найму садовника за свой счет. И у вас будет самый прекрасный цветник во всей Венеции.
Я услышал сдавленный возглас — то ли протеста, то ли невольного восхищения этой смело набросанной мною перспективой. Потом она выговорила с усилием:
— Но мы вас не знаем — мы вас совсем не знаем.
— Вы знаете меня столько же, сколько я знаю вас, даже больше — вам, по крайней мере, известно мое имя. А если вы англичанка, то я почти ваш соотечественник.
— Мы не англичанки, — сказала она, безропотно глядя, как я отпираю и отвожу в сторону ставни на одной половине широкого и высокого окна.
— Вы так прекрасно говорите по-английски, кто же вы, осмелюсь спросить? — Сверху, из окна, сад и в самом деле выглядел неказисто, однако я сразу увидел, что его нетрудно будет преобразить. Моя собеседница, вконец смущенная и растерявшаяся, ничего не ответила на мой вопрос, и тогда я воскликнул: — Уж не хотите ли вы сказать, что вы тоже американки?
— Не знаю. Были американки.
— То есть как это «были»? А теперь — нет?
— Так много лет прошло. Теперь мы, кажется, уже никто.
— Вы много лет живете здесь? Что ж, это меня не удивляет — у вас такой прекрасный старинный дом. Вероятно, вы все любите отдыхать в саду, продолжал я, — но, уверяю вас, я вам нисколько не помешаю. Облюбую себе какой-нибудь дальний уголок, и вы меня ни видеть, ни слышать не будете.
— Мы все любим отдыхать в саду? — рассеянно переспросила она, не подходя ближе и глядя на носки моих ботинок. Кажется, она думала, что с меня станет схватить ее и выбросить в окно.
— Ну да, вся ваша семья — все, кто живет здесь.
— Мы здесь живем вдвоем, кроме меня еще одна моя родственница. Она очень стара. Она никогда не спускается вниз.
Волнение вновь охватило меня, когда я услышал эти точные приметы Джулианы, однако я сумел совладать с ним.
— Вдвоем в таком огромном доме! — Я сделал вид, будто не только удивлен, но чуть ли не возмущен этим. — Сударыня, но, стало быть, у вас тут избыток свободного места?
— Свободного места? — повторила она, словно бы тешась непривычным для нее звучанием собственного голоса.
— Еще бы, ведь нельзя же предположить, что две тихие, скромные женщины (а вы-то, во всяком случае, таковы, я это вижу) занимают полсотни комнат! Ив порыве радостной надежды я выложил то, ради чего пришел: — Не согласились бы вы — за хорошую плату, разумеется, — сдать две-три комнаты мне? Для меня это было бы просто спасение.
Итак, прозвучала первая нота мелодии, посвященной моей заветной цели. Не стану приводить все фиоритуры, которыми я ее украсил. В конце концов мне удалось внушить своей слушательнице, что перед нею человек нимало не злонамеренный, хотя и со странностями, в последнем я даже не пытался ее разуверить. Я рассказал опять про свои ученые занятия, требующие тишины и уединения, про свою любовь к цветам, про то, как я понапрасну обшарил всю Венецию в поисках квартиры с садом, и про все старания, которые я намерен приложить, дабы в самом непродолжительном времени этот чудесный старый дом просто утопал в цветах. Должно быть, именно цветы помогли мне выиграть дело, ибо, как выяснилось впоследствии, мисс Тина — таково было несколько неожиданное имя сверхчувствительной старой девы — питала к ним неутолимое пристрастие. Говоря о «выигранном деле», я подразумеваю, что на прощанье она пообещала передать мою просьбу тетушке. Я полюбопытствовал, а кто такая эта тетушка, и в ответ услышал: «Как кто — мисс Бордеро!» — произнесенное с некоторым даже удивлением, словно мне и самому следовало знать. Была в мисс Тине этакая непоследовательность, придававшая — в чем мне еще предстояло убедиться — своеобразный интерес ее особе. Обе дамы усердно сторонились окружающего мира, его дел и его пересудов, но в то же время были далеки от мысли, что этот мир попросту не знает их. По крайней мере, у мисс Тины еще не вполне иссякла потребность в общении с живыми людьми, а такое общение, пусть самое малое, было бы неминуемо, если бы я поселился в доме.
— Мы никогда ничего такого не делали, у нас никогда не бывало жильцов и вообще посторонних в доме. — За этим признанием последовало другое: — Мы очень бедны; нам очень трудно — почти не на что жить. В комнатах — тех, где вы могли бы поместиться, — почти ничего нет, никакой мебели. Не знаю, на чем бы вы стали спать, что есть.
— С вашего позволения я привез бы кровать и несколько столов и стульев. C\'est la moindre des choses
[5] — дело двух-трех часов, и только. Я знаю место, где по сходной цене можно получить напрокат все, что мне на этот короткий срок потребуется, без чего нельзя обойтись; мой гондольер доставит это сюда на лодке. В таком большом доме, как ваш, наверняка найдется вторая кухня, где мой слуга — он у меня мастер на все руки (сей персонаж был только что создан моим воображением), мог бы поджарить кусок мяса. Я прост в своих привычках и вкусах, кроме цветов мне мало что нужно! — В заключение я рискнул заметить, что если они так бедны, тем более им бы следовало отдавать внаем часть своего дома. Они чересчур непрактичны — видано ли, чтобы такое имущество пропадало без всякой пользы.
Мне сразу стало ясно, что она, моя голубушка, не привыкла к тому, чтобы с ней разговаривали подобным тоном — шутливо-настойчивым и в то же время не чуждым, пожалуй, даже исполненным участия. Она, конечно, вправе была срезать меня за это непрошеное участие, но, слава богу, не догадалась это сделать. Расстались мы на том, что она изложит мою просьбу тетке и что я на следующий день явлюсь за ответом.
— А тетка откажет, она решит, что вся история выглядит весьма louche,
[6] — объявила мне миссис Прест, когда мы немного спустя уже плыли снова в ее гондоле. Сама же она подала мне эту мысль, а теперь — вот и полагайся на женщин! — явно считала ее неосуществимой. Такой пессимизм меня раззадорил, и я прикинулся весьма обнадеженным своими переговорами — даже прихвастнул, что почти уверен в успехе. «Ах, так у вас вот что на уме! — разразилась в ответ миссис Прест. — Дескать, за пять минут до того обворожил бедную женщину, что она теперь ждет не дождется завтрашнего дня и сумеет уговорить старуху. Теперь, надо думать, если вам в самом деле удастся водвориться в доме, вы сочтете это своей личной победой».
Я и счел это в конечном счете победой, — но победой литератора, а не мужчины, вовсе не избалованного подобными завоеваниями. Когда я наутро явился в старый дворец, рыжая служаночка провела меня через верхнюю sala, которая показалась мне столь же бесконечно длинной, но на этот раз более светлой, в чем я усмотрел доброе предзнаменование, — и распахнула передо мной ту дверь в глубине, откуда накануне вышла особа, меня принимавшая. Я очутился в просторной, но довольно обшарпанной гостиной, со следами отличной росписи на потолке и с высокими окнами, у одного из которых одиноко сидела в кресле странная фигура. Вспоминаю словно сейчас, — и почти с тем же замиранием в груди, — как, переходя от одного оттенка чувств к другому, я исподволь проникался сознанием, что вижу перед собой ту самую Джулиану, которую Асперн воспел в некоторых из наиболее мастерских и наиболее прославленных своих созданий. Впоследствии я попривык к ней, хоть полностью мне это так и не удалось, но тогда, в первый раз, сердце у меня колотилось так сильно, точно на моих глазах и ради меня совершилось чудо воскресения из мертвых. Мне казалось, будто в образе старой женщины, сидящей у окна, заключен и выражен отчасти и его живой образ, и я в этот первый миг встречи с нею ощутил себя ближе к нему, чем когда-либо до того или после. Да, я отчетливо помню всю смену волновавших меня чувств, вплоть до легкой и неожиданной тревоги, которую я испытал, обнаружив, что в комнате нет племянницы. С ней я успел освоиться за короткий вчерашний разговор, но тетка, эта тень, явившаяся из прошлого, так устрашала меня, что, сколь ни желанным было для меня это свидание, я предпочел бы не оказаться с ней наедине. Что-то в ней было странное, что-то словно буквально не от мира сего. Потом меня точно кольнула мысль, что в сущности я вовсе ее не «вижу перед собой», так как над глазами у нее торчит безобразный зеленый козырек, не хуже маски скрывающий почти все ее лицо. Мне даже пришло было в голову, уж не нарочно ли она его надела, чтобы беспрепятственно разглядывать меня, сама оставаясь невидимой. А может быть, за этой маской прячется жуткий лик смерти? Божественная Джулиана в виде оскаленного голого черепа — на миг это видение возникло передо мной, но тут же растаяло. Потом я подумал о том, что ведь она и в самом деле невероятно стара — так стара, что может умереть в любую минуту, не дав мне времени добиться намеченной цели. Но тут же явилось новое предположение более утешительного свойства: она умрет через неделю, она умрет завтра — и тогда я беспрепятственно ворвусь к ней и переворошу все ее пожитки.
Меж тем она не шевелилась в своем кресле и не произносила ни слова. Крошечная, вся словно ссохшаяся, она сидела, слегка пригнувшись вперед и сложив руки на коленях. Платье на ней было черное, кусок старинного черного кружева прикрывал голову так, что волос не было видно.
От волнения я не мог вымолвить ни слова, тогда она заговорила первая, и я услышал фразу, которую меньше всего можно было ожидать.
III
— Мы живем очень далеко от центра, но этот маленький канал очень comme il faut.
[7]
— Очаровательнейший венецианский уголок, ничего прелестнее и вообразить нельзя, — торопливо подхватил я. Старуха говорила тихим слабеньким голосом, в котором была, однако, приятная, выработанная воспитанием мелодичность, и странно было думать, что звукам этого самого голоса внимал когда-то Джеффри Асперн.
— Садитесь вон там, пожалуйста. Слух у меня отличный, — спокойно сказала она, словно подразумевая, что мне вовсе нет надобности кричать, как я это, вероятно, сделал, хотя кресло, указанное ею, находилось на некотором расстоянии. Я сел и пустился в объяснения: я, дескать, сам понимаю, сколь неуместно было вторгнуться в дом без приглашения и даже не будучи представленным должным образом хозяйке этого дома, и мне остается лишь уповать на ее снисходительность. Но, может быть, другая дама, та, с которой я имел удовольствие беседовать накануне, передала ей сказанное мною о саде? Право же, только это побудило меня решиться на столь бесцеремонный поступок. Я с первого взгляда влюбился в ее владения; сама она, верно, слишком привыкла к тому, что ее здесь окружает, и не догадывается, сколь сильное впечатление все это может произвести на человека со стороны, — а я вот даже подумал, что ради подобного чуда стоит пойти на риск. Смею ли я усмотреть в ее любезном согласии выслушать меня доказательство, что я не обманулся в своих надеждах? Ничто не могло бы меня обрадовать больше. Честью заверяю, я — человек вполне добропорядочный и безобидный, и, допустив меня в качестве, так сказать, сообитателя этого дворца, дамы почти не заметят моего присутствия. Я охотно подчинюсь любым правилам, любым ограничениям. К тому же я готов представить рекомендации или поручительства лиц, пользующихся достаточным уважением в Венеции, в Англии или в Америке.
За все время моей речи она не шелохнулась, но я ощущал на себе ее пристальный, испытующий взгляд, хоть мне видна была только нижняя половина сморщенного, лишенного красок лица. Старость отточила черты этого лица, но старость старостью, а было в них природное изящество, в свое время, должно быть, неотразимое. Когда-то она была очень светлой блондинкой с удивительно нежным румянцем на щеках. Я умолк; она помедлила еще несколько секунд, потом заговорила:
— Если вы такой любитель садов, почему бы вам не поселиться на terra firmа
[8] — там их сколько угодно, получше этого.
— Но там нет такого сочетания, — возразил я, улыбаясь, и вдохновенно пояснил: — Сад посреди моря — вот что меня пленяет.
— Какое же тут море, у нас даже из окон воды не видно.
Я насторожился: уж не хочет ли она изобличить меня в обмане?
— Не видно воды? Помилуйте, сударыня, да я к самому вашему крыльцу подъехал на лодке.
Но она, очевидно, уже потеряла нить, и в ответ на мои слова сказала задумчиво: — Так ведь надо иметь лодку. У меня ее нет, и мне уже много лет не приходилось ездить в гондоле. — Она произнесла это так, словно речь шла о каком-то диковинном и редком занятии, известном ей больше понаслышке.
— О, я счастлив буду предоставить свою в ваше распоряжение! — воскликнул я, но, еще не окончив фразу, почувствовал что в подобной поспешности есть нечто вульгарное, а кроме того, делу может повредить, если старухе покажется что я чересчур уж ретив, точно человек, которым движет некий тайный умысел. Но она сидела все с тем же непроницаемым видом, и у меня шевельнулась неприятная мысль, что она гораздо лучше успела рассмотреть меня, чем я ее. Она не стала благодарить меня за мою несколько расточительную любезность, упомянула только, что дама, принимавшая меня накануне, — ее племянница, и скоро сюда придет. Она нарочно велела ей не торопиться, так как желала сперва поговорить со мной наедине — у нее на то есть свои причины. Сказав все это, старуха снова замолчала, а я терялся в догадках — что это за таинственные причины, и какие сюрпризы меня еще ожидают, и могу ли я отважиться на какой-либо умеренный комплимент по адресу моей вчерашней собеседницы. В конце концов я рискнул заметить, что буду очень рад возобновить знакомство с последней, она вчера так терпеливо меня выслушала, хоть я наверняка должен был показаться ей по меньшей мере чудаком. На это последнее замечание последовал со стороны мисс Бордеро очередной неожиданный ответ:
— У нее прекрасные манеры, я сама занималась ее воспитанием. — Я хотел было вставить, что этим, должно быть, объясняется грациозная непринужденность, свойственная обхождению племянницы, но вовремя удержался старуха уже продолжала:- Не знаю, кто вы такой — да и не хочу знать, это теперь так мало значит. — Все это нетрудно было истолковать как знак, что аудиенция окончена и сейчас мне будет сказано, что я могу отправляться восвояси, поскольку она уже достаточно насладилась лицезрением эдакого образца беззастенчивости. Тем удивительнее прозвучали для меня следующие слова, произнесенные дребезжащим старушечьим голоском: — Можете получить сколько угодно комнат — если заплатите хорошие деньги.
Я на миг замялся, прикидывая сколько именно она может иметь в виду. Моей первой мыслью было, что речь и в самом деле пойдет об очень крупной сумме, но тут же я рассудил, что крупная сумма в ее представлении — не совсем то же, что в моем. Впрочем, заминка, вызванная этими соображениями, была так коротка, что она едва ли успела ее заметить, и он почти тотчас же продолжил:
— Заплачу с величайшим удовольствием и притом вперед, благоволите только назвать цифру.
— Извольте, тысяча франков в месяц, — проворно откликнулась она из-под зеленого козырька, по-прежнему скрывавшего выражение ее лица.
Цифра была, что называется, ошеломительная; умозаключения мои не оправдались. Подобных цен попросту не существовало в Венеции; за тысячу франков я бы мог снять целый дворец в отдаленном районе, и не на месяц, а на год. Но я готов был на любые траты в пределах своих возможностей, и мое решение созрело немедленно. Уплачу ей, не поморщившись, сколько она спрашивает, но уж впоследствии постараюсь сквитаться, заполучив вожделенную добычу даром. Впрочем, запроси она впятеро больше, я бы не стал спорить, слишком уж это было непереносимо — торговаться с Джулианой Джеффри Асперна. Довольно и того, что вообще пришлось вести с нею речь о деньгах. Я рассыпался в уверениях, что ее желания полностью совпадают с моими и на следующий же день я буду иметь счастье вручить ей плату за три месяца вперед. Она весьма благосклонно приняла эту весть, не выказывая ни малейшего намерения хотя бы приличия ради предложить мне сперва посмотреть комнаты. Ей это попросту в голову не пришло, а меня только радовала подобная беззаботность. Не успели мы заключить это небольшое соглашение, как дверь отворилась, и на пороге появилась младшая из двух дам. Завидя племянницу, мисс Бордеро воскликнула почти ликующе:
— Он дает три тысячи — он их принесет завтра же!
Мисс Тина застыла на месте, переводя свой кроткий взгляд с тетки на меня и с меня на тетку; потом она выговорила чуть слышно:
— Три тысячи франков?
— Вы имели в виду франки или доллары? — спросила меня старуха.
— Я так понял, что речь шла о франках, — мужественно улыбнулся я.
— Это очень хорошо, — сказала мисс Тина, словно сама чувствовала, насколько бестактным мог показаться заданный ею вопрос.
— Тебе-то что? Ты же все равно ничего не понимаешь, — отозвалась мисс Бордеро, не резко, но с какой-то странной снисходительной холодностью.
— Да, да, в денежных делах — конечно! — поспешила согласиться мисс Тина.
— Но, без сомнения, есть предметы, в которых вы разбираетесь очень тонко, — счел я уместным заметить. Для меня было что-то болезненно неприятное в том, какой оборот приняла наша беседа, во всех этих рассуждениях о долларах и франках.
— В детстве ее учили всему, что положено знать благовоспитанной девице. Я сама следила за ее воспитанием, — сказала мисс Бордеро. И тут же добавила: — Но с тех пор у нее знаний не прибавилось.
— Я все время находилась при вас, — ответила мисс Тина очень кротко и, уж разумеется, без тени сарказма.
— Да, и если б не это… — подхватила тетка куда более язвительно. Она явно намекала, что, если бы не это, племянница и вообще бы осталась невежда невеждой; но, по-видимому, мисс Тина не была уколота намеком, хоть и покраснела, слыша, как постороннего человека посвящают в подробности ее жизни. Мисс Бордеро меж тем вернулась к главной теме нашего разговора.
— В котором часу вы завтра явитесь с деньгами?
— Чем раньше, тем лучше. Если вам удобно, я буду здесь ровно в двенадцать.
— Я всегда дома, но у меня есть свои часы, — сказала старуха, как бы подчеркивая, что она вовсе не в любое время доступна.
— Вы подразумеваете часы, отведенные для визитеров?
— Визитеров у меня не бывает. Но если вы принесете деньги к двенадцати, я вас приму.
— Чудесно, постараюсь быть точным, — сказал я и, вставая, добавил: Позвольте скрепить наш уговор рукопожатием. — Мне нужна была хотя бы эта маленькая формальность, ибо я догадывался, что других не будет. К тому же пусть нынешнюю мисс Бордеро никак нельзя было назвать привлекательной, пусть даже в ее усохшем от старости существе было нечто отпугивающее, но я испытывал неодолимое желание хоть миг единый подержать в своих руках руку, которую когда-то с нежностью пожимал Джеффри Асперн.
Она не сразу ответила; ясно было, что мое предложение не встретило сочувствия. Но она и не отшатнулась, к чему я уже почти был готов, только сказала холодно:
— В мое время это не было принято.
Несколько задетый таким отпором, я, однако, не подал виду и весело обратился к мисс Тине:
— Но вы, надеюсь, не откажетесь?
Она тотчас же протянула мне руку, торопливо шепнув:
— Да, да, в знак того, что все улажено!
— Вы заплатите золотом? — спросила мисс Бордеро. Я внимательно поглядел на нее.
— А вы не боитесь, между прочим, держать в доме такие большие деньги?
Меня не столько раздражала старухина жадность, сколько удивляло несоответствие между огромностью суммы, о которой шла речь, и столь ненадежным способом ее хранения.
— Кого же мне бояться, если я даже вас не боюсь? — хмуро отозвалась она.
Я засмеялся.
— Что ж, в сущности, теперь вы под моей охраной, так что, если угодно, могу вручить вам условленную сумму золотом.
— Благодарю, — с достоинством отвечала старуха и легким кивком дала понять, что аудиенция окончена. Я откланялся и вышел, думая о том, что не так-то легко будет провести ее. Уже в sala я заметил мисс Тину, вышедшую вслед за мной, и решил, что она, верно, хочет исправить небрежность тетки, даже не предложившей мне осмотреть помещение. Но она молчала, только смотрела на меня, улыбаясь едва заметно, однако ж без грусти, и в выражении ее лица было что-то отрочески бесхитростное и наивное, вступавшее в почти забавное противоречие с поблекшими чертами. Она не была дряхлой, как ее тетка, но показалась мне вдруг куда более беспомощной, потому что в ней чувствовалась внутренняя хрупкость, не свойственная мисс Бордеро. Я ждал, когда она спросит, не желаю ли я посмотреть комнаты, но не торопил событий; ведь в мои планы теперь входило как можно больше времени проводить в ее обществе. Прошла целая минута, прежде чем я решил наконец начать разговор.
— Я и не надеялся на такую удачу. Очень любезно было со стороны вашей тетушки принять меня. Должно быть, это вы замолвили за меня словечко.
— Это она ради денег, — сказала мисс Тина.
— Вы с ней говорили о деньгах?
— Я сказала, что вы, наверно, хорошо заплатите.
— А как вы могли это знать?
— Я сказала, что вы богатый человек.
— С чего вы это взяли?
— Сама не знаю, должно быть, мне так показалось по вашему тону.
— Вот те на! Придется мне изменить тон, — воскликнул я. — Ибо, к сожалению, вы ошиблись.
— Сколько я знаю, — сказала мисс Тина, — таково уж обыкновение всех forestieri
[9] в Венеции — платить большие деньги за то, чему на самом деле не бог весть какая цена. — Она словно бы желала меня утешить этим замечанием, дать мне понять, что я хотя бы не одинок в своей безрассудной расточительности. Мы шли по sala бок о бок, и я, вновь отмечая про себя величественные размеры этого помещения, вслух высказал догадку, что она едва ли составит часть моих будущих апартаментов, но, может быть, одна из этих дверей ведет туда? — Нет, вы можете сразу подняться в верхний этаж, — ответила мисс Тина, словно бы в уверенности, что я и сам должен знать свое место.
— Стало быть, именно в верхнем этаже находятся комнаты, предназначенные мне вашей тетушкой?
— Тетушка считает, что чем обособленнее вы будете жить, тем лучше.
— Она, несомненно, права. — И я почтительно выслушал последовавшие объяснения: наверху, мол, ничто не помешает мне обставить все по своему вкусу; туда ведет другая лестница, но тоже отсюда, из бельэтажа, и для того чтобы спуститься в сад или же подняться к себе, я должен буду всякий раз проходить через sala. Последнее обстоятельство давало мне существенное преимущество; я уже предвидел, что именно на нем будет основан весь механизм моих сношений с обеими дамами. Я спросил, а как мне сейчас найти дорогу в мое будущее жилье, и тем поверг мисс Тину в очередной приступ замешательства, что с ней, видимо, часто случалось при общении с людьми.
— Не знаю, право, найдете ли вы. Пожалуй… пожалуй, придется мне проводить вас. — Ей это явно раньше не приходило в голову.
Мы поднялись в верхний этаж и прошли через длинный ряд пустых комнат. Самые лучшие выходили окнами в сад; из некоторых других за черепичными крышами противоположных домов можно было увидеть голубую лагуну. Везде густым слоем лежала пыль, кое-что было даже попорчено вследствие долгого небрежения, но я прикинул, что, потративши несколько сот франков, можно три или четыре комнаты сделать пригодными для жилья. Затея моя оборачивалась довольно дорого; но теперь, когда осталось только водвориться в доме, мне уже не хотелось тревожиться по этому поводу. Я стал было перечислять своей спутнице, какие усовершенствования я намерен произвести в первую очередь, но она возразила, несколько даже живей обычного, что я волен делать все, что мне угодно. Казалось, она желала уведомить меня, что обе мисс Бордеро ни в малой мере не склонны интересоваться моими действиями. Я сразу же догадался, что такой тон она взяла, следуя указаниям тетушки (замечу, кстати, что впоследствии я научился безошибочно, как мне казалось, распознавать, когда она говорит свои слова, а когда — подсказанные старухой). Она словно бы попросту не замечала царившего вокруг запустения и ничего не пыталась объяснить или оправдать.
Должно быть, сказал я себе, сколь ни прискорбна такая мысль, Джулиана и ее племянница попросту неряшливы, как итальянские простолюдинки; впрочем, поздней мне пришло в голову, что роль критика едва ли пристала жильцу, чуть ли не силком навязавшемуся хозяевам. Мы смотрели то в одно окно, то в другое, ибо в комнатах смотреть было решительно не на что, а уходить мне не хотелось. Я пробовал спрашивать мисс Тину о тех или иных зданиях, видневшихся в перспективе, но ни разу не получил ответа. Ясно было, что вид из этих окон совершенно незнаком ей, словно она уже много лет сюда не поднималась; и она даже не делала попыток скрыть эти, чересчур поглощенная, как я это вскоре понял, чем-то другим.
Вдруг она сказала без всякой связи с предыдущим:
— Не знаю, может быть, вам это безразлично, но деньги для меня.
— Деньги?..
— Да, те, что вы будете платить.
— Бог мой, эдак мне захочется продлить свое пребывание до года или даже двух!
Говоря это, я мило улыбался, но мне уже начало действовать на нервы, что у этих женщин, так неразрывно связанных с Асперном, только и разговору, что о расчетах и платежах.
— Что ж, тем лучше для меня, — почти весело откликнулась она.
— Вы мне не оставляете выбора!
Мисс Тина недоуменно глянула на меня, но тут же продолжала:
— Она хочет, чтобы мне больше досталось. Она думает, что скоро умрет.
— О, не дай бог! — воскликнул я с искренним испугом. Я вполне отдавал себе отчет в том, что Джулиана, почувствовав приближение конца, может уничтожить письма Асперна, но до тех пор наверняка не выпустит их из рук; должно быть, она всякий вечер перед отходом ко сну перечитывает их или хотя бы прижимает к своим увядшим губам. Дорого бы я дал, чтобы хоть на миг стать свидетелем этого обряда. Я осведомился у мисс Тины, страдает, ли ее почтенная тетушка каким-нибудь злостным недугом; но в ответ услыхал: нет, она просто очень устала, ведь она прожила такую необыкновенно долгую жизнь. По крайней мере, сама она говорит, что с нее довольно и она хочет умереть. К тому же все ее друзья давным-давно лежат в могиле; уж тут бы одно из двух: или им следовало остаться здесь, или ей уйти вслед за ними. И еще одно часто повторяет ей тетушка: чтобы жить, нужно терпение, а терпения у нее больше нет.
— Но ведь так же не бывает, чтобы человек умирал, когда ему захочется, правда? — сказала мисс Тина. И тут я рискнул заметить: если на те средства, что у них есть, они сейчас существуют вдвоем, то ведь останься она одна, этого и подавно хватит. Столь сложное соображение заставило мисс Тину призадуматься, но минуту спустя все же последовал ответ:
— Видите ли, сейчас она обо мне заботится. И она думает, если ее не будет, у меня ума не хватит справляться самой.
— Скорей можно бы предположить, что вы заботитесь о ней. Она, видно, очень гордый человек.
— Неужели вы успели это заметить? — воскликнула мисс Тина с оттенком радостного удивления.
— Я порядочно времени провел с нею наедине и признаюсь, она поразила меня — поразила и возбудила мой живейший интерес. А ее гордость заметить нетрудно. Едва ли мне доведется часто беседовать с нею, когда я буду жить в доме.
— Да, вы, пожалуй, правы, — утвердительно кивнула моя собеседница…
— А вам не кажется ли, что она отнеслась ко мне с некоторым подозрением?
В ясном, незамутненном взгляде мисс Тины я не увидел ничего, подтвердившего бы, что я попал в точку.
— Вряд ли, иначе она так легко не допустила бы вас в дом.
— Это называется легко? Она себя надежно застраховала, во всяком случае, — сказал я. — Где, по-вашему, ее уязвимые места?
— Я бы вам не сказала, даже если бы знала. — И, не дав мне времени возразить, мисс Тина с грустной улыбкой добавила: — А вы думаете, у нее есть уязвимые места?
— Я недаром задал этот вопрос. Скажите мне, и я буду обходить их самым тщательным образом.
В ответ она посмотрела на меня с тем робким, но откровенным и даже приязненным любопытством, которое я в ней подметил при первой нашей встрече, потом промолвила:
— А тут и говорить нечего. Мы существуем так тихо, так незаметно. Не отличишь один день от другого. У нас нет никакой жизни.
— Если б я мог надеяться, что внесу с собой хоть немного.
— О, нам и так хорошо, — сказала она. — Мы знаем, чего хотим.
Мне не терпелось порасспросить ее о многом: как все же им удается сводить концы с концами, бывает ли кто-нибудь в доме, есть ли у них родня в Америке или еще где-нибудь. Но я счел, что сейчас еще не время, лучше отложить расспросы до другого случая. И я ограничился тем, что спросил:
— Хоть вы-то не будете гордой? Не станете от меня прятаться?
— Мое место при тетушке, — сказала она, отведя глаза. И тотчас же, без всяких прощальных церемоний, повернулась и исчезла, предоставив мне самому выбираться как сумею. Я еще побродил по залитой теперь солнцем пустыне старого дома, желая разобраться в создавшемся положении. Даже служаночка в деревянных башмаках не явилась меня проводить, и я в конце концов рассудил, что это признак доверия.
IV
Возможно, так оно и было, но тем не менее прошло полтора месяца, настал июнь, и миссис Прест уже готовилась к сезонному отлету, а мои дела нисколько не продвинулись вперед. Придя к своей приятельнице накануне срока, назначенного для ее отъезда, я должен был признаться, что похвастать мне нечем. Мой первый шаг был неожиданно стремительным и успешным, но ничто пока не предвещало второго. Вечерние чаепития в обществе хозяек дома, — картина, которую мы себе рисовали когда-то, — казались неизмеримо далеким миражем. Миссис Прест меня обвинила в недостатке смелости, но я ответил, что без удобного случая и смелость не проявишь; можно расширить брешь, если она есть, но нельзя ломиться в глухую стену. На это она возразила, что мне уже удалось пробить брешь, достаточно широкую для пропуска целой армии, и что время, которое я растрачиваю попусту, хныча у нее в гостиной, лучше было бы с пользой употребить на театре военных действий. Я, и правда, довольно часто ее посещал и откровенно выкладывал все свои огорчения, думая, что это хоть сколько-нибудь меня утешит. Но в конце концов я нашел, что не такое уж утешение, когда тебя постоянно высмеивают за нерешительность, тем более что на самом деле я жил в постоянной готовности к действию, и я даже почти обрадовался, когда моя насмешливая приятельница закрыла свой дом на летний сезон. Она ожидала, что мои взаимоотношения с барышнями Бордеро составят для нее занимательный спектакль, и была разочарована тем, что взаимоотношении, а стало быть, и спектакля, не получилась. «Разорят они вас, — сказала она мне перед тем как покинуть Венецию. Выкачают все ваши деньги, не показав вам и лоскутка бумаги». Во всяком случае, после ее отъезда я с большим усердием сосредоточился на своей задаче.
Верно, что до этого времени мне ни разу, кроме одного случая, не пришлось хотя бы на миг встретиться с моими странными хозяйками. Тем единственным исключением было утро, когда я принес им свою чудовищную дань три тысячи франков золотом. Мисс Тина уже дожидалась в sala и сразу же протянула ко мне руку за деньгами, таким образом лишив меня возможности увидеть ее тетку. Старуха накануне сказала, что примет меня сама, но, видно, ей ничего не стоило нарушить свое слово. Деньги лежали в объемистом замшевом мешке, как были получены из банка, и, чтобы принять их, мисс Тине пришлось сложить обе ладони горстью. Сделала она это с величайшей серьезностью, хоть я пытался придать чуть шутливый характер всей церемонии. И так же серьезно она спросила, взвешивая золото на ладонях, хотя в голосе ее словно бы звенела радость: «А вам не кажется, что это слишком уж, много?» Я ответил, что все зависит от того удовольствия, которое я надеюсь здесь получить. И тут она покинула меня так же стремительно, как и накануне, успев только вымолвить совсем для меня новым тоном: «Удовольствие, удовольствие, — не бывает удовольствий в этом доме!»
После того я долгое время ее не видел, казалось даже удивительным, как это в повседневном житейском обиходе мы никогда не сталкивались, хотя бы случайно. Можно было только предположить, что она тщательнейшим образом избегала подобных случайностей; впрочем, дом был так велик, что в нем нетрудно было затеряться друг для друга. Когда я уходил или возвращался, то всякий раз, проходя через sala, с надеждой ждал, не мелькнет ли где-нибудь хоть краешек ее платья, но и этой скромной надежде не дано было сбыться. Казалось, она так и сидит с утра до вечера в комнатах у тетки, даже не выглядывая за дверь. Я старался представить себе, что они там делают вдвоем, неделя за неделей и год за годом. Никогда еще мне не приходилось наблюдать столь упорной воли к одиночеству; эти две женщины не просто затаились в тиши — они напоминали животных, которые, спасаясь от преследования, притворяются мертвыми. У них никто не бывал, не заметно было никаких признаков связи с внешним миром. Ведь случись кому-нибудь прийти в дом, рассуждал я, или же мисс Тине выйти из дому, это не могло бы ускользнуть от моего внимания. Я совершил даже поступок, за который готов был сам себя презирать, хоть и оговорился мысленно, что один, мол, раз куда ни шло: попробовал навести своего слугу на разговор о привычках и нравах хозяек дома, и дал ему понять, что буду благодарен за любые сведения на этот счет. Но сведения его оказались на удивление скудны для дошлого венецианца; впрочем, там, где всегда соблюдают пост, много крошек с полу не подберешь. Вообще же он был исправный слуга, хоть и не такое совершенство, каким я его расписывал мисс Тине при нашей первой встрече. Он помог моему гондольеру доставить в дом целую кучу мебели, а когда все было перенесено в верхний этаж и расставлено по нашему с ним совместному усмотрению, сумел наладить мой домашний быт в меру тех требований, которых мне, кроме него, некому было предъявлять. Короче говоря, его заботами я мог существовать со всей приятностью, какую допускали мои не слишком удачно складывавшиеся дела. Я было понадеялся, что он влюбится в служанку мисс Бордеро или же, напротив, почувствует к ней резкую антипатию; в обоих случаях было бы неизбежно столкновение, а столкновение повело бы к переговорам. Мне почему-то казалось, что эта девушка общительна от природы, а поскольку я не раз видел, как она бегает взад и вперед по разным домашним надобностям, то поводы к общению наверно нашлись бы без труда. Но ни единой капли не привелось мне глотнуть из этого источника: как выяснилось вскоре, все чувства Паскуале были безраздельно отданы одному предмету, так что прочих женщин он попросту не замечал. То была некая молодая особа с сильно напудренным лицом, ходившая в желтом ситцевом платье и обладавшая неограниченным досугом, что позволяло ей часто навещать Паскуале. Занималась она, когда имела к тому охоту, низанием бисера для украшений, изготовляемых в Венеции в несметных количествах; карманы у нее были всегда полны этого товара, и мне не раз случалось находить бисеринки на полу своей комнаты. От ее бдительного взора не укрылась бы возможная соперница в доме. Мне же, разумеется, не к лицу было собирать прислужничьи сплетни, и с кухаркой мисс Бордеро я ни разу в разговор не вступал.
Старуха даже не позаботилась прислать мне расписку в получении платы за три месяца, и это лишний раз подтвердило мне, что она твердо решила не иметь со мной никакого дела. Несколько дней я ждал расписки, потом, убедившись, что ждать напрасно, долго ломал голову в поисках причин, побудивших ее пренебречь столь непременной и общепринятой формальностью. Сперва меня так и подмывало самому ей напомнить, но потом я отказался от этой идеи, вопреки своим представлениям о том, что было бы в данном случае правильно: счел, что важнее всего сохранить мир. Казалось бы, если мисс Бордеро подозревает меня в каких-либо тайных умыслах, моя деловитость ослабила бы ее подозрения; и все же я решил не быть деловитым. Возможно, этот промах с ее стороны был намеренной дерзостью, ироническим жестом, призванным доказать ее уменье одерживать верх над теми, кто вздумал над нею одержать верх. Если так, то лучше пусть она думает, что ее уловки остались незамеченными. На самом же деле, как я это понял впоследствии, старуха просто желала подчеркнуть, что благосклонно оказанная мне милость имеет четко обозначенные границы и я об этом не должен забывать. Она предоставила мне часть своего дома, но ничего не намерена была к этому прибавлять, даже клочка бумаги со своей подписью. Замечу попутно, что поначалу это меня не обескуражило — в самой парадоксальности положения была для меня особая прелесть. Я уже решил посвятить это лето задуманному литературному предприятию и, тешась предстоящей мне игрой со случаем, не думал о том, что сам могу оказаться игрушкой в чьих-то руках. В Венеции всякое дело требует терпения, а мне, пылкому поклоннику Венеции, был близок ее дух, тем более что в данное дело я вложил немалые средства. Дух Венеции сопутствовал мне повсюду, неотделимый от бессмертного образа поэта, суфлировавшего мне мою роль, — образа, в каждой ожившей черте которого светился гений. Я вызвал его из небытия, и он явился; я беспрестанно видел его перед собой, казалось, его лучезарная тень вновь сошла на землю заверить меня в том, что мое предприятие он считает в равной мере и своим и что мы вкупе и влюбе доведем его до благополучного конца. Он словно говорил мне: «Будь снисходителен к ней, бедняжке, у нее есть свои предубеждения, дай срок, и все образуется. Тебе сейчас трудно в это поверить, но, право же, она была очень хороша в 1820 году. А пока наслаждайся тем, что мы с тобой в Венеции — ведь нет на свете лучшего места для встречи старых друзей. Взгляни, как прекрасно тут созревание лета, как тают и сливаются воедино небо, и море, и мерцающий розоватый воздух, и мрамор старых дворцов». Моя личная эксцентрическая затея становилась частью венецианской романтики и венецианской красоты, я даже чувствовал некое мистическое родство, некую духовную сопричастность с теми, кто в прошлом отдавал себя здесь служению искусству: они трудились во имя прекрасного, во имя своего призвания, — разве я не делал того же? Прекрасное было в каждой строчке, написанной Джеффри Асперном, и я хотел, чтобы все это увидело свет.
Проходя через sala по дороге домой или из дому, я всякий раз норовил замешкаться там и подолгу, сколько позволяло мое чувство приличия, не спускал глаз с двери, которая вела в обиталище мисс Бордеро. Со стороны могло показаться, что я колдую или пытаюсь осуществить сложный гипнотический эксперимент. А я только молил бога, чтобы дверь отворилась, или думал о тех сокровищах, что таились за ней. Сейчас мне даже кажется странным, отчего это я ни разу не усумнился, что драгоценные реликвии находятся именно там, ни на миг не утратил сладостного ощущения своей непосредственной близости к ним. Они были досягаемы, они пока не ускользнули от меня, и этим моя жизнь как бы смыкалась с той блистательной жизнью, часть которой они когда-то составляли. Я настолько увлекся этой волнующей мыслью, что в своей одержимости готов был уже и мисс Тину отнести к прошлому. Она, и правда, была — и в моих глазах оставалась — частицей прошлого, эта тихая старая дева, но все же не столь давнего, как времена Джеффри Асперна, которого, подобно мне, знала только понаслышке. Но она много лет жила вместе с Джулианой, она видела и держала в руках вещи, хранившие его память, и при всей ее глупости какие-то частицы тайны не могли не пристать к ней. Той самой тайны, воплощением которой была для меня старуха и мысль о которой заставляла мое сердце критика биться сильней. Оно и в самом деле билось особенно сильно подчас, в вечернее время, когда я, вернувшись откуда-нибудь, брел со свечой к себе наверх и вдруг останавливался под глухими сводами sala. В эти минуты полной тишины, особенно ощутимой после долгого шумного дня, загадка мисс Бордеро словно плавала в воздухе, и то обстоятельство, что она еще живет, казалось удивительней, чем когда-либо. Это были самые острые впечатления. Нечто подобное, только в иной форме, с примесью некоторого оттенка взаимности, я испытывал и в те часы, когда сидел в саду с книгой и смотрел поверх ее страниц на закрытые окна хозяйских покоев. В этих окнах никогда не мелькало и признака жизни, как если бы из страха, что я могу их увидеть, обе дамы предпочитали проводить свои дни в темноте. Но отсюда напрашивался вывод, подтверждавший мои догадки, им, стало быть, есть что скрывать. Эти неподвижные ставни были выразительны, как зажмуренные веки, я тешил себя надеждой, что чей-то взгляд незаметно следит за мной меж сомкнутых ресниц.
В оправдание разговора о своих ботанических пристрастиях я старался как можно больше времени проводить в саду. Это, впрочем, стоило мне не только времени, но и денег (и немалых, черт побери!). Когда с устройством жилья было покончено и можно было заняться чем-то другим, я пригласил опытного цветовода, мы вместе осмотрели сад и уговорились, когда и за какую цену он будет приведен в порядок. Пошел я на это скрепя сердце: сад был мне куда милее такой, как сейчас, запущенный, весь в буйных зарослях сорняков — образ упадка, трогательный и характерный для Венеции. Но приходилось быть последовательным, ведь я же пообещал, что утоплю дом в цветах. К тому же я все еще лелеял фантастическую мечту, что цветы приведут меня к успеху гигантские букеты станут моим победным оружием. Я забросаю старух лилиями, я розами буду штурмовать их крепость. Тяжелые двери дрогнут под мощным напором благоухания. Сад и в самом деле был доведен до крайней разрухи. На свете нет больших лодырей, чем венецианцы, и в течение многих дней растущие кучи мусора были единственным плодом усилий моего садовника. Потом началось рытье бесчисленных ям и катанье тачек с землей; измученный нетерпением, я уже подумывал, не собрать ли мне первую свою «жатву» на цветочном рынке поблизости. Но мои приятельницы по своим наблюдениям сквозь щели в ставнях наверняка знали, что с их сада пока еще не соберешь такой жатвы, и это могло посеять в них недоверие ко мне. Я взял себя в руки и вот наконец, после долгих ожиданий, увидел, как распустились первые два-три цветка. Это придало мне бодрости, и я уже спокойно ждал появления новых и новых. Лето меж тем было в полном разгаре, еще немного, и оно медленно пошло на убыль. Сейчас, когда я вспоминаю те дни, мне кажется, они были счастливейшими в моей жизни. Я почти не покидал сада, кроме разве самых жарких часов. По моему указанию в одном конце устроили беседку и поставили в ней кресло и низенький столик; я садился там со своими книгами и папками, — какое-нибудь дело всегда находилось под рукой, — и писал, и раздумывал, и томился ожиданием и надеждой, а золотое время шло и шло, и растения жадно вбирали солнце, а безмолвный старый дворец бледнел в его лучах, но с приближением вечера вновь оправлялся и обретал свои краски, а ветерок с Адриатики шелестел моими бумагами на столе.
При том, как скудно вознаграждались мои старания поначалу, казалось бы, мне очень скоро должны были надоесть все эти догадки о подробностях священного ритуала скуки, которым барышни Бордеро заполняли свой досуг в пустых затемненных комнатах; о том, всегда ли они вели такую жизнь и как им в прежние годы удавалось избегать даже вынужденных встреч с соседями. Может быть, в то время они жили по-иному, имели иные привычки, иные средства к существованию; ведь были же они когда-то молоды или, по крайней мере, средних лет. Не счесть было вопросов, которые хотелось бы тут задать, как и ответов, которые даже не приходили на ум. Я встречал многих своих соотечественников в Европе и знал причуды, нередко там на них нападавшие, но барышни Бордеро являли собой совершенно новую разновидность американских экспатриантов. Было ясно, что слово «американский» потеряло всякий смысл в приложении к ним, — десяти минут, проведенных у старухи, достаточно было, чтобы в этом убедиться. Ничто в их облике не говорило о том, откуда они родом; все национальные черты и приметы были ими давным-давно растеряны. Ни та, ни другая не напоминали даже косвенно ничего знакомого, если бы не язык, они равно могли бы сойти за шведок или испанок. Да и то сказать, мисс Бордеро добрых три четверти века провела в Европе: из стихотворения, которое Асперн посвятил ей во второй свой приезд из Америки — мы с Камнором после долгих трудов довольно точно установили его дату — явствовало, что уже тогда, двадцатилетнею девушкой, она жила по эту сторону океана. В стихах говорилось, и, я думаю, не только для красного словца, что именно ради нее он снова приехал в Европу. Но нам ничего не было известно об обстоятельствах ее жизни в ту пору, равно как и о ее происхождении, хотя скорее всего оно было, как принято выражаться, скромным. По теории Камнора, она служила гувернанткой в доме, где бывал поэт, и вследствие этого в их отношениях с самого начала было что-то недоговоренное, а может быть, даже намеренно скрываемое. Я же сочинил свою романтическую версию, согласно которой она была дочерью художника — живописца или скульптора, покинувшего Новый Свет еще на заре нашего века и отправившегося учиться у старых мастеров. Условия сюжета требовали, чтобы сей благородный муж был вдов, беден и незадачлив и чтобы у него была еще одна дочь, всем складом резко отличная от Джулианы. Необходимо было также, чтобы обеих молодых девушек он взял с собою в Европу, где и провел остаток своей нелегкой и нерадостной жизни. Предполагалось, что мисс Бордеро в юности была капризна и склонна к опрометчивым поступкам, хотя в то же время великодушна и обворожительна, и что она пренебрегла несколькими представившимися партиями. Какие же страсти изглодали ее, какие приключения и горести вытянули из нее все соки, с каким запасом воспоминаний пришла она к своей долгой, унылой старости?
Обо всем этом я спрашивал себя, плетя ткань своих домыслов под жужжание пчел в цветнике, окружавшем беседку. Спору нет, большинство из тех, кто читал некоторые стихотворения Асперна (не столь туманные, как шекспировские сонеты, коим, на мой взгляд, они не уступают в божественном совершенстве), вполне уверены, что Джулиана не всегда придерживалась крутой стези самоотречения. Был неотделим от ее имени этакий душок нераскаянной страсти, смутный намек на то, что она не во всем точно соответствовала идеалу добропорядочной девицы. Значит ли это, что воспевший ее поэт предал ее, отдал, как говорится, на потеху поколениям потомков? Никто не укажет пальцем той именно строки, которая опорочила ее имя. Да и может ли опорочить чье-нибудь имя то, что его обессмертило, связав с творениями непреходящей красоты? По моей версии, у девицы еще до встречи с Джеффри был возлюбленный-иностранец, и, возможно, любовь эта окончилась драмой, недостойным разрывом. Она жила с отцом и сестрой в своеобразной среде старомодной артистической богемы, съехавшейся из разных стран в те времена, когда только академичное считалось эстетичным и художники, умевшие выбирать лучшие модели для своих contadina
[10] и pifferaro,
[11] ходили в шляпах с высокой тульей и с волосами до плеч. То было общество, где не умели ценить ни представляющиеся партии, ни преимущества раннего вставания, и равнодушнее, чем в нынешних артистических кругах, относились ко всякой древней рухляди, включая черепки глиняной посуды; оттого-то мисс Бордеро не накопила и не унаследовала ничего такого. В комнате, где она со мной беседовала, я не заметил ни одной из тех безделушек, что возбуждают зависть легендами о том, как дешево они достались владельцу. Вероятно, это обстоятельство лишь свидетельствовало о бедности, но оно как нельзя лучше отвечало тому сентиментальному интересу, который я всегда испытывал к ранней поре жизни моих соотечественников в Европе. В переезде американцев за океан в 1820 году было нечто романтическое, чуть ли даже не героическое, если сравнить с беспрестанным мельтешением, свойственным нашему времени, когда фотография и прочие новшества отняли у людей способность удивляться. Мисс Бордеро со своими родными плыла в Европу на парусном судне, которое всю дорогу швыряло по волнам; путешествия тогда были долгими, а впечатления — очень разными; потом она тряслась на империалах желтых дилижансов, ночевала в придорожных гостиницах, и ночью ей снилось услышанное от дорожных спутников, а прибыв в Вечный город, восторгалась красотой римских шейных платков, изделий из жемчуга и мозаичных брошек. Для меня во всем этом было что-то трогательное, и воображение часто возвращало меня к тем временам. Если сейчас повод к тому дала мисс Бордеро, то, разумеется, прежде такую роль, и с куда большим эффектом, не раз играл для меня Джеффри Асперн. Анализируя его творчество, я все глубже оценивал то обстоятельство, что он жил еще до эпохи всеобщего взаимопроникновения. Порой я даже мысленно сетовал на то, что ему вообще довелось познакомиться с Европой, и гадал, что было бы написано им, не имей он этого опыта, несомненно, его обогатившего. Но коль скоро судьба распорядилась иначе, я следовал по его стопам и старался вообразить, как должен был сказаться на нем порядок вещей, господствовавший в старом мире. Впрочем, это не был единственный предмет моих раздумий, его отношение ко всему существенно новому представляло для меня еще больший интерес. В конце концов большая часть его жизни прошла на родине, и его муза, по общему суждению, была американской музой. Именно это я в нем и оценил поначалу: что в годы, когда наша страна была грубой, неотесанной и провинциальной, когда никто еще и слыхом не слыхивал о той «атмосфере», в отсутствии которой ее теперь упрекают, когда ее литература шла одиноким путем, а об искусствах пластических и помышлять было нечего, в те годы он сумел жить и писать, став одним из первых, и быть свободным, и широко мыслить, и ничего не бояться, и все понимать и чувствовать и найти выражение всему.
V
Я редко сидел дома по вечерам; работать или читать в комнатах мешали тучи зловредной мошкары, слетавшейся на свет ламны, а при закрытых окнах было нестерпимо душно. Поэтому я проводил вечерние часы либо в гондоле Венеция при луне особенно хороша, — либо на великолепной площади, что служит как бы обширным преддверием причудливому собору св. Марка. Я располагался за столиком перед кафе Флориана, ел мороженое, слушал музыку, болтал со знакомыми; какой бывалый путешественник не знает этого скопища столиков и легких стульев, точно береговой мыс вдающегося в гладь озера Пьяццы. Летним вечером площадь, сияющая огнями, опоясанная бесконечной аркадой, полной отзвуков многоголосого гомона и шагов по мраморным плитам, вся точно огромный зал со звездным небом вместо крыши, где так хорошо не спеша попивать прохладительные напитки и столь же не спеша разбираться в богатых впечатлениях, накопленных за день. А если я не был расположен предаваться этому занятию в одиночку, всегда находился партнер в лице какого-нибудь туриста, на время решившегося расстаться со своим Бедекером, или художника, который уже обжился в Венеции и теперь радовался приходу поры неповторимых эффектов освещения. Знаменитая базилика с ее низкими куполами и выпуклой вязью орнамента, с редкостным чудом ее мозаик и скульптур, казалась призрачной в мягком вечернем сумраке, а с Пьяццетты тянуло морским ветерком, таким легким, словно его рождали колебания невидимой завесы там, где две парных колонны стоят точно косяки ворот, давно уже никем не охраняемых. В такие вечера я иногда с состраданием вспоминал о барышнях Бордеро, томящихся в своих покоях, венецианские масштабы которых не спасают от духоты венецианского июля. Казалось, их жизнь бесконечно удалена от жизни Пьяццы, и, право же, поздно было ожидать, что кто-нибудь или что-нибудь заставит суровую Джулиану изменить своим привычкам. А вот мисс Тина с удовольствием полакомилась бы флориановским мороженым, в этом я был уверен, и даже подумывал иногда, не принести ли ей порцию. По счастью, мое долготерпение в конце концов принесло некоторые плоды, и эта сумасбродная затея осталась неосуществленной.
Как-то в середине июля я вернулся домой раньше обычного — уже не помню, что послужило причиной, — и, вместо того чтобы сразу подняться к себе наверх, вышел в сад. Было очень жарко, настолько, что кажется, и вовсе не уходил бы в помещение; во всяком случае, постель меня не влекла. Плывя в гондоле домой, под тихие всплески весла в темной воде канала, я думал только об одном: хорошо будет сейчас растянуться на садовой скамье в благоуханном вечернем сумраке. Вероятно, таким мечтам немало способствовали запахи канала, и как только сад дохнул на меня своим ароматом, я почувствовал, что не зря стремился сюда. Что за чудесный воздух — такой, должно быть, подхватывал мольбы Ромео, когда он, среди цветов, простирал руки к балкону своей возлюбленной. Я даже глянул на дворцовые окна — не нашлось ли часом охотника последовать веронскому примеру — Верона ведь совсем недалеко; но везде было темно, как всегда, и, как всегда, везде было тихо. Быть может, Джулиане в ее молодые годы случалось летним вечером шептаться с Джеффри Асперном, склонясь к нему из открытого окна; но мисс Тина не была возлюбленной поэта, а я не писал стихов. Последнее, впрочем, не помешало мне испытать порыв горделивого самодовольства, когда я, дойдя до дальнего конца сада, увидел, что в беседке сидит моя младшая padrona. To есть сперва я просто различил контуры человеческой фигуры и, далекий от мысли, что одна из моих хозяек могла проявить подобную смелость, даже заподозрил было, не прокралась ли в сад какая-нибудь соседская служанка на свидание со своим дружком. Я уже хотел удалиться, чтобы не спугнуть ее, но тут фигура выпрямилась во весь рост, и я узнал племянницу мисс Бордеро. Справедливости ради замечу, что ее мне тоже пугать не захотелось — и как я ни мечтал о таком случае, у меня достало бы мужества отступить. А то получилось так, будто я ей подстроил ловушку, вернувшись домой раньше обычного, да еще пройдя сразу в сад. Но она сама заговорила со мной, и тут меня осенило: а может быть, зная, что меня никогда не бывает дома в это время, она каждый вечер спускается подышать в одиночестве свежим воздухом сада. Конечно, мне это и в голову не приходило, и никакой ловушки я не подстраивал. Не разобрав слов, с которыми она ко мне обратилась, я принял их за возглас досады, вызванный моим появлением, но она повторила сказанное, и каково же было мое удивление, когда я услышал: «Господи, как хорошо, что вы пришли!» Это у нее было общее с теткой — говорить то, чего меньше всего ожидает собеседник. Она так стремительно выбежала из беседки, словно собиралась броситься мне на шею.
Оговорюсь немедля, что это испытание меня миновало, — она мне даже не подала руки. Просто ее обрадовал мой приход, и она тут же объяснила причину — вечером ей жутковато вне дома одной. Деревья и кусты выглядят в темноте так странно, и непонятные звуки слышны со всех сторон, будто там урчат и возятся какие-то звери. Она стояла совсем рядом и уснокоенно озиралась кругом, не выказывая никаких признаков интереса к моей особе. Мне стало ясно, что привычка к ночным прогулкам едва ли свойственна ей, и я вновь почувствовал невообразимое простодушие этого существа, так поразившее меня еще при нашей первой встрече.
— Вас послушать, так подумаешь, что вы заблудились в лесной глуши, ободрительно засмеялся я. — Для меня загадка упорство, с которым вы избегаете этого маленького рая, когда вам достаточно сделать три шага — и вы здесь. Знаю, вы намеренно прячетесь, когда я дома; но в мое отсутствие могли бы, кажется, хоть ненадолго выходить в сад. Поистине ваша с тетушкой участь суровей, чем участь затворниц кармелитского монастыря. Непонятно, как вам вообще удается существовать без воздуха, без моциона, без всяких сношений с другими людьми! Из чего же складывается у вас то, что принято называть жизнью?
Она посмотрела на меня с таким видом, словно я обращался к ней на чужом языке, и ее ответ так мало заслуживал этого названия, что подействовал на меня раздражающе. «Мы рано ложимся спать, вы даже не представляете себе, когда». Я хотел было заметить, что тем сильнее мое недоумение, но следующие ее слова оказались несколько более вразумительными: «До вашего приезда мы жили менее замкнуто. Но я все равно никогда не выходила но вечерам».
— Никогда не прогуливались по этим дорожкам, где все цветет и благоухает около самого вашего дома?
— О-о, — сказала мисс Тина, — раньше здесь не было так красиво!
Это можно было толковать в лестном для меня смысле, и я усмотрел тут признак некоторого успеха. В качестве следующего шага неплохо было намекнуть, что у меня есть повод для недовольства; и я спросил, отчего же, если ей нравится эта созданная мной красота, она ни разу не поблагодарила меня хотя бы за цветы, которые я вот уже три недели в таком количестве посылаю ей каждое утро. Я не в обиде и, как она могла заметить, продолжаю их посылать; но меня с детства учили, что на внимание принято отвечать вниманием, и мне было бы приятно порой услышать от нее хоть одно любезное слово.
— Но я вовсе не думала, что эти цветы для меня!
— Они для вас обеих. Почему бы мне делать между вами разницу?
Мисс Тина задумалась, словно в поисках объяснения — почему, в самом деле. Но не нашла его, и вместо объяснения последовал неожиданный вопрос: «Зачем вам хочется познакомиться с нами поближе?»
— Нет, видно, все-таки разницу делать надо, — сказал я. — Ведь это не ваш вопрос, а тетушкин. Вы бы мне его не задали сами от себя.
— Она мне не приказывала задавать вам этот вопрос, — возразила мисс Тина, нимало не смутившись. Робость и прямота сочетались в ней самым удивительным образом.
— Но она часто удивлялась моим действиям и выражала свое удивление вслух. Причем так настойчиво, что мало-помалу внушила и вам эту мысль о моей чрезмерной напористости. А я, между прочим, считаю, что вел себя весьма скромно. И ваша тетушка, должно быть, утратила всякое понятие о человеческих отношениях, если готова забить тревогу из-за того, что разумные, благовоспитанные люди, живя под одной кровлей, время от времени перекинутся словечком между собой. Что может быть более естественным? У нас общая родина, кое-какие общие вкусы, — я, например, как и вы, нежно люблю Венецию.
Очевидно, мисс Тина была способна воспринять смысл только одной фразы собеседника, даже если его речь состояла из нескольких, и, как только я кончил, она торопливо и возбужденно отозвалась: «Но я вовсе не люблю Венецию. Я бы охотно уехала куда-нибудь подальше отсюда».
— Она вас всегда держала взаперти? — спросил я и тем доказал, что умею быть столь же непоследовательным в разговоре.
— Это она мне сегодня велела выйти; она часто велит, — сказала мисс Тина. — А я всегда отказываюсь. Я не люблю оставлять ее одну.
— А что, она очень слаба, ее здоровье ухудшилось? — спросил я, обнаружив неуместное волнение. Я это понял по тому, как взглянула на меня в полутьме мисс Тина. Несколько сконфуженный, я поторопился изменить направление разговора и предложил бодрым голосом: — Давайте усядемся где-нибудь поудобнее, и вы мне расскажете о ней.
Мисс Тина не стала возражать. Мы выбрали скамью в менее уединенном, словно бы даже менее располагающем к доверительности месте, чем беседка: и мы все еще сидели там, когда я услышал звон, возвещавший полночь — чистый и ясный звон венецианских колоколов, который с особой, несравненной торжественностью разносится над лагуной и куда дольше дрожит в воздухе, чем звон любых других колоколов. Мы час с лишком пробыли вместе, и наш разговор, как мне казалось, сильно подвинул меня к цели. Мисс Тина легко приняла новое положение вещей; три месяца она избегала меня, но теперь держалась так, словно за эти три месяца я превратился в испытанного друга. При желании я мог заключить, что если она меня избегала, то делала это далеко не бездумно. Сейчас она точно не замечала времени, ничуть не смущаясь тем, что я так долго удерживаю ее вдали от тетки. Говорила она охотно, отвечала на вопросы и спрашивала сама и ни разу не воспользовалась естественной паузой в разговоре, чтобы заметить, что ей, мол, пора домой. Могло показаться, будто она ждет чего-то — каких-то моих слов — и хочет облегчить мне возможность их произнести. Я это особенно почувствовал, когда она рассказывала, что в последнее время тетка сильно сдала и в ее поведении что-то изменилось. Она заметно ослабела, порой силы вовсе оставляют ее, но в то же время она гораздо больше прежнего стремится бывать одна. Оттого она и ее, мисс Тину, гонит из дому — не хочет даже, чтоб та оставалась в своей комнате, расположенной рядом с тетушкиной спальней; называет ее «скучной» и «нудной» и твердит, что при ней чувствует себя хуже. Часами она сидит в своем кресле не шевелясь, будто спит; ей и раньше случалось подолгу просиживать так, то ли задремав, то ли уйдя в свои думы; но время от времени она, бывало, подаст признаки жизни, что-то скажет, окликнет племянницу, которая по ее требованию безотлучно находилась тут же. А теперь, продолжала моя горемычная собеседница, она зачастую так долго остается неподвижной, что пугаешься, уж не умерла ли она, — и притом почти ничего не ест, не пьет, чем только еще держится. Но вот что замечательно: она все-таки почти каждый день встает с постели; правда, нелегкое это дело — одеть ее, усадить в кресло на колесах, выкатить из спальни. Не хочет отставать от старых привычек — ведь в прошлые годы, когда в доме еще порой бывали гости, она принимала их не иначе, как в большой гостиной.
Я не знал, что и подумать обо всем этом — о непривычной словоохотливости мисс Тины, об услышанном от нее удивительном известии, что чем больше слабеет здоровье старухи, тем решительней она отказывается от всяких забот племянницы. Как-то это плохо вязалось одно с другим, и я даже задавал себе вопрос, нет ли тут подвоха, не ловушка ли это, рассчитанная на то, чтобы заставить меня раскрыть свои карты. Неясно было только, зачем бы это моим любезным хозяйкам (любезными, впрочем, я мог назвать их только из вежливости) — какой им интерес изобличать в чем-то столь выгодного жильца. Но, на всякий случай, я решил соблюдать осторожность и не дать мисс Тине нового повода спросить, «что у меня на уме». Бедняжка, — еще до того как мы с ней пожелали друг другу доброй ночи, я пришел к твердому убеждению, что насчет ее самой в этом смысле можно не беспокоиться. У нее на уме не было ровно ничего.
Она поведала мне больше, чем я мог надеяться. Не понадобилось даже что-либо выпытывать. Как видно, одно сознание, что ее слушают, и слушают сочувственно, располагало мисс Тину к откровенности. Она больше но думала о моих тайных побуждениях и так разговорилась, описывая блестящую жизнь, которую они с теткой вели когда-то, что не могла остановиться. Разумеется, блестящей эта жизнь была в глазах мисс Тины; по ее словам, когда они впервые поселились в Венеции много-много лет назад — я заметил, что она не слишком сильна по части хронологии, — недели не проходило без приема гостей или приятной прогулки по городу. Они познакомились со всеми достопримечательностями, даже ездили на Лидо (она произнесла это так, словно я мог подумать, что туда можно добраться пешком), привезли с собой три корзины с провизией и расположились пикником на траве.
Я спросил, кто составлял их общество, и она сказала: «О, милейшие люди-Cavaliere
[12] Бомбичи и Contessa
[13] Альтемура, с которой мы были очень дружны, также кое-кто из англичан Чертоны и Гольди и миссис Сток-Сток, самая наша любимая приятельница; ее, бедной, давно уже нет в живых. Как, впрочем, и большинства членов нашего дружеского кружка, — так именно выразилась мисс Тина; осталось лишь несколько — и то еще удивительно, что эти оставшиеся не вовсе забыли нас, ведь уже много лет, как мы перестали кого-либо принимать у себя». Она назвала имена двух или трех старых венецианских дам, одного доктора — он очень хороший специалист и был всегда очень внимателен к ним, хотя только в качество друга, практиковать он давно уже перестал; потом еще ovvacato
[14] Покинтеста, который прекрасно писал стихи и даже посвятил одно стихотворение тетушке. Все они и сейчас непременно навещают их каждый год, преимущественно в день Саро d\'Anno;
[15] в прежнее время они с тетушкой всегда дарили им какие-нибудь пустячки, собственноручной ее, мисс Тины, работы — бумажные абажуры, салфеточки под графины с вином или вязанные из шерсти напульсники для холодной погоды. Последнее время подарков уже почти не было, сама она не знала, что придумать, а тетушка утратила интерес и ничего не подсказывала ей. Но гости все-таки приходили; в Венеции если кто подружится, так это уж навсегда.
Было немало трогательного в этом проникновенном описании былых светских утех; память о пикнике на Лидо не потускнела за долгие годы, и бедная мисс Тина, видно, искренне верила, что прожила бурную юность. Ей и в самом деле довелось соприкоснуться с Венецией, верней, с миром венецианских сплетниц, бережливых домохозяек, врачей и адвокатов — недаром я в этот вечер впервые подметил у нее знакомую мне воркующую, почти ребяческую манеру говорить, свойственную венецианцам. О том, что эта лишенная твердой основы речь стала для нее не чужой, можно было судить по тому, как легко приходили ей на язык местные имена и названия. Правда, она мало что знала о предметах и людях, к которым они относятся, но еще меньше знала о чем-либо другом. Ее тетка со временем замкнулась в себе — потеря интереса к салфеточкам и абажурам была одной из внешних примет, — а в одиночку она не смогла поддерживать светские связи; оттого-то все ее думы и воспоминания и обращены были к стародавним временам. Если бы не целомудренная благопристойность этих воспоминаний, казалось, можно было бы даже различить за ними причудливое рококо Венеции Гольдони и Казановы. Я то и дело себя ловил на том, что воспринимаю и ее как современницу Джеффри Асперна; уж очень мало в ней было сходного с моими современниками. А между тем, думал я, возможно, она даже не слыхала о нем; что удивительного, если Джулиана не пожелала откинуть перед этими невинными очами завесу, скрывавшую алтарь ее былой славы. Но тогда вряд ли она знает о существовании писем; я было порадовался такой вероятности — ведь если так, можно не опасаться ее подозрений — да вдруг вспомнил, что полученное Камнором обескураживающее письмо было написано рукой племянницы. Даже если она писала под диктовку, она не могла не знать, о чем идет речь, хотя в письме и отвергалась всякая мысль о знакомстве с поэтом. Но при всех обстоятельствах я готов был поручиться, что мисс Тина не прочла ни одной строчки его стихов. К тому же, поскольку обеим дамам на протяжении стольких лет удавалось избегать любопытных расспросов и взглядов, мисс Тине скорее всего и в голову не приходило, что кто-то «охотится» за письмами Асперна. Никто за ними не мог охотиться, потому что никто про них не знал. Обращение Камнора было лишь случайной попыткой, предпринятой наудачу и ни к чему не приведшей.
Когда пробило полночь, мисс Тина встала, но еще сделала со мной два или три круга по саду, прежде чем остановиться у дверей дома. «Когда мы опять увидимся?» — спросил я, и она с готовностью ответила, что выйдет завтра вечером. А может быть, и нет, — ей хотелось бы выйти, но она редко поступает так, как ей хочется.
— Вот если бы вы хоть раз поступили, как мне хочется, — непритворно вздохнул я.
— Вам? О нет, я вам не верю! — возразила она, подняв на меня свой простодушный серьезный взгляд.
— Отчего же вы не верите мне?
— Оттого, что я вас не понимаю.
— В таких-то случаях и следует полагаться на доверие. — Больше я ничего не сказал, хотя и не прочь был продолжить разговор; но я видел, что она совсем озадачена, и мне не хотелось обременять свою совесть сознанием, что я дал ей повод подумать, будто веду с ней любовную игру. А как еще можно было истолковать настойчивые просьбы о доверии, обращенные мужчиной к женщине в тиши итальянской летней ночи? Щепетильность моя была не лишена оснований: мисс Тина медлила и медлила, и я чувствовал, что она далеко не убеждена в возможности новой ночной прогулки и потому стремится продлить нынешнюю. Кроме того, ей явно хотелось говорить о том, что касалось нас с нею, словом, она вела себя так, как может себя вести только очень бесхитростная и не очень умная женщина.
— Меня теперь особенно будут радовать ваши цветы, раз я знаю, что они предназначены и для меня.
— Неужели вы могли думать иначе? Назовите мне ваши любимые, я позабочусь, чтобы вы получали их вдвое больше.
— О, я все цветы люблю! — воскликнула она, а потом спросила почти интимным тоном: — Вы еще будете работать, когда вернетесь в свою комнату, читать, писать?
— Нет, я по ночам не работаю. В это время года свет лампы привлекает насекомых.
— Разве вы не знали этого прежде?
— Знал, разумеется.
— А зимой вы работаете по ночам?
— Читаю много, но писать почти не пишу. — Она слушала так, словно подобные мелочи представляли для нее необычайный интерес, и вдруг, глядя на это некрасивое доброе лицо, я почувствовал соблазн, пересиливший все благоразумные соображения. Да, да, она ничего не подозревает, не заподозрит и впредь. А мне, право, больше невмочь ждать — я должен запустить пробный шар. — Читать в постели — вредная привычка, но я, признаюсь, люблю перед сном почитать хорошие стихи. На моем ночном столике всегда лежит томик одного из великих поэтов, чаще всего — Джеффри Асперна.
Я зорко следил за ней, выговаривая это имя, но ничего примечательного не увидел. А что, собственно, я ожидал увидеть? Разве Джеффри Асперн не принадлежит человечеству?
— Да, мы его тоже читаем, вернее, читали, — как ни в чем не бывало, промолвила она.
— Это мой любимейший поэт — я наизусть знаю почти все его стихи.
Мисс Тина секунду колебалась; но жажда общения одержала верх.
— О, стихи, это что! — Чуть заметный свет загорелся в ее глазах. — Вот моя тетушка, моя тетушка… — Она запнулась, и я замер в ожидании. — Тетушка знала его в жизни.
— В жизни? — переспросил я довольно безразличным тоном.
— Да, он у нее бывал, сопровождал ее в театр, на прогулки.
Я округлил глаза.
— Помилуйте, мисс Тина, да он умер сто лет тому назад.
— Ну и что ж, — почти весело сказала она. — А тетушке полтораста.
— Боже праведный! — вскричал я. — Почему же вы мне раньше об этом не сказали? Я был бы так счастлив порасспросить со о нем.
— Она все равно ничего бы вам не рассказала — она этого ire любит.
— Да какое мне дело, любит или не любит. Она должна рассказать мне разве мыслимо упустить такой случай!
— Вам бы надо приехать лет двадцать тому назад. Тогда она еще охотно о нем вспоминала.
— И что же она говорила? — жадно допытывался я.
— Мало ли что, — что он был очень увлечен ею.
— А она? Была ли она им увлечена?
— Она его называла божеством. — Мисс Тина сообщила это ровным, лишенным выражения голосом, точно пустяковую местную сплетню. Но меня глубоко потрясли эти слова, оброненные в тишину июльской ночи; они прозвучали как шелест страниц полуистлевшего от времени любовного послания.
— Подумать только! — прошептал я. И снова обратился к мисс Тине: Скажите, прошу вас, нет ли у нее его портрета? Их, увы, почти не сохранилось до наших дней.
— Портрета? Не знаю, — ответила она с замешательством, которого прежде не чувствовалось. И, отрывисто пожелав мне доброй ночи, вошла в дом.
Я последовал за нею в широкий мощенный каменными плитами нижний коридор, приходившийся под sala бельэтажа. С одного конца он выходил в сад, с другого — на канал, и у входа тускло светила лампочка, которую обычно оставляли для меня, чтобы я мог освещать себе путь, поднимаясь наверх. Рядом с лампочкой стояла на столике свеча, видимо, принесенная мисс Тиной.
— Доброй ночи, доброй ночи! — отвечал я, следуя за ней, и, покуда она зажигала свечу от моей лампы, успел добавить:- Ведь если бы он у нее был, вы бы, наверно, знали?
— Если бы у нее было — что? — спросила она, как-то странно взглянув на меня поверх пламени свечи.
— Портрет божества. Чего бы только я не дал, чтобы его увидеть.
— Не знаю я, что у нее есть, чего нет. Она все запирает. — И мисс Тина пошла к лестнице, ведущей наверх, явно считая, что наговорила слишком много.
Я ее не удерживал, чтобы не напугать, лишь заметил вслед, что вряд ли мисс Бордеро упрятала бы такую вещь под замок. Владей она столь бесценным сокровищем, она бы им гордилась, повесила бы его на почетном месте в гостиной. А стало быть, никакого портрета у нее нет. Мисс Тина промолчала и стала подниматься по лестнице, держа свечу высоко перед собой. Но на третьей или четвертой ступеньке она вдруг остановилась и, круто повернувшись, устремила свой взгляд в полутемное пространство, где я стоял.
— Вы что ж, тоже пишете — пишете, да? — Голос ее срывался, она с трудом выговаривала слова.
— Пишу ли я? О, не будем касаться моих писаний вслед за разговором о том, что написано Асперном.
— Но вы пишете о нем, вы хотите выведать подробности его жизни?
— А вот это уж тетушкин вопрос, вы бы сами до этого не додумались, сказал я, придав легкий оттенок обиды своему тону.
— Что же, тем более вы должны ответить. Так это или не так?
Я считал себя готовым к любым измышлениям, которых от меня могут потребовать обстоятельства, но, когда дошло до дела, я понял свою ошибку. Кроме того, после всего, что уже было сказано, мне почему-то не захотелось лгать. Наконец, пусть это была призрачная, безрассудная надежда, но мне казалось, что, даже если я скажу правду, мисс Тина в конечном счете не лишит меня своего дружеского расположения. И, поколебавшись несколько секунд, я ответил: «Да, я пишу о нем и пытаюсь найти новые материалы. Умоляю, скажите, есть ли у вас что-нибудь?»
— Santo Dio!
[16] — воскликнула она вместо ответа и, бросившись вверх по лестнице, мгновенно исчезла из виду. Да, в конечном счете, может быть, я и вправе был надеяться на ее поддержку, но сейчас она явно находилась в полном смятении. Достаточно сказать, что она снова начала от меня прятаться, и целых две недели я напрасно ожидал ее по вечерам. Терпение мое истощилось, и я отдал садовнику приказ об отмене «цветочной подати».
VI
Но вот однажды под вечер, спустившись со своего верхнего этажа с намерением пойти прогуляться по городу, я застал мисс Тину в sala — впервые с тех пор, как я сделался обитателем дома. Она не пыталась делать вид, будто мы встретились ненароком; ее угловатой, непритворной застенчивости были чужды подобные уловки. Мне не пришлось гадать, не меня ли она дожидается, она сама сказала мне об этом, прибавив, что мисс Бордеро желает меня видеть и, если я никуда не спешу, она незамедлительно проводит меня к ней. Даже торопись я на любовное свидание, я бы не задумался пренебречь им ради такого случая, и я сразу же ответил, что буду счастлив засвидетельствовать почтение своей благодетельнице. «Она хочет поговорить с вами — узнать вас получше», сказала мисс Тина с улыбкой, означавшей, что такое желание кажется ей вполне разумным, и мы вместе направились к апартаментам мисс Бордеро. У самых дверей, однако, я остановил свою провожатую жестом и, устремив на нее испытующий взгляд, сказал, что я крайне обрадован и польщен столь крутым поворотом в поведении ее тетушки, но хотел бы узнать, чем этот поворот вызван. Ведь совсем еще недавно меня и близко подпускать не хотели. Мисс Тину мой вопрос не смутил, у нее на все был готов неожиданный ответ, такой простой, ясный и всегда подходящий к случаю, что казалось, она только что его придумала; но самое удивительное заключалось в том, что она говорила чистую правду. «Ах, тетушка переменчива, — сказала она, — у нас такая скука — ей, верно, надоело».
— Но вы мне говорили, она все больше и больше предпочитает оставаться одна.
Бедная мисс Тина покраснела, словно не одобряя моей настойчивости.
— Я вам сказала, что тетушка хочет видеть вас, а там уж воля ваша верить или не верить! Наверно, у всех очень старых людей бывают свои капризы.
— Бы совершенно правы. Мне только хотелось бы выяснить одно: говорили ли вы ей о том, что узнали от меня в тот вечер в саду?
— А что я узнала?
— Про Джеффри Асперна — что я собираю материалы о нем.
— Если бы я сказала ей, разве она послала бы за вами?
— Не знаю. Если ей желательно сохранить его для себя одной, она могла послать за мной, чтобы сказать мне это.
— Не будет она вовсе о нем говорить, — сказала мисс Тина. И, уже взявшись за ручку двери, добавила вполголоса: — Я ей ничего не сказала.
Старуха сидела на том же месте, где я ее видел в прошлый раз, в той же позе, с тем же полным таинственности козырьком над глазами. Вместо приветствия она повернула ко мне свое полускрытое лицо в знак того, что хоть и молчит, но видит меня отлично. Я не сделал попытки поздороваться с нею за руку, успев уже усвоить себе, что это исключено раз и навсегда. Особа мисс Бордеро была священна и неприкосновенна, и никаким пошлым новшествам не могло быть места в обращении с нею. Зеленый козырек придавал ее облику нечто зловещее; оттого, должно быть, я вдруг перестал сомневаться, что она меня подозревает, — хоть не следует понимать это так, будто я усумнился в правдивости слов мисс Тины. Нет, мисс Тина меня не предавала, но старухе пришел на помощь ее деятельный инстинкт; в долгие ничем не занятые часы она примерялась ко мне, выворачивала меня на все стороны и наконец разгадала. Хуже всего было то, что такая старуха в критическую минуту не задумалась бы подобно Сарданапалу предать свое сокровище огню.
Мисс Тина пододвинула мне кресло со словами: «Вот тут вам будет удобно». Я сел и осведомился о здоровье мисс Бордеро, выразив надежду, что жаркая погода ей не вредит. Она отвечала, что чувствует себя недурно — да, недурно: живет — и то уже хорошо.
— Это смотря по тому, с чем сравнивать, — улыбнулся я в ответ.
— А я не сравниваю — ничего и ни с чем не сравниваю. Иначе для меня бы давно уже все перестало существовать.
Я пожелал усмотреть в этом тонкий намок на блаженство, которое она испытала некогда от дружбы с Джеффри Асперном, хоть это плохо вязалось с приписанной ей мною решимостью хранить память о нем глубоко в своей душе. Зато отлично вязалось с моим представлением об Асперне как о человеке, наделенном необычайным даром светского общения, и лишний раз доказывало, что никакой другой предмет не может быть сочтен достойным разговора, если собираются говорить о нем. Но никто о нем говорить не собирался! Мисс Тина присела около тетушки с таким видом, будто ожидала, и не без оснований, много интересного от нашей беседы.