Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Генри Джеймс

Американец

Предисловие

Роман Генри Джеймса «Американец» вышел отдельным изданием в Бостоне в 1877 г., почти сразу после того, как в течение предшествующего года печатался в американском журнале «Атлантик мансли». Автор романа уже два года жил в Европе.

Переезд в Европу был подготовлен всем прошлым жизненным опытом 32-летнего писателя, детство и юность которого прошли в постоянных путешествиях через Атлантический океан. Свое образование он получал в пансионах Англии, Швейцарии и Франции, где семья философа и теолога Генри Джеймса-старшего проводила почти столько же времени, сколько в родном Массачусетсе. Европа продолжала манить и Генри Джеймса-младшего, прежде всего возможностями знакомства с ее многовековой культурой, устоявшимися традициями и людьми, в них воспитанными. Едва оперившись как литератор, чьи критические статьи, очерки и рассказы получили признание на родине, он отправляется в самостоятельные путешествия по Старому Свету, сначала (1869–1870) в Англию и Италию, затем (1872–1874) в Германию и снова в Италию, а по возвращении в Америку в конце 1874 г., дождавшись выхода в свет своих первых книг — сборника новелл «Пламенный паломник и другие рассказы» (А Passionate Pilgrim and Other Tales, 1875) и сборника путевых очерков «Трансатлантические скетчи» (Transatlantic Sketches, 1875) — принимает решение обосноваться в Европе.

Решение это было вызвано творческими мотивами. Избрав путь, проложенный европейскими реалистами — Бальзаком, Дж. Элиот, Тургеневым, — Джеймс окунулся в литературную жизнь Старого Света, где творили писатели, в которых он обрел наставников и учителей. Первым и главным среди них был для него в эти годы И. С. Тургенев, подробному анализу произведений которого он только что, в 1874 г., посвятил большую восторженную статью и встречи с которым давно искал. Именно поэтому Джеймс сначала отправился в Париж, где тогда находился Тургенев, где протекала деятельность «внуков Бальзака» — так американский писатель называл Флобера, Доде, Э. Гонкура, Золя, — и почти сразу по прибытии в столицу Франции нанес визит русскому писателю. Эта встреча, несмотря на значительную разницу в возрасте — Тургеневу тогда было 57 лет, — положила начало их дружбе, длившейся до самой смерти Тургенева в 1883 г.

Очень многое в жизни и творчестве русского романиста казалось Джеймсу в высшей степени заманчивым. Живя по большей части вдали от родины, Тургенев сохранял с нею крепкие связи и оставался во всем и полностью русским писателем. Тургеневу не была чужда тема, крайне интересовавшая Джеймса с самых первых шагов его в литературе: сопоставление соотечественника с другим по своим социальным, культурным и психологическим особенностям национальным типом. «Все свои темы Тургенев заимствует из русской жизни, и, хотя действие его повестей иногда перенесено в другие страны, действующие лица в них всегда русские, — писал Джеймс о Тургеневе в упомянутой выше статье. — Он рисует русский тип человеческой натуры, и только этот тип привлекает его и волнует. Как у всех великих писателей, его произведения отдают родной почвой…» Эту же задачу ставил себе в своих беллетристических творениях Джеймс: показать своих соотечественников — американский «тип человеческой натуры» — в сравнении и противопоставлении, а порой и противоборстве, с представителями Европы. Значительная часть его раннего творчества — новелла «Мадонна будущего» (1873) и другие, повести «Европейцы» (1878) и «Дейзи Миллер» (1879), романы «Родерик Хадсон» (1874), «Американец» (1877) и создавший ему мировую известность «Женский портрет» (1881), посвящена так называемой интернациональной теме (как и знаменитые романы последнего периода — «Крылья голубки» (1902), «Послы» (1903) и «Золотая чаша» (1904)). Действие в этих произведениях происходит в странах Европы, главными же героями являются американцы или американские экспатрианты, а основной сюжетной коллизией — конфликт между представителями Нового Света и чуждым их «простодушному» (innocent) сознанию сложным европейским миром. Этот конфликт представлен Джеймсом во многих ракурсах, в различных сочетаниях и в разном ключе — от трагедийного и мелодраматического до комического и даже фарсового.

«Интернациональная тема» в творчестве Джеймса, по сути, раскрывала американский национальный характер со свойственным ему комплексом «американизма». Эта тема, которая так или иначе прозвучала в произведениях многих американских литераторов — современников Джеймса, обычно решалась как утверждение превосходства американских установлений и американского образа жизни над европейскими. Американская государственность, по мысли ее отцов-основателей — Бенджамина Франклина, Томаса Джефферсона, Джеймса Мэдисона, Томаса Пейна и др., — зиждилась на идеях просветительства; она должна была построить общество на естественных правах человека — общество, которое дарует миру человека нового типа, свободного от извращений и предрассудков Старого Света. Победа над рабовладельческими южными штатами в Гражданской войне 1861–1865 гг. дала новую подпитку «американизму». Противопоставление американца как естественного человека, чей разумный рационализм и демократизм выгодно отличаются от сознания жителей старой Европы, скептицизм в отношении ее культуры, ее традиций и уклада пронизывают популярные в Америке очерки Марка Твена «Простаки за границей» (1869), присутствуют в ранних романах У. Д. Хоуэллса.

Джеймс подошел к антитезе американцы — европейцы иначе, чем его предшественники и особенно современники. В отличие от них, превосходство американского сознания над европейским вовсе не было для него непреложной истиной. Напротив, наблюдая во время путешествий по Европе своих соотечественников — туристов и экспатриантов, — он не был склонен восхищаться «американским Адамом». В этом вопросе Джеймс, говоря теми же словами, какие он употребил о Тургеневе, был «не в ладу со своей страной — так сказать, в поэтической ссоре с ней». Если его герои-американцы и превосходили представителей Старого Света чистотой нравственного чувства — в романе «Американец» такое превосходство положено в основу сюжетной коллизии, — то пресловутая американская «невинность» очень часто оказывалась духовной неразвитостью, невежеством, прежде всего эстетическим, неотесанностью, провинциальной узостью, не делающими чести представителям Нового Света. И как раз Европа с ее многовековой культурой могла, по мысли Джеймса, послужить источником для воспитания и развития чувств американских «простаков».

В романе «Американец» такая трактовка «интернациональной темы», заявленная Джеймсом даже в самых ранних критических и художественных произведениях, получила более четкое выражение. Герой романа, удачливый бизнесмен, умеющий «делать деньги», наделен всеми прославленными качествами американского национального характера — предприимчивостью, практичностью, простодушием, естественностью. Нравственно он, безусловно, одерживает победу над семьей французских аристократов, с которыми сталкивается. Однако при всех своих замечательных чертах Ньюмен (newman — новый человек) обнаруживает и ряд таких, не менее свойственных американскому национальному типу, которые едва ли его украшают. Его характеризует не только простодушие, но и, как следствие его, самоуверенность — убеждение в том, что за деньги можно приобрести все, включая лучшую в мире жену. Его посещения Лувра, как и весь тур по странам Европы, — дань моде на осмотр «достопримечательностей», где главным является их число. При всей симпатии к своему герою, которому семья Беллегардов наносит жестокую и незаслуженную обиду, Джеймс подспудно, но достаточно ясно дает понять, что наивность и вульгарность заокеанского «нового человека» не позволяют ему претендовать на совершенство — он от него ой как далеко!

Мелодраматический сюжет — дуэль со смертельным исходом, тяжкая семейная тайна, уход героини в монастырь — сближает роман Джеймса с готорновской романтической традицией. Однако она нарушается структурой романа, основу которого составляют не сюжетные перипетии — весьма тривиальные, — а характер главного героя. Внимание автора сосредоточено не на действии, а на действующем лице. В центре — постепенное раскрытие характера, развитие личности героя, оказавшегося в трудных для себя обстоятельствах, с наибольшей полнотой выявивших его внутреннее «я». Таков был с самого начала замысел романа, как о том свидетельствует автор. А вот что писал Джеймс в предисловии к роману «Американец», который много лет спустя вошел в так называемое нью-йоркское издание (1907–1909) сочинений Генри Джеймса:

«Помнится, как, сидя в конке, я поймал себя на том, что с воодушевлением обдумываю возможный сюжет: положение жизнестойкого, но вероломно обманутого и одураченного, жестоко униженного соотечественника в чужой стране, в аристократическом обществе… Что он будет делать в этой трудной ситуации, как защитит свои права или как, упустив такую возможность, будет нести бремя своего унижения? Таков был центральный вопрос…»

Перемещение фокуса, сосредоточение внимания на характере героя меняло, по сути, всю поэтику и стилистику романа, в котором внутренний мир человека освещался теперь более многосторонне и значительно глубже. Разработке такой поэтики и стилистики, в конечном итоге ставшей фактором, определившим развитие психологической прозы XX столетия, Джеймс посвятил весь свой долгий и плодотворный писательский путь. Роман «Американец» можно считать одним из первых шагов на этом его многотрудном пути.


М. Шерешевская


Глава первая

В сияющий майский день 1868 года на большом круглом диване, стоявшем не так еще давно посреди Salon Carré[1] в Луврском музее, расположился на отдых некий джентльмен. Впоследствии этот удобнейший диван, к великому сожалению всех слабых ногами любителей изящных искусств, убрали, но в тот момент джентльмен, о котором мы говорим, спокойно утвердился в самом удобном уголке, откинул голову, с наслаждением вытянул вперед ноги и устремил взгляд на прелестную, парящую на лунном серпе Мадонну Мурильо.[2] Он снял шляпу и небрежно бросил рядом с собой маленький красный путеводитель и театральный бинокль. День выдался теплый, от хождения по залам джентльмену было жарко, и время от времени он довольно устало отирал платком пот со лба. Между тем было совершенно очевидно, что уставать ему не свойственно — высокий, стройный, мускулистый, он вызывал в памяти тех молодых людей, кого принято именовать «здоровяками». Однако занятие, которому он предавался в тот день, было для него непривычным, поэтому после неспешной прогулки по Лувру он чувствовал себя куда более утомленным, чем после иных физических подвигов, какие ему доводилось свершать. Он старался не пропустить ни одной картины, отмеченной звездочкой на испещренных пугающе мелким шрифтом страницах «Бедекера».[3] Внимание у него притупилось, в глазах рябило, и голова раскалывалась от избытка эстетических впечатлений. Надо добавить, что он рассмотрел не только все картины, но и все копии, над которыми трудилось множество безупречно одетых молодых француженок, посвятивших себя, что не редкость во Франции, пропаганде шедевров живописи, и, сказать по правде, копии часто нравились нашему джентльмену гораздо больше оригиналов. По его физиономии легко было догадаться, что он человек смышленый и трудолюбивый, и в самом деле, ему, бывало, приходилось просиживать ночь напролет с ощетинившимися пачками счетов и, ни разу не зевнув, корпеть над ними до первых петухов. Но Рубенс, Рафаэль и Тициан были для нашего героя областью неизведанной, и знакомство с ними заставило его в первый раз в жизни почувствовать легкую неуверенность в себе.

Наблюдатель, сколько-нибудь разбирающийся в национальных типах, без особого труда определил бы, откуда родом этот неискушенный ценитель искусств, и, наверное, получил бы истинное удовольствие от того, насколько сей, так удобно расположившийся на диване джентльмен воплощал в себе общепринятое представление о людях этого склада — он был ярко выраженным американцем. Однако наш герой являл собой пример не только образцового американца, но и — в первую очередь — образцового с физической точки зрения представителя человеческой породы. Он явно был наделен завидными силой и бодростью, которые, сочетаясь, составляют столь солидный физический капитал, что о поддержании его их обладателю нет нужды беспокоиться. При всем том, соответствуя типу «мускулистого христианина»,[4] сам он об этом не подозревал. Если ему требовалось пройти большое расстояние — он шел, не догадываясь, что «тренируется в ходьбе», не придерживался теорий о пользе купаний в холодной воде или упражнений с булавами. Не увлекался ни греблей, ни стрельбой, ни фехтованием — для подобных забав ему не хватало времени — и понятия не имел, что езда верхом рекомендуется при несварении желудка. По своей натуре он был человек умеренный, однако вечером, накануне похода в Лувр, поужинал в Cafe Anglais, ибо кто-то сказал ему, что пренебречь подобным удовольствием непростительно, и тем не менее всю ночь проспал сном праведника. Его манера себя держать отличалась некоторой излишней свободой и медлительностью, но, если случай того требовал, он выпрямлялся во весь свой огромный рост, и перед нами представал гренадер на параде. Он не курил. Его убеждали — такое у нас бывает, — что сигары весьма полезны для здоровья, и он готов был в это поверить, но в табаке разбирался не больше, чем в гомеопатии. Голова его отличалась прекрасной формой благодаря пропорционально развитым лобной и затылочной частям, ее украшала густая шевелюра прямых суховатых каштановых волос. Лицо было смуглое, чисто выбритое, если не считать пышных усов, нос с явственной горбинкой смело выдавался вперед, холодноватые серые глаза смотрели ясно. Челюсть у него была плоская, а шея крепкая, что характерно для большинства американцев, однако национальная принадлежность более всего угадывается не по чертам лица, но по его выражению, и в этом смысле физиономия нашего героя была чрезвычайно красноречива. Проницательный наблюдатель, думается, мог бы прекрасно оценить живость этой физиономии, хотя вряд ли взялся бы ее описать. Выражение лица джентльмена было несколько неопределенным, но никак не бессмысленным; простодушным, но не простоватым, чувствовалось, что он ни от чего и ни от кого не зависит, готов приветствовать любые возможности, которые предоставит ему судьба, и вообще сам себе хозяин — выражение столь типичное для большинства американцев. О характере нашего знакомца лучше всего говорили его глаза, в которых наивность странным образом уживалась с умудренностью. Их взгляд можно было бы толковать как угодно и высказывать о нем самые противоположные суждения, кроме одного — никто не смог бы назвать его горящим взором романтического героя. В этом взгляде соседствовали холодность и доброжелательность, искренность и настороженность, хитрость и доверчивость, откровенность и застенчивость, самоуверенность и скепсис, недюжинный ум и недюжинная доброта. Когда наш друг шел на уступки, в его глазах мелькал какой-то неясный вызов, а в сдержанности его было что-то удивительно надежное. Отметим еще необычную форму усов, две преждевременные, идущие от носа морщины над ними, покрой его костюма, выставленный напоказ крахмальный пластрон рубашки и небесно-голубой галстук — и перед нами предстанет законченный портрет нашего героя. Наверное, мы застали его не в самый удачный момент, меньше всего он склонен был бы сейчас позировать художнику. Но, глядя, как он сидит, обессиленный и несколько ошарашенный от столкновения с искусством, к тому же обнаруживший, что совершает непростительную, как мы недавно отметили, оплошность — то бишь судит о достоинствах произведения, исходя из достоинств живописца (а в данную минуту он не мог оторвать глаз от косящей Мадонны, возникавшей из-под кисти юной особы с мальчишеской прической, которую он находил весьма привлекательной), — так вот, глядя на него в этот момент, каждый подумал бы, что он представляет собой чрезвычайно интересный объект для знакомства. От него так и веяло завидным здоровьем, решимостью, веселостью и благополучием, он явно был деловой человек, но что им движет, понять казалось трудным, это представлялось неясным и загадочным, а посему будоражило воображение, подстрекая гадать, кто он.

Между тем, продолжая трудиться над копией, юная художница то и дело бросала заинтересованные взгляды на единственного поклонника ее мастерства. Судя по всему, пропаганда изящных искусств требовала множества дополнительных усилий, и она подолгу стояла, сложив руки и склоняя голову то в одну, то в другую сторону, поглаживала рукой в ямочках ямочку на подбородке, вздыхала, хмурилась, постукивала ножкой и взлохмачивала кудри в поисках запутавшихся в них шпилек. Все эти действия сопровождались беспокойными взглядами, которые дольше всего задерживались на уже представленном читателю джентльмене. В конце концов он стремительно встал, надел шляпу и подошел к молодой особе. Остановившись перед ее картиной, он несколько мгновений рассматривал ее, меж тем как юная художница делала вид, будто вовсе не замечает его интереса. Затем джентльмен обратился к ней с единственным словом, которым исчерпывался его французский лексикон, и поднял вверх палец, считая, что данный жест окончательно прояснит смысл его вопроса.

— Combien?[5] — в лоб спросил он.

Художница сначала уставилась на него, состроила гримаску, пожав плечами, отложила в сторону палитру и кисти и встала, вытирая руки.

— Сколько? — переспросил наш герой по-английски. — Combien?

— Месье желает купить картину? — осведомилась девица по-французски.

— Прекрасная работа. Splendide![6] Combien? — повторил американец.

— Месье нравится моя картинка? Оригинал очень хорош, — сказала художница.

— Да, Мадонна восхитительна. Я не католик, но хочу купить ее. Напишите цену вот здесь, — и, вынув из кармана карандаш, он показал ей чистый лист в своем путеводителе. Девушка уставилась на него, почесывая карандашом подбородок.

— Разве картина не продается? — спросил он.

Художница продолжала раздумывать, не сводя с него глаз, и хотя она тщилась сделать вид, будто страстное желание купить ее работу совершенно для нее привычно, взгляд девушки выдавал почти трогательное недоверие, и наш герой даже испугался: вдруг он ее обидел. А она, стараясь казаться равнодушной, попросту прикидывала, сколько можно запросить.

— Я сделал что-то не так? Pas insulté?[7] Нет? — допытывался ее собеседник. — Вы совсем не понимаете по-английски? Хоть немного?

Юная француженка обладала весьма примечательной способностью входить в роль с полуслова. Она устремила на джентльмена понимающий, проницательный взгляд и, спросив, не говорит ли месье по-французски, бросила только:

— Donnez![8] — и взяла у него из рук открытый путеводитель.

В верхнем углу чистого листа очень мелким и чрезвычайно изящным почерком она начертала цифру, после чего вернула книгу владельцу и снова взялась за палитру.

— Две тысячи франков, — прочел наш джентльмен и, ничего пока не ответив, продолжал смотреть на картину; копиистка усердно смешивала краски.

— Не слишком ли дорого для копии? — спросил он наконец. — Pas beaucoup?[9]

Молодая особа подняла глаза от палитры, смерила его взглядом с головы до ног и с восхитительной находчивостью ответила как раз так, как и следовало:

— Да, дорого. Но моя копия отличается редкими достоинствами и стоит этих денег!

Интересующий нас джентльмен не понимал по-французски, но, как я уже сказал, был умен, и вот — удобный случай в этом убедиться. Инстинктивно уловив значение сказанного, он с удовлетворением отметил, что молодая женщина искренна. В ней сочеталось все — красота, талант, добродетель!

— Но надо еще закончить картину. Fin,[10] понимаете? — и он показал на недорисованную руку Мадонны.

— О, она будет закончена в лучшем виде! В самом наилучшем! — воскликнула мадемуазель и, подкрепляя свое обещание, посадила на щеку Мадонны розовое пятно.

Американец нахмурился.

— Слишком ярко, — посетовал он, — слишком ярко! У нее, — он показал на картину Мурильо, — у нее цвет лица нежнее.

— Нежнее? О, он и будет нежный, месье, нежный, как севрский bisquite.[11] Мы размоем это пятно. Я знаю секреты своего ремесла. А куда прикажете послать картину? Ваш адрес?

— Адрес? Ах да, — джентльмен вынул из портмоне визитную карточку и что-то написал на ней. Потом, помедлив, добавил: — Но если картина, когда вы ее закончите, мне не понравится, я ведь имею право отказаться от нее?

Молодая художница, казалось, нисколько не уступала ему в догадливости.

— Ах, я уверена, месье не слишком капризен, — шаловливо улыбнулась она.

— Капризен? — повторил месье и разразился смехом. — Нет, я не капризен. На меня можно положиться. Своих решений я не меняю. Comprenez?[12]

— Месье не меняет решений. Я поняла. Это редкое достоинство. В награду вы получите картину в самые ближайшие дни. Как только она высохнет. Скажем, на той неделе. Месье оставит мне свою визитную карточку? — она взяла ее и прочла: «Кристофер Ньюмен», попробовала повторить имя вслух и рассмеялась над своим произношением. — Ваши английские имена такие смешные.

— Смешные? — переспросил мистер Ньюмен и тоже засмеялся. — Вы когда-нибудь слышали про Христофора Колумба?

— Bien sûr![13] Он открыл Америку, великий человек. Это ваш покровитель?

— Покровитель?

— Ваш святой по святцам?

— Вот именно. Родители назвали меня в его честь.

— Месье американец?

— А разве это не видно? — спросил он.

— И вы хотите увезти мою картинку за океан, так далеко? — она сопроводила свой вопрос взмахом руки.

— О, я собираюсь купить кучу картин. Beaucoup, beaucoup,[14] — сказал Кристофер Ньюмен.

— Все равно, для меня это честь, — ответила молодая девушка. — У месье, без сомнения, хороший вкус.

— Но и вы должны дать мне свою визитную карточку, — сказал Ньюмен. — Вашу карточку, понимаете?

Копиистка вдруг приняла строгий вид и сказала:

— Вам доставит картину мой отец.

На этот раз мистеру Ньюмену изменила способность быстро схватывать.

— Вашу карточку, ваш адрес, — повторил он.

— Адрес? — удивилась мадемуазель и, слегка пожав плечами, добавила: — Ваше счастье, что вы — американец! Я впервые в жизни даю свою карточку мужчине, — и, достав из кармана довольно засаленный кошелек, извлекла из него глянцевую визитную карточку и протянула своему собеседнику. На крохотном кусочке картона были изящно, со множеством завитушек выведены имя и фамилия: «Мадемуазель Ноэми Ниош». В отличие от своей собеседницы мистер Ньюмен прочел фамилию с полной серьезностью, хотя все французские фамилии казались ему одинаково смешными.

— А вот как раз и мой отец, он пришел проводить меня домой, — воскликнула мадемуазель Ноэми. — Он говорит по-английски. И сумеет столковаться с вами, — она повернулась, чтобы приветствовать щупленького старичка, который, шаркая ногами, приближался к ним, вглядываясь в Ньюмена сквозь очки.

На голове месье Ниоша красовался лоснящийся парик из волос неестественного цвета, нависая над кротким, бледным и безучастным личиком, не более выразительным, чем болванки, на которых подобные аксессуары выставляются в витринах парикмахерских. Сам месье Ниош являл собой трогательный образец благопристойной бедности. Плохо сшитое пальто было тщательно отчищено щеткой, перчатки заштопаны, башмаки отполированы до блеска, порыжевшая шляпа сохраняла форму — все это говорило о том, что месье Ниош перенес «большие утраты», но отчаянно держался приличий, хотя соблюдать их по всем правилам не имел сил. В числе прочего месье Ниош утратил и мужество. Превратности судьбы не только сломили его, но и навек перепугали, по всему было видно, что он доживает жизнь крадучись на цыпочках из страха разбудить враждебные силы. Если бы выяснилось, что этот незнакомый джентльмен разговаривает с его дочерью неподобающим образом, месье Ниош, несомненно, воззвал бы к нему хриплым шепотом, умоляя об одолжении оставить ее в покое, хотя в душе считал бы, что с его стороны слишком самонадеянно просить о каком-либо одолжении.

— Месье купил мою картину, — объяснила мадемуазель Ноэми. — Когда она будет закончена, ты отвезешь ее к нему в экипаже!

— В экипаже! — вскричал месье Ниош, придя в полное смятение, и вид у него сделался такой, будто на его глазах среди ночи взошло солнце.

— Вы отец этой молодой леди? — спросил Ньюмен.

— Я так ее понял, что вы говорите по-английски.

— По-английски? Да, — сказал старик, медленно потирая руки. — Я доставлю вам картину в экипаже.

— Ну скажи ему что-нибудь! — воскликнула дочь по-французски. — Поблагодари, но не слишком.

— Поблагодарю, дочка, поблагодарю, — отозвался озадаченный месье Ниош. — А запросила ты не слишком?

— Две тысячи, — ответила мадемуазель Ноэми.

— Две тысячи! — вскричал старик, шаря по карманам в поисках табакерки.

Он осмотрел Ньюмена с ног до головы, перевел глаза на дочь, потом на картину.

— Смотри не испорти ее! — воскликнул он почти в священном ужасе.

— На сегодня хватит, недурно потрудилась, — объявила мадемуазель Ноэми. — Неси осторожно, — и она принялась собирать кисти.

— Как мне благодарить вас, — произнес месье Ниош. — Боюсь, моих познаний в английском для этого не хватит.

— Хотел бы я так же хорошо говорить по-французски, — добродушно заметил Ньюмен. — У вас дочь — умница.

— Ах, сэр, — сказал месье Ниош, глядя на Ньюмена сквозь очки слезящимися глазами и кивая с видом глубокой печали. — А какое она получила образование! Très supérieure![15] Мы не жалели денег, ее учили рисовать пастелью — десять франков за урок, писать маслом — двенадцать франков за урок. В ту пору я денег не считал. Она artiste,[16] правда?

— Должен ли я понять так, что у вас были финансовые затруднения? — спросил Ньюмен.

— Затруднения? Ах, сэр, несчастья, и ужасные!

— Не повезло в делах?

— Очень не повезло, сэр.

— Ну, не падайте духом! Вы снова встанете на ноги, — весело сказал Ньюмен.

Старик склонил голову набок и посмотрел на американского джентльмена с такой болью, словно его шутливый тон был неуместен.

— Что он говорит? — спросила мадемуазель Ноэми.

Месье Ниош взял щепотку табака.

— Говорит, что я верну свое состояние.

— Да уж, разве что он поможет. А еще что?

— Что ты умница.

— Вполне возможно. Ведь ты и сам так считаешь?

— Считаю ли, дочь моя? При таких-то доказательствах! — и старик снова повернулся и с почтительным удивлением посмотрел на откровенную мазню, стоявшую на мольберте.

— Тогда спроси его, не хочет ли он поучиться французскому.

— Поучиться французскому?

— Ну да, не хочет ли брать уроки.

— Уроки? У тебя?

— У тебя.

— У меня, дитя мое? Как же я могу давать уроки?

— Pas de raisons![17] Спроси немедленно, — мягко, но властно приказала мадемуазель Ноэми.

Месье Ниош ошеломленно молчал, но под взглядом дочери собрался с духом и, постаравшись любезно улыбнуться, выполнил приказ.

— Не желаете ли попрактиковаться в нашем прекрасном французском языке? — осведомился он с трогательной дрожью в голосе.

— Попрактиковаться? — удивился Ньюмен.

Месье Ниош соединил кончики пальцев и медленно пожал плечами:

— Ну да, немного поучиться, как вести беседу.

— Вот именно, беседу, — проворковала мадемуазель Ноэми, которая поняла это слово, — научиться беседовать, как принято в лучшем обществе.

— Знаете, у французов настоящий талант вести беседу, — осмелился продолжить месье Ниош. — Они этим и славятся.

— Но, наверно, это очень трудно? — простодушно спросил Ньюмен.

— Не для человека с esprit,[18] ценителя красоты во всех ее проявлениях, каким является месье, — и старый Ниош многозначительно посмотрел на вышедшую из-под кисти его дочери Мадонну.

— Представить себе не могу, что я заговорю по-французски, — засмеялся Ньюмен. — Однако полагаю, чем больше человек знает, тем лучше.

— Месье выразил свою мысль в высшей степени удачно. Hélas, oui![19]

— Наверно, знание французского помогло бы мне в моих скитаниях по Парижу.

— Разумеется, ведь месье захочется поговорить о многом, и о трудных вещах тоже.

— О, мне обо всем говорить трудно. А вы что, даете уроки?

Бедный месье Ниош совсем растерялся, его улыбка стала еще более умоляющей.

— Я, конечно, не то чтобы настоящий учитель, — признался он. — Нет, я не смею назвать себя учителем, — он обернулся к дочери.

— Скажи, что ему подвернулась редкая возможность, — потребовала мадемуазель Ноэми. — Один homme du monde[20] беседует с другим. Вспомни, кто ты, кем был.

— Но уроки языка я же не давал! Ни в прошлом, ни тем более сейчас. А если он спросит о цене?

— Не спросит, — заверила его мадемуазель Ноэми.

— Могу я ответить: «Сколько дадите»?

— Ни в коем случае! Это дурной тон.

— А если он все-таки спросит?

Мадемуазель Ноэми надела шляпку и принялась завязывать ленты. Она расправляла их, выставив вперед маленький нежный подбородок.

— Десять франков, — выпалила она.

— О, дочь моя, я никогда не осмелюсь!

— Ну и не осмеливайся! До конца уроков он не спросит, а тогда счет напишу я.

Месье Ниош повернулся к доверчивому иностранцу и, потирая руки, уставился на него с таким видом, словно готов был признать себя виноватым, однако этот вид был ему в высшей степени свойствен, а посему не настораживал. Ньюмену и в голову не пришло спросить о каких-либо гарантиях или о том, имел ли старик право давать уроки, он полагал, что месье Ниош, разумеется, знает свой родной язык, а его трогательная растерянность вполне увязывалась с тем, как Ньюмен почему-то представлял себе пожилых иностранцев, зарабатывающих на жизнь уроками. Лингвистические проблемы никогда не занимали Ньюмена. У него сложилось впечатление, что овладеть тем загадочным щебетом, на котором изъясняются в этом удивительном городе Париже вместо его родного английского языка, можно просто за счет усердных, пусть смешных и непривычных, физических усилий.

— А как вы научились английскому? — спросил он старика.

— О, это было еще до постигших меня несчастий. Я тогда был молод и схватывал все на лету. Мой отец, крупный commerçant,[21] отправил меня на год в Англию учиться банковскому делу. Вот там-то кое-что и прилипло ко мне, но я уже многое забыл.

— А чему я смогу научиться за месяц?

— Что он говорит? — спросила мадемуазель Ноэми.

Месье Ниош перевел.

— Скажи, что он будет говорить как француз, — велела дочь.

Но тут снова взыграла врожденная щепетильность, дарованная месье Ниошу совершенно напрасно, ибо она не способствовала его успехам в коммерции, и он воскликнул:

— Dame,[22] месье! За месяц я научу вас всему, чему смогу! — Но, заметив знак, сделанный дочерью, спохватился и добавил: — Я буду давать вам уроки у вас в отеле.

— О, я с удовольствием выучу французский, — продолжал Ньюмен со своей демократической доверчивостью. — Вот уж о чем никогда даже не помышлял! Всегда считал, что это невозможно. Но научились же вы моему языку, чем я хуже — научусь вашему! — и его искренний дружелюбный смех смягчил колкость слов. — Только, знаете, если уж учиться, ведя беседу, вам придется подбирать темы повеселее.

— О, сэр, вы — сама доброта, я сражен! — развел руками месье Ниош. — А веселья и радости у вас самого на двоих хватит.

— Ну нет, — уже более серьезно ответил Ньюмен, — извольте встряхнуться и держаться повеселей. Иначе я не согласен.

Месье Ниош отвесил поклон, приложив руку к сердцу.

— Хорошо, сэр. Меня вы уже развеселили.

— Тогда приходите и приносите мою картину. Я заплачу за нее, и мы об этой покупке потолкуем. Вот и тема для приятного разговора.

Мадемуазель Ноэми собрала свои принадлежности и вручила бесценную Мадонну попечениям отца, который, пятясь задом и держа картину в вытянутой руке, с почтительными восклицаниями скрылся из глаз. Копиистка, как истая парижанка, накинула на себя шаль и, как истая парижанка, с улыбкой покинула своего заказчика.

Глава вторая

Наш герой снова подошел к дивану и на этот раз опустился на него с другой стороны, обращенной к огромному полотну, на котором Паоло Веронезе изобразил свадебный пир в Кане.[23] Несмотря на усталость, Ньюмен с интересом вглядывался в картину, она будила его воображение и отвечала его представлениям, достаточно претенциозным, о том, каков должен быть роскошный банкет. В левом углу картины молодая женщина с золотистыми косами, на которых красовался золотой головной убор, склонившись вперед, с очаровательной улыбкой дамы на светском обеде, внимала речам своего соседа. Ньюмен выделил эту женщину из множества других изображенных на картине, повосхищался ею и тут же обнаружил, что у нее тоже есть свой преданный копиист — молодой человек с взлохмаченными волосами. И Ньюмену вдруг стало ясно, что в нем проснулась страсть коллекционера. Он сделал первый шаг, почему бы не сделать следующий? Всего двадцать минут назад он купил свою первую картину и уже решил, что покровительствовать искусству — занятие захватывающее. От этой мысли он пришел в еще лучшее настроение и чуть было не обратился к молодому человеку с очередным: «Combien?» Здесь следует обратить внимание на ряд обстоятельств, хотя логическая цепь, их объединяющая, может показаться не слишком очевидной. Ньюмен знал, что мадемуазель Ниош запросила с него слишком много, но не досадовал на нее за это, однако молодому человеку намеревался заплатить ровно столько, сколько положено. Но в эту минуту его внимание привлек подошедший из другого конца зала джентльмен, по манерам которого можно было заключить, что он не является завсегдатаем музея, хотя в руках у него не было ни путеводителя, ни театрального бинокля. Зато был зонтик, белый на голубой подкладке. Мимо Паоло Веронезе он прошествовал, едва удостоив картину взглядом, да к тому же шел так близко, что ничего разглядеть и не мог. Поравнявшись с Кристофером Ньюменом, джентльмен остановился, обернулся, и наш герой, наблюдавший за ним, получил возможность проверить подозрение, зародившееся у него, пока он издали смотрел на вошедшего. И стоило Ньюмену вглядеться внимательнее, как он мгновенно вскочил на ноги и, протянув руку, кинулся через весь зал к джентльмену с белым зонтиком. Последний некоторое время недоуменно взирал на него, однако тоже нерешительно протянул руку. Это был крупный розовощекий мужчина, и хотя его физиономия, украшенная роскошной русой бородой, тщательно разделенной надвое и расчесанной на две стороны, не отличалась особенной живостью, он имел вид человека, готового охотно обмениваться рукопожатиями с кем угодно. Не знаю, что сказало Ньюмену выражение лица джентльмена, но в пожатии его руки он особой теплоты не почувствовал.

— Ну-ну, — засмеялся Ньюмен, — только не говори, что ты меня не признал, — пусть у меня и нет белого зонтика.

Звук голоса нашего героя явно оживил память владельца зонта, лицо его расплылось в широкой улыбке, и он тоже расхохотался.

— Ба! Никак Ньюмен, разрази меня гром! Слушай, ну кто бы мог подумать! И где встретились! Знаешь, ты изменился!

— А ты нисколько, — сказал Ньюмен.

— И в этом нет ничего хорошего. Когда ты здесь появился?

— Три дня назад.

— Почему не сообщил?

— Да я понятия не имел, что ты тоже здесь.

— Я здесь уже шесть лет.

— А когда же мы виделись в последний раз? Пожалуй, лет восемь, а то и все девять назад?

— Что-то около того. Еще молодые были.

— И было это в Сент-Луисе во время войны. Ты тогда служил в армии.

— Ничего подобного, в армии был ты, а не я.

— Да, я воевал.

— Ну и как, благополучно?

— Да, как видишь — даже руки-ноги целы. И не жалею, что воевал — теперь все это кажется таким далеким.

— А в Европе ты давно?

— Семнадцать дней.

— В первый раз?

— Вот именно, в наипервейший.

— Небось, сколотил себе изрядное состояние?

Кристофер Ньюмен с минуту помолчал, потом спокойно улыбнулся и подтвердил:

— Сколотил.

— И приехал в Париж транжирить денежки?

— Как тебе сказать? Посмотрим. А что, у французов в моде такие зонтики?

— Именно. Очень удобная штука! Здесь в подобных вещах толк знают.

— Где такой можно купить?

— Где угодно. Везде.

— Ладно, Тристрам. Я рад, что тебя встретил. Введешь меня в курс дела. Не сомневаюсь, ты знаешь Париж вдоль и поперек.

Мистер Тристрам самодовольно улыбнулся.

— Да, немного найдется тех, кто смог бы показать мне здесь что-нибудь новенькое. Я тобой займусь.

— Жаль, ты не появился тут на несколько минут раньше. Я как раз купил картину. Ты помог бы мне договориться.

— Купил картину? — переспросил мистер Тристрам, недоуменно озирая стены. — А разве они продаются?

— Я имею в виду копию.

— Ах вот что, понимаю. А это, — кивнул он в сторону Тицианов и Ван Дейков, — это все подлинники?

— Надеюсь! — воскликнул Ньюмен. — Зачем мне копия с копии?

— Знаешь, — загадочно произнес мистер Тристрам. — Ничего нельзя сказать с уверенностью. Ты и представить себе не можешь, как чертовски ловко стряпают здесь подделки. Не хуже ювелиров, торгующих фальшивыми драгоценностями. Зайди хотя бы в Пале-Рояль и в половине витрин увидишь надпись «имитация». Закон, видишь ли, обязывает их обозначать подделку, но отличить одно от другого невозможно. Сказать по правде, — продолжал мистер Тристрам, скривившись, — я ничего не смыслю в картинах. Предоставляю разбираться в них жене.

— А ты женился?

— Разве я не сказал? У меня прелестная жена. Ты должен с ней познакомиться. Она тут недалеко, на Йенской авеню.

— Выходит, ты прочно здесь осел — дом, дети и все такое?

— Да, шикарный дом и пара сорванцов.

— Что ж, — Кристофер Ньюмен вздохнул и слегка развел руками. — Я тебе завидую.

— Да брось! — возразил мистер Тристрам и шутливо ткнул Ньюмена зонтиком.

— Нет уж, извини, завидую.

— Не завидовал бы, если бы… если бы…

— Уж не хочешь ли сказать, если бы увидел, как ты устроился?

— Если бы лучше знал Париж, мой милый. Вот где хочется быть самому себе хозяином.

— Я всю жизнь сам себе хозяин, сыт этим по горло.

— Подождем, что ты скажешь, пожив в Париже. Сколько тебе?

— Тридцать шесть.

— C’est le bel age,[24] как здесь говорят.

— А что это значит?

— Это значит, что не следует отдавать тарелку, пока не наелся досыта.

— Ишь как! Кстати, а я только что договорился: буду брать уроки французского.

— Да не надо тебе никаких уроков! Сам научишься. Я уроков не брал.

— И, наверно, по-французски говоришь не хуже, чем по-английски.

— Лучше, — заявил мистер Тристрам без тени сомнения. — Великолепный язык, на нем легко говорить даже на самые умные темы.

— Но, по-моему, — сказал Ньюмен, искренне желая во всем разобраться, — чтобы говорить об умном, нужно прежде всего самому быть умным.

— Вовсе нет. В том-то и прелесть французского.

Обмениваясь подобными замечаниями, приятели продолжали стоять, облокотившись на барьер, ограждавший картину, у которой они встретились. Наконец мистер Тристрам объявил, что валится с ног от усталости и был бы счастлив присесть. Ньюмен с готовностью порекомендовал воспользоваться большим удобным диваном, на котором он только что сидел, и они собрались на нем расположиться.

— Славное место, правда? — с жаром сказал Ньюмен.

— Славное, славное, лучшее в мире, — и вдруг, помедлив, мистер Тристрам нерешительно огляделся и спросил: — Наверно, здесь не разрешают курить?

Ньюмен изумился:

— Курить? Понятия не имею. Тебе лучше знать здешние порядки.

— Мне? Да я ни разу здесь не был.

— Ни разу? За шесть лет?

— Помнится, когда мы только что приехали в Париж, жена как-то затащила меня сюда. Но больше я сюда не наведывался.

— Но ты сказал, что прекрасно знаешь Париж?

— Я не считаю, что это — Париж! — убежденно воскликнул мистер Тристрам. — Пошли отсюда. Давай-ка заглянем в Пале-Рояль и покурим.

— Я не курю, — ответил Ньюмен.

— Ну тогда выпьем.

И мистер Тристрам повел приятеля прочь. Они миновали знаменитые залы Лувра, спустились по лестницам, прошли по плохо освещенным галереям, заставленным скульптурами, и наконец очутились в просторном дворе. Ньюмен во все глаза смотрел по сторонам, но не проронил ни слова и только, когда они вышли на свежий воздух, сказал:

— Будь я на твоем месте, ходил бы сюда каждую неделю.

— Не ходил бы, — ответил мистер Тристрам. — Это только так кажется. У тебя не было бы времени. Хотел бы, да так бы и не собрался. Здесь в Париже множество развлечений и получше. Италия — вот где надо смотреть картины. Подожди, попадешь туда, сам убедишься. Там-то уж, хочешь не хочешь, приходится шататься по музеям, ничего другого не остается. Ужасная страна, приличной сигары не найдешь. Сам не знаю, как это я сегодня угодил в Лувр. Шел мимо, нечем было развлечься, а тут заметил, что иду мимо Лувра, дай, думаю, зайду взгляну. Но не повстречай я тебя, совсем бы скис. Нет, черт побери, картины меня не волнуют, я предпочитаю реальную жизнь, — мистер Тристрам выпалил этот удачно найденный девиз с таким апломбом, которому могли бы позавидовать многочисленные страждущие от «переизбытка культуры».

Пройдясь по Риволи, наши джентльмены вошли в Пале-Рояль и уселись за один из столиков у входа в кафе. На большой квадратной площадке было полно народу, бил фонтан, играл оркестр, под липами рядами стояли стулья, а на скамьях восседали полногрудые кормилицы в белых чепцах и усердно потчевали подопечных младенцев, припавших к их груди — этому несравненному источнику пропитания. Во всей сцене было столько легкой непритязательной веселости, что в ней, как показалось Ньюмену, выразился характер всего Парижа.

— А теперь, — начал мистер Тристрам, когда они отведали заказанный ими decoction,[25] — а теперь расскажи о себе. Что ты думаешь, каковы твои планы, откуда приехал, куда направляешься? И прежде всего, где ты остановился?

— В Гранд-отеле, — ответил Ньюмен.

На пухлой физиономии мистера Тристрама появилась гримаса.

— Но это никуда не годится! Тебе нужно переехать.

— Переехать? — удивился Ньюмен. — Почему? Да более роскошного отеля я в жизни не видал!

— А тебе роскошный и не нужен. Тебе нужна этакая небольшая, тихая, респектабельная гостиница, где сразу отвечают, стоит тебе позвонить, и… и знают тебя в лицо.

— Да я не успеваю руку к звонку поднести, а ко мне уже несутся — не звонил ли я, — ответил Ньюмен. — И не только знают в лицо, но наперебой кланяются и разве что пылинки не сдувают.

— Должно быть, ты постоянно даешь на чай. А это весьма дурной тон.

— Постоянно? Да ничего подобного! Вчера слуга принес мне что-то в номер и стоит, не уходит, как будто чего-то ждет. Я предложил ему стул и осведомился, не желает ли он присесть? Это дурной тон?

— Очень!

— Но его тут же как ветром сдуло. Во всяком случае, мне в этом отеле интересно. Черт с ней, с элегантностью, если она нагоняет тоску. Вчера я до двух ночи сидел в холле Гранд-отеля, смотрел, как люди входят, выходят, снуют туда и обратно.

— Тебя легко развлечь. Но ты волен выбирать — тебе экономить не приходится. Небось, нажил кучу денег?

— Достаточно.

— Счастлив человек, который может так ответить. А достаточно для чего?

— Достаточно, чтобы немного передохнуть, забыть о проклятых делах, оглядеться, посмотреть мир, рассеяться, набраться ума и, если взбредет в голову, найти себе жену.

Ньюмен говорил медленно, выговаривал слова четко, часто останавливался. Такова была его обычная манера говорить, но особенно заметно она проявилась сейчас, когда он делился своими намерениями.

— Ну и ну! Вот это программа! — воскликнул мистер Тристрам. — Разумеется, на все это нужны деньги, особенно на жену, если, конечно, она не принесет своих, как моя. Но расскажи обо всем. Как ты разбогател?

Ньюмен сдвинул шляпу на затылок, сложил на груди руки и вытянул ноги. Он слушал музыку, смотрел на шумную толпу, на бьющие фонтаны, на кормилиц с малютками.

— Работал, — ответил он наконец.

Тристрам несколько мгновений не спускал с него глаз, невозмутимо озирая своего рослого приятеля с головы до ног, потом, остановив взгляд на безмятежном лице Ньюмена, спросил:

— Что же ты делал?

— О, много чего.

— Ты, как я погляжу, ловкий малый.

Ньюмен продолжал смотреть на кормилиц с младенцами, они сообщали всей сцене какую-то первозданную пасторальную простоту.

— Да, — проговорил он наконец, — наверно.

И затем, отвечая на расспросы своего собеседника, он вкратце рассказал о том, как жил все то время, что они не виделись. История была в духе Дикого Запада, и речь в ней шла о разнообразных предприятиях, подробно знакомить с которыми наших читателей нет никакой нужды. Ньюмен закончил войну в чине бригадного генерала — честь получить внеочередное звание выпала на сей раз — не станем проводить никаких обидных сравнений — на долю человека, в высшей степени ее достойного. И хотя Ньюмен в случае необходимости безбоязненно бросался в атаку, военную службу он ненавидел, от четырех лет, проведенных в армии, у него осталось чувство горечи и досады, он считал, что за это время были без толку растрачены главные ценности, которыми владеет человек, — жизнь и время, деньги и «деловая хватка», ясная юношеская целеустремленность. Вот почему он со всем пылом и энергией взялся использовать возможности, предоставляемые мирным существованием. Разумеется, когда он снял погоны, он не имел за душой ни гроша, точно так же, как в ту пору, когда их надевал, и единственным капиталом в его распоряжении были упорство, решимость и умение в один миг оценить цель и средства ее достижения. Неутомимо трудиться, постоянно напрягать все силы было для него столь же естественно, как дышать. На благодатную почву Запада еще не ступала нога смертного, наделенного столь могучим здоровьем. Его опыт был так же разносторонен, как и его способности; ему едва минуло четырнадцать, когда судьба схватила нашего героя за хрупкие юношеские плечи и вышвырнула на улицу, где ему надлежало заработать себе на ужин. В тот вечер он не заработал ничего, зато заработал в последующие, и если после этого ему случалось оставаться без ужина, то лишь потому, что он предпочитал потратить деньги на что-нибудь другое, стремясь получить большее удовольствие или больший доход. Он прилагал руки и ум к великому множеству дел — занимался предпринимательством в буквальном смысле этого слова, шел на риск, зачастую безрассудный, познал блестящий успех и горечь поражения, но, будучи прирожденным экспериментатором, умел извлекать радость даже из сознания необходимости, хотя нередко она так же досаждала ему, как власяница средневековому монаху. Одно время казалось, что поражения — его неизменный удел, неудача сопутствовала ему постоянно, и чего бы он ни коснулся, все обращалось не в золото, а в прах. Как-то, когда упорно преследовавшие его беды достигли апогея, он с необычной ясностью осознал, что делами на земле заправляет некая сверхъестественная сила, куда более могущественная, чем его собственная воля. Такое таинственное вмешательство могло исходить только от Дьявола, и Ньюмен возненавидел эту наглую силу как личного врага. Он испытал, что значит полностью исчерпать кредиты, когда и один-то доллар взять неоткуда, и каково на ночь глядя очутиться в чужом городе без гроша в кармане, гроша, который мог бы сделать этот город более радушным. Именно при таких обстоятельствах Ньюмен впервые оказался в Сан-Франциско — городе, где ему предстояло пережить самые счастливые повороты колеса судьбы. Его лишь потому нельзя уподобить доктору Франклину,[26] который, бродя по ночным улицам Филадельфии, жевал одноцентовый хлебец, что даже этого одноцентового хлебца, необходимого для полного сходства, ему купить было не на что. В самые мрачные дни им двигал один простой практичный принцип — сам он назвал бы его стремлением «выдюжить». Прошло время, и ему это удалось — он проложил себе путь в спокойные воды, и деньги потекли к нему рекой. Не будем скрывать, что в те дни Кристофер Ньюмен считал добывание денег единственной целью в жизни; по его собственному убеждению, он для того и пришел в этот мир, чтобы отвоевать у строптивой судьбы богатство, и чем больше оно будет, тем лучше. Эта цель поглощала все его мысли и занимала воображение. О том, как использовать эти деньги, что можно получить от жизни, в русло которой удалось впустить золотой поток, он до тридцати пяти лет вряд ли задумывался. Жизнь казалась ему свободной игрой, и в этой игре он делал высокие ставки. Наконец он выиграл, забрал свой куш и задумался — чем же заняться дальше? Он принадлежал к людям, которые рано или поздно задаются этим вопросом, а ответ на него как раз и является содержанием излагаемой нами истории. У Ньюмена уже появились смутные подозрения, что ответов может быть больше, чем допускал тот взгляд на жизнь, которого он до сих пор придерживался, и пока они с Тристрамом болтали, сидя в этом блистающем красками уголке Парижа, сие подозрение понемногу крепло и даже согревало душу.

— Должен признаться, — вдруг сказал он, — что здесь, в Париже, я вовсе не чувствую себя таким уж ловким. Здесь мои замечательные способности ни к чему. Здесь я будто дитя малое и любой ребенок может водить меня за руку.

— Этим ребенком буду я, — весело отозвался Тристрам. — Я буду водить тебя за руку. Доверься мне.

— Я хороший работник, но, вероятно, в бездельники не гожусь. Уехал за границу развлечься, но вряд ли знаю, как это делается!

— Ну, этому научиться нетрудно.

— Может, я и научусь, только боюсь, безделье никогда не станет моей второй натурой. Уж как я к этому стремлюсь, но мои таланты, видно, по другой части. Бездельник из меня никудышный, первостатейным никогда не стану, не то, что ты.

— Да, — согласился Тристрам, — если говорить о бездельниках, то уж я-то, по-моему, самый подлинный, как те греховные картины, что висят в Лувре.

— К тому же, — продолжал Ньюмен, — я никогда не делал из труда развлечения. Зачем же развлечение превращать в труд? Развлекаться, так уж без усилий. Я с радостью ленюсь и хочу провести еще шесть месяцев в точности, как сейчас, — сидеть под деревьями и слушать музыку. Только с одним условием — музыку хорошую.

— Музыка и картины! Бог мой, какой утонченный вкус! Моя жена отнесла бы тебя к разряду умников. Я к ним не принадлежу. Но мы найдем для тебя занятие получше, чем сидеть под деревьями. Начнем с того, что тебе нужно посещать клуб.

— Какой?

— Западный! Увидишь там всех американцев, во всяком случае самых интересных. Ты, разумеется, играешь в покер?

— Послушай! — с жаром воскликнул Ньюмен. — Уж не собираешься ли ты заманить меня в клуб и засадить за карточный стол? Не для того я так далеко заехал.

— А для чего, черт побери? Помнится, в Сент-Луисе ты не возражал против покера и обдирал меня как липку.

— Я приехал посмотреть Европу, причем посмотреть самое лучшее из того, что смогу. Хочу увидеть все самые интересные достопримечательности и делать то, что делают здесь умные люди.

— Ах вот как — умные! Премного тебе обязан. Выходит, ты считаешь меня болваном?

Ньюмен сидел в кресле боком, положив локоть на спинку и оперев голову на руку. Не меняя позы, он искоса взглянул на приятеля, улыбаясь скупой, настороженной, можно даже сказать, загадочной и в то же время добродушной улыбкой.

— Познакомь меня со своей женой, — сказал он наконец.

Тристрам так и подпрыгнул в кресле.

— Вот уж нет, ни за что! Она и без твоей помощи передо мной нос задирает, да и ты, видать, туда же.

— Да не задираю я перед тобой нос, дорогой, ни перед кем и ни перед чем не задираю. Я вовсе не гордец, смею тебя уверить, потому-то и хочу брать пример с умных людей.

— Что ж, как здесь говорят, пусть я не роза, но хотя бы рос около. Умных людей я тебе и сам показать могу. Ты знаком с генералом Паккардом? А с С. П. Хэтчем? А с мисс Китти Апджон?

— Буду счастлив с ними познакомиться. Я не прочь завязать побольше знакомств.

Тристрам забеспокоился; казалось, он что-то заподозрил, некоторое время он искоса рассматривал своего приятеля, потом спросил:

— Что у тебя все-таки на уме? Уж не задумал ли ты написать книгу?

Кристофер Ньюмен покрутил кончик уса, помолчал, потом ответил:

— Как-то, несколько месяцев назад, со мной случилась престранная история. Я приехал в Нью-Йорк по одному важному делу, рассказывать зачем — долго. В общем, речь шла о том, чтобы опередить моего конкурента в сделке на бирже. Этот конкурент когда-то сыграл со мной очень злую шутку. И я ему этого не забыл. Еще тогда рассвирепел и поклялся, что, если представится случай, я, фигурально выражаясь, вытрясу из него душу. На кон было поставлено около шестидесяти тысяч долларов. Если бы мне удалось увести их у него из-под носа, удар был бы весьма чувствительный, и он вполне его заслуживал. Я мигом нанял экипаж и отправился в путь. И вот в этом незабвенном, достойном славы экипаже и случилась со мной та странность, о которой я тебе говорил. Экипаж ничем не отличался от других таких же, разве что был погрязнее и по верху засаленных подушек шла жирная полоса, будто его не раз использовали для похорон. Я провел в дороге всю ночь, и, хотя меня будоражила мысль о деле, по которому я ехал, меня клонило в сон. Может быть, я задремал. Как бы то ни было, я вдруг очнулся то ли от сна, то ли от дремоты, очнулся с самым странным чувством. То, что я собирался сделать, представилось мне омерзительным. На меня это нашло ни с того ни с сего, — для пояснения Ньюмен щелкнул пальцами. — Так вдруг начинает ныть старая рана. Не могу объяснить, что это означало, — просто я почувствовал: противно мне все это дело, лучше бы уйти в сторону. Больше всего на свете мне захотелось потерять эти шестьдесят тысяч долларов, захотелось, чтобы они растаяли, провалились, чтобы я никогда о них не слышал. Причем произошло это совершенно независимо от моей воли. Я будто бы присутствовал на представлении какой-то пьесы. И разыгрывалась она у меня в душе. Можешь не сомневаться — у нас в душе часто творится такое, в чем нам ни за что не разобраться.