Генри Джеймс
Вашингтонская площадь
1
В первой половине нынешнего века, а точнее — на ее исходе, в Нью-Йорке весьма успешно практиковал один врач, в исключительной, пожалуй, мере пользовавшийся уважением, которым в Соединенных Штатах всегда награждали достойных представителей медицинской профессии. В Америке эта профессия пользуется неизменным почтением, и здесь она успешней, чем в других странах, завоевала право называться «благородной» профессией. Общество, которое от своих видных членов требует, чтобы они либо зарабатывали на безбедное существование, либо делали вид, что зарабатывают, решило, что искусство врачевания прекрасно соединяет в себе два элемента, достойных доверия: оно принадлежит к области практического, что в Соединенных Штатах составляет прекрасную рекомендацию, и оно озарено светом науки, а это весьма ценится в стране, где любовь к знанию не всегда сочетается с наличием досуга и средств.
О докторе Слоупере говорили среди прочего, что его образованность и его мастерство находятся в полнейшей гармонии; он был, что называется, ученый медик, и тем не менее лечение его не было чисто умозрительным — он всегда прописывал больному какое-нибудь лекарство. При всей очевидной дотошности доктора Слоупера он не был сухим теоретиком и, хотя и пускался иной раз в столь подробные объяснения, что больному они могли показаться бесполезными, все же (в отличие от некоторых известных нам лекарей) никогда не ограничивался одними объяснениями, а обязательно оставлял какой-нибудь непонятный рецепт. Иные доктора оставляют рецепты без всяких объяснений; доктор Слоупер, однако, и к этому — самому, в сущности, плебейскому — разряду врачей не относился. Читатель поймет, что я описываю человека незаурядного ума; оттого-то доктор Слоупер и сделался местной знаменитостью.
В пору, к которой относится большая часть нашего рассказа, доктору было около пятидесяти и слава его достигла апогея. Он отличался остроумием и в лучшем обществе Нью-Йорка слыл человеком светским, каковым в значительной степени и являлся. Спешу добавить, дабы избежать возможных недоразумений, что он отнюдь не склонен был пускать пыль в глаза. Он был кристально честен — настолько честен, что ему едва ли мог представиться случай обнаружить это свое качество в полной мере; и, несмотря на беспредельное добродушие людей, составлявших круг его пациентов и любивших похвастать, что их пользует \"самый блестящий\" врач в стране, доктор Слоупер в ежедневных заботах о них подтверждал таланты, которыми наделяла его молва. По характеру он был наблюдатель, даже философ, и «блистать» было ему так естественно и давалось (согласно молве) так легко, что он никогда не прибегал к внешним эффектам и был чужд трюкачеству и лицедейству, коими пользуются посредственности. Судьба, надо признаться, благоприятствовала доктору Слоуперу, и путь к успеху не был для него усеян терниями. В двадцать семь лет он женился, по любви, на прелестной девице по имени мисс Кэтрин Харингтон, из Нью-Йорка, которая в добавление к своим прелестям принесла ему солидное приданое. Миссис Слоупер была приятна, изящна, образованна и элегантна, а в 1820 году, перед замужеством, она слыла одной из самых очаровательных девиц, живших в небольшой, но многообещающей столице,
(*1) которая теснилась в то время вокруг парка Бэтери на острове Манхэттен и одним краем выходила на залив, а другим, северным, — на зеленые обочины Канал-стрит. К двадцати семи годам Остин Слоупер настолько преуспел, что никто не был особенно удивлен, когда молодая особа из высшего круга, обладавшая десятью тысячами годового дохода и самыми прелестными глазками на острове Манхэттен, предпочла его дюжине других поклонников. Глазки ее, а также и кое-что им сопутствовавшее, в продолжение пяти лет составляли источник величайшего наслаждения для молодого медика — ее счастливого и преданного мужа.
Тот факт, что женой доктора Слоупера стала женщина состоятельная, ничуть не изменил его жизненных планов, и он продолжал совершенствоваться в своей профессии с таким упорством, словно у него по-прежнему не было никаких средств, кроме части скромного отцовского наследства, которое он разделил со своими братьями и сестрами. Упорство доктора не было направлено преимущественно на составление капитала; скорее, он стремился чему-то научиться и что-то совершить. Научиться чему-то интересному и совершить что-то полезное — такова была, вообще говоря, программа, которую доктор себе когда-то начертал и ценность которой ничуть не умалялась оттого, что волею судьбы он выгодно женился. Он любил свою практику, с удовольствием сознавал, что наделен незаурядными способностями, любил их применять, и так как врачевание, несомненно, составляло главное и единственное призвание доктора Слоупера, он — при всем своем достатке продолжал врачевать. Удачное устройство семейных дел, конечно, избавило его от немалой доли утомительного труда, а связи жены со сливками общества принесли ему немалое число пациентов, чьи недуги, возможно, и не интереснее недугов, которые встречаются у низших классов, но зато служат объектом более пристального внимания. Доктор Слоупер жаждал набраться опыта, и за двадцать лет практики набрался его вполне. Добавим, что пришла к нему опытность такими путями, что, хотя в них, может быть, и заключался какой-то особый смысл, доктор не возблагодарил провидение за свою судьбу. Первое дитя его, мальчик, подававший — по убеждению доктора, вовсе не склонного к пустым восторгам, — необыкновенные надежды, умер трех лет от роду: не спасли его ни нежные заботы матери, ни ученость отца. Два года спустя миссис Слоупер родила второго ребенка, но скорбящему отцу, который некогда поклялся сделать из своего первенца настоящего джентльмена, этот второй ребенок не сумел заменить утраченного сына: злосчастное дитя оказалось девочкой. Доктор испытал разочарование; худшее, однако, ждало его впереди. Через неделю после родов у молодой матери, которая их легко, как будто, перенесла, внезапно обнаружились весьма тревожные симптомы, и еще до исхода следующей недели Остин Слоупер стал вдовцом.
Для человека, профессия которого заключается в том, чтобы сохранять людям жизнь, такой оборот дела в собственной семье едва ли можно считать свидетельством успеха, и блестящий врач, который в течение трех лет потерял жену и сына, должен быть готов к тому, что его репутация искусного лекаря — или слава любящего семьянина — подвергнется пересмотру. Однако наш приятель избежал пересудов; точнее, единственный, кто осудил доктора, был он сам, судья самый компетентный и самый беспощадный. До конца своих дней он ощущал тяжесть своего приговора, а бичевание, которому он подверг себя в ночь после смерти жены, оставило на его совести вечные шрамы: ведь бич держала сильная рука — рука самого доктора Слоупера. Нью-йоркцы, всегда, повторяю, весьма ценившие доктора, теперь слишком жалели его, чтобы иронизировать на его счет. Несчастье придало его фигуре интерес и даже увеличило его известность. Говорили, что и семьи врачей не застрахованы от губительных болезней и что другие пациенты доктора Слоупера, а не только вышеупомянутые двое, тоже, бывало, умирали; это составляло достойный прецедент. У него все же осталась дочка, и, хотя вовсе не такого отпрыска хотел доктор, он решил воспитать ее наилучшим образом. В характере доктора скопился изрядный запас отцовской властности, до той поры не находившей применения, и он щедро обратил ее на девочку в первые годы ее жизни. Имя ей дали, конечно, в честь бедняжки матери, и даже в младенчестве доктор называл дочь не иначе как полным именем Кэтрин. Она росла здоровой, крепкой девочкой, и, глядя на нее, доктор часто повторял себе, что по крайней мере избавлен от опасений за ее жизнь. Я сказал \"по крайней мере\", потому что, по правде говоря, она… Но разговор об этой правде я пока отложу.
2
Когда девочке было лет десять, доктор пригласил свою сестру, миссис Пенимен, пожить у него. Девиц Слоупер было только две, и обе они рано вышли замуж. Младшая стала миссис Олмонд — женой преуспевающего коммерсанта и матерью цветущего семейства. Она и сама цвела: могла похвастать приятной внешностью, покладистым нравом и здравым умом и пользовалась расположением своего умного брата, который, когда дело касалось женщин, твердо знал, кому отдавать предпочтение и кого игнорировать — даже если и те, и другие приходились ему близкими родственницами. Он предпочитал миссис Олмонд своей второй сестре, Лавинии, которая вышла за бедного священника, отличавшегося хилым здоровьем и цветистой речью, к в тридцать три года осталась вдовой, без детей и без состояния; единственный ее капитал составляли воспоминания о цветах красноречия мистера Пенимена, слабый аромат которых все еще витал вокруг ее собственных речей. Тем не менее доктор предложил ей поселиться под его кровом, и Лавиния приняла предложение с готовностью женщины, десять лет прожившей с мужем в городке под названием Покипси.
(*2) Доктор не имел намерения поселить ее у себя навсегда; он пригласил Лавинию остановиться в его доме на то время, которое ей потребуется, чтобы найти и обставить квартиру. Трудно сказать в точности, пыталась ли миссис Пенимен искать квартиру, но доподлинно известно, что она таковой не нашла. Она поселилась у своего брата и съезжать не собиралась; и когда Кэтрин исполнилось двадцать лет, тетя Лавиния по-прежнему оставалась одной из самых ярких фигур ее антуража. Согласно заявлениям самой миссис Пенимен, она осталась в доме, чтобы следить за воспитанием племянницы. Во всяком случае, именно так она заявляла всем, кроме доктора, который никогда не требовал объяснений, если мог на досуге выдумать их сам да еще получить от этого занятия известное удовольствие. К тому же миссис Пенимен, хотя и была наделена изрядной долей несколько напускной самоуверенности, но — по трудноопределимым причинам — не решалась выставлять себя перед братом в качестве кладезя знаний. Чувство такта было не слишком развито в ней, и все же его хватало, чтобы удержать ее от подобной ошибки; у брата же такта было довольно, и, понимая положение сестры, он прощал ей намерение прожить полжизни за его счет. Поэтому на молчаливое предложение миссис Пенимен остаться в доме, так как бедной сиротке следует иметь подле себя умную женщину, доктор ответил молчаливым согласием. Высказывать свое согласие вслух он и не стал бы, ибо он не был ослеплен умом своей сестрицы. Исключая период влюбленности в мисс Кэтрин Харингтон, доктора Слоупера никогда не ослепляли свойства женской натуры; в известной степени он был, что называется, дамский доктор и все же в глубине души вовсе не был склонен восторгаться тонко организованным полом. «Тонкость» эту он полагал скорее забавной, чем полезной, и, кроме того, у него было представление о красоте всего разумного, а пациентки доктора Слоупера редко радовали его подобной красотой. Разумной женщиной была жена доктора, но ее он считал счастливым исключением: среди нескольких убеждений, которых доктор придерживался, это было, пожалуй, основное. Оно отнюдь не помогало ему легче справиться с горечью потери или скорее ее восполнить; и оно мешало ему вполне оценить возможности Кэтрин и благодеяния миссис Пенимен. По истечении полугода он все же принял постоянное присутствие сестры как свершившийся факт, а когда Кэтрин подросла, понял, что ей действительно полезно общество особы несовершенного пола. Он был отменно вежлив с Лавинией, безукоризненно, церемонно вежлив, и, кроме одного случая, когда он вспылил во время обсуждения теологических проблем с ее покойным мужем, она ни разу в жизни не видела брата разгневанным. С ней он теологических проблем не обсуждал; он с ней вообще ничего не обсуждал, ограничившись тем, что очень ясно и в непререкаемой форме изложил свои пожелания насчет воспитания дочери.
Однажды, когда девочке было лет двенадцать, доктор сказал своей сестре:
— Лавиния, постарайся научить ее думать. Я хочу, чтобы моя дочь умела думать.
Миссис Пенимен углубилась в размышления.
— Значит ли это, дорогой Остин, — спросила она через минуту, — что уметь думать, по-твоему, важнее, чем уметь творить добро?
— Творить добро? — переспросил доктор. — Человек, не умеющий думать, не может творить добро.
Против этого утверждения миссис Пенимен не стала возражать; вероятно, она вспомнила, что ее собственные великие заслуги перед миром действительно объясняются ее разносторонним развитием.
— Разумеется, я хочу видеть Кэтрин добродетельной женщиной, — сказал доктор на следующий день. — Но добродетели ее ничуть не пострадают, если к ним добавится немного ума. Я не боюсь, что она вырастет злой; в ее характере нет и не будет ни грана жестокости. Она ласкова, как теленок; но я не хочу, чтобы лет через шесть мне пришлось сравнивать ее с коровой.
— Ты боишься, что Кэтрин вырастет недалекой девушкой? Не беспокойся ведь пасти ее буду я! — заявила миссис Пенимен, ибо она уже начала заниматься образованием племянницы: усаживала ее за фортепьяно, за которым Кэтрин выказывала некоторые способности, и водила в танцкласс, в котором девочка, надо признаться, успеха не имела.
Миссис Пенимен была высокая, худая, светловолосая, несколько увядшая женщина; она отличалась исключительным благодушием, чрезвычайно аристократическими манерами, слабостью к легкому чтению и какой-то нелепой уклончивостью и скрытностью характера; она была романтична и сентиментальна и питала страсть ко всяким тайнам и секретам; страсть эта была вполне невинна, ибо до поры до времени все ее секретничанье никому и ничему не угрожало. Если она не отличалась правдивостью, то этот ее недостаток не имел практических последствий, так как утаивать ей все равно было нечего. Она хотела бы иметь возлюбленного, который оставлял бы для нее в лавке записки на вымышленное имя. Должен сказать, что этим ее воображаемый роман и ограничивался. Возлюбленного миссис Пенимен никогда не имела, но брат ее, человек весьма проницательный, понимал особенности ее натуры. \"Когда Кэтрин исполнится семнадцать, — говорил он себе, Лавиния примется уверять племянницу, что в нее влюблен какой-нибудь молодой человек с усиками. Это будет чистейший вздор; никакой молодой человек ни с усиками, ни без оных в Кэтрин не влюбится. Но Лавиния не отступится и примется навязывать племяннице свою выдумку; и если к тому времени страсть к секретам и тайнам еще не совсем завладеет Лавинией, она, возможно, попытается и мне ее навязать. Кэтрин не поймет и не поверит, и ее душевное спокойствие не будет потревожено; бедняжка отнюдь не романтична\".
Кэтрин росла здоровой, крупной девочкой, но материнской красоты не унаследовала. Вы не назвали бы ее и безобразной; просто ей досталась самая обыкновенная, простоватая внешность, кроткие черты лица. В лучшем случае о ней говорили, что она «мила», и, несмотря на капитал ее отца, никто не находил Кэтрин очаровательной. Предсказание отца об ее нравственной чистоте оправдалось вполне; она была кладезем добродетелей: нежна, почтительна, послушна и неизменно правдива. В раннем детстве она любила порезвиться, и, хоть мне и неловко говорить такое о своей героине, должен признаться, что она любила полакомиться. Насколько я знаю, Кэтрин не таскала из кладовки изюм; но карманные деньги она тратила на сласти. Впрочем, осудив ее за это, я, честно говоря, погрешил бы против традиций жизнеописательной литературы. Умом Кэтрин определенно не блистала; ни в чтении, ни в науках она не преуспела. Нельзя сказать, что Кэтрин отличалась особой тупостью: она сумела приобрести достаточно знаний, чтобы не попадать впросак в беседах со своими сверстниками; но среди них она, скажем прямо, занимала не первое место. А как известно, в нью-йоркском обществе молодым девицам совсем не обязательно держаться в тени. Кэтрин, с ее крайней скромностью, не испытывала желания блистать, и на так называемых светских приемах ее обычно можно было обнаружить лишь где-нибудь на заднем плане. Отца Кэтрин очень любила и очень боялась; она считала его самым умным, самым красивым и самым знаменитым человеком на свете. Поклоняясь отцу, бедняжка получала такое необыкновенное наслаждение, что доля благоговейного страха, примешивавшегося к обожанию, не ослабляла дочерней любви, а, напротив, придавала ей особую остроту. Больше всего на свете Кэтрин хотелось, чтобы отец был ею доволен, и само понятие счастья заключалось для нее в сознании, что ей это удалось. Удавалось же ей это только в известных пределах. Хотя отец обыкновенно был к ней очень добр, Кэтрин отлично чувствовала эти пределы, и преодолеть их составляло цель ее жизни. Кэтрин, разумеется, не знала, что отец от нее в отчаянии — хотя раза три-четыре он откровенно дал ей это понять. Детство ее прошло мирно и благополучно; но к восемнадцати годам миссис Пенимен не научила ее думать. Доктор Слоупер хотел бы гордиться своей дочерью; гордиться, однако, было нечем. Нечего было и стыдиться, конечно, но это не могло удовольствовать доктора, человека гордого, который предпочел бы считать свою дочь существом необыкновенным. Она вполне могла бы оказаться миловидной и стройной, умной и незаурядной девушкой, ибо ее мать была в свое время самой очаровательной женщиной в Нью-Йорке, а что касается отца, то он, разумеется, знал себе цену.
Мысль о том, что он произвел на свет самое заурядное существо, порой вызывала у доктора чрезвычайную досаду; иногда он даже находил известное удовлетворение в том, что жена его не дожила до этого позорного открытия. Доктор и сам пришел к нему не сразу, а окончательное мнение о дочери составил лишь, когда Кэтрин выросла. Доктор долго ждал, что она проявит себя, и не спешил с заключениями. Миссис Пенимен постоянно восхищалась характером Кэтрин, но доктор умел правильно истолковать восхищение сестры. Оно объяснялось, по его мнению, просто-напросто тем, что у Кэтрин недоставало ума, чтобы разглядеть, какая недалекая особа ее тетка, и ограниченность племянницы, естественно, была по душе миссис Пенимен. Однако и она, и ее брат преувеличивали ограниченность девушки; Кэтрин любила тетушку, знала, что должна быть ей благодарна, но относилась к ней без малейшей примеси того почтительного страха, который заставлял ее благоговеть перед отцом. Способности миссис Пенимен представлялись Кэтрин довольно скромными: она способна была охватить их мысленным взором, и видение это ее отнюдь, не ослепляло; а вот удивительные дарования отца терялись для нее в какой-то светозарной перспективе, но и там не обрывались — просто взор Кэтрин был уже не в состоянии их обнять.
Не надо думать, будто доктор Слоупер вымещал на дочери свое разочарование или давал ей почувствовать, насколько она обманула его ожидания. Напротив, боясь оказаться к ней несправедливым, он с примерным старанием исполнял отцовский долг и признавал, что дочь у него преданная и любящая. К тому же доктор был философ: он выкурил великое множество сигар, размышляя о своей неудаче, и в конце концов смирился с ней. Он убедил себя в том, что и не рассчитывал ни на что другое; его рассуждения отличались, впрочем, некоторой странностью. \"Я ни на что не рассчитываю, — говорил он себе, — и, стало быть, если дочь меня чем-то приятно удивит, я только выиграю; а если не удивит, я ничего не потеряю\". Кэтрин в то время исполнилось восемнадцать лет, так что скороспелыми выводы ее отца назвать нельзя. В этом возрасте девушка, кажется, не только не могла уже никого удивить, но и сама как будто потеряла способность удивляться, — такая она была тихая и безучастная. Люди, склонные выражаться однозначно, называли ее флегматичной. Но безучастность ее объяснялась застенчивостью, ужасной, мучительной застенчивостью. Окружающие не всегда это понимали, и девушка подчас казалась им бесчувственной. На самом деле она была нежнейшим существом.
3
Поначалу Кэтрин как будто обещала стать высокой, но в шестнадцать лет она перестала расти, и в росте ее, как и во всей ее внешности, не было ничего примечательного. При этом она была крепка, правильно сложена и, по счастью, отличалась завидным здоровьем. Как уже говорилось, доктор был по природе философ, однако если бы бедняжка оказалась больным и несчастным ребенком, едва ли он сумел бы отнестись к этому философски. Здоровая внешность составляла основу ее привлекательности; воистину удовольствие было видеть ее свежее лицо, в котором гармонично сочетались белизна и румянец. Глаза у Кэтрин были небольшие и спокойные, черты лица довольно крупные, а свои гладкие каштановые волосы она заплетала в косы. Строгие ценители женской красоты считали ее внешность скучной и простоватой; судьи с более живым воображением отзывались о Кэтрин как о девушке скромной и благородной; ни те, ни другие не оказывали ей особого внимания. Когда после долгих усилий Кэтрин наконец внушили, что она уже взрослая, она вдруг принялась энергично наряжаться; иначе, как «энергично», тут и не скажешь. Говорить об этом мне хочется вполголоса, так как ее вкус в одежде был далеко не безупречен; он хромал и спотыкался. Увлеклась она нарядами потому, что ее не слишком речистая натура требовала хоть какого-то внешнего проявления. Кэтрин пыталась одеваться выразительно — яркостью наряда восполнять недостаток красноречия. Она говорила языком своих туалетов; и если окружающие находили ее не очень остроумной, то, право, не следует винить их в этом. Приходится добавить, что, хотя ее ожидало большое наследство (доктор Слоупер давно уже зарабатывал по двадцать тысяч в год, причем половину откладывал), в ее распоряжении были пока очень скромные средства — не больше, чем у многих девушек из менее состоятельных семейств. В те дни в Нью-Йорке еще теплился огонек на алтаре республиканской простоты, и доктор Слоупер был бы рад видеть свою дочь классически изящной жрицей этого мирного культа. Лицо его искажалось гримасой при мысли, что его дочь не только некрасива, но еще и разодета в пух и прах. Сам доктор любил попользоваться благами жизни и вовсе себе в них не отказывал, но как огня боялся пошлости, которая, по его теории, заполонила современное ему общество. Притом, хотя за тридцать лет представление о роскоши в Соединенных Штатах сильно изменилось, ученый доктор Слоупер придерживался старинных взглядов на воспитание. Не то чтобы у него имелась на этот счет какая-то особая теория — в то время еще не требовалось вооружаться набором теорий. Просто он считал, что хорошо воспитанной молодой женщине неприлично навьючивать на себя половину своего состояния. Комплекция позволяла Кэтрин навьючить на себя довольно много; однако ей было не под силу нести тяжесть отцовского осуждения, и лишь в двадцать лет она решилась завести себе для выходов вечернее платье пунцовое, атласное, с золотой оторочкой; между тем не один год она втайне мечтала о нем. Платье это старило ее лет на десять, но, как ни странно, при всей своей любви к туалетам Кэтрин была лишена кокетства и ее не беспокоило, как она будет в них выглядеть; ей важно было, чтобы понравился ее наряд. История не сохранила точного свидетельства, но вполне допустимо сделать следующее предположение: именно в вышеописанном роскошном туалете Кэтрин явилась на небольшой бал, устроенный ее теткой, миссис Олмонд. Девушке шел уже двадцать первый год, и вечер у миссис Олмонд был началом чего-то очень значительного.
Тремя или четырьмя годами раньше доктор Слоупер переместил свой домашний очаг в северную часть Нью-Йорка. Со времени женитьбы он жил в кирпичном доме с гранитными парапетами и огромным веерообразным окном над входной дверью; дом стоял в пяти минутах ходьбы от ратуши, на улице, расцвет которой (в социальном смысле) приходился примерно на 1820 год. Затем мода покатила дальше на север — больше ей в узком русле Нью-Йорка двигаться было некуда, — и улицы направо и налево от Бродвея загудели от прохожих и проезжих. Когда доктор решил переменить резиденцию, шум торговцев превратился уже в могучий рев, который радовал слух добрых жителей Манхэттена, любивших свой удачливый остров и болевших за успешное развитие на нем того, что они со вкусом называли «коммерцией». Доктора Слоупера это явление интересовало лишь косвенно (хотя он мог бы отнестись к нему и с большим интересом — ведь половину его пациентов теперь составляли утомленные делами бизнесмены), и, когда почти все соседние дома — тоже украшенные гранитными парапетами и веерообразными окнами превратились в купеческие конторы, товарные склады и перевозные агентства или были как-нибудь иначе приспособлены для низменных нужд коммерции, доктор решил приискать себе местечко потише. Идеалом тихого, пристойного убежища была в 1835 году Вашингтонская площадь, где доктор и выстроил себе красивый дом в новом стиле, с широким фронтоном, с большим балконом перед окнами гостиной и с выложенным мрамором крыльцом, на которое вели белые и тоже мраморные ступени. Дом доктора и весьма похожие на него соседние здания считались в то время — сорок лет назад — последним словом зодческого искусства и по сей день остаются надежными, достойными жилищами. Дома глядели на площадь, в центре которой росла пышная и недорогая зелень, окруженная деревянной оградой, которая придавала скверу еще более сельский, непритязательный вид; за углом же начиналась не в пример более величественная Пятая авеню — улица размашистая и самоуверенная, уже сознававшая свое великое будущее. Не знаю почему может быть, в силу каких-то ассоциаций молодости, — но многим людям эта часть Нью-Йорка и сейчас кажется самым симпатичным местом в городе. Она дышит покоем, какого не найдешь в других частях вытянувшегося, шумного Нью-Йорка. По сравнению с северными кварталами грандиозной Пятой авеню. Вашингтонская площадь имеет гораздо более солидный, богатый, достойный облик — облик, предполагающий исторические корни. Быть может, вам говорили знающие люди, что именно тут вы появились на свет
(*3) — пришли в мир, полный интересных и разнообразных явлений; именно тут в почтенном одиночестве доживала свои дни ваша бабушка, визиты к которой в одинаковой мере возбуждали и воображение внуков, и их аппетит; именно здесь вы впервые шагнули за порог своего дома и нетвердыми шажками пустились вслед за няней, вдыхая странный запах китайского ясеня, который в ту пору преобладал здесь над другими ароматами и к которому вы лишь много позже научились относиться с неприязнью (вполне заслуженной); именно здесь, наконец, круг ваших наблюдений и переживаний стал расширяться в вашей первой школе, которую держала дородная пожилая дама с линейкой, вечно пившая чай из синей чашки с блюдцем от другого сервиза. Во всяком случае, именно здесь провела много лет своей жизни моя героиня; отчего я и позволил себе это топографическое отступление.
Миссис Олмонд жила гораздо севернее, на улице, которая имела большой номер и находилась еще в зачаточном состоянии; городской статус этого района был сомнителен — вдоль мостовой (если таковая имелась) росли тополя, в тени их высились крутые коньки просторно расставленных голландских домиков, а в канавах копошились в свое удовольствие куры и свиньи. Сейчас эти живописные элементы сельского пейзажа совершенно исчезли с нью-йоркских улиц, но еще живы горожане, видевшие их, притом в таких кварталах, которые покраснеют, если им об этом напомнить. У Кэтрин было множество кузенов и кузин, и с детьми миссис Олмонд — а их насчитывалось девять — она состояла в большой дружбе. Когда Кэтрин была моложе, они ее побаивались: она слыла, как говорится, девицей образованной; живя бок о бок с тетей Лавинией, она отчасти отражала блеск ее величия. Маленьким Олмондам миссис Пенимен не внушала большой симпатии; скорее она внушала изумление. Держалась она странно и неприступно, а ее траурные одежды (после смерти мужа она двадцать лет носила черное, а потом в одно прекрасное утро вдруг появилась в чепце, украшенном бледными розами) щерились застежками, булавками и стекляшками, которые пугающе сверкали в самых неожиданных местах. С детьми она была сурова (и с шалунами, и с послушными) и всем своим строгим видом показывала, что ожидает от них большого такта; ходить к ней в гости было не легче, чем отсиживать службу в церкви на передней скамье. Скоро, правда, обнаружилось, что тетушка Лавиния составляет далеко не основной, а скорее даже случайный элемент в жизни Кэтрин, и когда девочка приходит к своим юным кузенам и кузинам, чтобы провести с ними субботний день, с ней вполне можно поиграть в фанты и даже в чехарду. В таких забавах дети быстро сблизились, и несколько лет Кэтрин поддерживала со своими юными родственниками самые дружеские отношения; говорю \"с родственниками\", потому что семеро из младших Олмондов были мальчики, а Кэтрин предпочитала игры, в которые играет та часть детворы, что носит брючки. Но постепенно брючки юных Олмондов становились все длиннее, а носители их покидали родное гнездо и разъезжались по стране. Большинство сыновей миссис Олмонд были старше Кэтрин и скоро оказались в колледжах и торговых фирмах. Из девочек одна в положенное время вышла замуж, а вторая, тоже в положенное время, обручилась. В ознаменование этого события и состоялся бал, о котором я упомянул. Дочери миссис Олмонд предстояло стать супругой двадцатилетнего биржевого маклера, солидного молодого человека. Считалось, что это очень неплохая партия.
4
Миссис Пенимен, гуще, чем обычно, украшенная брошками и пряжками, конечно, явилась на прием в сопровождении племянницы; доктор обещал, что тоже заглянет, попозже. Предполагалось, что можно будет вдоволь потанцевать, и когда танцы начались, Мэриан Олмонд подвела к Кэтрин рослого молодого человека. Представляя его, она сообщила, что он желает познакомиться с нашей героиней, а также что он приходится кузеном Артуру Таунзенду, жениху Мэриан.
Мэриан Олмонд была семнадцатилетняя девушка с очень тонкой талией и в очень широком поясе, — маленькая, хорошенькая и такая непринужденная, словно она была уже замужней дамой. Держалась она настоящей хозяйкой встречала гостей, помахивала веером и жаловалась, что, принимая столько народу, конечно, совсем не успеет потанцевать. Она долго говорила о кузене Артура Таунзенда, затем коснулась веером его плеча и отправилась заниматься другими гостями. Из этой длинной речи Кэтрин не поняла и половины — внимание ее рассеивалось: она любовалась непринужденностью манер Мэриан и легкостью, с какой та вела беседу, а также внешностью молодого человека, который был очень красив. Однако ей удалось то, в чем обыкновенно она при знакомстве с новыми людьми терпела неудачу: она уловила и запомнила его имя, совпадавшее как будто с именем нареченного Мэриан, юного маклера. Момент знакомства всегда приводил Кэтрин в волнение; он казался ей чрезвычайно трудным, и она поражалась, как это некоторые — например, только что представленный ей господин — справляются с этим так легко. Что ему сказать? И что выйдет, если она промолчит? Оказалось — ничего страшного. Она не успела даже смутиться; мистер Таунзенд весело улыбнулся и заговорил с такой непринужденностью, словно они уже год были знакомы.
— Какой дивный прием! Какой очаровательный дом! Какая интересная семья! Какая прелестная девица ваша кузина!
Этим не особенно глубоким наблюдениям мистер Таунзенд, казалось, и не придавал большого значения — он просто поспешил завязать разговор. Глядел он Кэтрин прямо в глаза. Она молчала, она только слушала и глядела на него; а он словно и не ожидал никакого ответа и с той же приятной легкостью продолжал говорить. Хотя слова и не шли ей на язык, Кэтрин не испытывала смущения; казалось естественным, что он говорит, а она только смотрит на него; естественным потому, что он был так красив, вернее, как сказала себе Кэтрин, так прекрасен. Музыка все это время молчала, но тут вдруг снова заиграла, и тогда он улыбнулся особой, значительной улыбкой и попросил оказать ему честь протанцевать с ним. Даже на это она не ответила; просто позволила ему обнять себя за талию, почувствовав вдруг с необычайной остротой, какой это странный жест со стороны джентльмена обнять девушку за талию. И вот он закружил ее по комнате в легкой польке. Во время паузы Кэтрин почувствовала, что краснеет; тогда она на некоторое время отвела взор от своего кавалера. Она обмахивалась веером, разглядывая нарисованные на веере цветы. Он спросил, не желает ли она еще потанцевать, и она не ответила и продолжала разглядывать цветы.
— У вас от танцев закружилась голова? — спросил он очень заботливо.
Тогда Кэтрин подняла на него глаза; он и впрямь был прекрасен и нисколько не покраснел.
— Да, — сказала она, сама не зная почему; у нее никогда не кружилась голова от танцев.
— В таком случае, — сказал мистер Таунзенд, — лучше присядем где-нибудь и поговорим. Я найду подходящее местечко.
Он нашел подходящее местечко — прелестное местечко, диванчик на двоих. Комнаты к этому времени были полны гостей; танцующих стало еще больше, а зрители стояли перед молодыми людьми, так что Кэтрин и ее кавалер оказались вдали от любопытных взглядов и как бы наедине. Мистер Таунзенд сказал «поговорим», но говорил по-прежнему только он. Кэтрин откинулась на спинку дивана, улыбалась, глядела на него и думала: какой он умный! Лицо у него было как на портрете; Кэтрин не встречала таких лиц — таких тонких, изящных и совершенных — среди молодых нью-йоркцев, которые попадались ей на улицах и на семейных торжествах. Он был высокий и стройный и при этом казался очень сильным. Кэтрин невольно сравнивала его со статуей. Но статуи не умеют так говорить, а главное — у статуй не бывает глаз такого удивительного оттенка. Он никогда прежде не посещал миссис Олмонд и чувствовал себя чужим; и очень мило, что Кэтрин снизошла к нему. Он дальний родственник Артура Таунзенда, очень дальний; и Артур привел его, чтобы представить семье своей невесты. Он и вообще в Нью-Йорке всем чужой. Он здесь родился, но много лет провел вдали отсюда: объездил весь мир, жил на краю света и вернулся всего несколько недель назад. В Нью-Йорке ему очень нравится, но он чувствует себя одиноко.
— Видите ли, люди забывают тех, кто надолго уезжает, — сказал он, улыбаясь Кэтрин своими восхитительными глазами; он опирался локтями на колени и сидел чуть подавшись вперед, вполоборота к ней.
Кэтрин казалось, что, однажды увидев мистера Таунзенда, его уже нельзя забыть; однако мысль эту она оставила при себе; так держат при себе для пущей сохранности какую-нибудь драгоценность.
Сидели они вместе довольно долго. Он очень старался занять ее: расспрашивал о гостях, находившихся поблизости, пытался угадать, кто они, и делал ужасно смешные ошибки. Он раскритиковал всех в пух и прах — весело и небрежно. Кэтрин в жизни не слышала, чтобы человек — особенно молодой человек — умел так говорить. Мистер Таунзенд говорил как герой из романа, или, вернее, как говорят актеры в театре, когда они стоят у самой рампы, и, хотя зрители смотрят прямо на них, сохраняют поразительное присутствие духа. И в то же время мистер Таунзенд вовсе не актерствовал, он держался на редкость естественно, душевно. Кэтрин было очень интересно, но в самый разгар беседы Мэриан Олмонд вдруг протиснулась сквозь толпу и, увидев, что молодые люди все еще вместе, издала насмешливое восклицание, отчего окружающие разом обернулись к ним, и Кэтрин зарделась. Мэриан прервала их разговор и велела мистеру Таунзенду (с которым она обращалась так фамильярно, словно уже числила его своим родственником) отправляться к миссис Олмонд, потому что та уже полчаса повторяет, что хочет представить его мистеру Олмонду.
— Мы еще увидимся! — сказал он Кэтрин на прощанье, и Кэтрин сочла это замечание в высшей степени остроумным.
Кузина взяла ее под руку и увлекла за собой.
— Я, кажется, могу не спрашивать, какого ты мнения о Морисе! воскликнула Мэриан Олмонд.
— Так его зовут Морис?
— Я спрашиваю, что ты думаешь о нем, а не о его имени.
— Ничего особенного, — впервые в жизни солгала Кэтрин.
— Пожалуй, я ему скажу об этом! — обрадовалась Мэриан. — Ему пойдет на пользу. Он слишком важничает.
— Важничает? — уставилась на нее Кэтрин.
— Так считает Артур, а Артур его знает.
— Нет, нет, не говори ему, — умоляюще прошептала Кэтрин.
— Не говорить ему, что он важничает? Да я ему это десять раз говорила!
Услышав о подобном бесстрашии, Кэтрин изумленно поглядела на свою крошку кузину. Наверное, решила она, Мэриан потому столь смела, что выходит замуж. Кэтрин тут же подумала, что и от нее, наверное, тоже будут ожидать таких подвигов, когда она станет невестой.
Полчаса спустя она увидела тетю Пенимен, которая сидела у окна и рассматривала гостей, склонив голову набок и приставив к глазам золотую лорнетку. Перед ней, спиной к Кэтрин и слегка нагнувшись к миссис Пенимен, стоял какой-то джентльмен. Кэтрин сразу узнала этого джентльмена, хотя прежде не видела его со спины: покидая ее по требованию Мэриан, он отступил по всем правилам вежливости, пятясь. Теперь Морис Таунзенд (имя уже казалось ей знакомым, как будто эти полчаса кто-то непрестанно повторял его) делился с ее теткой своими впечатлениями о вечере, как прежде делился ими с Кэтрин; он говорил что-то остроумное, и миссис Пенимен одобрительно улыбалась. Увидев их, Кэтрин тотчас отвернулась: ей не хотелось, чтобы он оглянулся и заметил ее. Но эта сценка доставила ей удовольствие. Видя, как он разговаривает с миссис Пенимен (с которой и сама она, живя с ней под одной крышей, говорила ежедневно), Кэтрин чувствовала, что это как бы приближает к ней молодого человека, а глядеть на него со стороны было даже приятнее, чем если бы он осыпал любезностями ее самое; к тому же миссис Пенимен явно благоволила к нему и не шокировалась его замечаниями; девушка воспринимала это почти как личную победу, ибо тетушка Лавиния предъявляла очень высокие требования к людям, и не мудрено: требовательность она, можно сказать, унаследовала от покойного мужа, бывшего — по уверениям миссис Пенимен — поистине гениальным собеседником. Один из «маленьких» Олмондов (так Кэтрин называла своих кузенов) пригласил нашу героиню на кадриль, и с четверть часа она была занята — во всяком случае, ноги ее были заняты. На этот раз голова у нее от танца не кружилась; напротив, была ясна. Завершив тур, Кэтрин очутилась в толпе гостей, лицом к лицу со своим отцом.
Доктору Слоуперу несвойственно было улыбаться во весь рот — он улыбался слегка; и сейчас легкая улыбка искрилась в его ясных глазах и играла на его чисто выбритом лице, когда он оглядывал пунцовое платье дочери.
— Возможно ли, что эта величественная особа — моя собственная дочь? произнес он.
Если бы доктору сказали, что за всю свою жизнь он ни разу не обратился к дочери иначе как в иронической форме, он бы очень удивился; тем не менее в ином тоне он с ней не разговаривал. Кэтрин радовало любое обращение отца, однако радость свою ей приходилось ткать самой, и при этом всегда оставались еще какие-то воздушные нити иронии, слишком тонкие для ее рук; будучи не в состоянии оценить и использовать их, Кэтрин грустила о своей ограниченности, жалела, что приходится выкидывать такие ценности на ветер, и надеялась только, что ветер отнесет их в подходящее место и они все же приложатся к мудрости человечества.
— Вовсе я не величественная, — кротко сказала она, раскаиваясь, что надела это платье.
— У тебя вид великолепной, роскошной, богатой женщины, — возразил ей отец. — Женщины, которая имеет восемьдесят тысяч в год.
— Но раз я не богатая женщина… — начала Кэтрин не очень логично. Она пока имела лишь очень приблизительное представление об ожидающем ее капитале.
— Раз ты не богатая, значит, не надо так богато наряжаться. Тебе весело сегодня?
Кэтрин ответила не сразу; она отвела глаза и пробормотала:
— Я устала.
Я уже говорил, что вечер у миссис Олмонд стал для Кэтрин началом чего-то значительного. Сейчас она второй раз в жизни уклонилась от прямого ответа на вопрос, а ведь когда наступает время уклончивых ответов — это действительно значительное событие. Кэтрин не так уж быстро уставала.
Тем не менее в карете по дороге домой она сидела тихонько, как мышка, и можно было подумать, что вечер и впрямь утомил ее. Со своей сестрой доктор Слоупер говорил примерно таким же тоном, каким беседовал с дочерью.
— Кто этот молодой человек, который любезничал с тобой, Лавиния?
— Ах, братец! — смущенно запротестовала миссис Пенимен.
— Он, кажется, был чрезвычайно нежен с тобой. Я полчаса наблюдал, как вы беседуете; вид у него был самый увлеченный.
— Это не мной он увлечен, — сказала миссис Пенимен, — а Кэтрин. Он говорил о ней.
— Ах, тетя! — тихо воскликнула Кэтрин, не пропустившая ни одного слова.
— Он очень красив, — продолжала ее тетка, — очень умен. Он так… так метко выражается.
— Стало быть, он влюблен в эту царственную особу? — насмешливо поинтересовался доктор.
— Ах, отец! — еще тише воскликнула девушка, благодарившая небо за то, что в карете темно.
— Чего не знаю, того не знаю. Но он восхищался ее платьем.
\"Только платьем?\" — могла бы подумать Кэтрин. Но даже скрытая темнотой, она этого не подумала. Теткино сообщение не разочаровало, а осчастливило ее.
— Вот видишь, — сказал отец, — он думает, что у тебя восемьдесят тысяч годового дохода.
— Уверена, что он вовсе об этом не думает, — возразила миссис Пенимен. — Он слишком благороден.
— Мало у кого хватает благородства не думать о таких вещах!
— У него хватает! — вырвалось у Кэтрин.
— Я полагал, ты спишь, — заметил доктор, а про себя добавил: \"Час настал. Лавиния сочиняет для племянницы роман. И не стыдно ей так насмехаться над Кэтрин!\"
— Как же зовут этого джентльмена? — спросил он.
— Я не расслышала, как его зовут, и не хотела переспрашивать. Он сам попросил, чтобы его представили мне, — с достоинством сказала миссис Пенимен, — но ты знаешь, как неразборчиво говорит Джефферсон.
Мистера Олмонда звали Джефферсоном.
— Кэтрин, милочка, как зовут этого джентльмена?
В карете воцарилось молчание — только колеса громыхали по мостовой.
— Не знаю, тетя, — тихонько ответила Кэтрин. И, несмотря на всю свою насмешливую проницательность, отец поверил ей.
5
Ответ на свой вопрос он получил через несколько дней — после того как Морис Таунзенд и его кузен нанесли визит в дом на Вашингтонской площади. В коляске по дороге от миссис Олмонд сестра не сказала доктору Слоуперу, что симпатичному молодому человеку, чье имя было ей не известно, она намекнула, что ей и ее племяннице будет приятно видеть его у себя; но когда около пяти часов в воскресенье оба джентльмена появились на пороге, миссис Пенимен очень обрадовалась, даже почувствовала себя польщенной. Присутствие Артура Таунзенда делало визит Мориса еще более естественным: юный маклер намеревался войти в их семью, и миссис Пенимен уже говорила Кэтрин, что раз он женится на Мэриан, ему следовало бы навестить своих будущих свойственниц. Описываемые мною события происходили поздней осенью; сгущались сумерки, и тетка с племянницей сидели в гостиной, освещенной пламенем камина.
Артур Таунзенд достался Кэтрин, а кузен его устроился на софе подле миссис Пенимен. Прежде Кэтрин не отличалась взыскательностью: понравиться ей было нетрудно, она любила разговаривать с молодыми людьми. Но в этот вечер она скучала в обществе жениха Мэриан. Он глядел в огонь и потирал колени. И Кэтрин даже не притворялась, что пытается поддерживать беседу: ее внимание было приковано к противоположной стороне комнаты — девушка слушала, о чем говорит ее тетка с другим Таунзендом. Время от времени он поглядывал на Кэтрин и улыбался, словно объясняя, что его речи предназначаются также и для нее. Кэтрин была не прочь тоже перейти на софу, — подсесть к ним, чтобы лучше слышать и видеть его. Но она боялась показаться дерзкой, боялась обнаружить нетерпение. К тому же это было бы неучтиво по отношению к жениху Мэриан. Кэтрин не понимала, почему старший гость выбрал ее тетку, и удивлялась, о чем он так долго с ней говорит; обычно молодые люди уделяли миссис Пенимен не слишком много внимания. Кэтрин не ревновала к тете Лавинии, но завидовала ей, а главное — она удивлялась Морису Таунзенду; этот человек волновал ее воображение. Между тем кузен его описывал дом, снятый ввиду предстоящего союза с Мэриан, и рассказывал о разных хозяйственных приспособлениях, которыми он намеревался оснастить свое жилище. Мэриан, оказывается, хотела дом побольше, а миссис Олмонд советовала снять что-нибудь поменьше, но Артур был убежден, что выбрал самый отличный дом в Нью-Йорке.
— Впрочем, — сказал он, — ведь это лишь на три-четыре года. Через три-четыре года мы переедем. Только так и нужно жить в Нью-Йорке переезжать каждые три-четыре года. Чтоб не отстать от последних новинок. Нью-Йорк страсть как быстро растет — того и гляди тебя все обскачут. Город идет на север, вот в чем все дело. Если бы я не боялся, что Мэриан будет там скучно, я бы прямо сейчас поселился на севере и ждал, пока город подойдет к моему порогу. И десяти лет не прождешь, как окажешься в самом центре. Но Мэриан говорит, что ей нужны соседи, она не хочет быть первооткрывательницей. Она говорит, что если уж быть пионерами, так надо ехать в Миннесоту. Я думаю, мы будем передвигаться постепенно: надоест на одной улице, так и переедем дальше на север. И у нас каждый раз будет новый дом, а это большое преимущество — иметь новый дом: приобретаешь все самое новое, усовершенствованное. Ведь каждые пять лет все изобретают заново, и тут главное — не отстать от времени. Правда, прекрасный девиз для молодой семьи — всегда идти вперед! Так называются какие-то стихи, как их там? Да, \"Excelsior!\".
(*4)
Как ни мало внимания уделяла Кэтрин младшему гостю, она все же заметила, что совсем не так говорил с ней Морис Таунзенд на вечере у миссис Олмонд, — и совсем не так говорил он теперь со счастливицей тетей Лавинией. Однако внезапно речь ее честолюбивого свойственника приняла более интересный поворот. Артур, видимо, почувствовал, что девушка заинтригована присутствием второго Таунзенда, и счел нужным объясниться:
— Кузен сам напросился, чтоб я его взял, а то бы я никогда себе такого не позволил. Ему очень хотелось пойти в гости — он, знаете ли, ужасно общительный. Я ему говорил, что надо бы сперва спросить вашего разрешения, но он сказал, что миссис Пенимен его приглашала. Уж если ему захочется куда пойти, он что угодно скажет. Но миссис Пенимен, по-моему, не против.
— Мы ему рады, — сказала Кэтрин. Ей хотелось поговорить о Морисе Таунзенде, но она не знала, что сказать.
— Я, его прежде не видала, — нашлась она наконец.
Артур Таунзенд изумленно уставился на нее.
— Как это так? Он мне сказал, что в тот вечер у Мэриан целых полчаса болтал с вами.
— Я хотела сказать — до этого. Там я увидела его впервые.
— Ну конечно, его же не было в Нью-Йорке. Он весь свет объездил. Здесь у него мало знакомых, но он ужасно общительный и желает со всеми познакомиться.
— Со всеми? — переспросила Кэтрин.
— Во всяком случае, со всеми стоящими людьми. Со всеми молоденькими женщинами… вроде миссис Пенимен, — и Артур Таунзенд хихикнул.
— Тетушке он очень нравится.
— Он почти всем нравится. Он такой умный.
— Он похож на иностранца, — заметила Кэтрин.
— С иностранцами мне знаться не приходилось! — заявил юный Таунзенд таким тоном, словно по своей воле оставался в этой области невеждой.
— Мне тоже, — призналась Кэтрин; в ее тоне, однако, звучала скромность. — Но, говорят, иностранцы обычно очень умные, — неопределенно добавила она.
— Ну, по мне, так и нью-йоркцам ума не занимать. Иные даже так умны, что считают меня недостаточно умным; но это вздор!
— По-моему, чем человек умнее, тем лучше, — с прежней скромностью сказала Кэтрин.
— Не знаю. Про моего кузена некоторые говорят, что он слишком уж умный.
Кэтрин с величайшим интересом отнеслась к этому сообщению, подумав, что именно такой недостаток и должен был обнаружиться у Мориса Таунзенда если у него вообще есть недостатки. Но она не выдала себя и, помолчав с минуту, спросила:
— А теперь он уже не уедет из Нью-Йорка?
— В том-то и загвоздка! — сказал Артур. — Ему надо найти себе какое-нибудь занятие.
— Какое-нибудь занятие?
— Место или что-нибудь в этом роде. Какое-нибудь дело.
— А разве у него нет никакого дела? — удивилась Кэтрин, никогда не слышавшая, чтобы молодой человек из порядочного общества находился в подобном положении.
— Никакого. Он все время ищет, но пока ничего не может найти.
— Как жаль, — позволила себе заметить Кэтрин.
— Да нет, он не расстраивается, — отозвался юный Таунзенд. — И не торопится. Ему не к спеху. Он такой разборчивый.
Кэтрин решила, что это вполне естественно, и некоторое время предавалась размышлениям по поводу возможных проявлений разборчивости Мориса Таунзенда.
— Что же его отец не возьмет его в свое дело? В свою контору? спросила она наконец.
— У него нет отца, только сестра. А от сестры толку мало.
Кэтрин подумала, что, будь она сестрой Мориса, она бы опровергла эту аксиому.
— А она… она хорошая женщина? — спросила девушка, немного помедлив.
— Не знаю… По-моему, вполне порядочная, — ответил младший Таунзенд. Затем он поглядел на своего кузена и рассмеялся: — Послушай, Морис, а мы ведь о тебе говорим.
Морис Таунзенд прервал беседу с миссис Пенимен и, обернувшись, улыбнулся. Потом встал, словно собрался уходить.
— Польщен, но не могу ответить тем же: мы говорили не о тебе, Артур. А вот мисс Слоупер я бы этого не сказал.
Кэтрин сочла его реплику чрезвычайно удачной, однако пришла от нее в смущение и тоже поднялась. Морис Таунзенд глядел на нее с улыбкой, затем протянул ей руку, прощаясь. Он уходил, не сказав ей ни единого слова, но все равно она была счастлива: ведь она снова видела его.
— Когда вы уйдете, я расскажу ей, что вы о ней говорили, — сказала миссис Пенимен, лукаво посмеиваясь.
Кэтрин покраснела — ей показалось, что они потешаются над ней. Что он мог такого сказать, этот прекрасный гость? Словно не замечая ее румянца, он продолжал смотреть на нее; взгляд его был почтителен и ласков.
— Я с вами так и не поговорил, — сказал он, — хотя за тем и пришел сюда. Зато теперь у меня будет причина, чтобы прийти опять. Предлог для визита, если таковой от меня требуется. Я не боюсь того, что скажет ваша тетушка, когда я уйду.
И гости откланялись. Кэтрин, все еще краснея от смущения, устремила на миссис Пенимен серьезный вопрошающий взгляд. Не владея искусством интриг и уловок и желая сразу выяснить то, что ее интересовало, она не пыталась прибегнуть к шутке — например, обвинить тетку в заговоре против племянницы.
— Что вы собирались мне рассказать? — спросила Кэтрин.
Миссис Пенимен подошла к ней, улыбаясь и покачивая головой, оглядела девушку и поправила бархотку у нее на шее.
— Это тайна, дитя мое: он приходил свататься!
Кэтрин по-прежнему хранила серьезность.
— Он так сказал?
— Он не сказал, он предоставил мне угадать. А я умею отгадывать!
— Неужели он _ко мне_ сватался?
— Да уж, конечно, не ко мне, милочка. Хотя должна сказать, что, не в пример большинству наших кавалеров, он на редкость любезен с дамами, которые уже не могут похвастать первой молодостью. Нет, его интересует кое-кто другой, — и миссис Пенимен легонько коснулась губами щеки Кэтрин. — Будь с ним поласковее, — закончила она.
Кэтрин широко раскрыла глаза — она была поражена.
— Я вас не понимаю, — сказала она. — Ведь он меня совсем не знает.
— О, он знает тебя лучше, чем ты думаешь. Я ему все про тебя рассказала.
— Ах, тетушка! — укоризненно прошептала Кэтрин, словно обнаружив предательство. — Он нам совсем чужой, мы его не знаем.
Это «мы» звучало бесконечной скромностью в устах бедняжки Кэтрин.
Однако миссис Пенимен не обратила на это внимания; в ее ответе даже мелькнула легкая язвительность:
— Моя дорогая Кэтрин, ты отлично знаешь, что он тебе нравится!
— Ах, тетушка! — снова прошептала Кэтрин, не находя других слов. Надо думать, он действительно нравился ей (хотя обсуждать это Кэтрин не считала возможным); но чтобы сей блестящий джентльмен — сей нежданный пришелец, с которым она и не говорила, — проявлял к ней интерес, подразумеваемый романтическим определением миссис Пенимен?.. Нет, это, конечно же, всего лишь плод беспокойного воображения тети Лавинии. Ведь всем известно, какая она выдумщица.
6
Миссис Пенимен была убеждена, что и другие люди наделены столь же живым воображением; и когда полчаса спустя брат ее вошел в дом, она, руководствуясь этим своим убеждением, обратилась к нему со следующими словами:
— Остин, он только что был здесь. Какая жалость, что ты его не застал!
— Кого, собственно, я не застал? — спросил доктор.
— Мистера Мориса Таунзенда. Он был у нас с визитом и очаровал нас!
— А кто, собственно, такой этот мистер Морис Таунзенд?
— Тетушка говорит о том джентльмене… помнишь, я не знала, как его зовут, — сказала Кэтрин.
— О том джентльмене на вечере у Элизабет, — добавила миссис Пенимен, которому так понравилась Кэтрин.
— А, так его зовут Морис Таунзенд! И что же — он явился, чтобы сделать Кэтрин предложение?
— Ах, отец, — пробормотала в ответ девушка, отворачиваясь к окну, за которым уже сгустились сумерки.
— Я надеюсь, он не сделает этого без твоего позволения, — любезно проговорила миссис Пенимен.
— Однако твое позволение, дорогая, он, кажется, уже получил, — заметил ее брат.
Лавиния жеманно улыбнулась, словно в знак того, что ее согласия еще недостаточно; Кэтрин прижалась лбом к оконному стеклу и слушала, оставаясь бесстрастной свидетельницей этого словесного поединка, как будто выпады противников не были направлены также и в ее сторону.
— Когда он явится в следующий раз, — добавил доктор, — потрудитесь позвать меня. На случай, если ему захочется со мной увидеться.
Морис Таунзенд явился снова дней через пять, но доктора Слоупера не позвали, так как его в то время не было дома. Когда доложили о молодом человеке, Кэтрин сидела с теткой, однако миссис Пенимен стушевалась: заставила племянницу идти в гостиную без нее.
— Теперь он к тебе, только к тебе, — сказала она. — Прежде он говорил со мной, но это было просто предисловие, чтобы заручиться моим доверием. Милая моя, да у меня просто не хватило бы смелости выйти к нему сегодня.
Миссис Пенимен говорила правду. Храбростью она не отличалась, а Морис Таунзенд произвел на нее впечатление человека чрезвычайно решительного и в высшей степени ироничного; обращение с такой умной, волевой, блестящей натурой требует изрядного такта. Она сказала себе, что у него \"царственный характер\", и эта мысль, и самое слово ей понравились. Она ничуть не ревновала к племяннице и была в свое время вполне счастлива с мистером Пенименом, но все же позволила себе подумать: \"Вот какого мужа хотелось бы мне иметь!\" Вне всякого сомнения, характер у Мориса Таунзенда был гораздо более царственный — со временем она сменила этот эпитет на «царский», чем у мистера Пенимена.
Итак, Кэтрин принимала мистера Таунзенда с глазу на глаз; тетка ее не вышла даже к концу визита. Визит был продолжительный: мистер Таунзенд просидел в гостиной, в самом большом кресле, дольше часу. Казалось, на этот раз он чувствовал себя непринужденнее, держался не так строго откидывался на спинку кресла, похлопывал тросточкой по подушке, лежавшей подле него, не стесняясь оглядывал убранство комнаты, а также и Кэтрин; на ней, впрочем, взгляд его останавливался надолго. В его красивых глазах светилась улыбка почтительного обожания, которая казалась Кэтрин прекрасной к, может быть, даже величественной; она напоминала Кэтрин о юном рыцаре из какой-то поэмы. Речь его, однако, вовсе не была рыцарской; он говорил легко, непринужденно, приветливо; интересовался практическими материями, расспрашивал Кэтрин, какие у нее вкусы, какие у нее привычки, любит ли она то, любит ли это. \"Расскажите мне о себе, — сказал он со своей покоряющей улыбкой, — нарисуйте нечто вроде устного автопортрета\". Рассказывать Кэтрин было почти нечего, да и к рисованию она не имела таланта; но прежде чем Морис Таунзенд ушел, она открылась ему в тайной страсти к театру — страсти, утолять которую доводилось ей редко, — и в склонности к оперной музыке, особенно к Беллини и Доницетти (вспомним, в оправдание сей примитивной молодой особы и ее мнений, какая то была невежественная эпоха);
(*5) музыку эту ей редко доводилось слушать — разве что при помощи шарманки. Она призналась, что не особенно любит литературу. Морис Таунзенд согласился, что книги — вещь довольно утомительная; \"но чтоб понять это, — добавил он, — надо прочесть их целую уйму\". Он сам бывал в местах, о которых сочиняют книги, и никакого сходства с описаниями не нашел. Увидеть своими глазами — вот это действительно интересно; он старался увидеть все собственными глазами. Он перевидал всех знаменитых актеров, перебывал в лучших театрах Лондона и Парижа. Но актеры ничуть не лучше писателей — они тоже всегда преувеличивают. Он любит, когда все естественно.
— Это мне и нравится в вас; вы так естественны! Простите меня, прибавил он, — я, знаете, и сам привык держаться естественно!
И прежде, чем Кэтрин успела решить, прощает она его или нет (позже, на досуге, она поняла, что прощает), Морис Таунзенд заговорил о музыке, которая, сказал он, составляет величайшее наслаждение в его жизни. В Париже и в Лондоне он слышал всех великих певцов — и Пасту, и Рубини, и Лаблаша;
(*6) после них можно сказать, что понимаешь толк в пении.
— Я и сам немного пою, — сообщил он. — Когда-нибудь я вам это продемонстрирую — не сегодня, как-нибудь в другой раз.
Тут гость поднялся. Он почему-то не добавил, что споет ей, если она ему сыграет, и, лишь выйдя на улицу, понял свою оплошность. Но напрасно он себя укорял: Кэтрин не заметила неучтивости. Ее захватило пленительное звучание фразы \"как-нибудь в другой раз\", которая, казалось, уводила далеко в будущее.
Однако это еще более обязывало Кэтрин преодолеть стыд и неловкость и доложить отцу о визите Мориса Таунзенда. И она решительно, даже резко объявила о его посещении, лишь только доктор вошел в дом. Исполнив свой долг, Кэтрин попыталась тотчас покинуть комнату. Но не успела: отец остановил ее у двери.
— Ну что? Сегодня он тебе сделал предложение? — спросил доктор.
Пуще всего она боялась этого вопроса, и все же ответом не запаслась. Кэтрин, конечно, хотелось бы обратить разговор в шутку — ведь и отец, наверное, шутил; но ей хотелось также ответить не просто «нет», а добавить еще что-нибудь категоричное, что-нибудь колкое, чтобы больше он ей этого вопроса не задавал: вопрос отца привел Кэтрин в мучительное смущение. Но говорить колкости она не умела и с минуту стояла, взявшись за ручку двери, молча глядя на своего ироничного родителя и улыбаясь.
\"Да, — сказал себе доктор, — умом моя дочь не блещет!\"
Но едва он сделал про себя такое замечание, как Кэтрин нашлась; она решила обратить разговор в шутку.
— Надо думать, он отложил это до следующего раза! — воскликнула она, засмеявшись, и быстро вышла из комнаты.
Доктор уставился ей вслед, недоумевая, — уж не всерьез ли говорит его дочь? Кэтрин отправилась прямо к себе и, дойдя до своей двери, поняла, что могла бы ответить иначе, лучше. Ей даже захотелось, чтобы отец снова задал ей тот же вопрос, и тогда бы она сказала: \"Да, мистер Морис Таунзенд сделал мне предложение, и я ему отказала!\"
Доктор, однако, стал наводить справки, полагая, что ему следует побольше знать о молодом красавце, зачастившем в его дом. Для начала доктор обратился к старшей из своих сестер, миссис Олмонд; не то чтобы он сразу отправился к ней с расспросами, вовсе нет; не такое уж спешное было дело, и доктор просто сделал запись, чтобы не забыть заняться им при первой возможности. Доктору не свойственно было торопиться, волноваться, нервничать. Но он все записывал, и записи свои просматривал регулярно. Со временем среди них появились и сведения о Морисе Таунзенде, полученные от миссис Олмонд.
— Лавиния уже приходила о нем расспрашивать, — сказала миссис Олмонд. Она до крайности возбуждена. Я ее не понимаю. В конце концов, молодой человек ухаживает не за ней. Странная она женщина.
— Дорогая моя, — ответил доктор, — за двенадцать лет, что мы с ней живем под одной крышей, я в этом вполне убедился!
— У нее какой-то неестественный склад ума, — продолжала миссис Олмонд, которая любила обсудить с братом чудачества Лавинии. — Она расспрашивала о мистере Таунзенде, но не велела передавать тебе об этом. А я ей сказала, что ничего таить не стану. Вечно она скрытничает!
— И при этом отпускает иногда поразительно бестактные замечания. Как маяк — то ослепительный свет, то кромешная тьма. Но что ты ей ответила относительно мистера Таунзенда? — поинтересовался доктор.
— То же, что и тебе: что я его почти не знаю.
— Представляю, как ты ее разочаровала, — сказал доктор. — Лавиния предпочла бы услышать, что он виновен в каком-нибудь романтическом преступлении. Впрочем, будем терпимы к людям. Кажется, наш джентльмен приходится кузеном тому мальчику, которому ты собираешься доверить будущее своей дочери.
— Артур далеко не мальчик, он человек зрелый, более зрелый, чем мы с тобой. Протеже Лавинии он приходится каким-то дальним родственником. Они оба Таунзенды, но мне дали понять, что не все Таунзенды одинаковы. Так мне сказала мать Артура. Она даже говорила о «ветвях» — младших, старших, боковых, — ни дать ни взять королевская династия. Артур якобы относится к правящей ветви, а кавалер несчастной Лавинии к ней не принадлежит. Вот, собственно, и все, что знает о нем мать Артура, если не считать неопределенных слухов о том, что он «куролесил». Но я немного знакома с его сестрой, она очень милая женщина. Ее зовут миссис Монтгомери. Она вдова, имеет кое-какую недвижимость, растит пятерых детей. Они живут на Второй авеню.
— И что говорит о нем миссис Монтгомери?
— Что он талантлив и, может быть, еще покажет себя.
— Талантлив, но ленив, — так, что ли?
— Этого она не говорит.
— Хранит семейную честь, — сказал доктор. — А чем он занимается?
— Ничем. Он сейчас подыскивает себе место. По-моему, он когда-то служил во флоте.
— Когда-то? Сколько же ему лет?
— Я думаю, за тридцать. Должно быть, он пошел во флот совсем молодым. Кажется, Артур мне говорил, что Морис получил небольшое наследство тогда-то он, наверное, и оставил службу — и промотал его за несколько лет. Объездил весь свет, жил за границей, развлекался. По-моему, у него на этот счет были какие-то идеи, своя теория. В Америку вернулся недавно и теперь намеревается, как он заявил Артуру, начать серьезную жизнь.
— Так насчет Кэтрин у него серьезные намерения?
— Не знаю, почему тебе это кажется странным, — сказала миссис Олмонд. Пожалуй, ты всегда недооценивал Кэтрин. Вспомни, что ее ждут тридцать тысяч годового дохода.
Доктор посмотрел на свою сестру и с легкой обидой в голосе сказал:
— Ты по крайней мере ее оценила.
Миссис Олмонд покраснела.
— Я не говорю, что это ее единственное достоинство, но это достоинство, и немалое. Так думают многие молодые люди, а ты, по-моему, этого никогда не принимал в расчет. Ты всегда отзывался о ней как о безнадежной партии.
— Я отзываюсь о Кэтрин не менее благосклонно, чем ты, Элизабет, откровенно заметил доктор. — Много ли ухажеров у нее на счету — при всех ее перспективах? Много ли внимания оказывают ей кавалеры? Кэтрин — не безнадежная партия, но она начисто лишена привлекательности. Потому-то Лавиния так счастлива при мысли, что в доме появился воздыхатель. Раньше таковых не имелось, и для Лавинии с ее чувствительной, отзывчивой натурой мысль эта непривычна. Она волнует ее воображение. К чести нью-йоркских молодых людей должен сказать, что они, видимо, народ бескорыстный. Они предпочитают хорошеньких, веселых девушек, таких, как твоя дочь. Кэтрин же не назовешь ни веселой, ни хорошенькой.
— Кэтрин вовсе не дурнушка. У нее есть свой стиль, чего не скажешь о моей бедной Мэриан, — ответила миссис Олмонд. — У той вообще нет никакого стиля. А если молодые люди не оказывают Кэтрин достаточно внимания, то это потому, что она им кажется старше их самих. Она такая крупная и так… богато одевается. Я думаю, они ее побаиваются. У нее такой вид, будто она уже была замужем, а замужними дамами, знаешь ли, наши молодые люди не очень интересуются. Что же касается бескорыстия наших кавалеров, продолжала мудрейшая из сестер доктора, — то ведь они, как правило, женятся рано, лет в двадцать — двадцать пять, в том невинном возрасте, когда к искреннему чувству еще не примешивается расчет. Если бы они не так спешили, у Кэтрин было бы гораздо больше шансов.
— Шансов, что кто-то женится на ней по расчету? Благодарю покорно, сказал доктор.
— Вот увидишь — рано или поздно появится разумный человек лет сорока, который ее полюбит, — продолжала миссис Олмонд.
— А-а, значит, мистер Таунзенд еще просто не дорос; его побуждения, может быть, чисты?
— Вполне возможно, что у него самые чистые побуждения. С какой стати заранее предполагать обратное? Лавиния не сомневается в его искренности, он производит очень приятное впечатление. Ну почему ты относишься к нему с такой предвзятостью?
Доктор Слоупер немного подумал.
— На какие средства он существует?
— Понятия не имею. Как я уже сказала, он живет в доме своей сестры.
— Вдовы с пятью детьми? Ты хочешь сказать, что он живет на ее счет?
Миссис Олмонд поднялась и несколько раздраженно спросила:
— Не лучше ли тебе выяснить это у самой миссис Монтгомери?
— Пожалуй, — ответил доктор. — Ты говоришь, у нее дом на Второй авеню?
И он записал: \"Вторая авеню\".
7
В действительности, однако, доктор был настроен вовсе не так серьезно, как может показаться; вся эта история скорее забавляла его. Будущее Кэтрин не вызывало у него особой тревоги или беспокойства; напротив, он напоминал себе, как нелепо выглядит семейство, приходящее в волнение, когда у дочери и наследницы появляется первый кандидат в женихи. Скажем больше: доктор даже вознамерился повеселиться, наблюдая драматическую миниатюру (если событиям суждено было принять драматический характер), в которой миссис Пенимен отвела блестящему мистеру Таунзенду роль героя. У доктора пока не было намерений влиять на ее denouement [развязку (фр.)]. Он был готов последовать совету Элизабет и отнестись к молодому человеку без всякой предвзятости. Большой опасности это не представляло, ибо Кэтрин, которой исполнилось уже двадцать два года, была, в сущности, цветком вполне окрепшим — такой походя не сорвешь. Сама по себе бедность Мориса Таунзенда еще не говорила против него; доктор не считал, что его дочь должна непременно выйти за богатого. Ее будущее наследство казалось ему достаточно солидным, чтобы обеспечить двух благоразумных людей, и если бы среди претендентов на руку Кэтрин появился обожатель без гроша за душой, но с хорошей репутацией, о нем судили бы лишь по его личным качествам. Были и другие соображения. Поспешно и безосновательно обвинить человека в меркантильных побуждениях представлялось доктору недостойным — тем более что дом его пока не осаждали легионы охотников за приданым. И наконец, ему было интересно проверить, действительно ли кто-то способен полюбить Кэтрин за свойства ее души. Мысль о том, что бедный мистер Таунзенд и в гости-то приходил всего дважды, вызвала у доктора улыбку, и он велел, чтобы в следующий раз миссис Пенимен пригласила его к обеду.
Следующий раз настал очень скоро, и миссис Пенимен, конечно, с величайшей радостью исполнила распоряжение доктора. Морис Таунзенд с неменьшим удовольствием принял приглашение, и несколько дней спустя обед состоялся.
Доктор справедливо полагал, что не следует принимать молодого человека одного; это выглядело бы поощрением его ухаживаний. Так что пригласили еще кое-кого. Но главным гостем на обеде был — не по видимости, а по сути все-таки Морис Таунзенд. Есть основания думать, что гость стремился произвести хорошее впечатление, и если он потерпел неудачу, то не потому, что приложил мало ума или стараний. За обедом доктор почти не разговаривал с молодым человеком, но наблюдал за ним очень внимательно, а когда дамы вышли из-за стола, предложил ему вина и задал несколько вопросов. Морис был не из тех, кого надо тянуть за язык, а отведав великолепного кларета, уже вовсе не нуждался в поощрениях. Вина доктор держал превосходные, и надо честно сказать: поднося к губам бокал, Морис отметил про себя, что вкус к хорошим винам — а хорошие вина в этом доме не иссякали — весьма привлекательная причуда в характере будущего тестя. На доктора сей искушенный гость произвел немалое впечатление; он понял, что мистер Таунзенд — личность не совсем обычная. \"Человек он способный, — решил отец Кэтрин, — определенно способный, светлая голова. И сложен весьма неплохо как раз таких и любят дамы. Но мне он, пожалуй, не нравится\". Доктор, однако, держал свои наблюдения при себе, а с гостями говорил о дальних странах, — предмет, касательно коего Морис выложил много таких сведений, которые доктор мысленно определил как «басни». Доктор Слоупер мало путешествовал и теперь позволил себе усомниться в правдивости иных рассказов этого забавного шалопая. Доктор не без гордости считал себя отчасти физиономистом, и, в то время как молодой человек разглагольствовал, наслаждался сигарой и подливал себе вина, хозяин дома не сводил внимательных глаз с его живого, выразительного лица. \"Ишь, какая уверенность в себе, — думал доктор. — Пожалуй, такого я еще не встречал. И чего только не придумает, чего только не знает. В мое время молодые люди меньше знали. Я, кажется, решил, что у него светлая голова? Определенно! И он не потерял ее после бутылки мадеры и полутора бутылок кларета!\"
После обеда Морис Таунзенд подошел к Кэтрин, которая стояла у камина, освещавшего ее алое атласное платье.
— Я ему не понравился, вовсе не понравился! — сказал он.
— Кому вы не понравились? — спросила Кэтрин.
— Вашему отцу. Странный он человек!
— Не понимаю, почему вы так решили, — сказала Кэтрин, покраснев.
— Я чувствую. Я очень хорошо чувствую такие вещи.
— Может быть, вы ошиблись.
— Ну да! Вот спросите его и сами увидите.
— Нет, уж лучше я не буду его спрашивать — вдруг окажется, что вы правы?
Морис состроил притворно-трагическую гримасу.
— А возразить ему вам было бы неприятно?
— Я никогда ему не возражаю, — сказала Кэтрин.
— И вы будете слушать, как меня ругают, и не раскроете рта в мою защиту?
— Отец не станет вас ругать. Он слишком мало вас знает.
Морис Таунзенд громко рассмеялся, и Кэтрин снова покраснела.
— Я вообще не буду говорить с ним о вас, — сказала она, пряча свое смущение.
— Что ж, прекрасно. И все же я предпочел бы услышать от вас иной ответ. Я предпочел бы, чтобы вы сказали: \"Если отец не одобряет вас, мне это совершенно не важно\".
— Напротив, это очень важно! Я бы так никогда не сказала! — воскликнула девушка.
Он смотрел на нее, слегка улыбаясь, и доктор — если бы он в эту минуту наблюдал за Морисом Таунзендом — заметил бы, как в его милых, приветливых глазах мелькнул нетерпеливый огонек. В ответе его, впрочем, не было ни капли нетерпения; он только трогательно вздохнул:
— Будем надеяться, что мне удастся его переубедить!
Позже, в разговоре с миссис Пенимен, молодой человек высказался более откровенно. Но сперва, исполняя робкую просьбу Кэтрин, он спел несколько песен; нет, он не льстил себя надеждой, что это поможет ему расположить к себе ее отца. У Мориса был приятный мягкий тенор, и, когда он кончил петь, каждый из присутствующих издал какое-нибудь восклицание — лишь Кэтрин напряженно молчала. Миссис Пенимен объявила его манеру исполнения \"необычайно артистичной\", а доктор Слоупер сказал: \"очень проникновенно, очень\"; сказал во всеуслышание, но тон его при этом был несколько суховат.
— Я ему не понравился, вовсе не понравился, — проговорил Морис Таунзенд, обращаясь к тетке с тем же заявлением, какое раньше сделал племяннице. — Он меня не одобряет.
В отличие от своей племянницы, миссис Пенимен не стала требовать объяснений. Она тонко улыбнулась, словно все сразу поняла, и — опять-таки в отличие от Кэтрин — даже не попыталась возражать.
— Но это же совершенно не важно, — негромко проговорила она.
— Вот вы умеете сказать то, что надо! — сказал Морис к великой радости миссис Пенимен, которая гордилась тем, что всегда умела сказать то, что надо.
При следующей встрече со своей сестрой Элизабет доктор сообщил ей, что познакомился с протеже Лавинии.
— Сложен прекрасно, — сказал доктор. — Мне как врачу приятно было видеть такой превосходный костяк. Впрочем, если бы все люди были так сложены, они не слишком нуждались бы в докторах.
— А кроме костей ты ничего не видишь в людях? — поинтересовалась миссис Олмонд. — Что ты думаешь о нем как отец?
— Отец? К счастью, я ему не отец.
— Разумеется. Но ты отец Кэтрин. Если верить Лавинии, твоя дочь влюблена в него.
— Ей придется совладать со своим чувством. Он не джентльмен.
— Поостерегись! Не забывай — ведь он из клана Таунзендов.
— Он не джентльмен в _моем_ понимании этого слова. Ему недостает благородства. Он прекрасно умеет себя подать, но это низкий характер. Я тотчас раскусил его. Слишком фамильярен; я не переношу фамильярности. Он просто ловкий фат.
— Да, — сказала миссис Олмонд, — это замечательное свойство — умение с такою легкостью судить о людях.
— Я не сужу о людях с легкостью. Мои мнения — результат тридцатилетних наблюдений. Чтобы суметь разобраться в этом человеке за один вечер, мне пришлось потратить половину своей жизни на изучение человеческой натуры.
— Возможно, ты прав. Но ведь надо, чтобы и Кэтрин его увидела твоими глазами.
— А я снабжу ее очками! — сказал доктор.
8
Если Кэтрин и правда была влюблена, она помалкивала об этом. Впрочем, доктор, конечно, готов был допустить, что за ее молчанием может многое скрываться. Она сказала Морису Таунзенду, что не будет говорить о нем с отцом, и теперь не видела причин нарушать свое слово. После того как Морис отобедал в доме на Вашингтонской площади, приличия требовали, конечно, чтобы он пришел снова, а после того как его снова приняли со всей любезностью, он, естественно, стал наносить визит за визитом. Досуга у него было вдоволь, а тридцать лет назад досужим молодым людям Нью-Йорка приходилось благодарить, судьбу за каждую возможность развлечься. Кэтрин не говорила отцу об этих посещениях, хотя они очень скоро сделались самой главной, самой волнующей частью ее жизни. Кэтрин была очень счастлива. Она не знала еще, во что это выльется в будущем, но ее нынешнее существование внезапно стало интересным и значительным. Если бы ей сказали, что она влюблена, она бы чрезвычайно удивилась, ибо любовь представлялась ей страстью нетерпеливой и требовательной, а ее душа в те дни сотрясалась порывами самозабвения и жертвенности. Морис Таунзенд еще только покидал дом, а воображение Кэтрин, со всей пылкостью, на какую она была способна, уже рисовало его следующее посещение; и все же, если бы в такую минуту ей сказали, что он вернется только через год — или вообще не вернется, — она не стала бы ни сетовать, ни восставать против судьбы, но покорно смирилась бы с ней и искала бы утешения в воспоминаниях о былых встречах с молодым человеком, о его речах, о звуке его голоса и его шагов, о выражении его лица. Любовь дает известные права, но Кэтрин своих прав не чувствовала; ей представлялось, что ее осыпают прекрасными и неожиданными дарами. Благодарность за них Кэтрин никак не выражала: ей казалось, что наслаждаться ими открыто было бы нескромно. Доктор догадывался о визитах Мориса Таунзенда и замечал сдержанность Кэтрин, за которую она словно просила у отца прощения — подолгу глядела на него, не произнося ни слова и как бы намекая, что не говорит с ним, боясь его рассердить. Однако выразительное молчание бедняжки раздражало доктора сильнее чего бы то ни было, и он не раз ловил себя на мысли о том, как плачевно, что его единственное чадо оказалось столь незамысловатым созданием. Вслух, однако, он эти мысли не высказывал, и до поры до времени ничего ни с кем не обсуждал. Он предпочел бы точно знать, как часто приходит молодой Таунзенд, но решил не задавать дочери вопросов и ни одним словом не обнаружил, что продолжает наблюдать за ней. Он считал себя человеком великодушным и справедливым и не хотел вмешиваться и ограничивать ее свободу — разве что в случае несомненной опасности. Добывать сведения косвенными путями было не в его привычках, и расспрашивать слуг ему даже в голову не приходило. Что же касается Лавинии, то говорить с ней о Морисе Таунзенде ему было нестерпимо: доктора раздражал ее надуманный романтизм. Однако другого выхода не было. Взгляды миссис Пенимен на отношения ее племянницы с ловким молодым визитером, который посещал якобы обеих дам и таким образом соблюдал приличия, — взгляды эти вполне определились, и теперь миссис Пенимен не могла себе позволить неосторожный поступок; как и Кэтрин, она ни о чем не заговаривала. Миссис Пенимен вкушала сладость тайны, она решила держаться загадочно. \"Она мечтает доказать самой себе, что ее притесняют\", — сказал себе доктор. И, начав наконец расспрашивать Лавинию, он не сомневался, что она постарается найти в его словах повод для такого убеждения.
— Будь добра сообщить мне, что происходит в этом доме, — обратился доктор к своей сестре тоном, который при данных обстоятельствах звучал, как ему казалось, достаточно любезно.
— Что происходит, Остин? — воскликнула миссис Пенимен. — Да я понятия не имею! По-моему, наша серая кошка вчера окотилась!
— В ее-то годы? — сказал доктор. — Это отвратительно, почти непристойно. Будь добра проследить, чтобы всех котят утопили. А больше ничего не случилось?
— Ах, бедные котята! — возопила миссис Пенимен. — Я ни за что на свете не стала б их топить!
Некоторое время брат молча попыхивал сигарой.
— Твое сочувствие котятам, Лавиния, — заметил он наконец, — происходит от кошачьего начала в твоей собственной натуре.
— Кошки очень грациозны и чистоплотны, — улыбаясь, сказала миссис Пенимен.
— И очень скрытны. Ты, Лавиния, воплощение грации и чистоплотности. Но прямотой ты не отличаешься.
— Чего нельзя сказать о тебе, дорогой брат.
— На грациозность я не претендую, но стараюсь быть аккуратным. Почему ты не сообщила мне, что мистер Морис Таунзенд посещает наш дом четыре раза в неделю?
Миссис Пенимен подняла брови.
— Четыре раза в неделю?
— Пять раз, если угодно. Я весь день отсутствую и ничего этого не вижу. Но когда в доме происходят подобные вещи, следует сообщать мне о них.
Миссис Пенимен, не опуская поднятых бровей, напряженно размышляла.
— Дорогой Остин, — сказала она наконец. — Я неспособна обмануть доверие друга. Даже перед лицом невыносимых страданий.
— Успокойся, страдать тебе не придется. Но чье это доверие ты неспособна обмануть? Неужели Кэтрин взяла с тебя клятву вечно хранить ее тайну?
— Вовсе нет. Кэтрин рассказывает мне гораздо меньше, чем могла бы. В последнее время она не очень-то мне доверяет.